В ПОИСКАХ СИНЕКУРЫ. Повесть

Онлайн чтение книги В поисках синекуры
В ПОИСКАХ СИНЕКУРЫ. Повесть

ПЕРСИКИ

Персики были румяные, с медово-восковой желтизной, налитые нежной тяжестью, и Арсентий Клок, выбрав самый крупный, мохнатенький, впился в него зубами; обильный сок залил ему рот, он зажмурился и охнул от невыразимого удовольствия. Шершавую кислую косточку он старательно обсосал, затем метко выплюнул в набитую всяческим мусором бетонную урну-цветок. Тряхнув бумажный кулек, он вынул еще один, такой же теплый, как бомбочка, персик, понес к губам, намереваясь сперва поцеловать южный солнечный плод... и услышал вдруг резковатый женский голос, явно окликавший его:

— Парень!

Он полуобернулся. У прилавка с ворохом сияющего винограда «чауш» стояла молодая женщина; опуская пакет в туго нагруженную матерчатую сумку, она со смешливым любопытством исподлобья поглядывала на него.

— Ты бы хоть помыл свои фрукты, — договорила женщина и кивком указала в конец огромного, гудящего движением и голосами рыночного помещения, где, должно быть, находились туалетные комнаты.

— Благодарю, — ответил Арсентий Клок, ловко обгладывая персик. — Но мытый фрукт, извините, запах теряет.

— Где так наголодался? С Севера, что ли?

— Угадали... угадала, — поправил себя Арсентий, аккуратно выложил косточку на ладонь и бережно опустил в урну. — Простите за «ты»... Вы не старше меня... то есть совсем молодая.

— Как сказать! Если тебя побрить, в галстучек нарядить... Проездом, значит? В южные края длинные рубли проживать?

Клок утер губы клетчатым платком, недавно купленным в аэропортовском киоске, и, нарочито медленно складывая его квадратиком, упрямо разглядывал настырную незнакомку, желая смутить ее своей многоопытной бывалостью: мол, дамочка симпатичная, откуда у тебя этакая невоспитанность — приставать к первому встречному-поперечному? Или у вас в столице так полагается: чужака видите издалека и церемониться с ним нечего, он как бы вполцены среди большой вашей цивилизации? Зато я видел разные земли, горы и степи, север, юг и всякое такое, отчего у тебя глазки подкрашенные, веселенькие очень даже загрустили бы. И на тебя похожих перевидал немало, будь уверена. Что ответишь на это Арсентию Клоку, неустанному страннику, может, хоть улыбочку сотрешь со своего напомаженного личика?.. Но женщина не собиралась смущаться или печалиться, напротив, едва удерживая стиснутыми губами смех, она чуть отшагнула, чтобы лучше видеть его, сурово настороженного и, наверное, потешно ершистого, в куцей поношенной курточке, узеньких мятых брюках, с бородой под моложавого батюшку. Тогда Клок прямо, нагловато сказал:

— Не угадала. Хочу поселиться в Москве. Кстати, не подскажешь, где можно снять комнату?

— Так у тебя здесь никого?

— И вообще на всей планете — одна матушка, и та в городе Улан-Удэ.

— Кто же тебя поселит, пропишет?

— Не знаю. Не задумывался. Мне надо пожить в столице... ну, для завершения образования как бы. Найду работу. Кто-нибудь пустит квартировать. Надо, понимаешь? А если очень надо — все уладится.

— Ой, потешный! С такими планами — и сразу персики кушать!

— Мечта была. Я три года оттаймырил безвыездно. На Таймыре трудился.

— Так уже вечер почти. Куда же ты со своим чемоданишком?

— На вокзал пока. Подскажи, как проехать до самого большого, Казанского, кажется?

Женщина, уже было озаботившаяся неустроенностью новоявленного столичного жителя, опять усмехнулась:

— Значит, вокзал, вокзал — моя гостиница, любой на лавочке подвинется?

Арсентий мотнул жестким, свисающим до глаз чубом, легко рассмеялся и, заметив, что женщина шагнула в сторону двери, явно соглашаясь указать ему дорогу на вокзал, быстро подхватил свой обшарпанный, под рыжую кожу, чемодан и попросил у женщины ее сумку.

— Разрешите... Давно не ухаживал за дамами.

— Берите, — слегка помедлив, согласилась она, вставляя ему в ладонь петли сумки. — Какой даме не надоела эта ноша?

Они вышли на бульвар, сутолочный в этот предвечерний час, с непрерывными потоками людей и машин. Женщина шагала легко, как бы находя средь толпы лишь ей видимую свободную тропу, а Клока толкали, на него наскакивали, и один злой старичок сказал ему: «Прется, как бульдозер!» Женщина взяла его под руку, повела, и тротуар будто расширился, стал просторнее. Она объяснила ему, что в больших городах «по прямой» не ходят — лавируют, ускоряют и замедляют шаг, рассчитывают свое движение (подсознательно, конечно). Один «прямолинейный» может нарушить поток целой улицы. Это кажется только — толпа толкается; мечутся впервые попавшие в нее.

— Вот видишь, мы уже «вписались».

— Научусь, пойму, — согласился, обильно потея, Клок. — Улан-Удэ тоже город. Поменьше, правда, и давно я там не был.

— А в метро ты ездил?

— Где? — Он мотнул головой себе за спину, как бы указывая на всю свою прожитую жизнь, — Там еще не построили.

— Ой, тогда пойдем к троллейбусу!

— Может, такси? В Домодедово говорю: вези меня к персикам — чуть под стеклянную крышу рынка не въехали.

— Вот у остановки и половишь. Они таких угадывают, в любой «пик» берут.

Около павильончика из стекла и железа с таблицей движения троллейбусов томилась длинная очередь. Женщина пристроила Клока в конец ее, затем объяснила, на какой номер ему садиться, взяла свою сумку, пожелала удачного устройства в столице и почти приказала сбрить или хотя бы укоротить бороду, ибо с такой растительностью его будут пугаться московские старушки, которые иногда сдают одиноким и смирным пустующие комнаты.

Клок посмотрел женщине вслед: уходила она быстро, одета была просто — темноватое демисезонное пальто, меховая шапочка, коричневые туфли, — ничем не выделялась в толпе и скоро исчезла средь людской толчеи. На мгновение у него затосковало сердце: странная, сама окликнула, посмеялась над ним, посочувствовала, надавала советов, вроде бы все поняла — и ушла. Что-то в ней такое есть... ну, привычно общительное, не дамочка она вовсе «шибко интеллигентная», знала жизнь поскуднее, попроще... Очередь, однако, подвигалась, Клок оказался уже где-то посередине длинного ряда удивительно дисциплинированных москвичей, и иные заботы начали одолевать его. Он поднимал чемодан, делал несколько шагов, вновь ставил; троллейбусы подходили набитые по самые двери, влезть удавалось пяти — десяти человекам. А широченная улица грохотала автомобилями, дурманила бензинными газами, слепила лаком кузовов.

Он совсем забыл о женщине, когда услышал как бы из дальней дали, из прошлого ее голос:

— Вы еще стоите?

Она была без сумки, пальто сменила на кожаную длинную куртку, и шапочка вроде другая, и вместо туфель — сапожки.

— Стою, — покорно подтвердил Арсентий Клок, усиленно соображая: та ли это женщина, не бредит ли он от едва одолимой усталости? В двое суток переместись с Таймыра в столицу, да одолей по пути несколько аэропортов, да поспи под рев авиамоторов — любая канитель привидится.

— Пойдемте, — твердо сказала женщина.

Он пошел рядом с нею, на свободном тротуаре она остановила его, попросила опустить чемодан и, глядя ему в глаза чуть расширенными, вовсе не смешливыми, своими влажными и синеватыми глазами, заговорила быстро, слегка заикаясь:

— Я тут недалеко живу... Пришла, чай пью и не могу успокоиться... У меня же комната пустая... А вы стоите, или на вокзале... Дико, ненормально... Оделась, прибежала... На вокзал бы поехала... Сама не знаю — аж сердце закололо... Вы согласны? Комната у меня отдельная, в ней мама жила...

— Говорите «ты», — попросил он, еще ничему не веря. — Почему «вы»? Может, это вовсе и не вы?

— Я, я. Только мне очень нехорошо стало. Ты не телепат?

— Нет, нормальный.

— Тогда бери чемодан.

По подземному переходу они перешли на другую сторону широкой, яростно грохочущей улицы, которую женщина назвала Садовым кольцом, узкими переулками углубились в старинный квартал с каменно прочными, архитектурно вычурными (так показалось Клоку) почернелыми домами. И вошли в один такой же, закопченный, но старчески гордый своей осанкой — готическим орнаментом стен, строгой сощуренностью стрельчатых окон, заостренной крышей, напоминавшей некий старинный шелом. Лестница была мраморная, широкая, с истертыми ступенями, дверь — дубовая, на две створки, словно малые крепостные ворота.

В прихожей женщина включила свет, разделась молча, то же сделал послушно Клок — снял свою всесезонную куртку, хотел сунуть под вешалку чемодан, но хозяйка придержала его.

— Неси сразу сюда. — И открыла крайнюю в пустом просторном коридоре дверь. — Осваивайся. Можешь душ принять. По коридору налево... Потом накормлю чем-нибудь.

Клок оглядел комнату, не решаясь куда-либо присесть: все было начищено, расставлено по разумно определенным местам — книжный шкаф, письменный стол, зеркало с туалетным столиком, застеленная зеленым пледом кровать, — все вроде бы намеренно малого размера, и лишь черный массивный рояль налево от входа занимал почти треть комнаты, был главной вещью в ней, и Клоку подумалось, что в деревенских домах столько места и почета обычно отводится русской матушке-печке.

«Ой ля-ля! — сказал он себе, присаживаясь на краешек стула. — Как же ты, Клок, очутился здесь... рядом с роялем... такой сам неэлегантный?.. И что теперь будешь делать — раскладывать таймырский затрапез по стульям и прочей полированной мебели или слезно отпросишься на общественный Казанский вокзал?»

Вошла тихонько хозяйка, села напротив него, усмехнулась, приглядываясь.

— Ага, бывалый сибиряк загрустил. Не ожидал такого гостеприимства от родной столицы. Но ведь если очень надо — должно все уладиться. Так, кажется, ты выразился?.. Ладно, иди умывайся, и будем персики есть.

— Персики?

— Да. Твои. В сумке моей оказались.

— А-а... сунул. Некуда было деть.

— Из-за них вот еще... Подумала: может, на последние купил?

— Что ты! Я даже богатый!

— Я тоже не на пенсии... Ты вот лучше предложи познакомиться.

— И верно! Вот абориген! — Клок вскочил, протянул руку, назвал себя и, услышав, что женщину зовут Люся, а фамилия у нее Колотаева, не удержался прямо-таки от мальчишеского восторга, ибо с задушевным другом Васькой Колотаевым они одно время добывали золотишко в Якутии. Люсе пришлось долго уверять его, что к тому Колотаеву ни она, ни ее родственники не имеют и малого отношения, но Клок все удивлялся непостижимому совпадению, говорил: «Надо же! Такое редко бывает! Такое вообще не бывает!..» — пока Люся не остановила его, резковато окликнув:

— Арсентий!

Он примолк чуть растерянно, мигом вспомнив, где и с кем говорит.

— У тебя документы хоть в порядке?

Клок молча вынул из бумажника паспорт, трудовую книжку и положил перед Люсей Колотаевой на краешек рояля.

КВАРТИРА

Когда Арсентий Клок летел в Москву, он живо, даже с подробностями, представлял себе, как без передышки примется изучать, постигать столицу: во-первых, посетит Красную площадь и другие исторические места, затем Третьяковскую галерею и прочие музеи, осмотрит главные улицы, основные проспекты (лучше на такси) и, конечно, побывает в Большом театре... Кто же, навещавший Москву, не восторгался этими достопримечательностями?..

Но прошло уже несколько дней его столичного жительства, а Клок дальше гастронома на Садово-Самотечной никуда не ходил, не ездил. Набирал в большую оранжевую сумку хозяйки квартиры продуктов, таких разнообразных, красиво упакованных, очень дешевых здесь (по его прикидке), возвращался и готовил «вечерний обед», как сам наименовал его, потому что Люся уходила на работу к девяти утра и являлась домой после шести вечера. Готовить Клок умел — за годы своих странствий по Сибири, Средней Азии, иным местам он перепробовал немало экзотических кушаний, случалось и самому бывать в поварах — и всякий раз старался удивить Люсю чем-нибудь необычным: рыбой «по-камчатски», запеченной в капустных листьях (за неимением листьев лопуха), картофельными варениками с зеленым луком, сначала отваренными, потом поджаренными, узбекским пилавом, казахским бешбармаком из баранины в жирной наперченной шурпе... Запахи, ароматы просачивались на лестничную площадку. Соседки стали наведываться вроде бы к хозяйке по каким-либо придуманным делам. Клок общительно приветствовал их и отвечал, что его двоюродная сестрица на работе. Бородатого верзилу-братца женщины разглядывали с превеликим интересом, понятным сомнением, но способы приготовления восточных кушаний записывали, старательно, и вскоре необычные запахи, ароматы завладели едва ли не всем громоздким, старчески дремотным домом.

Арсентий же Клок, приготовив «вечерний обед» и неразборчиво перекусив чем-нибудь, начинал активно жить в пустой, тихой, какой-то умудренно-задумчивой квартире. Все тут было прочно, основательно, надолго: стены крепостной толщины, потолки с тяжеловатой лепкой, кафель в ванной медово-желт и окостенело вечен, паркет темен, отлакирован натираниями до сумеречного мерцания; кухонный буфет из мореного дуба, вздымая к потолку витражные, искусно точенные ярусы, был вполне обособленным архитектурным сооружением, в котором (так и чудилось!) обитали маленькие, одетые по-старинному чопорно и красочно людишки; они лишь днем прикидывались вазами, рюмками, бокалами... По квартире ходил Клок неслышно, точно опасаясь кого-то разбудить, ему казалось иной раз: выглянет он в коридор, и его спросят: «А вы зачем здесь?» Он подшучивал над собой: «Почти как таежник живу — без шороха и звука».

Он медленно открывал дверь комнаты Люси Колотаевой, осторожно включал магнитофон, садился в мягкое глубокое кресло и слушал все, что извлекал из пленки дорогой импортный аппарат: рок- поп- и диско-музыку, ансамбли, квартеты, секстеты, песни Высоцкого, Окуджавы, Новеллы Матвеевой и других, ему неизвестных певцов и певичек... Везде, всегда ему не хватало музыки. И часто тревожил его один и тот же сон: сверкающий концертный зал, чистая вечерняя публика, манекенно строгие музыканты, и он, Арсентий Клок, в изящном темном костюме, белой сорочке и галстуке, с платочком в левом кармашке пиджака, занимает свое кресло, готовится слушать, обмирая сердцем, неведомую, неземной силы музыку... и просыпается. Всегда на этом месте, с неутоленной тоской... Сидел он у магнитофона и час и полтора. Сидел, ждал, пока жалобную тоску в груди вытеснят звуки мелодий, ритмов, голосов и станет легко, возвышенно, все понятно, доступно ему, более совершенному Арсентию Клоку.

Осматривать комнату Люси он стеснялся: ведь она была уверена, что он без нее не входит сюда (он, такой застенчивый!), и, торопясь на работу, разбрасывала свои женские вещички куда придется. Да и «уголок» ее, как Люся называла свою комнату, в отличие от старомодного, несколько музейного «уголка» ее матери, был подчеркнуто, даже стандартно современным (Клок видел такие комнаты и в Якутске, и в Иркутске, и в родном Улан-Удэ). Но одно привлекало, всегда притягивало его взор — богатый набор камней, образцов, кернов... Геолог Люся Колотаева, точнее, геохимик, навезла все это из своих экспедиций. Уж так случилось: мама была пианисткой, учительницей музыки, а дочь стала путешественницей. Не оттого ли, что и отец, и дед с бабкой, старые московские интеллигенты, не знали, пугались иной, внестоличной жизни?

Узнав в первый раз о профессии Люси, он бурно обрадовался — как при знакомстве, когда услышал, что она однофамилица его лучшего друга, — хлопнул Люсю ладонью по плечу, выкрикнул: «Ясно, почему ты меня на рынке приметила — за работяжку геологического приняла!» Люся сказала, чуть скривив губы от боли:

— Клок, будешь махать своими рычагами, я тебе тоже врежу — по скуле, чтоб мозги твои встряхнуть! — Она засмеялась, а он притих, смутился до погорячения ушей, обещая научиться вести себя культурно. — Нет, нет, — попросила Люся, — ты не очень меняйся, культурных и без тебя много, просто помни — я не друг твой Васька Колотаев, хоть тоже Колотаева.

Камни-минералы лежали по всему подоконнику, в решетчатых ящичках на письменном столе и под столом — колотые, пиленые, шлифованные, многие с наклейками-надписями; были сердолики, агаты, яшмы — эти Люся называла полудрагоценными. Клок брал в ладонь розоватый сердолик или дымчатый агат, разглядывал, поглаживал пальцами и думал: сколько он видел таких камней на речных и морских берегах! Никто их не подбирал, даже не заговаривал о них. По незнанию, конечно. Да и вид у них, необточенных, бледнее других цветных камушков...

Он ловил рыбу, валил лес, мыл золото, в Туркмении копал оросительные каналы, последние три года, для передышки, отсидел на Таймырской метеостанции радистом-наблюдателем, но геологических партий сторонился: был уверен, что идут туда натирать плечи лямками рюкзаков юные романтики да застарелые неудачники: вроде бы труд, трудности, риск, а все — вполсилы, не очень серьезно. В подсобники-послушники он считал себя совершенно непригодным.

Побывав в Люсиной комнате, Клок некоторое время вышагивал по коридору, сцепив руки за спиной, от тумбочки с телефоном у входной двери до двери ванной, просто так, слушая глуховатый, старинный шорох паркета и заполняя собой сумеречное пространство; думалось при этом нечто неясное, скорее ощущалось: вот, мол, хожу по коридору, квартире старого дома в глухом переулке — сюда даже грохот города едва пробивается, — и ничего, не трушу. А сколько людей топтали эти полы, дышали воздухом этих комнат? Страшно подумать! Было и вовсе неясное что-то, вроде упрямого желания приучить к себе стены, мебель, большие и малые предметы квартиры, заявить кому-то невидимому, но неусыпно наблюдающему за ним: «Меня пригласила Люся... да... она хозяйка... и я буду жить здесь, сколько она захочет...»

Звонил телефон, Арсентий вздрагивал, потом бежал к тумбочке, хватал трубку.

— Клок? — тихо, почти таинственно окликала Люся. — Как ты там?

— Нормально...

— Что приготовил?

— Секрет.

— Ой, есть хочу! В столовку не пошла... бутерброд жую.

— Скорей приезжай.

— Сразу после работы!

Люся трудилась в управлении, уже третий сезон не выезжая на полевые работы, временно освобожденная: сильно простудилась в Кызылкумах, искупавшись в родниковой речке, вернулась с радикулитом и теперь «совершала экспедиции (по ее словам) на Кавказские Минеральные Воды». Тупела, нудилась от канцелярской суеты, кому-то старшему «подрабатывая» диссертацию. И тут Клок — из тундры, лесов, гор... «Тебя же ведь послали ко мне, — смеясь, говорила Люся, — правда?» — «Кто?» — не понимал он. «Ну, они...» Клок беспомощно разглядывал свою хозяйку, выжидал. «Они, леса и горы, да?» — почти шепотом спрашивала она, и он молча кивал, уже всерьез веря, смущенный ее верой, что послан к ней всем громадным сибирским пространством, жаждущим избавления от глухомани, дикости. Люся восторженно радовалась его молчаливому, суеверному пониманию,, приглашала на кухню, вынимала из серванта два фужера (которые днем были конечно же хрустальными фужерами), наполняла их вином и, дзинькнув стеклом о стекло, просила выпить за то, чтобы будущим летом она непременно побывала «в поле».

В «свою» комнату Клок приходил, когда ранний сентябрьский закат, невидимый в низком небе огромного города, вдруг зажигал тревожно бесчисленные окна соседних домов; квартира делалась розовато-нежной, согревалась иным, небесным светом, и чудилось... оживали в ней старинные ароматы, запахи духов, одеяний всех женщин, некогда обитавших здесь. Он садился к роялю, осторожно, с робостью трогал пожелтевшую кость клавишей. Думая о своей одинокой женщине-матери, так упрямо желавшей, чтобы он научился играть «хотя бы для себя», он замедленно, одолевая тяжесть, немоту пальцев, принуждал старинный инструмент звучать мелодией полонеза Огинского. Именно звучать. Назвать исполнением свою игру он не смог бы даже под дулом пистолета: учился музыке кое-как, а в долгих странствиях лишь изредка видел на сценах сельских клубов сиротские, «для культуры» поставленные пианино.

Полонез — матери. Всем другим женщинам, оставленным сыновьями. Это плач по несбывшимся надеждам, мольба о прощении; матери учат сыновей быть удачливыми, счастливыми, а бывают ли сами счастливы? Он же и вовсе обездолил родную мать своим бродяжничеством...

Но есть еще более горькая недоля у женщины, горше, чем потерять сына. Не стать матерью.

И для них этот полонез.

Люся Колотаева заплакала, угадав его думу, когда он, по внезапному наитию, наиграл ей полонез. Тут же рассказала ему: она прожила замужем шесть лет, и муж ушел от нее, вернее, разошлись мирно-согласно, потому что не было у них детей. И виновата она, Люся: в новой семье бывшего ее мужа растет ребенок. Так и сказала: «Пустоцветная я». Не поверил он тогда, не верит сейчас, что эта тридцатилетняя, почти по-мужски сильная, безунывная, со всегдашним юным загаром женщина не может, не способна... (как он выразился для себя) «породить жизнь, будучи такой живой». Но много ли он знал о семье, семейных сложностях, если обходился временными знакомствами, «сезонными женами», опасаясь закабаления — женитьбы?.. Он едва не заплакал вместе с Люсей, никак не утешив ее, и при ней стал побаиваться подходить к роялю. А она просила. И всегда — полонез Огинского. Люся, конечно, играла, и не хуже его, но почему-то говорила, что, сама играя, плохо слышит себя. Он то соглашался, то отказывался, стыдясь своего варварского исполнения, и начал тренировать руки, настраивать слух в одиночестве.

Случилось, звонила и вваливалась в квартиру соседка Валентина, молодая домохозяйка, курносенькая, толстенькая, любопытная, из деревенских недавних москвичек, садилась, слушала, больше, однако, разглядывала «чудного квартиранта». При ней он играл смело, грубовато, и Валентина искренне восторгалась:

— Какой вы интересный, Арсентий Степанович! И на рояле можете, и на кухне... Где научились?

— Родился таким.

— Надо ж! А мы своего Генку заставляем — не может. Отец лбом, лбом его в пианино — ревет, а кроме как «чижик-пыжик», ничего не выучил.

— Лбом не надо. Может, у него математические извилины.

— И я говорю: он лошадей любит, и задачки хорошо решает.

Клок смеялся, охотно смеялась и Валентина, не зная точно чему, за компанию. Потом подхватывалась, делала нарочито испуганные глаза и неспешно удалялась, наговаривая, что скоро явится с работы Петр и «заревнует ее насмерть», если застанет с Арсентием Степановичем, хоть он сосед и братец их хорошей знакомой, а все равно холостой мужчина...

И наступал час «пик». Там, в неведомом городе. Шум-гуд усиливался, плотнел, словно бы напрягал стены дома, они вздрагивали, изредка еле заметно покачивалась люстра — под старым кварталом, говорила Люся, проходит линия метро, — слышались голоса со двора, шаги по лестницам, звякала железом дверь лифта. Но тишина не покидала квартиры, лишь делалась иной, более чуткой, как бы настроенной в резонанс звучанию города — этаким огромным всеслышащим ухом.

Он садился в кресло лицом к окну, за которым с третьего этажа длинно проглядывалось каменное ущелье переулка, густо-синего вдали, смутно пестреющего движением, сидел, переносясь воображением в суету, громыхание улиц, затем говорил себе: «Вот сейчас она вышла из управления, идет к метро (десять минут)... теперь едет (подождем двадцать минут)... вышла на «Маяковской», идет к троллейбусу, здесь очередь, стоит (минут десять — пятнадцать)... едет, снова идет (еще десять минут)... подходит к дому, вот вошла в подъезд, лифт не стала ждать («Ходить, ходить люблю!»), бежит по лестнице, стучат ее шаги... сейчас позвонит. Нет, не она... Но сейчас, сейчас! Где-то простояла лишних пять минут... Вот».

И — звонок.

МЕТРО

Он вошел в кухню, сказал «доброе утро», присел к белому столику, на котором уже были разложены приборы для завтрака.

— А, Клок! — словно удивленная его появлением, воскликнула Люся. — Тебе яичницы с колбасой хватит?.. Ну, еще кофе... Проспала, ничего не успела.

— Вполне.

— Ты всегда такой. — довольный и спокойный?

— На четвертом десятке стал успокаиваться.

— Интересно. А скажи, Клок, ты вправду пишешь роман?

— Не совсем. У меня герой не романный — живет, ездит, смотрит, а потом пишет.

— Как ты?

— Да.

— А про кого пишет твой герой?

— Про такого же: живет, ездит, пишет...

— О, книга в книге?

— Как матрешка в матрешке.

— И давно ты придумал эту книгу жизней?

— Сперва ходить начал. Натура — в отца, деда, прадеда. Все — казаки. Прадед пришел в Забайкалье, дед погиб в гражданскую, отец был на Отечественной, потом охотничал в тайге, пропал без вести. Все шли куда-то, искали чего-то... И я пошел. Всего два курса отучился в медицинском... Мама педиатр, хотела и сыну спокойной профессии, боялась, теперь понимаю, казацкой крови во мне. Не удержала.

— Удержишь этакое дитя! — Люся с улыбкой и чуть иронично оглядела рослую, угловато-кряжистую фигуру квартиранта.

Было субботнее утро, и они завтракали неспешно. По утрам готовила еду Люся, чтобы ей, как она говорила, иметь моральное право кушать «вечерние обеды» Клока. Они шутили обычно, вели себя вроде бы свободно, и все же смущались, стесняя друг друга в просторной квартире: Люся не выходила из своей комнаты в халате, Арсентий не смел показываться ей в майке или расстегнутой рубашке. И курить поначалу он не знал где, и в туалет не мог зайти, если Люся была на кухне... Кое о чем она догадывалась, помогала ему: разрешила курить в комнате, не бегала без толку по коридору, не торчала без дела на кухне (где перестала развешивать свое белье). Но не носить же все в прачечную! Это сердило ее, она не чувствовала себя прежней вольной хозяйкой квартиры, и решилась сейчас прямо заговорить об этом:

— Клок, почему ты смущаешь меня?

— Потому что — дикий. Сам тушуюсь.

— Слишком разные по образу и характерам?

— Пожалуй.

— Твой герой про это напишет?

Клок кивнул.

— Ну, попалась! У меня в голове даже мутится: ты, герой, у героя еще герой... Давай договоримся — пусть будет пока один, собирательный, просто — Герой.

— Согласен.

— Зачем же приехал Герой в Москву?

— Я говорил: набраться культуры. А сначала найти синекуру.

— Это же, Клок...

— По словарям — должность, не требующая большого труда... Ему надо привести в порядок свою книгу, уже написанную часть ее. Он заставил меня три года сидеть на Таймырской метеостанции. И недоволен. Говорит: надо из столицы спокойно все прожитое обозреть.

— Какой он у тебя... — начала Люся с искренним желанием отругать капризного Героя, но, опомнившись, засмеялась и спросила: — Так это тебе нужна синекура?

— Для него.

Люся, все еще смеясь, посмотрела в темно-карие, почти черные, по-азиатски угрюмоватые глаза Клока, но они лишь чуть сощурились в подобии грустной улыбки, и ей тоже расхотелось веселиться: ведь он же серьезно обо всем говорит!.. Странный какой-то, наивный, простой и непонятный. Оттого интересный, наверное. Она решила не говорить ему пока о прописке, без которой не найти работы, о неловком своем положении — держать случайного молодого квартиранта... Но месяц-полтора он может погостить в столице (документы-то у него нормальные), за это время все уяснится, как-нибудь уладится, скорее всего придется его Герою возвращаться в Улан-Удэ. А теперь надо помочь им обоим «набраться культуры», раз уже это так необходимо.

— Клок, а почему твой Герой не наби... не смотрит Москву?

— Струсил, боится...

— Понятно. Со мной-то пойдет?

— С тобой — да.

— Тогда собирайся, поедем! Мне интересно, как ты все будешь видеть.

Во дворе она спросила, глядя с изумленно-восторженным любопытством на своего квартиранта:

— Начнем, да? А с чего, Клок? Плана ведь не наметили.

— У меня намечено. Сначала метро... По Кольцу... и вокзалы.

— Правильно: окольцуем столицу!

Они шли, затем ехали, Люся говорила, показывала в окна троллейбуса магазины, площади, бульвары... Говорила громко, чтобы он хорошо слышал, а его это стесняло, казалось, толпа оглядывается с удивлением: неужели есть в нашей стране люди, которые не знают главных московских улиц, магазинов?.. И задумано было не так — сам он, вернее, его Герой, должен смотреть, узнавать столицу, одиноко блуждая по ней... Наконец Люся повлекла его из троллейбуса, они протолкались сквозь тесноту у двери, и Клок обрадовался простору площади, мутно-голубенькому небу над малыми и громоздкими домами, а главное — трем зданиям, явно старинным, затейливым по архитектуре и потому неохватным для взора — башни, колонны, ярусы, витражи, — навечно построенным, и вроде бы уже виденным когда-то ранее, и удивляющим новизной, незнакомостью.

— Казанский, — сказала Люся. — Здесь ты хотел занять гостевую скамеечку. А там... — Она повела рукой по окружности площади, — Ярославский, Ленинградский.

— Знаю, — кивнул Клок.

— Серьезно?

— Да. Догадался бы сам.

— А, понятно: открытки, кино, телефильмы... Кто же не узнает московских вокзалов? Вот не подумала! Значит, Клок, я буду показывать, ты — узнавать?

— Может быть...

— Внутрь войдем? Или вообразишь — то же, что и везде, только пошумнее.

— Войдем. Надо.

Они обошли все три зала, Клок осмотрел кассы, буфеты, газетные киоски, спросил, сколько стоят пирожки, пончики, мороженое различных сортов, заглянул в мужской туалет, долго изучал росписи, лепку на стенах и потолках, поинтересовался электронным табло, маршрутами поездов, стал в очередь у справочного бюро и осведомился, без опоздания ли прибывает поезд из Владивостока (тут же пояснив Люсе, что хотел узнать, насколько вежливее московские железнодорожные девушки всех прочих, на других вокзалах страны), купил своей терпеливой спутнице самое дорогое мороженое, «Ленинградское», и, пока она ела, расспросил небритого мужичка с шумным, занявшим пол-лавки семейством, откуда и куда едет, давно ли гостит в столице... Лишь после всего этого, да еще двух-трехминутного молчаливо-вдумчивого обзора большого зала от входной арки, он пошел рядом с Люсей, решительно взявшей его под руку.

— Ну? — спросила она.

— Грандиозно!

— Похож на ваш улан-удэнский?

— Что ты! Вот только... запах такой же.

Люся остановилась, затрясла руку Клока, неудержимо смеясь.

— Верю — писатель! Они же — как дети. Что почувствовал — то и выразил... Поехали дальше. Видишь большую букву «М»? Метро, правильно. Толкай эту моталку-дверь... да не держи ее, забудь пока свою таймырскую вежливость, тут другая... Вон на стене автоматы, бросай какое есть серебро, бери медяки... не пропускай же без конца всех подряд, не оценят, некогда... Бери пятак в правую руку, суй в автомат турникета, проходи слева, когда красный сигнал сменится на зеленый... Так, молодец. Правда, ты уже вспотел немного, но привыкай, втягивайся в нашу гонку. Чего не сделаешь ради своего жаждущего жить и страдать Героя!

На ленту эскалатора, как и случается с новичками, Клок впрыгнул, забыв все наставления Люси; спускаясь, беспокойно оглядывал крутой туннель, плафоны светильников, встречный людской поток, будто отыскивая знакомые лица; а внизу, как ни придерживала его Люся, по-козлиному спрыгнул с эскалатора, едва не сбив двух девиц, сделавших ему нагло-ироничные рожицы. Пришлось еще раз напомнить Клоку правила поведения в Московском метрополитене.

Зато станцию «Комсомольская» он осматривал неспешно, деловито прикидывая, сколько грунта понадобилось вынуть, чтобы соорудить под землей такой внушительный зал, с платформами, лестницами, переходами; удивился роскоши — мрамору, бронзе, позолоте, дорогой мозаике. «Дворец, дворец...» — вполголоса повторял для себя, а затем спросил у Люси:

— Как думаешь, пятаками уже оплатили все это?

— Думаю — да.

Они поехали, выходя из поезда на каждой остановке; осмотрели все двенадцать станций кольцевой линии; затем — насквозь по двум радиальным (их Клок мало запомнил) и оказались на станции «Маяковская», которую он узнал без подсказки, сказав, что здесь в войну было бомбоубежище. Эту станцию он обошел, восторженно улыбаясь, не думая о вынутом грунте, роскоши, излишествах, назвал ее «космической, надземной, воздушной», ее не надо рассматривать, она не музей, она сфера, принимающая в свой сияющий камнем, металлом и светом объем, и останется в тебе чувством изящной разумности... Клок заметил, что тут нет обычных для других станций тяжелых скамеек, порадовался: «В храме не рассиживают!» Обдуваемые ветром гудящих поездов, они стояли в конце зала, у мраморного бюста поэта, и Клок говорил, медленно поводя рукой, как многоопытный экскурсовод, что над сводами зала мнятся купола; колонны — стебли с раскрытыми бутонами; матовая подсветка — ранний, тихий, утренний свет.

Он, конечно, заметил: новые станции метро просты, экономичны и, если можно так выразиться, строго функциональны; это понравилось ему, ибо в суете, спешке, он уверен, мало кто видит произведения искусства.

— А сквозь это, Люся... — он вскинул голову и распахнул руки. — Сквозь это надо просто пройти, протечь.

— Повторяешься, Клок. И все равно интересно. Ожидала от тебя чего-нибудь... но сразу столько... Спасибо. Но ведь, Клок, станций метро в Москве больше ста. Многим москвичам нравится, например, уютная «Кропоткинская».

— Лучше не может быть.

— Так считает твой Герой?

— И я.

— Поедем наверх? Видишь, как эскалатор зовет. Надеюсь, здесь не станешь на него прыгать? Я же... неловко теперь признаться... привезла тебя сюда пообедать. Наверху ресторан «София». И еще «Пекин», если тебе захочется побыть на Востоке.

— Пошли обедать. Я рад, очень рад, и есть хочется! — не понял Люсиного замешательства взволнованный Клок и прибавил: — Ты такая, такая... Можно, я тебе поцелую руку? — И поцеловал, не ожидая ее согласия, уколов стриженными усами запястье между перчаткой и рукавом пальто.

— Как хозяйке квартиры? — засмеялась Люся. — Все равно, Клок, за комнату платить придется.

— Нет, — серьезно и без смущения ответил он. — Как Люсе Колотаевой.

— О, ты, оказывается, опасный, сибиряк!

— Грубый?

— Слишком естественный...

Люся вывела Клока из метро к ресторану «София», малолюдному днем, они заняли столик у высокого витринного окна, открывающего вид на площадь Маяковского, заказали зеленый суп, жаркое из баранины по-болгарски в керамических горшочках, бутылку «Варны», и первые минуты, пока Клок хмуровато озирался, осваиваясь в респектабельном блеске своего первого столичного ресторана, они молчали; лишь когда молодой официант, стройный, как гимнаст, с бабочкой на воротнике белой сорочки, ловко открыл бутылку и налил в фужеры вина, Клок выжал сквозь зубы:

— Деятель!

— У вас там тетеньки в передничках, да? — спросила Люся.

— Мужики стыдятся.

— Ничего, осмелеют, вот прибавится интеллигенции бездипломной... А бешбармак твой лучше, чем эти ребрышки в чугунке.

— Не умеют, — сказал Клок. — Надо в шурпе, а не в жире тушить.

Он насупленно уставился на официанта, ловко, растопыренными пальцами левой руки несущего поднос с бокалами кофе-гляссе, и Люся, опасаясь, что он сейчас скажет «деятелю» несколько душевных сибирских слов, поспешила отвлечь его:

— Клок, ты почему-то молчишь о бронзовом Маяковском.

В сияющем ресторанном окне, как в огромной раме, на низком гранитном постаменте высилась громоздкая, размашистая фигура поэта, «горлана, главаря», и широкая улица за его спиной, сверкающая лаком автомобилей, дома по обе стороны ее, и даже серо-мглистая глыба высотного здания вдали смотрелись заземленно, всего лишь малозначащим, случайным фоном; казалось, тесно здесь этой могучей статуе.

— Многопудье, — сказал Клок.

— Но ведь похож, правда?

— На себя в Политехническом.

— Ты хочешь сказать...

— Много фигуры.

— И мало...

— Маяковского.

— Уверен?

— Такие не кончают самоубийством.

— Вот не задумывалась. Стоит себе и стоит... и еще бегала сюда девчонкой, когда молодой Евтушенко стихи здесь читал... Ты, Арсентий Клок, — как мальчик из андерсеновского «Голого короля». Видишь как видишь. Верю теперь Шукшину, его сибирским мужичкам. В Сибирь даже захотелось. Я ведь все по Средней Азии ходила.

— Меня пригласишь?

— А пойдешь?

— С тобой — да.

— А твой Герой?

Клок хмыкнул, отвернулся, затем удивленно глянул Люсе в глаза:

— Извини. Я, кажется, впервые забыл о нем.

Вместе рассмеялись, оставили на столике деньги за обед, немного поспорив о чаевых (он хотел пятерку швырнуть «ресторанному интеллигенту», она настояла: «Не больше рубля!»), и вышли в гомон, гуд, грохот города.

ДРУГ

Минула еще неделя московского гостевания. Клок уже неплохо знал центр столицы, разбирался в маршрутах троллейбусов, не боялся заблудиться в метро, побывал в Кремле и Третьяковской галерее, но все так же, по добровольной обязанности, покупал продукты и готовил непременные «вечерние обеды». Люся отговаривала его, подсмеивалась, обещая назначить ему поварской, посильный для нее оклад, а он видел, чувствовал: она радуется, до слез умиляется его заботе и сама покупает, несет, стараясь порадовать чем-нибудь московским квартиранта; ведь для себя-то одной и еду не хотелось готовить!

В свободные часы он теперь не бродил настороженно по квартире, вполне освоившись с ней, — садился к маленькому письменному столу Люсиной мамы и перечитывал свои рукописи. Книга была задумана просто: где жил Арсентий, чем занимался — о том и писал, не меняя фамилий действующих лиц, названия поселков, местные приметы. Лишь главному Герою, то есть себе самому, он придумал имя, хотя и не желал отстраняться в чем-либо важном от своего литературного двойника; так ему легче было писать про себя все, даже самое неприятное. А он считал: правда должна быть полной, до горьких слез и перехвата в горле, иначе и писать незачем — придуманных сюжетов и героев, пожалуй, не меньше уже, чем живых людей на земле. И части книги у него назывались естественно: «Улан-Удэ», «Алдан», «Нарым», «Каракумы», «Таймыр»; следующей намечалась «Москва». Немного смущало то, что его Герой как бы тоже писал книгу о своем познающем жизнь герое, но ничего более убедительного он не мог придумать для оправдания своих (и своего Героя) странствий. Была все же в необычном сюжете-«матрешке» и удобная находка: кое-что из самого тяжкого, постыдного (хмельные встречи с женщинами, драки или, скажем, случай на Алдане в забое, когда Клок, заметив подвижку породы, сам отскочил, а дружка Ваську Колотаева едва не придавило...) можно передать второму, менее близкому герою, дабы главный не получился уж очень страховидным: литература все-таки иная реальность. В ней и голая правда, взятая с перебором, становится нарочито придуманной, а то и ложью.

Как раз об этом думал Клок, говоря себе: «Все так! Но основное пусть несет Герой. Впрочем, он будет у меня един в трех лицах. Трехмерный... при четвертой мере — пространстве жизни. И выразить он должен удивительную, потрясающую душевную и физическую силу человека, многие годы (может, до смерти!) ходившего по городам и весям своей огромной страны, трудясь, познавая ее...» — и тут длинно зазвучал звонок над входной дверью, вернув Арсентия Клока в сиюминутную жизнь. Он решил, что соседка Валентина, управившись с домашними делами, возжаждала музыки, собрался слегка отчитать ее: ведь просил приходить после шести, к тому же если услышит звуки рояля.

Порог, однако, перешагнул широкий мужчина лет сорока пяти, в молодежной узкополой шляпе, интеллигентном импортном плащике с железками-застежками, густо загорелый, чисто выбритый, наодеколоненный, с кожаным большим чемоданом, плетеной корзиной и олимпийской сумкой через плечо. Весь этот груз он опустил на пол, облегченно гукнул, бегло оглядел Клока и протянул руку:

— Павел.

Клок пожал его пухлую ладонь, подумав, что такие вялые «подушечки» бывают у часто выпивающих, спросил:

— Кто будете и к кому?

— Разве Люся не звонила?

— Нет.

— Тогда представлюсь: друг хозяйки квартиры. Только что из Сочи... Завез фруктов, солнечных напитков... — Он коротко, вызывая на участливое понимание, хохотнул: — Людмила Сергеевна велела ехать сюда, познакомиться с сибиряком-квартирантом, организовать стол и т. п., как говорится. Павел я. Павел Юрьевич Гурдин, коллега милой хозяйки по работе и, повторяю, друг...

Он шагнул в сторону вешалки, снимая шляпу и расстегивая плащик, но был остановлен Арсентием Клоком, внезапно и неожиданно для самого себя вскипевшим дикой, неподавляемой неприязнью к этому нагловато-самоуверенному «другу», а вернее, престарелому любовнику, заехавшему провести ночку у подружки, чтобы завтра незаподозренным, бодрым и ублаготворенным появиться в родной семье. Клок грудью оттеснил Павла Юрьевича к двери и на его поспешный вопрос с хохотком: «Что, что это значит?..» — ответил твердо:

— Я тоже друг!

— Ты?! — искренно удивился тот, скептически и замедленно оглядывая прозаическую фигуру откуда-то взявшегося сибиряка в толстом свитере и дешевых затертых ширпотребовских джинсах. — Как говорят интеллигентные люди, этого не может быть, потому что быть не может...

— Может! — Клок жестко повернул пухло-тяжелого Павла Юрьевича лицом к двери, вытолкнул на площадку, следом выставил чемодан, корзину, олимпийскую сумку с таким же пухлым медвежонком, вежливо сказал: — Везите домой, детишкам фрукты нужнее.

Какое-то время на лестничной площадке слышались шаги, нервное похохатывание Павла Юрьевича Гурдина, не решавшегося вновь звонить и стыдившегося, вероятно, так просто уехать; затем зачастила скороговорка вездесущей Валентины, двойной звонок в дверь, на который Клок не ответил (звонила конечно же Валентина по просьбе обиженного «друга»), и наконец все стихло.

Клок убрал со стола свои рукописи и бродил по квартире в немой растерянности до утомления, потом лег на жесткий поролоновый диванчик и закрыл глаза: внутри у него как-то опустело, заглохло, лишь тоненько ныло, жалуясь ему же, небережливому хозяину, его сердце. Он пролежал так больше двух часов, не отзываясь на звонки соседки Валентины, жаждавшей интересного разговора и полонеза Огинского; и вздрогнул, когда дважды щелкнул ключ в замке, открылась и резко хлопнула вновь закрытая дверь.

Люся быстро прошла в свою комнату, затихла там, а через несколько минут Клоку показалось, что он слышит ее всхлипывания; он вскочил, решаясь и не смея пойти к ней, придумывая извинения, самые искренние покаянные слова, — можно было представить, что наговорил ей по телефону оскорбленный Павел Юрьевич! — и Клок решился пойти, постучать хотя бы в ее комнату, но тут отрывисто зацокали каблучки Люси, она толчком распахнула дверь его комнаты и остановилась на пороге. Глаза у нее были застыло-влажные, губы припухли, будто накусанные, она собиралась, видимо, что-то выкрикнуть и сдержалась, увидев его опущенную голову, растерянно повисшие руки, спросила негромко, вроде бы даже с сочувствием:

— Выставил, значит?

— Да, — покорно подтвердил Клок.

— По какому такому праву? Ты что, у себя, на диком зимовье?.. Или хочешь, чтобы я вдовой состарилась?

— Он на тебе не женится.

— Почему ты знаешь?

— Вижу.

— Ах да! Ты же андерсеновский мальчик... Так, может, сам женишься?

Клок резко и решительно кивнул.

— Что-о?!

Клок вновь, еще решительнее, тряхнул головой с упавшими на лоб волосами.

— А, понятно: твоему Герою нужна синекура в Москве. По принципу: кто сильно любит — тот пропишется. А ты спросил меня, я за тебя пойду?

— Не пойдешь.

— Почему?

— Я — дикий.

— Так вот, дикий, укладывай свой чемодан и иди в люди, очеловечиваться.

— Да, — согласился Клок. — Я уже подумал об этом, хотел сразу уйти, но... заплатить можно?

— Заплатил обедами... — Люся осеклась, словно бы внезапно смутившись. — И... с гостей не беру.

Она ушла, оставив дверь открытой. Звякнул замок в двери ее комнаты, окончательно подтвердив сказанные слова.

Клок неспешно, но расторопно-умело уложил чемодан, огляделся — чего бы не забыть? — подсел к столу и на вырванном из блокнота листке написал:

«Павлу Юрьевичу Гурдину.

Я все наврал, за что и был изгнан.

Квартирант Арсентий Клок».

Час спустя он вышел из метро в зал Курского вокзала, отыскал свободное место на скамейке у стеклянной стены, за которой шумела, блистала огнями автомобилей вечерняя привокзальная площадь, расстегнул полы куртки, пригладил пятерней не дававшиеся расческе волосы и принялся рассматривать внутренность вокзала, поразившего своей ультрасовременностыо. Некоторое время он не мог сказать себе — нравится или нет ему это мощное сооружение из стекла и бетона, но, понемногу освоившись, решил так: хоть и не Казанский, конечно, а ничего, устроен удобно, даже комфортабельнее — два кафе на открытых площадках второго этажа, ресторан, парикмахерская, буфет, газетные киоски и эскалаторы, как в метро, спускают пассажиров к поездам; а главное — обзор широкий на город, точно посреди площади сидишь.

Здесь можно вполне сносно перемочь двое-трое суток — время, нужное ему для посещения Новодевичьего кладбища, Донского монастыря, музеев древнерусского искусства и народов Востока, чтобы спокойно покинуть столицу, щедро одарившую его целым месяцем жизни в старинном доме, среди своего непостижимого человеческого скопления.

Он вспомнил о хозяйке квартиры Люсе Колотаевой, вернее, вовсе не забывал о ней, но вдруг отчетливо вспомнил, И тоска, теплая, мучительная, отяжелила ему грудь, как при недостатке дыхания, он зажмурил глаза, сильно помотал головой: «Скверно, дико получилось! Обидел женщину, уже обиженную... Не сдержал своего сибирского нрава, сунулся защищать... Но ведь обманет же ее Павел Юрьевич!.. А тебе какое дело? Есть, было дело... если не мог сдержаться!.. Я бы придушил этого «друга», только бы сказала!..»

Заметив, что говорит вслух, Клок прокашлялся, огляделся — не испугал ли соседей? — и уже спокойно сказал себе: «Ты извинился, ты ушел. Ты должен идти дальше со своим Героем — страна еще и наполовину не пройдена; книга должна писаться, и ничего, что Москвы в ней будет маловато, столица не для синекуры, да и рано тебе оседать, зарываться в рукописи, это ты сделаешь на старости, когда уже не будет сил и охоты странствовать, а если книга оборвется твоей смертью — тем лучше, она уйдет в бесконечность, ее сможет продолжить любой из живущих... А Люся... При чем тут она? Сама бездомная судьба, ранее тобой задуманная, вытолкнула тебя из ее тихой и теплой квартиры. Значит — смирись. Отсюда ты поедешь в Крым, найдешь какую-нибудь работу, перезимуешь у синей южной воды. Это же твоя очередная часть — «Крым», дальше будут «Рига», «Карелия»...

— Все, — сказал Клок, поднимаясь, — пойду выпью чашку кофе.

Он попросил пожилую пару постеречь его чемодан, выстоял очередь у буфета, съел под стакан черного кофе три бутерброда с копченой колбасой, вернулся, хотел сразу же отнести чемодан в камеру хранения, но задремал незаметно от сытости, усталости и встрепенулся, когда над самой его головой прозвучал знакомый, обдавший его мгновенным жаром голос:

— Ты почему оказался на Курском?!

Клок вскочил, одергивая куртку, приглаживая волосы, и сразу занемел, опустив безвольно руки: перед ним стояла Люся Колотаева — в меховой шапочке, чуть сбитой набок, с незастегнутой верхней пуговицей пальто; она часто дышала, веки ее округлых, всегда широко открытых глаз припухли, отчего взгляд сделался сощуренным, горестным, и Клок невольно потупился, покорно ответил:

— В Крым еду...

— В Крым?.. Зачем?

— Ну... — Он шевельнул неопределенно руками. — Так задумал, еще давно.

Люся кивнула, поняв его, негромко — чтобы не слышали уже оживленно любопытствующие пассажиры на скамейке, — твердо сказала:

— Бери чемодан, идем.

Они ехали в метро, затем в троллейбусе, не обмолвившись и единым словом, и, лишь когда пошли рядом по переулку, Люся быстро заговорила:

— Увидела твою записку, стала бродить по квартире, хожу как помешанная, пусто, темно, свет почему-то боюсь зажечь... Забрела в кухню — твой обед стынет, подумала: одна не притронусь, он же голодный... Расплакалась, кое-как оделась, побежала искать... На твоем Казанском не нашла тебя... Обежала Ярославский, Ленинградский... Подумала: у тебя фамилия какая-то украинская, может, на Украину решил поехать, к каким-нибудь родичам... Поехала на Киевский — нету. Испугалась: не найду! На Курский ехала, ревела, таксист спрашивает: «Умер кто?» — киваю... А тебя увидела — дремлешь себе, чуть не рассмеялась. — Она всхлипнула, приложила к лицу платок. — Извини, не знаю, что со мной...

Клок поставил на тротуар чемодан, повернул Люсю Колотаеву к себе лицом, опустился перед нею на колени и, прижавшись щекой к ее ладони, сказал:

— Я люблю тебя, Люся.

Она стиснула пальцами жесткий клок его волос, слегка приподняла его голову, чтобы видеть глаза, спросила:

— Почему ушел?

— Я бы вернулся... скоро. Веришь?

— Верю. Пойдем.

СИНЕКУРА

Настала зима, крыши несчетных домов забугрились снегом, город превратился в некое вздыбленное каменное пространство, рассеченное дымящимися грохочущими протоками, накрытое тяжелой мглой испарений.

Арсентий Клок подходил к окну, смотрел в просвет переулка на дальнее, тускло мерцающее движение машин и толпы, слушал неумолчный гул города и, если закрывал глаза — гул напоминал напряженное глубинное рокотание ветровой тайги. А задувала метель — московские переулки и дворики казались Клоку похожими на все иные завьюженные российские деревни и города.

Но он уже понимал: Москва — страна в стране, и для ее постижения нужны не месяцы, даже не годы — может не хватить всей жизни.

Он умел ловить рыбу, валить лес, мыть золото, копать оросительные каналы, терпеть зной и мороз... Бывало трудно, приходилось рисковать, но все в той жизни было понятно ему: новое дело он упрямо осваивал, с новыми людьми охотно знакомился, работал, легко находил друзей... И все же там были островки жизни, а здесь — гигантский материк; там он был заметен, здесь у него — никого, кроме Люси.

Клок все чаще вспоминал родной город и даже напел Люсе песенку улан-удэнской поэтессы: «Улан-Удэ, Улан-Удэ... Я уезжала, говорила — быть беде; я уезжала, говорила — быть тоске: пишу твои инициалы на песке...» Уговорил Люсю отпраздновать свадьбу у его матери и расписаться в улан-удэнском загсе — тогда уж непременно они будут счастливы; проплывут сквозь горы по Селенге, напьются байкальской воды... Люся соглашалась, только просила подождать до ее отпуска: весной, точно уж, они погостят, поживут у его матери, а потом уйдут на все лето в экспедицию.

Она догадывалась, что ее милый Клок, прервав вдруг свое многолетнее хождение по стране, растерялся средь неохватной огромности Москвы, нежданно-негаданно ставшей местом его постоянного обитания; и квартира теперь стесняла его глохлой пустотой, и наружная многолюдная суета как бы выталкивала его из себя. Вечером, во время долгого обычного их чаепития, Люся сказала Клоку, стиснув ладошками его колючие щеки, глядя ему в глаза, видевшие так много всяческого земного простора:

— В тебе твой Герой бунтует, да? Скажи ему — я твоя синекура. Пусть тоже осядет, утихомирится. И пиши. — Она протянула руку к темному, смутно клокочущему провалу окна. — А то, что там, будет твое, когда расстанешься с Героем, устанешь гостить... овладеешь профессией москвича. Тебе же многое удавалось.

Клок купил пишущую машинку, принялся перепечатывать ранее написанное. В первые дни спешил, вскоре, однако, увидел — перепечатанное на чистую нелинованную бумагу как бы оголяется, теряет изначальную свежесть, словесную плоть и заметными делаются не только корявые выражения, но и приблизительно подобранные слова. Он ужаснулся, вообразив свою прозу на журнальных или книжных страницах: увязнешь в ней, как в якутской тундре! Начал править машинописный текст, вновь перепечатывать. И, на удивление себе, вполне успокоился: работы много, будет она долгой, а спешить печататься — значит жаждать известности. Какой? Для чего? Авторства он страшился. Ему думалось, что он спокойно мог бы напечатать свою книгу без имени, ведь она не выдумана, прожита вместе с многими людьми, вроде бы ставшими соавторами. Деньги тоже пока мало его беспокоили: сберкнижку он отдал Люсе, года два может не беспокоиться о своем прожиточном минимуме. Работенку, правда, придется найти какую-нибудь, чтобы не числиться тунеядцем.

И все же Клок отнес в один журнал небольшой рассказ о дружке Ваське Колотаеве (как тот едва не помер, заглотив крупный золотой самородок, и еще под суд попал; от самородка спас хирург, от тюрьмы — общественность рудника). Для интереса, любопытства ради: очень уж хотелось побывать хоть в одной редакции, увидеть хоть одного живого редактора... Через неделю его пригласили по телефону; усталая пожилая женщина деловито-уверенно вернула ему рассказ, мельком усмехнувшись и прочтя вслух название: «Подавился!» Обратно он шел пешком, обдумывая жестковатые, но заботливые наставления женщины в строгом синем костюме, вспоминая улыбочки молоденьких редакторш, неся в себе особый, бумажно-парфюмерный, тревожащий запах комнаты отдела прозы, и был вполне доволен своим посещением столичного, очень известного в стране литературно-художественного журнала.

Люся была уже дома, открыла дверь, вынула из его портфеля тоненькую папочку с фирменным тиснением печатного органа, затормошила, спрашивая:

— Ну что, что тебе сказали?

Он мрачно, понуро прошел в свою комнату, теперь кабинет, сел к письменному столу, отер платком усы и бороду, словно вспотевшие от непосильных душевных мук, ответил с хриплым выдохом:

— Сказали: опыта жизненного не хватает.

Напуганная убитостью Клока, примолкшая Люся вдруг заметила в его глазах едва сдерживаемые блестки смеха, поняла, что он умело изобразил оскорбленного, униженного автора, и вместе они рассмеялись. Но тут же Люся принялась допытываться:

— Ты не шутишь — так и сказали?

— Да.

— Рассказал бы им про свою жизнь.

— Это не учитывается.

— Как, извини? Мерз, тонул, в песках жарился... Про таких газеты пишут. Таким везде все учитывается!

— В литературе — нет.

— Вот и читать нечего. Я сама пойду к ним!

Клок усадил ее в кресло, пригладил распущенные волосы — ожидая его из редакции, волнуясь, она и причесаться забыла, — сказал обдуманное ранее:

— Таких стало много. Похождения, романтика надоели. Нужна работа, везде работа. За столом — тоже. Только в ней познаешь жизнь. Буду работать.

Люся закивала, соглашаясь и уже веря ему:

— Да, да. У тебя столько воли!

— А в «Софию» сходим? Ехал мимо, увидел — и захотелось посидеть за тем же столиком, чтоб Маяковский в расстегнутом пиджаке напротив....

— И ребрышки бараньи «по-болгарски» будешь есть? Тогда хоть сегодня... нет, в субботу вечером. И потанцуем, ладно? Я ведь в «Софии» с тобой познакомилась. Спасибо, что помнишь. — Люся прикоснулась губами к его носу, ибо не привыкла еще, кололась об его усы и бороду. — Ну, пойду чай тебе приготовлю, по-клоковски.

Она освободила Арсентия от «вечерних обедов», сама ходила по магазинам, успевала приготовить что-нибудь на весь день с вечера и вставала пораньше; она научилась везде, во всем успевать и удивлялась своей неутомимости, неуемности; после работы она говорила подругам: «Нет, нет — я домой, я сто лет... с утра не видела своего Клока!» Заполошно вбегала в квартиру, бросалась ему на шею и, точно убедившись, что он жив, не придуман ею и любит ее, принималась хозяйничать: заваривала ему сибирский чай — в кипящий чайник сразу побольше заварки и сахару, чтобы густо, сладко было, а потом уже разогревала, ставила на кухонный столик ужин.

После ужина сидели долго в сонноватой тишине у старинного, из мореного дуба, буфета, и Клок читал что-нибудь свое, пока Люся мыла посуду или тут же, взбив в тазу мыльную пену, стирала какую-либо мелочь; а то вдруг он начинал фантазировать, таинственно поглядывая на сумрачно мерцающий дорогим стеклом сервант-буфет:

— Вон тот синий графин — граф, посинел от ревности, не верит жене — хрустальной вазочке... Фужеры — придворные франты, рюмки на тонких ножках — графская гвардия, тарелки, чашки — прислуга... Они все только при нас стеклянные. Ночью тут такой звон, хруст... Как-нибудь разбужу тебя, послушаешь. И знаешь, наверно, война была, солдатиков, вижу, поубавилось. Не веришь? Сосчитай.

Люся считала, серьезно дивясь непонятной убыли этих несчастных стеклянных солдатиков, потому что не знала точно, сколько хрусталя оставлено ей родителями, а Клок тоже серьезно успокаивал ее:

— Ничего, отвоюют — опять детишек наплодят.

И вскоре Люсе казалось, что позади старых, мутноватых рюмок посверкивают чуть поменьше, новенькие. Однажды она вымолвила, суеверно глядя на громоздкое сооружение из окостенелого дерева:

— Может, продадим этот замок... вместе с обитателями?

— Нельзя, — тихо и твердо ответил Клок. — Оставленное на счастье — не продают. Оставим детям.

— Детям, Клок?

— Конечно.

— Из детдома возьмем?

— Зачем? Ты... беременна.

— Я?! — вскочила Люся, испуганно озирая чуть усмехающегося друга, которого она ни разу не назвала мужем. — Я же... ты знаешь... Я тебе говорила. Это похоже...

— Садись, — взял ее руки и больно стиснул Клок. — Смотри мне в глаза. Так. Только не мигай. Вот, вижу: зрачок большой, а по радужке крапинки, коричневые на синем... Скоро они перейдут на веки, потом вся конопатенькая станешь. Сходи к врачу, этому... вашему.

Ночь была долгой, бессонной, Люся задремывала и вновь широко распахивала глаза, точно боясь что-то позабыть, потерять во сне; утром она позвонила на работу, отпросилась в поликлинику. Клок собрался проводить ее, Люся, притихшая и растерянная, уговорила его остаться дома: «Одна, лучше одна, одной мне легче будет, там очередь, женщины... — Она показала, отставив руки, какие толстые. — Я быстро». Часа через два Люся вернулась, сама открыла дверь и, не раздеваясь, тихо вошла в комнату Клока. Он вздрогнул, вдруг услышав позади себя приглушенное, будто возникшее из тишины, сумеречности зимнего дня рыдание.

Медленно обернулся, уже понимая, что в комнате Люся. Из глаз ее тоненькими ручейками текли слезы, она немо, с каким-то младенческим страхом, упрямо смотрела на него.

— Ну, я прав, да? — беря ее холодные руки, спросил Клок.

Она потупилась в покорном согласии.

— Зачем же плакать?

Он раздел ее, усадил в кресло, промокнул платком глаза, дал валериановых капель, помолчал вместе с нею, присев на подлокотник кресла, а когда она немного успокоилась, спросил:

— Ты чего-то испугалась?

— Себя... Я ведь тебя выгнала...

— И позвала.

— Шла и терзалась: как я могла выгнать?

— Лучше скажи, что тебе там наговорили?

— Профессор, старичок такой лысенький, бойкий, тот, что лечил меня, на курорты посылал, а потом ручками развел: «Медицина бессильна, милая вы моя, не быть вам мамашей», — целый час меня изучал, чуть сам не рехнулся, все наговаривал: «Невероятно! Нелепо! Ирреальность какая-то!» Наконец утомился, поздравил, расспросил все о тебе, заключил: «Редкий, феноменальный случай особой совместимости. Он — или никто! Понимаете, почти никто». Выходит, у меня на этом свете не было выбора. Ты, только ты.

— Я и пришел.

Люся тихо рассмеялась, чуть отстранившись, сокрушенно разглядывая Клока.

— Надо же — ел немытые персики. В тот час, в ту минуту... Как ты додумался?

— До Таймыра не думал, а там из головы не выходило: мохнатые, спелые, тяжелые персики... Цветными карандашами рисовал, стишок даже сочинил: «Нет, не в Персии мои персики, мне в столицу пора, их на рынке — гора».

— После тех мы и не ели ни разу.

— Мытых не хочу.

И опять Люся смеялась, смигивая легкие, быстрые слезинки, словно бы промывая глаза, чтобы лучше видеть своего Клока.

— Ну, а это... Как ты узнал?.. Я чувствовала, вроде тяжестью наливаюсь, нет, не весом — иным чем-то, и есть все дни хотелось, а то подташнивало, да опыта — никакого, думала, от беготни, семейных забот. А ты — как бабка-повитуха...

— Угадала, бабка и научила. В Нарыме жил, комнату у лесника снимал. Лесник в лесу, жена его на колхозной ферме, дочка, десятиклассница, сама по себе — клуб, танцы, вечеринки... Раз бабка поймала внучку, притянула к себе, посмотрела ей в глаза и как закричит: да ты ж, такая-рассякая, нагуляла, да тебя дрючком прибить мало! Глянь-кось, Арсентя: зрак что пятак и рябота что по яйцу воробьячему. Верный признак! — Он заметил, что Люся нахмурилась, затаила дыхание, явно и серьезно сочувствуя бездумной девчушке, живо досказал: — Нашли ухажера, пристыдили, и я помог, поговорил с пареньком... Свадьбу сыграли громкую. Ладом обошлось, как говорят сибиряки.

— Ой, Клок, милый Клок! Ты напишешь много, хорошо. Я верю. Ты пришел. Пришел не только ко мне.

Арсентий глянул на письменный стол, где лежала, тревожа белизной, плотная стопа начальных глав будущей книги, которую надо писать заново, править, перечитывать, пока хватит сил, терпения, всей его выносливости, и ничего не ответил.

Он был немного суеверным.


Читать далее

В ПОИСКАХ СИНЕКУРЫ. Повесть

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть