Онлайн чтение книги Вечный хлеб
14

Во всем виноват только он! Это он убил Аллу — всей своей жизнью, своими привычками, тем, что заменял любовь беженетами, а дружбу — неспуками… Во всем виноват!..

Но большая вина Вячеслава Ивановича не упраздняла маленьких вин — Старунского и кто там еще в Скворцовке? Убил Аллу он, самозванный дядя, но убил руками Старунского, и маленькие вины Старунского и других не должны были остаться безнаказанными! В этом состояла часть долга, принятого им на себя.

Боль отпускала только в те моменты, когда он обдумывал, как лучше исполнить свой долг. И он думал и думал… Написать заявление прокурору? Слишком это сложная и спорная штука — ошибки врачей, так он понял из слов Тани. Старунский же не хотел ошибиться, не думал, что убивает Аллу, когда решил дать роковой наркоз. А чего он хотел? Помочь хотел с высоты своих знаний? А конверт? Помочь-то помочь, но и на консультации заработать — пусть уж он в своей совести копается, чего хотел больше. Если есть у него привычка копаться в совести. А если нет? Так его и оставить безнаказанным? Ну уж нет!.. И к утру Вячеслав Иванович додумался, что страшнее заявления прокурору была бы для Старунского статья в газете, статья на моральные темы! Со всем этим: с Костисом, свидетелем конверта в букете, Таней, переписавшей исправленные куски истории болезни, — нужно идти к Лагойде, тому журналисту, с которым познакомился у Ракова, которого так некстати обидел. А чтобы тот легче простил, надо взять и материал про старшего брата — его рассказ про Вечный хлеб, его шахматный анализ. Прав Раков: не в том суть, нашел или не нашел Сергей новый ход, а в самой удивительной воле старшего брата… То есть, если Алла не племянница, Рита не сестра, то и Сергей Сальников — не брат!

Ведь меньше месяца прошло, а Вячеслав Иванович так вжился в семью Сальниковых, что невозможно для него стало прежнее существование, когда он не помнил родства. Невозможно стало примириться, что Сергей — не брат. Брат, он чувствовал, что брат! И чувство было очевиднее любых доказательств. Снова, идти в жилконтору (и, конечно, неспуками — с дежурным тортом!), узнавать, кто жил в семьдесят восьмой квартире? Вячеславу Ивановичу было страшно. Не только страшно терять окончательно обретенное родство, но и страшно узнать новое. Почему-то зародилось в нем подозрение — никаких к нему доказательств, но отделаться не мог, — что не там ли жил тот блокадный мародер, который обменивал продукты на золото? Что, если его поймали в конце концов, посадили или расстреляли, а детей его по детдомам? А что воспитательница рассказывала, будто нашли на Суворовском, — просто ложь в утешение? И что, если вина отца ожила в сыне, сделала сына невольным убийцей внучки Сальниковых? Никаких доказательств, да и слишком похоже на сюжет какого-нибудь фильма, но в теперешнем настроении Вячеслава Ивановича ему легко верилось в искусственные сюжеты. Никаких доказательств, вот только воспоминание про поход в мастерскую того художника — Баранова или Барабанова — и кражу луковиц. Ведь был поход — про луковицы подтвердила и Туся Эмирзян! Был поход, и воспоминание это принадлежит безымянному пока малышу из семьдесят восьмой квартиры. Был поход, был какой-то старший мальчик — но не Сережа Сальников! Ну конечно, даже тогда не мог Сережа отправиться воровать в мастерскую к художнику! А дети того мародера — еще как могли!.. Правда, его дети не голодали бы… Нет, никаких доказательств не было, но не мог Вячеслав Иванович отделаться от навязчивой фантазии, боялся новых розысков. Может быть, немного позже… А пока что надо рассказать Лагойде про старшего брата — да, про старшего брата — показать коричневую тетрадь…

И тут Вячеслав Иванович словно за руку себя поймал! Опять то же самое! Опять собрался идти не с пустыми руками] То есть, было бы замечательно, если бы Лагойда написал про Сережу, — но только независимо ни от чего. А ведь Вячеслав Иванович уже высчитал вариант: посулить Лагойде такой интересный материал, если возьмется сначала написать разоблачительную статью про Старунского! Так привык ко всяким вариантам, что высчитывает их автоматически, как шахматный мастер — варианты позиции…

Странно, что он, по обыкновению, пробежал утром обычный четвертак по Михайловскому саду. Если бы он хоть минуту подумал об этом, ему сделалась бы очевидной вся нечестивость забот о собственном здоровье его, сорокапятилетнего мужика, только что похоронившего юную племянницу, да что — только что, фактически, убившего ее. Но он не думал. Он думал о своем долге, а все остальное делалось автоматически. Не думал он и о своей работе. Все мысли о «Пальмире» отрезало сразу, как только он понял, что один виноват во всем: думать о работе — значит, думать о собственном будущем, а у него больше не было будущего вне долга перед памятью Аллы.

Поэтому, когда раздался звонок снизу, он подумал, что скорее всего Рита с зятем; ну или, может быть, Альгис; Лариса тоже — но о Ларисе думать не хотелось. Вячеслав Иванович только что помылся после бега, только-только восемь часов — по понятиям большинства людей, слишком рано для визитов, но он не удивился: раз он сам не спал, вполне естественно, что и другие не спали…

Внизу стоял Борбосыч. Вот уж о ком и в мыслях не было!

— Можно? Не разбудил?

— Нет, конечно, — машинально ответил Вячеслав Иванович. — Я встаю рано.

— Я слышал. Герой утренних марафонов! Потому и решился.

И Борбосыч уверенно пошел наверх.

Вячеслав Иванович догнал его уже в прихожей, обошел и встал перед входом в комнату, давая всем видом понять, что дальше не приглашает. Вышел Эрик, понюхал воздух и чихнул. Потом повернулся, махнул хвостом, стукнул как бы нечаянно Борбосыча и ушел.

— Ишь, изваяние, а не пес, — сказал Борбосыч, но без прежнего энтузиазма, а как бы мимоходом.

Странно, но Вячеслав Иванович совершенно не чувствовал обычного едкого запаха, присущего Борбосычу. Но ведь Эрик чихнул, значит, запах был. Обоняние отшибло, что ли?

— Да, Суворов, зашел я тебе по-дружески сказать, что дела твои ниже нуля. Горишь, как швед. Сначала акт этот новогодний, потом вот прогулы. Вылетаешь по статье без вопросов. А может, и хуже. Свыше пятидесяти рэ — уже можно открывать на тебя дело, ты не слыхал? Граница уголовности, так сказать. А если все сложить, да плюс тот коньяк? Усекаешь? На первый случай дадут без изоляции с обязательным привлечением в местах, определенных органами. О ресторане потом долго не мечтай. В школьную столовку на восемьдесят рэ.

И едкости слов Вячеслав Иванович не чувствовал, как и едкости запаха. Тоже, выходит, отшибло. Он молчал, потому что говорившееся его совсем не интересовало.

— Дела ниже нуля, но все можно повернуть, все в руках человеческих. Один там мой дурачок — ну, я ему объясню популярно, как подписывать акты на друзей! Яхнина… — Борбосыч молча, но выразительно сжал пальцы. — Ну а прогулы…

— У меня умерла племянница.

Вячеслав Иванович не оправдывался. Он только не хотел, чтобы эти страшные дни обозначены были протокольным словом прогулы.

— Фамилии у вас разные? И вообще ведь документов нет, так? Но, с другой стороны, когда у друга умирает близкая родственница, мы сочувствуем его горю… Понимаешь, Суворов, все за то, чтобы нам подружиться. Тогда ни акта, ни прогулов. Да это мелочи. Тогда начнется для тебя хорошая жизнь — сам все понимаешь, не вчера родился. Это для тебя момент, как в сказке: налево пойдешь — по статье пропадешь, направо пойдешь — к хорошей жизни придешь. У нас сейчас с лосятиной все регулярно отлажено — санитарный отстрел, ха-ха, — и нужно горячий цех подключать. Нельзя, чтобы из-за тебя дело стопорилось. Такие пироги, Суворов. Кровью подписываться не нужно, не тот век. Ты ведь уже похоронил, помянул, да? Ну вот и выйдешь сегодня. Все тебе объясним, включишься — и тем самым все забыто и замято… Видишь, все карты на столе — от друга никаких секретов. Тем более свидетелей нет, если только ты не

держишь магнитофон в коробке с ваксой.

Все разузнал Борбосыч: что фамилии разные и что похороны уже прошли. Все разузнал, подготовился — и ничего не понял. Не понял, что происходит с человеком, который наконец осознал, что он один во всем виноват… И речь Борбосыча сейчас касалась Вячеслава Ивановича меньше, чем писк комара.

— Нет, не выйду.

Хотелось одного: чтобы Борбосыч поскорей ушел.

— Тогда выйдешь вон. По статье. А то с привлечением.

— Уходи поскорей. А то Эрик — он сразу чувствует.

— Значит, налево пойдешь… Ну, давай. Не знаю теперь, когда и увидимся: из дорогой нашей «Пальмиры» тебя теперь попросят за твои художества, я думаю. Чао! Желаю счастливо бегать, сохранить здоровье. Только смотри, не споткнись нечаянно.

И Борбосыч легко повернулся и пошел легкомысленной походкой, странной для его комплекции.

Нет, неправда, что речь Борбосыча касалась Вячеслава Ивановича меньше, чем писк комара! Очень касалась! Ведь почему он явился? Потому что был уверен, куда пойдет Вячеслав Иванович. А уверила его вся прошлая жизнь Вячеслава Ивановича. Ну, правда, в крупные дела он никогда не вмешивался, благоразумно держался в стороне, хотел спать спокойно. А то, что с каждой смены и себе на еду, и на торты клиентам, — это не считается? По Борбосычу и вышло, что считается, Борбосыч сосчитал. Сосчитал, выждал момент — и пришел… А если бы никогда ни крошки?!

Как сейчас хотелось, чтобы ни крошки! Крошки. Если с каждой смены хоть по килограмму — а ведь обычно больше! — да смен сто пятьдесят в год, да двадцать лет: тонны три крошек!

Как стыдно! Пачкался, пачкался всю жизнь — вот и получил. А еще считал себя лучше Борбосыча, примазывался к честным людям… Самообвинения громоздились друг на друга, грозили раздавить совсем.

А если бы никогда ни крошки! Тогда бы получилась совсем другая жизнь. Тогда он не был бы во всем виноват, тогда Алла бы сейчас жива. Да-да, крошки эти тоже убивали Аллу. Потому что все вместе, все связано: если уж нечистоплотный, если уж не моешь руки, чтобы не прилипли крошки, то теми же руками берешь себе очередных беженетов — и привыкаешь обходиться без любви. Не привык бы к крошкам, не смог бы привыкнуть к Ларисе с Петра Лаврова!.. И Борбосыч это прекрасно почуял: потому и пришел к нему искусителем, что Вячеслав Иванович жил так, что мог и в крупную аферу влезть, и Аллу убить… Да-да, Борбосыч это чуял…

Когда Вячеслав Иванович добрался до понимания этой неизбежной связи, воспоминание о визите Борбосыча сделалось уж вовсе невыносимым. И как уверен, ворюга, что может спать спокойно, что неуязвим! «Без свидетелей… если не магнитофон в коробке с ваксой…»

Нет, не оттого уверенность Борбосыча, что без свидетелей. А оттого, что знает точно: в худшем случае Суворов промолчит. Промолчит — и не больше. Не побежит в милицию. Всей своей жизнью, всеми тоннами вынесенных крошек доказал, что не побежит!

И не побежал бы — если бы Борбосыч со своей самоуверенностью, безнаказанностью не стал уже казаться пособником в смерти Аллы. Это не вмещалось ни в какую логику — и с каждой минутой становилось все несомненнее Вячеславу Ивановичу! Самим существованием! Потому и Старунский гоняется за интеллигентными конвертами без марок, потому и сам Вячеслав Иванович со своими крошками — потому что есть на свете процветающий Борбосыч! Так и получилось само собой, что разоблачение Борбосыча вдруг разом вошло в долг Вячеслава Ивановича перед памятью Аллы.

Правда, тут же оказалось, что Борбосыча защищает и укоренившийся с детства предрассудок: что жаловаться, доносить — позор. Предрассудок, возведенный в детдоме в жестокий закон: ябед там презирали и беспощадно били. Тогда это казалось Славе Суворову бесспорно справедливым. Сейчас он в этом усомнился. Был у них мальчик по имени Веня — маленький и хилый даже среди не пышущих здоровьем послевоенных детдомовцев. Прозывался он Клячей. За что его невзлюбили, Слава и тогда не знал. Скорее всего, в них бушевал жестокий детский инстинкт, заставляющий гнать слабого. К тому же Кляча иногда писался по ночам. Кто его не шпынял, кто не бил мимоходом! И Слава в том числе. Ему не приходило на ум, что Кляча чувствует то же, что сам он чувствует, когда попадается в плохую минуту под руку Царю Зулусу, — или даже вымещал на Кляче то, что терпел от Зулуса? Столкнуть Клячу в грязь считалось вполне естественным и остроумным. Взрослому и вообразить трудно весь беспросветный ужас, в котором живет такой отверженный и гонимый. Взрослого все же защищает закон, мальчишку — нет, потому что закон олицетворяют как раз взрослые, а пожаловаться им невозможно. И Кляча не жаловался: он знал, что будет только хуже, гораздо хуже!

Однажды Слава для смеха вылил Кляче за шиворот чернильницу — и Клячу же вдобавок наказали, за то что не бережет казенное белье, которое покупается на народные деньги, а народ и так во всем себе отказывает, восстанавливая разрушенное войной хозяйство… Кляча не выдал — и никому не показалось это геройством, никого не усовестило… До чего же стыдно вспоминать! И как был бы прав, каким настоящим героем стал бы Кляча, если бы пожаловался! Как позорен этот детский закон молчания, ничем, по сути, не отличающийся от закона молчания мафии, и как прекрасны и мужественны ябеды! И если бы Вячеслав Иванович сейчас поддался предрассудку, счел бы позором заявить в милицию, он бы уподобился бедному Кляче, которому более сильные негодяи могли безнаказанно лить чернила за шиворот.

Вот с этого он и решил начать выплачивать свои долги— с самого неприятного.

Районный следователь ОБХСС оказался не молодым и спортивным, какими снимают его коллег в детективах, а помятым дядькой неопределенных лет с нездоровым цветом лица — наверное, питается плохо, желудок больной. Выслушал он Вячеслава Ивановича без особого интереса, ни разу не перебил, не переспросил. Когда же Вячеслав Иванович, все рассказав, замолчал, уточнил с не очень скрытой издевкой:

— Так когда вы видели ту лосиную тушу?

— Я даты точно не помню. Незадолго до Нового года. За несколько дней.

— А сейчас несколько дней после Нового года, так?

— Ну да… Но я…

Хотелось сразу все объяснить, и потому Вячеслав Иванович запутался в простых словах. А следователь не давал времени распутаться.

— Почему же сразу не пришли? Чего ждали?

— Я хоронил племянницу!

Обычно после такого аргумента люди смущенно замолкают, но на следователя он ничуть не подействовал.

— Все время хоронили? Чуть не две недели?

Захотелось встать и уйти. Ведь все же он пересилил

себя, победил предрассудок — пришел. И такой прием. И ушел бы, хлопнув за собой дверью, если бы не долг перед памятью Аллы. И если бы сам не был слишком виноват — а раз так, терпи!

— Было не до того.

— А тут вдруг стало до того. А туша лосиная так все и дожидается, когда вам станет до того?

— Не та, так следующая. Я ж вам по-русски сказал: сегодня мне делал предложение Овцюра. Сегодня!

У Борбосыча такая фамилия: Овцюра.

— То предложение — нечто невещественное, мираж. А нам нужна вещественность: то самое мясо.

— Ищите! Это же ваша работа, а не моя!

— Чего там искать. Это не золото или камушки, которые хранят, тайники всякие в стенах. Мясо съели — и нет его.

— Съели это — будет следующее. Они же на конвейер хотят поставить, неужели я непонятно рассказал?!

Вячеслав Иванович сдерживался, но долго ли можно сдерживаться? А следователя ничего не интересовало.

— Чего ж прикажете, над каждым котлом милиционера поставить? И с чего вы так горячитесь? Вам-то лично никакого ущерба не нанесено. Почем я знаю, может, вы пришли сюда личные счеты сводить. Может, не поделились — вот и пришли. Тем более, долго собирались.

Виноват — терпи! Вячеслав Иванович потому только и сдерживался кое-как, что виноват.

— Мне с ним делить нечего, с этим Овцюрой. Нет у нас с ним дел. Очень даже оскорбительно, что вы так думаете!

Но следователь ничуть не смутился.

— Думаю, представьте себе. Потому что давно на этом самом месте. Кто к нам приходит чаще всего? Либо которые лично пострадали, либо которые не поделились. Вы не пострадали. А неприятностей каких-нибудь не было с вами за последнее время?

Вячеслав Иванович, когда шел сюда, и думать забыл про неприятности, которыми грозил Борбосыч. Не касались его теперь такие неприятности. Но следователю-то не объяснишь: сразу их запишет на личную обиду — вон у него все как просто.

— Не было.

— Ну-ну. А то, может, забыли? Бывает, знаете ли, тем более когда перенесли личное горе. А? Народный, контроль там у вас, я знаю, активный. Как у вас с ним — не было чего?

Вячеслав Иванович понял, что следователь знает про новогодний акт. Потому и разговаривает так. Но откуда? Уже переслали сюда? Может, такой порядок, что все акты пересылают?

— Меня пытались оклеветать, но это не имеет отношения…

— Вот вы и начали вспоминать, дорогой товарищ Суворов! Я ж говорил. «Не имеет»! А по-моему, имеет, и самое прямое!

Что ему объяснять… В растерянности Вячеслав Иванович молча разглядывал кабинет. И вдруг его поразило сходство с кабинетиком Емельяныча, завпроизводством: такой же старый канцелярский стол, такое же изобилие плакатов на стенах, один даже просто тот же самый — про шалости детей с огнем. Шумный оптимист Емельяныч нисколько не был похож на этого страдающего несварением меланхолика, а обстановка — копия. Да чушь все это!

Вячеслав Иванович встал:

— Если вы не хотите делать свою работу, придется идти к вашему начальству.

Следователь ничуть не испугался, сказал спокойно:

— Наша работа — это ваша работа. Дайте знать конкретно, когда появится лосиная туша, тогда другое дело. А до тех пор ваши слова — пшик. Вот так. Дадите?

Что ответить? Вячеслав Иванович всеми мыслями был уже далеко от своего бывшего ресторана, уже словно бы сбросил его с души. Ну а если без него все там останется по-прежнему? Если будет и дальше процветать Борбосыч?

— Дам.

— Тогда другое дело. Тогда конкретно. Вот запишите, можете прямо по телефону. У нас тут кабинет на двоих, а моя фамилия Лемешонок. Записали?

Вячеслав Иванович шел к выходу по длинному и удивительно скучному коридору, и ему казалось, что все встречные смотрят и думают: «Вор на вора пожаловался!» — потому что к прежним самообвинениям прибавилось теперь новое: он не только убийца, но и вор!

Он пытался отогнать эту новую мысль, пытался обвинять Лемешонка в формализме, в лени, в бездарности, но мысли возвращались к тому, что сам он во всем виноват: не тащил бы всю жизнь по мелочам, и вышел бы другой разговор, и была бы ему вера, а так…

Он один во всем виноват] Так виноват, что долг перед памятью и то выполнить не может, свои вины не пускают. И конец разговора с Лемешонком ничего не меняет: кому другому следователь поверил бы сразу, а он, Вячеслав Иванович, еще должен доказывать, что ему можно верить. Вот так, в его годы доказывать…

И когда шел по улице, все встречные читали его вины на лице, понимали его виноватую жизнь. Поэтому он постарался дойти переулками, но перекресток Садовой и Невского было не обойти, а он-то самый людный в городе— и все-все поняли, кто он такой: как тот пудель, который почуял запах вины и завыл. Только люди воспитаннее: чуют так же, но не подают вида.

Вячеслав Иванович боялся, что и Эрик отшатнется в испуге, но Эрик не предал: облизал всего — посочувствовал. А потом сел у ног и тихо подвывал.

Так они и просидели весь вечер. Несколько раз звонил телефон, но Вячеслав Иванович не подходил: кому он нужен, убийца и вор! Особенно он боялся, что позвонит Рита: ведь невозможно, чтобы он смотрел ей в глаза, он, который один во всем виноват! И как она не поняла до сих пор? Ну, теперь поймет… И крепла уверенность, что настоящий его отец — тот самый блокадный мародер. Доказательств никаких — а уверенность крепла.

Вячеслав Иванович сидел, не зажигая света, чтобы, если кто зайдет, не догадался по окнам, что он дома. Да и вины лучше видны в темноте. Вот они — выползают извсех углов… Ясно было, что ложиться спать нет смысла, но он все-таки лег — и продолжал считать вины лежа.

Но такова оказалась в нем сила автоматизма, что в пять утра он, как обычно, встал и выбежал.

Всю ночь падал снег, так что и на тротуарах было почтило щиколотку. Тем более — в саду. Бежалось тяжело. Эрик отстал уже на втором круге и занялся играми с садовой дворняжкой Альмой — счастливый, ни в чем ; не виноватый… Вячеслав Иванович упрямо наматывал: круг за кругом.

Как и всегда, в саду было еще совершенно безлюдно, зеленоватые ртутные фонари придавали тяжелому липкому снегу болезненный оттенок. Только перед задним фасадом Русского музея, где светили прожекторы, снег был синеватым — как бы выздоравливающим от зелености. А дальше, на повороте, фонарь и вовсе погас. Но темный участок дорожки Вячеслав Иванович пробегал так же уверенно: он мог и весь круг пробежать в полной темноте, потому что знал маршрут, как свою комнату, — со всеми поворотами, скамейками, выбоинами, катками, торчащими обрезками труб, на которых крепилось когда-то ограждение газонов.

Он бежал — и вины не то чтобы слабели, а словно бы рассеивались по кругу, не наваливались разом, — он бежал от вины к вине, и это было все же легче.

Там, в темном углу, вины как будто сгустились, выкристаллизовались и приняли форму неясных человеческих фигур, неподвижных и угрожающих, как на какой-то картине, где изображен путник на развилке дорог перед нелегким выбором. Как говорил Борбосыч? «Направо пойдешь… налево пойдешь…»

Ну что ж, все правильно… И когда, подсеченный подножкой, он уже летел в снег лицом вперед, он успел подумать: «Все правильно…»

Все правильно — фигуры тоже так считали.

— Он? Не промахнуться б!

— Он! Говорун. Он, конечно, он! Но когда зачастили удары по голове, удары под ребра, он понял разницу между болью физической и душевной. Попытался подняться, попытался спастись. Крикнул изо всех сил: «Эри-ик!!» — но прозвучало слабо, потому что лицо вдавили в снег. А подняться было невозможно— легче умереть, чем подняться. А хотелось жить! Несколько последних дней жизнь казалась в тягость, а тут, на краю, захотелось, как никогда! Только бы жить! Никакой вины! Никакого горя! Жить!

А жить уже было невозможно. Жизни уже не было — только боль. Голова! Спина! Живот! Весь он — одна боль!

И провал…


Читать далее

Михаил Чулаки. Вечный хлеб
1 09.04.13
2 09.04.13
3 09.04.13
4 09.04.13
5 09.04.13
6 09.04.13
7 09.04.13
8 09.04.13
9 09.04.13
10 09.04.13
11 09.04.13
12 09.04.13
13 09.04.13
14 09.04.13
15 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть