Глава первая. БЕСЕДЫ В АРКАДИИ

Онлайн чтение книги Ведомство страха
Глава первая. БЕСЕДЫ В АРКАДИИ

Те, кто его стерег, с радостью сделали бы вид, что в замке нет такого гостя.

«Маленький герцог»

I

Солнце озарило комнату бледно-зеленым мерцанием, как будто она была под водой. Все дело было в том, что за окном на деревьях налились почки. Светом словно промыло чистые белые стены, кровать с золотистым покрывалом, большое кресло, кушетку и книжный шкаф с самой современней литературой. В вазе, привезенной из Швеции, стояли ранние нарциссы, и слышен был только плеск фонтана из прохладного сада да приглушенный голос серьезного молодого человека в очках без оправы.

– Самое главное, поймите, не волноваться. Вы хлебнули свою порцию войны, мистер Дигби, и пока с вас хватит. Можете со спокойной совестью отдыхать.

Молодой человек любил поговорить о совести – это был его конек. У него лично совесть, как он объяснил уже несколько недель назад, была чиста как стеклышко. Даже если бы он и не был убежденным пацифистом, слабое зрение помешало бы ему активно участвовать в войне: его бедные глаза беспомощно и доверчиво вглядывались сквозь толстые и выпуклые окуляры, похожие на бутылочное стекло, напрашиваясь на душевную беседу.

– Вы не думайте, что мне плохо. Напротив, я лежу здесь с удовольствием. Сами знаете, каком это прекрасный отдых. Только иногда я волей-неволей задумываюсь, кто же я такой.

– Но мы это знаем, мастер Дигби. Ваше удостоверение личности…

– Да, вы говорили, что меня зовут Ричард Дигби, но кто он, этот Ричард Дигби? Как я, по-вашему, жил? Смогу ли я когда-нибудь с вами расплатиться, вот за это?

– Ну, об этом вам нечего беспокоиться. Доктор считает, что он полностью вознагражден, заполучив такого интересного больного. Вы ведь – поразительно интересный случай, неоценимым объект для его научной работы.

– Он создает роскошные условия для своих подопытных животных.

– Замечательный человек! И ведь он сам создал это учреждение. Очень крупный специалист. Во всей стране нет лучше клиники для контуженых. Что бы люди об этом ни говорили, – добавил он загадочно.

– У вас, верно, есть более тяжелые больные, чем я, буйные больные?

– Да, такие случаи у нас бывают. Вот почему доктор оборудовал для них особое крыло здания, держит особый штат. Не хочет, чтобы обслуживающий персонал в этой части клиники был психически неуравновешенным… Вы же понимаете, как важно, чтобы наши нервы были в порядке.

– Ну вы-то все очень спокойные люди.

– Когда придет время, доктор, надеюсь, проведет с вами курс психоанализа. Но знаете, лучше, чтобы память вернулась сама – постепенно и естественно. Как на пленке в растворе проявителя, – продолжал он, явно копируя чей-то профессиональный жаргон, – изображение будет проступать частями.

– В хорошем проявителе так не бывает, Джонс, – сказал Дигби. Он полулежал в кресле, лениво улыбаясь, худой, бородатый и уже немолодой человек. Малиновый шрам казался на его лбу нелепым, как дуэльный рубец на профессорском лице.

– Давайте засечем, – сказал Джонс. Это было одним из его излюбленных выражений. – Значит, вы занимались фотографией?

– Думаете, я мог быть модным фотографом? – спросил Дигби. – Мне это ничего не говорит, хотя, с другой стороны, тогда понятно, почему у меня борода. Нет, не то. Я вспоминаю детскую комнату на том этаже, где у нас была детская. Видите, я очень ясно помню, что со мной было лет до восемнадцати.

– Рассказывайте об этом времени сколько захотите, – разрешил Джонс. – Можете напасть на нужный след…

– Как раз сегодня в постели я раздумывал: кем же я все-таки стал потом, какую профессию выбрал из всего, о чем мечтал. Помню, я очень любил читать книги по исследованию Африки – Стенли, Бейкера, Ливингстона, Бартона, но сейчас как будто мало подходящее время для географических открытий.

Он размышлял, не испытывая желания поскорей до чего-то додуматься, и словно черпал душевный покой из переполнявшей его усталости. Ему не хотелось себя насиловать. Ему было удобно и так. Может быть, поэтому к нему так медленно возвращалась память. Он сказал больше из чувства долга – ему ведь полагалось делать какие-то усилия:

– Надо будет посмотреть старые списки колониальных чиновников. Может, я выбрал это поприще. И все же странно, что, зная мое имя, вам не удалось найти ни одного моего знакомого… Казалось бы, кто-то должен наводить обо мне справки. Например, если я был женат… Вот что меня беспокоит. А вдруг моя жена меня ищет?

«Если бы этот вопрос выяснился, – подумал он, – я был бы совершенно счастлив»,

– Кстати, – начал Джонс и запнулся.

– Неужели вы разыскали мою жену?

– Не совсем, но, по-моему, доктор намерен вам что-то сообщить.

– Что ж, сейчас как раз время предстать пред его высокие очи, – сказал Дигби.

Доктор ежедневно уделял каждому больному по пятнадцать минут у себя в кабинете, кроме тех, кто проходил курс психоанализа, – на них он тратил по часу в день. По дороге к нему надо было пройти через гостиную, где больные читали газеты, играли в шашки или шахматы и вели не всегда мирную беседу контуженых людей. Дигби обычно избегал этого места; его расстраивало, когда он видел, как в углу комнаты, похожей на салон роскошного отеля, тихонько плачет человек. Он чувствовал себя душевно здоровым, если не считать провала памяти на какое-то количество лет и непонятного ощущения счастья, словно его вдруг избавили от какого-то непосильного бремени, – ему было неуютно в обществе людей с явными признаками перенесенной травмы: дрожанием века, визгливой интонацией или меланхолией, которая была так же неотделима, как кожа.

Джонс повел его к доктору. Он с безукоризненным тактом выполнял роль ассистента, секретаря и санитара. У него не было диплома, но доктор иногда допускал его к лечению простейших психозов. К доктору Джонс испытывал огромное благоговение, и Дигби понял из его намеков, что какой-то несчастный случай, кажется, самоубийство больного – хотя Джонс упорно не желал этого уточнять, – позволял ему смотреть на себя как на заступника великого человека, не понятого современниками.

Он заливался краской, возмущенно разглагольствуя о том, что он звал «голгофой, на которую взошел доктор». Было назначено следствие; лечебные методы доктора далеко опередили его время; встал вопрос о том, чтобы лишить доктора права практиковать. «Они его распяли», – сказал как-то Джонс. Но нет худа без добра (при этом подразумевалось, что добро – это он, Джонс): возмущенный столичными нравами, доктор удалился в деревню и открыл частную клинику, куда он отказывался принимать пациентов без их личного письменного прошения – даже буйные больные и те достаточно в своем уме, чтобы охотно предать себя в целительные руки доктора.

– А как же было со мною? – спросил Дигби.

– Ну, вы особый случай, – таинственно пробормотал Джонс. – Придет время, доктор вам расскажет. В ту ночь вы чудом обрели спасение. Но и вы ведь подписали…

Дигби не мог привыкнуть к мысли, что не помнит, как он сюда попал. Проснулся в удобной комнате, под плеск фонтана, с привкусом лекарства во рту и все. Он часами лежал погруженный в невнятные сны… Казалось, он вот-вот что-то вспомнит, но у него не было сил поймать едва уловимую ниточку, закрепить в памяти внезапно возникавшие картины, связать их между собой. Он безропотно пил лекарство и погружался в глубокий сон, который только изредка прерывался странными кошмарами, в которых всегда появлялась женщина… Прошло много времени, прежде чем ему рассказали, что идет война, и для этого потребовалось много исторических пояснений. Ему казалось странным совсем не то, что удивляло других. Например, то, что мы воевали с Италией, потрясло его, как необъяснимое стихийное бедствие.

– Италия! – воскликнул он.

Бог мой, но в Италию каждый год ездили писать с натуры его две незамужние тетки. Тогда Джонс терпеливо разъяснил ему, кто такой Муссолини.

II

Доктор сидел за простым некрашеным столом, на котором стояла ваза с цветами, и жестом пригласил Дигби войти. В его немолодом лице под шапкой белых как снег волос было что-то ястребиное, благородное и немножко актерское, как в портретах деятелей викторианской эпохи. Джонс вышел бочком, пятясь до самой двери, и споткнулся о край ковра.

– Ну, как мы себя чувствуем? – осведомился доктор. – Судя по вашему виду, вы с каждым днем все больше приходите в себя.

– Вы думаете? Но кто знает, так ли это? Я не знаю, и вы не знаете, доктор Форестер. Может, я все меньше и меньше похож на себя.

– В этой связи я должен сообщить вам важную новость, – сказал доктор Форестер. – Я нашел человека, который может об этом судить. Некую персону, знавшую вас в прежние времена.

Сердце у Дигби отчаянно забилось:

– Кто он?

– Не скажу. Я хочу, чтобы вы вспомнили сами.

– Вот глупо, – сказал Дигби. – У меня немножко закружилась голова.

– Что ж, естественно. Вы еще не совсем окрепли. – Доктор отпер шкаф и достал оттуда бокал и бутылку хереса. – Это вас подкрепит.

– «Тио Пепе», – произнес Дигби, осушая бокал.

– Видите, память возвращается. Еще стаканчик?

– Нет, это святотатство – пить такое вино как лекарство.

Новость его потрясла. И почему-то не очень обрадовала. Трудно сказать, какая ответственность свалится на него, когда вернется память. Человек входит в жизнь мало-помалу; долг и обязанности накапливаются так медленно, что мы едва их сознаем. Даже в счастливый брак врастаешь постепенно; любовь незаметно лишает свободы; немыслимо полюбить чужого человека внезапно, по приказу. Пока память сохраняла для него только детство, он был совершенно свободен. Это не значило, что он боялся узнать себя; он знал, что собой представляет сейчас, и верил, что может вообразить, кем стал тот мальчик, которого он помнил; он боялся не встречи с неудачником, а непомерных усилий, неизбежных для того, кто преуспел.

– Я ждал, чтобы вы окрепли, – сказал доктор Форестер.

– Понятно.

– Я верю, что вы не захотите нас огорчать.

– Как, он уже здесь?

– Она уже здесь, – сказал доктор.

III

Дигби почувствовал громадное облегчение, когда в комнату вошла посторонняя женщина. Он боялся, что дверь отворится и войдет целый отрезок его жизни, но вместо этого появилась худенькая хорошенькая девушка с рыжеватыми волосами, очень маленькая девушка – может быть, она была слишком мала, чтобы он мог ее запомнить. Она была не из тех, кого ему надо бояться, он был в этом уверен.

Дигби встал, не зная, чего требует вежливость: пожать ей руку или поцеловать? Он не сделал ни того, ни другого. Они смотрели друг на друга издали, и у него тяжелыми ударами билось сердце.

– Как вы изменились, – сказала она.

– А мне все время говорят, что я совсем пришел в себя…

– Волосы сильно поседели. И этот шрам… Тем не менее вы выглядите гораздо моложе, спокойнее.

– Я здесь веду приятную, спокойную жизнь.

– Они с вами хорошо обращаются? – с тревогой спросила она.

– Очень хорошо. – У него было чувство, будто он пригласил незнакомую женщину пообедать и не знает, о чем с ней говорить. – Простите. Это звучит грубо. Но я не помню, как вас зовут.

– Вы меня совсем не помните?

– Нет.

Ему иногда снилась женщина, но та была другая. Он не помнил подробностей, кроме лица женщины и того, что оно выражало сострадание. Он был рад, что тут была другая.

– Нет, – повторил он, снова на нее поглядев. – Простите. Мне самому очень жаль…

– Не жалейте, – сказала она с непонятной яростью. – Никогда больше ни о чем не жалейте!

– Да нет, я хотел сказать… про свои дурацкие мозги.

– Меня зовут Анна, – сказала она. И, внимательно наблюдая за ним, добавила: – Хильфе.

– Фамилия иностранная.

– Я австрийка.

– Для меня все еще так непривычно… Мы воюем с Германией. А разве Австрия?..

– Я эмигрировала из Австрии.

– Ах, вот что… Да, я об эмигрантах читал.

– Вы забыли даже то, что идет война?

– Мне ужасно много еще надо узнать.

– Да, много ужасного. Но надо ли вам это узнавать? – И повторила: – Вы стали гораздо спокойнее.

– Нельзя быть спокойным, когда ничего не знаешь. – Он запнулся, а потом сказал: – Вы меня извините, но мне так много надо задать вопросов. Мы были с вами просто друзьями?

– Друзьями. А что?

– Вы такая хорошенькая. Почем я знаю…

– Вы спасли мою жизнь.

– Каким образом?

– Когда взорвалась бомба, вы толкнули меня на пол и упали на меня. Я осталась цела.

– Я очень рад. Понимаете… – и он неуверенно засмеялся. – Я ведь могу не знать о себе самых позорных вещей. Хорошо, что есть то, чего не надо стыдиться.

– Как странно, – сказала она. – Все эти страшные годы, начиная с тысяча девятьсот тридцать третьего – вы о них только читали, они для вас – история. Вы их не переживали. Вы не устали, как все мы, повсюду.

– Тысяча девятьсот тридцать три… Вот что было в тысяча шестьдесят шестом, я могу ответить легко… И насчет всех английских королей, по крайней мере… нет, это не наверняка… Может, и не всех…

– В тысяча девятьсот тридцать третьем году к власти пришел Гитлер.

– Да, теперь помню. Я много раз об этом читал, но даты почему-то не западают в память.

– И ненависть, как видно, тоже.

– Я не имею права об этом судить. Я этого не пережил. Такие, как вы, имеют право ненавидеть. А я – нет. Меня ведь ничего не коснулось.

– А ваше бедное лицо? – спросила она.

– Шрам? Ну, я мог получить его и в автомобильной катастрофе. В сущности, они ведь не собирались убивать именно меня.

– Вы думаете?

– Я человек маленький… – он чувствовал, что говорит глупо и бессвязно. Все его предположения оказались несостоятельны. Он с тревогой спросил: – Я ведь человек маленький, не так ли? Иначе обо мне написали бы в газетах.

– А вам дают читать газеты?

– О да, ведь это же не тюрьма. – И он повторил: – Я человек маленький…

Она уклончиво подтвердила:

– Да, вы ничем не знамениты.

– Я понимаю, доктор не позволил вам ничего мне рассказывать. Он говорит, что надо дать моей памяти восстановиться самой, постепенно. Но мне хотелось бы, чтобы вы нарушили правила только в одном. Это единственное, что меня беспокоит. Я не женат?

Она произнесла раздельно, стараясь дать точный ответ, не говоря ничего лишнего:

– Нет, вы не женаты.

– Меня ужасно мучила мысль, что мне придется возобновить отношения, которые так много значат для кого-то другого и ничего не значат для меня. Что на меня свалится Нечто, о чем я знаю из вторых рук, как о Гитлере. Конечно, новые отношения – это совсем другое дело. – И он договорил со смущением, которое нелепо выглядело при его сединах: – Вот с вами у меня все началось сызнова…

– А теперь вас уже больше ничего не тревожит?

– Ничего. Разве что вы можете выйти в эту дверь и никогда больше не вернуться. – Он все время то смелел, то снова отступал, как мальчик, еще не умеющий обращаться с женщинами. – Видите ли, я ведь сразу потерял всех своих друзей, кроме вас.

Она спросила почему-то с грустью:

– А у вас их было много?

– Думаю, что в мои годы их набралось уже немало. – И он весело спросил: – Ведь я же не какое-нибудь чудовище?

Но развеселить ее он не мог.

– Нет, я вернусь. Они хотят, чтобы я приходила. Им надо тотчас же знать, когда к вам начнет возвращаться память.

– Еще бы. Вы единственный след к моему прошлому, который у них есть. Но разве я должен оставаться здесь, пока я все не вспомню?

– Вам же будет трудно там, за этими стенами, ничего не помня.

– Почему? Для меня найдется уйма работы. Если меня не возьмут в армию, я могу поступить на оборонный завод.

– Неужели вам снова хочется в это пекло?

– Тут так мирно и красиво. Но, в конце концов, это просто отпуск. Надо приносить какую-то пользу. – И он стал развивать свою мысль: – Конечно, мне было бы куда легче, если бы я знал, кем я был и что умею делать, Не может быть, чтобы я был богатым бездельником. В моей семье не водилось таких денег. – Он внимательно смотрел на нее, пытаясь отгадать свою былую профессию. – Разве я могу быть в чем-то уверен? Адвокатура? Скажите, Анна, я был юристом? Почему-то мне в это не верится! Не представляю себя в парике, отправляющим какого-нибудь беднягу на виселицу,

– Нет, – сказала Анна.

– Я никогда не хотел быть юристом. Я хотел быть путешественником, исследователем, но это вряд ли сбылось. Даже несмотря на бороду. Они утверждают, будто у меня и раньше была борода. Медицина? Нет, мне никогда не хотелось лечить. Слишком много видишь мучений. Ненавижу, когда кто-нибудь страдает. – У него снова началось легкое головокружение. – Я просто заболевал, мне становилось дурно, когда слышал, что кто-то страдает. Помню… что-то было с крысой.

– Не насилуйте себя, – сказала она. – Напряжение вам вредно. Куда вы торопитесь?

– Да нет, это ведь ни к чему не относится. Я был тогда ребенком. О чем бишь я? Медицина… коммерция… Мне не хотелось бы вдруг вспомнить, что я был директором универмага. Что-то меня это тоже не греет. Мне никогда не хотелось быть богатым. Кажется, я просто хотел… достойно жить.

Длительное напряжение ума вызывало у него головную боль.

Но кое-что он все равно должен вспомнить. Можно вернуть в небытие былую дружбу и вражду, но, если он хочет под конец жизни что-то совершить, ему надо знать, на что он способен. Он поглядел на свою руку, согнул и разогнул кулак – рука не выглядела трудовой.

– Люди не всегда становятся тем, чем мечтают стать, – сказала Анна.

– Конечно нет; мальчишка всегда мечтает стать героем. Великим путешественником. Великим писателем… Но обычно мечту и реальность связывает тонкая нить неудачи… Мальчик, мечтавший стать богатым, поступает на службу в банк. Отважный путешественник становится колониальным чиновником с нищенским окладом и считает минуты до конца рабочего дня в раскаленной конторе. Неудавшийся писатель идет работать в грошовую газетенку… Простите, но я, оказывается, слабее, чем думал. У меня кружится голова. Придется на сегодня прекратить… работу.

Она еще раз спросила с непонятным ему беспокойством:

– С вами здесь хорошо обращаются?

– Я их образцовый пациент, – сказал он. – Интересный случай.

– А доктор Форестер… Вам нравится доктор Форестер?

– Он вызывает почтение.

– Как вы изменились! – Она добавила фразу, которой он не понял: – Вот таким вам следовало быть раньше. – Они обменялись рукопожатиями, как чужие.

– Вы часто будете приходить? – спросил он.

– Это моя обязанность, Артур, – ответила она.

И лишь когда она ушла, он удивился, почему она его так назвала.

IV

Утром горничная принесла ему завтрак в постель: кофе, гренки, вареное яйцо. Клиника почти целиком снабжала себя продуктами: у нее были куры, свиньи и большие охотничьи угодья. Доктор сам не охотился, он, по словам Джонса, был противником убийства животных, но не был, с другой стороны, доктринером – его пациентам нужно было мясо, поэтому у него в имении охотились, хотя сам он не принимал в этом участия.

На подносе лежала утренняя газета. Первые несколько недель Дигби был лишен этого удовольствия, пока ему деликатно не объяснили, что идет война. Теперь он мог долго лежать в постели и просматривать последние известия («Число жертв воздушных налетов снизилось за эту неделю до 255»), а потом, отхлебнув кофе и разбив ложечкой скорлупку яйца, снова заглянуть в газету. «Битва в Атлантике…» Яйцо никогда не бывало переварено: белок твердый, желток густой, но всмятку. Он снова углубился в чтение: «Адмиралтейство с прискорбием извещает… погиб со всем личным составом». Масла хватало, можно кусочек положить в яйцо, у доктора свои коровы…

В это утро, когда он читал, пришел поболтать Джонс. Подняв глаза от газеты, Дигби спросил:

– Что такое Пятая колонна?

Джонс обожал давать разъяснения. Он произнес длинную речь, упомянув и Наполеона.

– Другими словами, это платные пособники врага? Ну, в этом нет ничего нового.

– Нет, разница есть, – возразил Джонс. – В прошлой войне, кроме ирландцев, вроде Кейзмента, агентура работала за деньги. Поэтому привлечь можно было только определенный сорт людей. В этой войне у людей разная идеология. – Стекла его очков поблескивали на утреннем солнце от педагогического пыла. – Если вдуматься, Наполеон был побежден маленькими людишками, материалистами: лавочниками и крестьянами. Теми, кто ничего не видел дальше своего прилавка или хлева.

– Вы не слишком-то горячий патриот, – сказал Дигби.

– Нет, наоборот, – серьезно возразил Джонс. – Я маленький человек. Мой отец аптекарь и ненавидит немецкие снадобья, которыми был завален рынок. И я также… – Помолчав, он добавил: – И тем не менее у них есть свое мировоззрение. Ломка всех старых барьеров, величие замыслов… Все это заманчиво для тех, кто… не привязан к своей деревне, своему городу и не боится, что их снесут. Для людей с тяжелым детством, прогрессивного толка, вегетарианцев, которые не любят, когда проливают кровь…

– Но Гитлер, по-моему, проливает ее вовсю!

– Да, но у идеалистов другой взгляд на кровь, чем у нас с вами. Для них это закон больших чисел.

– А как на это смотрит доктор Форестер? Он, по-моему, из породы этих людей, – сказал Дигби.

– Наш доктор чист как стеклышко! – с энтузиазмом воскликнул Джонс. – Он даже написал памфлет для министерства информации – «Психоанализ фашизма». Одно время, правда, ходили сплетни… Во время войны не обойдешься без охоты за ведьмами, а завистники тут-то и подняли вой. Вы же видите – доктор такой живой человек. Любознательный. Вот, например, спиритизм. Он очень увлекается спиритизмом. С научной точки зрения.

– Я только что читал о запросах в парламенте, – сказал Дигби. – Там полагают, что существует и другая Пятая колонна. Люди, которых вынуждают к измене при помощи шантажа.

– Да, немцы на редкость дотошный народ. Они прекрасно поставили это дело у себя в стране. Я ничуть не удивлюсь, если здесь они сделают то же самое. Они учредили, если можно так выразиться, нечто вроде Ведомства Страха и назначили толковых руководителей. Дело не только в том, что они берут в тиски каких-то отдельных людей. Важно, что они повсюду распространяют атмосферу страха, поэтому нет человека, на которого можно было бы положиться.

– Какой-то член парламента считает, что из министерства обороны были выкрадены важные планы. Их прислали из военного министерства для консультации и оставили на ночь. Он утверждает, будто утром была обнаружена пропажа.

– Наверно, это как-нибудь разъяснится, – сказал Джонс.

– Уже разъяснилось. Министр ответил, что достойный член парламента был введен в заблуждение. Планы не были нужны на утреннем совещании, а на дневном они уже фигурировали, были обсуждены и возвращены военному министерству.

– Эти члены парламента вечно выдумывают небылицы.

– Как вы считаете, не мог ли я быть детективом? Тогда хоть как-то была бы оправдана детская мечта стать исследователем. В этом сообщении концы с концами не сходятся.

– А по-моему, все очень логично.

– Член парламента, который сделал запрос, наверно, был информирован кем-то, знавшим об этих планах. Либо участником того заседания, либо тем, кто был причастен к посылке или получению планов. Никто другой не мог о них знать. А то, что они существуют, подтвердил и министр.

– Да, да, это верно.

– Вряд ли кто-нибудь, занимающий такой пост, станет распространять утку! И вы заметили, что, несмотря на гладкую, уклончивую, как у всякого политика, манеру выражаться, министр, в сущности, не отрицает, что планы пропадали? Он говорит, что в них не было нужды, а когда они понадобились, их представили.

– Вы думаете, что у тех было время сфотографировать эти планы? – взволнованно спросил Джонс. – Не возражаете, если я закурю? Дайте я уберу ваш поднос. – Он пролил немножко кофе на простыню. – Знаете, такое предположение уже высказывалось около трех месяцев назад. Сразу после вашего приезда. Я найду для вас эту заметку. Доктор Форестер сохраняет подшивку «Таймс». Какие-то бумаги пропадали несколько часов. Историю хотели замять, уверяя, будто произошла служебная оплошность и бумаги не выходили из министерства. Какой-то член парламента поднял скандал, заявив, что они были сфотографированы, – его чуть в порошок не стерли. Он, видите ли, подрывает общественное спокойствие и вносит панику. Документы ни на минуту не покидали своего владельца, не помню уж, кто он такой. Один из тех, чьему слову надо верить, не то либо его, либо вас упекут в тюрьму, и можете не сомневаться, что в тюрьму попадет не он. Газеты сразу же словно воды в рот набрали.

– Странно, если такая история повторилась снова! Джонс сказал с жаром:

– Никто из нас об этом не узнает. А те тоже будут молчать.

– Может, в первый раз произошла осечка. Может, фотографии плохо получились. Кто-то промахнулся. Они, конечно, не могли дважды использовать одного и того же человека. Им пришлось ждать, пока они не заполучат второго агента. – Дигби думал вслух. – Кажется, единственные люди, которых им не запугать и не вынудить на темные делишки, – это святые или отверженные, кому нечего терять.

– Вы были не детективом! – воскликнул Джонс. – Вы, наверно, были автором детективных романов!

– Знаете, я почему-то устал. Мозги начинают связно работать, и тут я вдруг чувствую такую усталость, что впору только уснуть. Наверно, я так и поступлю. – Он закрыл глаза, а потом открыл их снова: – Надо бы, конечно, изучить тот первый случай… когда они что-то прошляпили, и выяснить, в чем произошла заминка. – Сказав это, он и в самом деле заснул.

V

День был ясный, и после обеда Дигби отправился погулять в сад. Прошло уже несколько дней с тех пор, как его навещала Анна Хильфе, – он был мрачен и не находил себе места, как влюбленный мальчишка. Ему хотелось доказать ей, что он не болен и голова у него работает не хуже, чем у других. Кому же интересно красоваться перед Джонсом? Шагая между цветущими шпалерами кустарника, он предавался самым необузданным мечтам.

Сад был запущенный, такой хорошо иметь в детстве, а не людям, впавшим в детство. Старые яблони росли как дички; они неожиданно поднимались из розария, на теннисном корте, затеняли окно маленькой уборной, похожей на сарайчик, – ею пользовался старик садовник, которого всегда было слышно издалека по звуку косы или скрипу тачки. Высокая кирпичная ограда отделяла цветник от огорода и плодового сада, однако от цветов и фруктов нельзя было отгородиться. Цветы расцветали среди артишоков и высовывались из-за деревьев, словно языки пламени. За плодовым садом парк постепенно переходил в выгон, там был ручей и большой запущенный пруд с островком величиной с бильярдный стол.

Около этого пруда Дигби и встретил майора Стоуна. Сначала он услышал его отрывистое сердитое ворчание, как у собаки со сна. Дигби скатился по откосу к черному краю воды, и майор Стоун, поглядев на него своими очень ясными голубыми воинственными глазами, сказал:

– Задание должно быть выполнено. – Весь его костюм из шотландской шерсти был в глине, как и руки: он швырял в воду большие камни, а теперь волочил за собой по берегу пруда доску, которую достал из сарая. – Не занять такую территорию – чистейшая измена. Отсюда можно держать под обстрелом весь дом… – Он подтянул доску и упер ее конец в большой камень. – Главное, устойчивость. – И стал толкать ее дюйм за дюймом к следующему камню. – Теперь двигайте ее вы. Я возьмусь за другой конец.

– Неужели вы полезете в воду?

– С этой стороны мелко, – сказал майор и ступил прямо в пруд. Жидкая черная глина покрыла его ботинки и отвороты брюк. – Толкайте! Только равномерно! – Дигби толкнул, но слишком сильно: доска перевернулась и увязла в глине. – Черт! – воскликнул майор. Он наклонился, вытащил доску, выпачкавшись до пояса, и поволок ее на берег. – Извините, – сказал он. – Я чертовски вспыльчив. А вы, я вижу, не имеете военной подготовки. Спасибо за помощь.

– Боюсь, что от меня было мало толку.

– Эх, будь у меня полдюжины саперов, вы бы тогда поглядели… – он смотрел на маленький, заросший островок. – Но чего нет, того нет. Придется как-нибудь обойтись. И прекрасно обошлись бы, если бы повсюду не было измены. – Он внимательно взглянул Дигби в глаза, словно его оценивая. – Я вас часто здесь вижу, – сказал он. – Правда, никогда раньше не разговаривал. Но лицо ваше, простите за откровенность, мне по душе. Наверно, и вы были больны, как и все мы. Слава богу, я скоро отсюда уеду. На что-нибудь еще пригожусь. А что с вами?

– Потеря памяти.

– Были там? – майор мотнул головой в сторону островка.

– Нет, бомба. В Лондоне.

– Паршивая война. Штатский – и контузия. – Дигби не понял, чего он не одобряет, штатских или контузию.

Его жесткие светлые волосы поседели у висков, а ярко-голубые глаза были ослепительно чистые – он, видно, всю жизнь старался быть в форме и боевой готовности. Теперь, когда он не был в форме, в его бедном мозгу царила страшная неразбериха. Он заявил: – Где-то кроется измена, иначе этого никогда бы не случилось. – И, резко повернувшись спиной к островку и остаткам импровизированного мола, вскарабкался на берег и энергично зашагал к дому.

Дигби пошел дальше. На теннисном корте шла ожесточенная игра. Двое людей прыгали, насупившись и обливаясь потом; единственное, что выдавало ненормальность Стила и Фишгарда, была их безумная поглощенность игрой; кончая партию, оба принимались визгливо кричать, ссориться и чуть не плакали. Так же кончалась и партия в шахматы.

Розарий был защищен от ветра двумя заборами: тем, что отгораживал грядки с овощами, и высокой стеной, которая преграждала доступ – если не считать маленькой калитки – к тому крылу дома, которое доктор Форестер и Джонс деликатно называли «лазаретом». Никому не хотелось вспоминать про «лазарет» – с ним были связаны мрачные представления: обитая войлоком палата, смирительные рубашки; из сада были видны только окна верхнего этажа, а на них решетки. Каждый из обитателей санатория отлично знал, как он близок к этому уединенному крылу дома. Истерика во время игры, мысль, что кругом измена, слишком легкие слезы, как у Дэвиса, – пациенты понимали, что все это признаки болезни не меньше, чем буйные приступы. Они письменно отказывались от своей свободы, вручив ее доктору Форестеру, в надежде избежать чего-то худшего, но если худшее все же случится, «лазарет» тут же под рукой, не нужно ехать в незнакомый сумасшедший дом. Один Дигби не чувствовал, что над ним нависла тень: «лазарет» не для счастливых людей.

«Что такое этот „лазарет“, если не плод измышлений расстроенного ума?» – нередко задавал себе вопрос Дигби. Оно, конечно, существует, это кирпичное крыло дома с решетками на окнах и высокой оградой, там даже есть особый персонал. Но кто может поручиться, что в «лазарете» вообще кто-то есть? Иногда Дигби казалось, что «лазарет» так же реален, как ад в представлении добрых церковников, – необитаемое место, которым только пугают.

Вдруг откуда-то стремительно появился майор Стоун. Увидев Дигби, он резко свернул к нему по дорожке. На лбу у него блестели капельки пота.

– Вы меня не видели, понятно? – пробормотал он на ходу. – Вы меня не видели! – и пробежал мимо. Секунду спустя он исчез в кустах, и Дигби пошел дальше. Он подумал, что ему пора уезжать. Ему здесь нечего делать, он не сумасшедший. Правда, его чуть-чуть встревожило то, что майор Стоун тоже считает себя здоровым.

Когда он подошел к дому, оттуда выбежал Джонс, Вид у него был сердитый и обеспокоенный.

– Вы не видели майора Стоуна? – спросил он, Дигби только на секунду запнулся:

– Нет.

– Его ищет доктор. У него резкое ухудшение. Чувство товарищества к собрату-больному стало слабее.

– Я его не так давно видел… – сказал Дигби.

– Доктор очень встревожен. Он может причинить вред… себе или другим. – Очки без оправы словно посылали сигналы: будьте осторожны, не берите на себя такую ответственность.

Дигби нехотя сказал:

– Поглядите, нет ли его возле пруда.

– Спасибо! – сказал Джонс и позвал: – Пул! Пул!

– Иду! – ответил чей-то голос.

На душу Дигби, как тяжелое темное покрывало, опустилось предчувствие какой-то беды, казалось, кто-то шепнул ему: «Берегись!» – он был уверен, что это услышал. У калитки в «лазарет» стоял человек в таком же белом халате, как Джонс, только погрязнее. Он был похож на карлика с могучими горбатыми плечами и дерзким лицом.

– Пруд! – сказал Джонс.

Человек заморгал и не двинулся с места, вглядываясь в Дигби с наглым любопытством. Он явно служил в «лазарете», в саду его никогда не было видно. Халат и пальцы у него были выпачканы чем-то вроде йода.

– Пойдемте скорее, доктор беспокоится, – сказал Джонс.

– По-моему, я вас где-то встречал? – спросил Пул, глядя на Дигби с каким-то злорадством. – Ну да, конечно, встречал.

– Нет! – сказал Дигби. – Нет!

– Ну что ж, значит, теперь познакомимся. – Он осклабился и сказал, причмокнув: – Я там смотритель. – И махнул длинной обезьяньей лапой в сторону «лазарета».

Дигби громко сказал:

– Я вас никогда в жизни не видел. И знать не желаю. – Он успел заметить удивленное лицо Джонса, но тут же повернулся к ним обоим спиной и услышал, как они торопливо зашагали к пруду.

Это была правда: он не знал этого человека, но мрак, покрывавший его прошлое, словно зашевелился; каждую минуту что-то могло пробиться из-под обволакивающей его пелены. Он вдруг почувствовал страх и поэтому разговаривал так резко. Дигби не сомневался, что в истории его болезни появится дурная отметка, и это его пугало…

Почему он так боится вспоминать? «В конце концов, я же не преступник!» – прошептал он.

VI

У парадного входа его встретила горничная.

– Мистер Дигби, к вам гости.

Сердце его забилось:

– Где?

– В приемной.

Она стояла, перелистывая «Татлер», а он не мог придумать, что сказать. Она была такая же, какой он, казалось, помнил ее давно: маленькая, настороженная, натянутая как струна, – и в то же время она была частью его жизни, о которой он ничего не знал.

– Как это мило с вашей стороны… – начал он и замолчал. Он испугался: стоит завести с ней пустой разговор, и они навек будут приговорены к этим призрачным отношениям. Они будут изредка встречаться, болтать о погоде, делиться впечатлениями о театре. Пройдя мимо нее на улице, он приподнимет шляпу, и то, что едва ожило, безболезненно умрет навсегда. Поэтому он неторопливо сказал:

– Я с тоской ждал вашего прихода с тех пор, как вы были в последний раз. Когда нечего делать, дни тянутся бесконечно, и ты только думаешь и задаешь себе вопросы. Какая нелепая жизнь.

– Нелепая и чудовищная, – поправила она.

– Не такая уж чудовищная, – возразил он, но сразу же вспомнил Пула. – Как мы с вами разговаривали, прежде чем я потерял память? Вряд ли держались так чопорно, как теперь, правда? Вы с журналом в руках, а я… мы же были друзьями?

– Да.

– Нам надо вернуться назад. Так нельзя. Садитесь сюда, и давайте зажмурим глаза. Представим, что все, как прежде, до того как разорвалась бомба. О чем мы говорили в ту минуту? – Она сидела молча, как убитая, и он с удивлением воскликнул:

– Не надо же плакать!

– Вы сами сказали, чтобы я закрыла глаза.

– Они и у меня закрыты.

Он больше не видел сверкающую, до приторности нарядную приемную с атласными обложками журналов и хрустальными пепельницами, перед глазами была только тьма. Вытянув руки, он ощупью дотронулся до ее руки и спросил:

– Вам не кажется это странным?

Спустя долгое время глухой, сдавленный голос ответил:

– Нет.

– Ну конечно, я вас любил, правда? – И когда она промолчала, он объяснил: – Я не мог вас не любить. Не зря ведь в день, когда вы пришли, у меня появилось чувство облегчения, будто я боялся, что придет кто-то совсем другой. Как же я мог вас не любить?

– Не думаю, что это было возможно.

– Почему?

– Мы знали друг друга всего несколько дней.

– Слишком мало, чтобы вы успели что-то ко мне почувствовать?

Снова наступило долгое молчание. Потом она сказала:

– Нет, не мало.

– Но я ведь много старше вас. И не так уж хорош собой. Что же я был за человек?

Она ответила сразу, не затрудняясь, словно это был урок, который она выучила и без конца повторяла в уме:

– Вы знаете, что такое жалость. Вы не любите, когда люди страдают.

– Разве это такая уж редкость? – спросил он с искренним любопытством; он совсем не знал, чем и как живут люди там, за оградой.

– Да, редкость там, откуда я… Мой брат… – она запнулась и громко перевела дыхание.

– Ну да, конечно, – перебил он, стараясь поймать что-то, возникшее в памяти, прежде чем оно уйдет, – у вас был брат! И он тоже был моим другом.

– Давайте прекратим эту игру, – сказала она. – Я вас прошу. – Они вместе открыли глаза и увидели лоснящуюся от комфорта гостиную.

– Я хочу отсюда уехать, – сказал он,

– Не надо, оставайтесь. Прошу вас.

– Почему?

– Вы здесь в безопасности. Он улыбнулся:

– От бомб?

– От самых разных вещей. Вам ведь здесь хорошо?

– Более или менее.

– Но там… – она подразумевала мир за стеной сада, – там вам было нехорошо. – И задумчиво продолжала: – Я сделаю все, чтобы вы не чувствовали себя несчастным. Вы должны быть таким, как теперь. Таким вы мне нравитесь.

– Значит, там я вам не нравился? – Он хотел в шутку поймать ее на слове, но она не желала шутить.

– Нельзя целый день, день за днем смотреть, как человек мучается, – сердце не выдержит,

– Жалко, что я ничего не помню.

– А зачем вам вспоминать?

Он ответил просто, словно высказывая одно из немногих своих убеждений:

– Ну, помнить надо обязательно… – она напряженно на него смотрела, будто на что-то решаясь. Он продолжал: – Хотя бы все, что касается вас, помнить, о чем я с вами говорил.

– Не надо, – сказала она, – не надо, – и добавила резко, как объявление войны, – душа моя.

– Вот об этом мы и говорили! – сказал он с торжеством. Она кивнула, не сводя с него глаз. – Ах, моя дорогая…

Голос ее был надтреснут, как поверхность старинного портрета, светский лак облезал:

– Вы всегда говорили, что способны сделать для меня даже невозможное.

– Да?

– Сделайте хотя бы возможное. Ведите себя тихо.

Оставайтесь здесь хотя бы еще несколько дней, пока к вам не вернется память.

– Если вы будете часто приходить…

– Буду.

Он прижался губами к ее рту; это несмелое движение было почти юношеским.

– Моя дорогая, моя дорогая, почему вы сказали, что мы были просто друзьями?

– Я не хотела вас связывать.

– Все равно вы связали меня по рукам.

На это она ответила медленно, с удивлением:

– А я так рада…

Всю дорогу назад, в свою комнату, он чувствовал ее запах. Он мог бы войти в любую парфюмерную лавку и сразу отыскать ее пудру, он мог бы в темноте найти ее, дотронувшись рукою. Это чувство было новым для него, как в ранней юности, и, как у юноши, полно слепого и жаркого целомудрия. Как и в юности, его неуклонно несло к неизбежному страданию, к утрате и отчаянию, а он звал это счастьем.

VII

Утром он не нашел на подносе газеты. Он спросил у женщины, которая принесла завтрак, где газета, и та ответила, что, по-видимому, ее не доставили. На него снова напал страх, как тогда, накануне, когда из «лазарета» появился Пул. Он с нетерпением дожидался появления Джонса, который по утрам приходил поболтать и выкурить сигарету. Но Джонс не пришел. Дигби пролежал еще полчаса в кровати, одолеваемый невеселыми мыслями, а потом позвонил. Пора было принести его одежду для гулянья, но, когда пришла горничная, она заявила, что у нее на этот счет нет указаний.

– Какие тут указания? Вы подаете мне костюм каждый день.

– Я должна получить на это указание.

– Передайте мистеру Джонсу, что я хотел бы с ним поговорить.

– Хорошо, сэр…

Но Джонс так и не пришел.

Казалось, в комнате Дигби объявлен карантин.

Он в полнейшем безделье подождал еще полчаса. Потом встал с постели и подошел к книжной полке, но там не было ничего увлекательного – только железный рацион ученых мужей: «В чем моя вера» Толстого, «Психоанализ повседневной жизни» Фрейда, биография Рудольфа Штейнера. Дигби взял в кровать Толстого и, открыв наудачу книгу, нашел на полях следы от пометок, стертых резинкой. Всегда любопытно узнать, что могло заинтересовать в книге другого человека, Дигби прочел:

«Христос открыл мне, что пятый соблазн, лишающий меня блага, – есть разделение, которое мы делаем между своим и чужими народами. Я не могу верить в это, и поэтому если в минуту забвения и может во мне подняться враждебное чувство к человеку другого народа, то я не могу уже в спокойную минуту не признавать это чувство ложным, не могу оправдывать себя, как я прежде делал, признанием преимущества своего народа над другим, заблуждениями, жестокостью или варварством другого народа…»

В этой вере было какое-то удивительное благородство, а в попытке стереть пометки карандашом – что-то подлое. Такие взгляды, если их придерживаешься, надо проповедовать открыто.

Но ведь я, подумал Дигби, не чувствую вражды к какому-нибудь отдельному человеку по ту сторону границы. Если я снова решил принять участие в войне, меня толкает на это любовь, а не злоба. Я, как и Джонс, маленький человек. Меня не интересуют доктрины, я привязан к плоскому ландшафту Кембриджшира, к меловому карьеру, к веренице ив, пересекающей неяркие поля, к городку, куда в базарный день стекается вся округа… – Мысли его старались пробиться сквозь толщу беспамятства. – Ах, Толстому надо было жить в маленькой стране, подумал он, не в России, она ведь скорее часть света, чем страна. И почему он пишет, что самое большое зло, которое мы можем причинить ближнему, это его убить? Убивают не только из ненависти; можно убить и потому, что любишь… И снова его как будто ударили в сердце, у него началось головокружение.

Ей-богу, старик с бородой не прав! Он слишком занят спасением собственной души. Разве не лучше делить с теми, кого любишь, даже их ошибки, ненавидеть вместе с ними, если это необходимо, а когда наступит конец всему – разделить с ними и вечную кару за грехи. Разве это не лучше, чем спастись в одиночку?

На это можно возразить, что подобное рассуждение оправдывает и врага. А почему нельзя искать оправдания для врага? Это же не значит, что ты должен перестать с ним драться и охотно подставлять другую щеку.

«Если человек оскорбит тебя…» – вот в чем дело, нельзя убивать ради себя одного. Но ради людей, которых ты любишь, можно пойти на вечные муки.

Мысли его вернулись к Анне Хильфе. Когда он думал о ней, у него как-то нелепо перехватывало горло. Словно он опять, как когда-то, ждал у двери и девушка, которую он любит, шла к нему по улице, а ночь была полна прелести, муки и отчаяния; он знал, что слишком молод и ему не на что надеяться.

Ему больше не захотелось спорить с Толстым. Безобразие, что с ним обращаются, как с больным. Разве женщина может полюбить больного? На это способна только героиня сентиментального романа.

Дигби встал с постели и увидел в длинном узком зеркале свое худое тело, седые волосы и бороду…

Дверь отворилась, и вошел доктор Форестер. За ним с опущенной головой, словно в чем-то провинившись, шагал Джонс. Доктор Форестер покачал головой:

– Нехорошо, Дигби, нехорошо. Я огорчен.

Дигби все еще разглядывал нескладную и грустную фигуру в зеркале.

– Я хочу получить мой костюм. И бритву, – сказал он.

– Зачем вам бритва?

– Побриться. Я уверен, что раньше бороду не носил.

– Это только показывает, что память к вам не вернулась.

– И сегодня утром мне не дали газету, – уже менее уверенно продолжал Дигби.

– Я распорядился, чтобы вам прекратили давать газеты. Джонс вел себя очень неразумно. Все эти ваши бесконечные разговоры о войне… Вы слишком возбуждены. Пул рассказал мне, как вы были вчера возбуждены.

Дигби сказал, по-прежнему не сводя глаз со своей уже немолодой фигуры в полосатой пижаме:

– Я не желаю, чтобы со мной обращались как с больным или как с ребенком.

– Вы, кажется, вбили себе в голову, что у вас талант сыщика и что в прежней жизни вы были детективом…

– Я пошутил.

– Могу вас заверить, что вы были кем-то другим. Совершенно другим, – подчеркнул доктор Форестер.

– Кем я был?

– Может, когда-нибудь мне и придется вам это сказать, – заявил доктор с какой-то угрозой. – Если это сможет предотвратить глупые ошибки.

Джонс стоял за спиной у доктора, уставившись в пол.

– Я отсюда уезжаю, – объявил Дигби. Спокойные благородные черты старого доктора вдруг скорчились в гримасу отвращения. Он резко сказал:

– И, надеюсь, заплатите по счету?

– Надеюсь.

Черты разгладились, но теперь ему не так уж легко было поверить.

– Дорогой Дигби, будьте же благоразумны. Вы больной человек, вы очень больной человек. Двадцать лет жизни стерты из вашей памяти. Какое уж тут здоровье… И вчера и сейчас вы находитесь в крайне возбужденном состоянии. Я этого боялся и надеялся избежать. – Он ласково положил ладонь на рукав пижамы. – Жаль, если мне придется вас запереть, я этого не хочу.

– Но я такой же нормальный человек, как вы. Вы сами должны это знать.

– Майор Стоун тоже так думал. Но мне пришлось перевести его в лазарет. У него навязчивая идея, которая в любой момент может вызвать буйный приступ.

– Но я…

– У вас почти те же симптомы. Возбужденное состояние… – Доктор перенес руку ему на плечо, теплую, мягкую, влажную руку. – Не волнуйтесь. До этого дело не дойдет, но некоторое время придется соблюдать полный покой, побольше есть, побольше спать, бромистые препараты, какое-то время никаких посетителей, даже нашего друга Джонса, прекратить возбуждающие интеллектуальные беседы…

– А мисс Хильфе? – спросил Дигби.

– Тут я допустил ошибку, – сказал доктор Форестер. – Вы еще недостаточно окрепли… Я сказал мисс Хильфе, чтобы она больше не приходила.


Читать далее

Глава первая. БЕСЕДЫ В АРКАДИИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть