Глава четвертая

Онлайн чтение книги Верность
Глава четвертая

Комсомольская организация механического факультета избрала своим секретарем Федора Купреева.

Федор принялся за работу горячо, но в первые же дни вдруг обнаружил странное и непонятное противодействие Ванина большинству своих начинаний.

— Здесь вы очень круто поступили. Не подумали, — говорил Ванин о нерадивом в учебе студенте, которого исключили из комсомола. — Вы так растеряете всех комсомольцев.

— Какой же он комсомолец? — возражал Федор. — Его и в институте держать нельзя, три «хвоста»…

— А вы говорили с ним? Я вот узнал, что у него плохие условия… Надо ему помочь.

— У всех у нас одинаковые условия, — сдержанно отвечал Федор. — Работай, учись лучше — получишь стипендию. Заниматься негде? Библиотека в нашем распоряжении с пяти вечера до часу ночи.

Видя, что лицо Ванина огорченно вытягивается, а глаза удивленно и подозрительно щупают его, Федор, плохо скрывая досаду, говорил:

— Ну, хорошо, мы пересмотрим дело.

Положение исключенного комсомольца Федор выяснил: затруднения у него были, но не такие, чтобы они могли оправдать его.

Федор вообще не видел в жизни таких трудностей, о которых можно было бы серьезно говорить; они были несравнимы с тем, что пришлось перенести отцам и старшим братьям.

Комсомольская организация восстановила исключенного, прикрепила к нему сильных студентов, но Федор считал, что это лишняя, портящая людей опека.

«Иждивенцы», — презрительно думал он о таких людях.

Поступки, не согретые страстью, представлялись Федору оскорбительными для того большого дела отцов, ради которого и была задумана вся эта трудная и радостная жизнь творчества и борьбы. Но и творчество и борьба для самого Федора непонятно сужались в тесный, ограниченный мир учебников и лабораторий. Он хотел вырваться — и не мог, и думал, что настоящее творчество и борьба только там, за стенами института. В нетерпении — скорей, скорей окунуться в ту заманчивую жизнь! — он отказывал себе во многом, спеша до срока и с успехом преодолеть институтский курс. Но трудно было заниматься только учебой, приходилось хлопотать еще о пище, одежде, отдыхать, чтобы освежить голову. А тут еще соблазны подстерегали на каждом шагу. То вдруг потянет — вне всякого спортивного расписания — на футбольное поле, то — лишний раз в кино, или — совсем уже грешное желание! — просто поваляться без дела, помечтать или денек пожариться на солнце у реки… Было, было и это — слаб человек! Но тогда с новым ожесточением и злостью на себя — потерял столько времени! — Федор весь уходил в учебники и чертежи.

Еще год назад, вступив в студенческое научное общество, Федор занялся разработкой непрерывно действующего диффузионного аппарата. Впервые мысль об этом пришла ему на производственной ознакомительной практике. Сущность диффузионного процесса сводится к тому, что в силу разности концентраций растворенного вещества в исходном продукте — сырье — и в самом растворе вещество переходит — диффундирует — из сырья в раствор. В литературе известны образцы непрерывно действующих аппаратов, но все они с существенными недостатками: громоздки, берут много механической энергии, а главное — не уменьшают, а еще больше увеличивают потери сырья.

Когда Федор сказал Трунову, руководителю студенческого научного общества, что думает заняться разработкой непрерывно действующего аппарата, профессор предупредил, что это очень трудная работа, требующая знаний по меньшей мере инженера.

Федор спешил. Он отдавал работе все свободные часы. Первые месяцы казалось, что все идет успешно. А затем Федор вдруг увидел, что стоит на месте. Он еще, в сущности, не знал глубоко ни одной из необходимых наук.

И потом — вот горе — обнаружились некоторые пробелы в знаниях, которые должна была дать еще средняя школа. Значит, нужно выкраивать время, чтобы заглянуть и в прошлое. Словом, не хватало, совершенно не хватало сил и времени, чтобы штурмом взять крепость, называемую наукой. А тут еще дела, выполнять которые обязывал Ванин и в которых Федор не видел необходимого, большого смысла.

— Вы знаете такого студента — Бойцова? — спросил однажды Ванин.

— Знаю. На первом курсе.

Видя, что Федор не понимает, Ванин улыбнулся:

— Как, по-вашему, хороший парень?

— По-моему, неплохой, — сказал Федор и, подумав, добавил, довольный тем, что, наконец, не о «хвостисте» зашла речь: — Побольше бы таких! Круглый отличник!

— Вы с ним знакомы? — с любопытством продолжал спрашивать Ванин.

— Я незнаком, но вижу — славный парень! Все бы так учились — дело бы у нас пошло.

— Какое дело?

— Какое дело? По-моему, ясное дело, Александр Яковлевич. Мы озабочены тем, чтобы все вышли из института хорошими инженерами. Так я понимаю. То есть чтобы все учились хорошо.

— Вы думаете, что Бойцов будет хорошим инженером?

— Уверен в этом!

— А я вот боюсь за него, — с неожиданной жестковатой ноткой произнес Ванин. — Вы посмотрите, он занят только учением, всех боится, всех сторонится. Пусть он и закончит отлично, но если останется таким букой, выйдет или «сухарем», или совершенно беспомощным как руководитель. А ведь инженер должен быть еще хорошим руководителем, разносторонним человеком. А «сухарей», — он смягчил тон, положил руку на плечо Федора, — «сухарей» нам не надо, Федя. Ну их! Ведь вы их сами не любите? Верно? — совсем весело воскликнул Ванин.

Федор охотно согласился:

— Конечно!

Он и в самом деле не любил «сухарей», вкладывая в это понятие свой определенный смысл: скучные, нудные люди, бесстрастные ко всему.

— Ну вот — не любите! — проговорил Ванин так, будто освободился от сомнений.

Взяв слово с Федора, что тот сам поближе познакомится с Бойцовым и обяжет групорга первого курса Степанову заняться им, Ванин ушел.

Разумеется, Федор выполнит обещание. Но все-таки он по-прежнему не видел необходимости «в опеке» над Бойцовым. В комсомол вовлечь — другое дело. Комсомол — союз сознательных, сильных ребят. Отличнику Бойцову только и быть комсомольцем. И Федор вовлечет его в комсомол! Он думал об этом еще раньше, до Ванина. А Ванин — он просто добрый, он всех жалеет, все ему кажется, что кто-то обижен.

Вызывало досаду и было совсем непонятно Федору, почему Ремизов во всем поддерживал Ванина.

И, не стараясь искать сходных черт в характерах Ремизова и Ванина, Федор обнаружил все-таки, что, в сущности, Ремизов — сильный, мужественный парень — в чем-то удивительно схож с Ваниным. Часто, сидя на совещании, Федор удивлялся тому значительному вниманию, которое, подобно Ванину, Аркадий уделял незначительным вещам. Смешной Аркадий — что он увидел в этих мелочах будней? В них — вязкая медлительность, надо скорей преодолеть их, вырваться в мир борьбы, в жаркое дыхание пятилетки, туда, где гремит металл.


Завод! Вот средоточие помыслов Федора: скорей, скорей войти в его цехи хозяином, чтобы все, что кипело в обширных котлах, что переливалось, гонимое насосами, в трубопроводах, что шипело паром и обдавало огнем, — чтобы все это повиновалось умелой руке инженера. Ничто не должно быть тайной, ни один маленький посторонний процесс, сопровождающий главный — рождение нежных, удивительно чистых кристаллов сахара. Они еще только в предположении, в первоначальном своем качестве — свекле, в разбавленных соках, в густеющих сиропах, пахнущих тонким ароматом увядающих подожженных солнцем медоносных цветов… Чем дальше к концу потока, тем все тяжелее, все медлительнее сиропы, тем внимательнее люди, особенно оберегающие главный, торжественный момент — рождение кристаллов.

Неповторима музыка труда: пахучие, теплые, пронизанные искрящимся солнцем изумрудные соки говорливо путешествуют из аппарата в аппарат; ласково выпевают струйки пара, вырывающиеся из клапанов: тихо, натруженно гудит в широких трубопроводах отгоняемый вакуум-насосами воздух; аккуратно перестукиваются насосы; пол мелко дрожит под турбиной, почти бесшумной; аппаратчики — деды или парнишки, девушки в белых халатах — важно ходят у агрегатов, установленных на втором этаже, иногда покрикивают вниз, в круглый, ограниченный ажурными перильцами проем пола: «Насос… легче!», или: «Эй, насос!.. Быстрей давай!»

И опять все — движение, все — один поток. Боже упаси, если где-нибудь случится «затор»! Все резервуары вмиг переполняются соком, и основные цехи, а то и весь завод, замирает на какие-то долгие или короткие, смотря по характеру «затора», минуты. Бегают встревоженные инженеры, злые деды-аппаратчики переругиваются с бригадирами, и стоит в воздухе только шипение пара да стук невыключенных аварийных насосов.

Но вот предупредительный свисток из котельной: внимание! И опять возобновляется веселая жизнь, и злые деды опять добродушны, и успокаиваются встревоженные инженеры.

Как же из свеклы получается сахар? Эх вы, люди, едите сахар, а не знаете! Свеклу выращивают колхозы. Это всем известно. Так. С кагатного поля гидравлическим транспортером — деревянной или цементной канавкой, в которой бежит вода, — свекла подается в моечное отделение завода. Здесь ее энергично мешают железные руки мешалок, и, очищенная от земли, от камней и соломы (специальные заграждения против камней и соломы есть — все продумано) свекла падает в карманы подъемного элеватора. С лязгом элеватор тащит ее наверх, на второй этаж, высыпает в бункер над весами (это под самым фонарем завода!). Весы — оригинального устройства: набрав пятьсот килограммов, они — брык! — переворачиваются, высыпают содержимое в свекловичную резку. Она, самая громкая машина в заготовительном цехе, с металлическим, тяжким шумом режет падающую внутрь свеклу, центробежной силой отбрасывая ее к стенкам-ножам. Белая тонкая стружка мягкой, темнеющей на воздухе массой падает на выбегающий из-под резки ленточный транспортер; он гонит ее между двумя рядами диффузоров, вправленных в потолок второго этажа: только горловины их видны наверху. Металлические фартуки направляют поток стружки то в один диффузор, то в другой. Здесь особенно много движения. Не зевай только — открывай крышку диффузора, наполняй его стружкой, утаптывай, вновь закрывай крышку, направляй поток в следующий диффузор, орудуй вентилями — переключай воду, пар, откачивай сок, следи за температурой… Весело работать на диффузионной батарее!

Дальше сок поступает… Впрочем, что дальше, рисуется Федору пока в общих чертах — очистка, выпарка, уваривание, кристаллизация… Все это еще предстояло изучить. Но вот диффузионный процесс Федор знает хорошо. В принципе — и в некоторых уже деталях — ясен и будущий непрерывно действующий аппарат. Но расчеты, требовавшие знаний прикладных наук, оказались пока не под силу. Федор отложил эту работу.

— Ничего, ничего, — ободрял Трунов, — еще четыре года — овладеете.

Четыре года! Четыре года институтских будничных занятий, а жизнь не ждет…

Федор взял новую тему — реконструкция отечественного резьбонарезного станка. И опять не хватало углубленных знаний механики.

— Одна фантазия — ненадежный конек, — сказал Трунов. — Надо работать, товарищ Купреев. В вашем натиске нет сосредоточенности, а в мыслях — научной стройности.

На вопрос, что для этого нужно, Трунов ответил:

— Единственно, что могу пожелать вам, товарищ Купреев: следуйте советам великого Павлова. Считайте их обязательными для себя. И тогда вы добьетесь успеха.


Будни, занятые до краев лекциями, лабораториями, комсомольскими делами, оставляли очень мало времени для семьи. Федор вырывался к сыну только в выходные дни. Марина была здесь же, в институте, пусть они встречались коротко и торопливо, но Федор все-таки был доволен: Марина рядом! Все впереди казалось ясным и прочным. Трудная студенческая жизнь — она теперь у Федора общая с Мариной. Он гордился, что сумел приобщить ее к своему делу. Дальше, за чертой пяти институтских лет, — самая желанная жизнь, и Федор мог мечтать о ней теперь не один.

Мог мечтать… Нетерпелив ли он настолько, что вдруг опять забеспокоился, встревоженный? Во внешне дружеском внимании Марины внезапно почувствовал неправду, не находя даже того доверчивого, простого отклика, что находил прежде. Что случилось? Он не имел возможности уделять Марине столько времени, сколько уделял, когда готовил ее к вступительным экзаменам. В этом причина? Ах, конечно, какой он близорукий: ведь ей так трудно учиться — ребенок, домашние дела… Досадуя на себя, Федор начал регулярно заниматься с ней, отдавая, этому дорогие, очень нужные самому часы. С горечью увидел, что часы совместных занятий тягостны для Марины. Сперва не поверил себе, но чем пристальнее вглядывался в жену, тем определеннее становилось это ощущение.

Со стороны могло казаться все благополучным: сидят мирно, муженек читает, женушка слушает… Вдруг плохо скрытый зевок, нетерпеливый жест, незримый холодок скуки. Теряя смысл прочитанного, Федор говорил:

— Марина, будь внимательней.

Она медленно краснела, опускала глаза.

— Хорошо.

И сидела с обиженным и замкнутым лицом.

Федор злился, бранил ее в душе за леность и потом с чувством раскаяния привлекал к себе.

Его радовало, что первые же дни учения в институте оживили Марину. Но и другое он стал примечать в ней: стала беспокойней в движениях, во взгляде появилось что-то новое. Раньше, например, встречая на улице красиво одетую женщину, она холодно, даже немного вызывающе проходила мимо в своем скромном пальто; теперь, увидев модницу в блестящем наряде, она встревоженно и зябко поводила плечами, и лицо ее сразу делалось усталым и грустным.

Федор говорил что-нибудь вроде: «К такому платью да еще бы голову…» Она смеялась, и легкая краска оживления вновь приливала к ее лицу.

Федор знал: раньше она любила слушать оперетты. Но теперь вдруг решительно отказалась посещать их.

— Почему? — спросил Федор.

— Не нравится, — уклончиво ответила Марина.

— Да, — задумался Федор, — красивая неправда.

Она как-то странно, немного насмешливо и сожалеюще посмотрела на него.

— Ты думаешь?

— Конечно. Блеск, мишура…

— Позволь, а опера?

— Опера — другое дело. В ней я вижу правдивые человеческие чувства и забываю об условностях сцены.

Она больше ничего не сказала, но, видимо, не согласилась с ним.

Все чаще и чаще Марина, не ожидая мужа, одна уезжала к сыну, который находился у матери, в городе.

Федор давно научился безошибочно угадывать, когда Марина недовольна чем-нибудь, хотя она сама старалась не показывать этого. Но теперь Марина почти всегда была недовольна, и, встречая ее в институте внешне спокойную, строгую, такую же, как всегда, он все чаще и чаще чувствовал холодок отчуждения.

— Марина, что с тобой?

— А как по-твоему?

— Не знаю.

— Вот и плохо, Федор.

— Ну, в чем дело? Скажи!

— Оставим это. К чему?

— Но я хочу знать.

— И что? Что-нибудь изменится?

Да, если даже он сам был виноват в ее отчуждении, ничего не могло измениться. Но он не считал себя виновным. Он шел к поставленной цели упорно и страстно, и пусть ошибался и метался в поисках — не было на земле ничего такого, ради чего он поступился бы своей мечтой. Ведь мечта эта была связана и с Мариной тоже. Неужели она не принимает его дело как родное, самое главное в жизни? Федор хотел, чтобы оно стало главным и для нее. Но чем настойчивее он был в этом своем желании, тем непоправимее отходила от него Марина.

Что он мог сделать? Встревоженный, на время оставлял свои учебные дела, водил Марину по театрам, с ней и с Павликом в выходные дни до темноты гулял в парке; предупредительной и тихо счастливой была Марина в эти дни. Но книги и чертежи властно тянули к себе, и, видя беспокойство Федора, Марина настораживалась и вновь замыкалась в своем маленьком, непонятном ему мирке.

Они жили на стипендию. Видя, как Марина болезненно, хотя и желая это скрыть от него, переносит неустройство их жизни, Федор сказал ей однажды:

— Ты очень нетерпелива. Сразу ничего не делается.

— А разве я требую чего-нибудь от тебя?

— Требуешь! Требуешь молча и неотступно!

Неужели он сказал это так резко и обидно, что заставил ее побледнеть?

Она ответила тихо, расширив посветлевшие глаза:

— Этого еще недоставало! Я прошу не вытягивать у меня из души то, в чем я еще сама себе… боюсь сознаться.

Сказала — и испугалась. Странно выпрямилась, подняв задрожавшие пальцы к подбородку, будто ожидая удара. Повернулась и, прижав платок к лицу, быстро вышла.

Федор стоял растерянный и оглушенный.

В чем она боялась сознаться? Опять эта недоговоренность! Неужели ей не надоело все это: постоянное недовольство, недомолвки, неуважительная скрытность, словно он чужой ей человек? Или она думает, что Федор не в состоянии понять ее? Какая чушь, это его единственное сейчас желание — понять Марину и помочь ей! Может быть, действительно он в чем-нибудь виноват — так пусть ясно и определенно скажет, в чем именно.

Решив сейчас же поговорить с Мариной, он отправился разыскивать ее. Подруги сказали, что она уехала в город к матери.

Федор вернулся к себе, сел на койку и, опустив голову на руки, задумался.

Он просматривал всю совместную с Мариной жизнь холодно и требовательно, глазами постороннего человека, так, как когда-то учил отец: следи за собой во всем.

Почему их жизнь вдруг стала сумеречной, без красок, похожей на соседство равнодушных людей? Кто виноват? Марина? Нет, если отбросить эти последние месяцы, ничего не было в прошлом такого, что говорило бы не в пользу доброго, настоящего чувства жены.

Кто же тогда виноват?

Просматривая себя тем же холодным, требовательным взглядом, Федор вдруг нашел непостоянство в собственном чувстве. После женитьбы он стал меньше думать о Марине. Да, да, он успокоился — Марина рядом! — и одной мысли: дело, дело, дело! — подчинил общую теперь с Мариной жизнь.

— Ты аскет, — сказал ему однажды Виктор.

Федор не возмутился. Не считая оценку Виктора справедливой, он все-таки думал: «Разве это очень плохо — быть аскетом?» Но сейчас, в воспоминании, реплика товарища уколола больно.

Виктор, наверное, хотел сказать: зачем, неудобный ты человек, обзавелся семьей? Книга — твой друг, товарищ, жена, ну и копайся на здоровье, а другим не отравляй жизнь.

К черту! Виктор, как поэт, наивно уверен, что умеет понимать души людей, и рисуется этим. Да, у Федора есть недостатки, он сам их находит и выбрасывает, как сор, но он далеко не аскет. «Спартанец», — сказал отец. А это совершенно другое понятие. Федор гордился отцовской оценкой и — к черту все остальные оценки обывателей и поэтов!

Поэтов… Опять Федор вспомнил беседу о поэзии. Отец, отец, неужели все-таки Федор жил не совсем правильно? Неужели он сам виноват в разладе с Мариной?

Отец, Маринка, простите… он…

Что — он? Федор сидел, упрямо сжав губы. Как бы ни облегчали душу покаянные мысли, какими бы справедливыми ни казались они, все-таки Федор не видел выхода: ничего не могло измениться в их жизни, если для семейного счастья Марина требует отказаться от счастья идти вперед.

Надо пожить еще — может, и отыщется выход.

После лекций Федор поехал к Марине.

— Явился, — сказала мать хмуро, — ребенка не жалеете.

Павлик был занят делом: шел вдоль стены. Продвигался медленно, покачиваясь и ежеминутно приседая, готовый в случае необходимости опуститься на пол. Движение его затрудняла крышка от чайника, которую он держал в руке. Она царапала стенку и звенела при ударе — ее поэтому не хотелось бросать. Увидев отца, он стремительно сел на пол, протянул к нему руку и что-то радостно и быстро проговорил.

— Ну, иди, иди, — тихо сказал Федор, приседая около ребенка. Павлик сначала вцепился в его колени, потом, очутившись на ногах, — в воротник рубашки. Федор поднял его и поцеловал в глаза — сначала в один, потом в другой. Они у него темные, Маринины и овал лица такой же — нежный, продолговатый.

— Ах ты, коротышка моя маленькая… соскучился, — шептал Федор, прижимаясь щекой к лицу сына.

Марина была в другой комнате. Федор прошел к ней. Она лежала на диване, глядя в потолок, волосы — волнами на подушке.

— Марина…

— Иди сюда, Федя. Сядь!

Положила ему руки на колени и, повернув лицо к стене, затихла…

…Ночью пугающе равнодушно и покорно говорила:

— Ничего мне от тебя не надо, Федя… Учись, работай…

— Я буду! Но ты… — Он вовремя оборвал себя. — Но я не знаю, что же такое между нами…

— Ничего. Все хорошо.

— Ты скрываешь что-то.

Марина молчала.

— Вчера директор отдал распоряжение коменданту. Скоро получим комнату.

Ответа снова не было.

— Марина!

— Спи! — Недовольно отвернулась и, будто опять испугалась, не оборачиваясь, ласково и раскаянно погладила ладонью его щеку. — Спи! Все хорошо…

Марина боялась сознаться себе в том, что она не только ничего не требовала от Федора (тем более в такой форме, как он вообразил: молча и неотступно), но вряд ли и желала теперь перемен в своей жизни. Больше того, прошлые надежды на лучшие перемены начали представляться ей глупыми и унизительными. Чего она добивалась от Федора, на что надеялась? Неужели хоть на минуту могла допустить мысль, что Федор ради семейного блага откажется от своих стремлений? Нет, Федор не может жить иначе. Ни одного лишнего часа сверх своей жесткой нормы он не отдаст семье!

«Нет, что за дикость! Я вовсе не требую, чтобы он отказался от своих стремлений! — думала Марина. — В своей цели Федор видит единственный смысл жизни, и я не должна ему мешать. Я и стараюсь не мешать. Но сердце — что с ним поделаешь! Так иногда станет обидно и горько: одна, одна, всегда одна! И такая на Федора злость появится, что… не знаю… взяла бы да и убежала куда-нибудь. Он все видит, конечно. Говорю себе: так нехорошо, ты только расстраиваешь его, мешаешь сосредоточиться на работе. И ничего не могу поделать с собой… Но я Федора не виню ни в чем. Ведь и те, особенные, люди, на которых он хочет походить, они тоже ради дела отказываются от всего. Не вина Федора, что эти люди таковы: тут смешно говорить вообще о чьей-либо виновности…»

Марина успокаивала себя этими мыслями. Она пугалась новых горьких раздумий, оберегая свое чувство к Федору. Марина гнала их, но они приходили вновь и вновь.

«Хорошо, пусть он стремится к своей цели. Но почему и я должна бежать за ним? — думала Марина с недоумением и досадой. — Из-за страха потерять его? Из-за любви? Прекрасно, ради него я готова на все, — разве он не видит, что я только ради него учусь в институте?»

И тут же решительно спрашивала себя:

«Но почему только ради него? Ведь сказать ему прямо: не хочу, — и он оставил бы меня в покое, отказался от мысли видеть меня инженером. Может, это было бы и лучше. Он пусть учится, я буду заботиться о нем, о сыне… Ведь сколько у нас женщин, не все же они инженеры и ученые. Каждый делает то, к чему расположено сердце. Я учусь. Может статься, что я даже окончу институт. Но я не привыкла к такому труду. Почему же я учусь? Я теперь понимаю: мне стыдно себя… Стыдно того, что я не такая, как все девушки, хочу, чтобы этого никто не заметил. Я горда — это мое наказание. Учусь из-за стыда и гордости, потому что не учиться сейчас, и тем более не желать учиться, очень странно. Не хочу давать людям повод для укоризны и насмешек и, еще хуже, для удивленного сожаления. Никто не скажет, что я не прилежная студентка. Но никто не знает, во что обходятся мне хорошие отметки и мое «хорошее» настроение, с каким я вхожу в институт…»

Едва Марина поняла, что именно заставляет ее учиться, как сразу улетучилось душевное спокойствие. Нет, невозможно оправдать одиночество простым решением, за которое она цеплялась раньше (всем хватит места под солнцем!). Федор учился, уходил вперед. Что обещает жизнь, когда все чаще между супругами обозначается несогласие во взглядах? В отчаянии Марина бралась за книги и опускала руки: это только Федор может так стремительно и жадно переваривать все эти премудрости, а у Марины нет ни сил, ни желания преодолевать их, нет и уверенности, что она сумеет справиться с ними. Чего ей хочется? Взять бы «Анну Каренину» и где-нибудь в одиночестве почитать, подумать, погрустить.

По вечерам, когда засыпал Павлик, чувство одиночества гнало Марину из дому. Поспешно, точно по неотложному делу (люди не должны догадываться о ее тоске), проходила она по улицам Студенческого городка. Ярко светились окна института. В лабораториях и кабинетах занимались студенты. «Зачем иду? Ведь все равно не покажусь на глаза — нельзя мешать!» — думала Марина, быстро поднимаясь по ступенькам вестибюля. В библиотеку вел прямой длинный коридор, через каждые три шага — кабинеты. Марина шла, не глядя по сторонам. Вот и комитет комсомола. Из полуоткрытой двери доносятся голоса. Если вслушаться, можно различить голос Федора. А если повернуть голову и чуть приподняться на носки, можно увидеть его, что-то горячо доказывающего комсомольцам. Марина стремительно, не поворачивая головы, проходила мимо комитета комсомола. «Опять заседание, — с сожалением думала она. — И о чем они разговаривают?» В библиотеке сидела над раскрытой книгой час, два, пока не начинали болеть глаза. Мало что понимала из прочитанного — какие-то отрывки, перепутанные с мыслями о Федоре. Из большой технической аудитории — там шло новое кино — с шумом и смехом выходили студенты. «Какое кино! Мы очень занятые люди, нам некогда заниматься этими пустяками. Двенадцатый час — пора домой. Войти в комсомольскую комнату, сказать: «Пойдем домой?» Нельзя. Он занят. То собрания, то какой-то диффузионный аппарат».

Темными улицами очень медленно Марина возвращалась домой. Странное безразличие ко всему охватывало ее (так было вчера, так — сегодня, так будет продолжаться всю жизнь — одна, одна…).

Укрыв сына, Марина долго сидит неподвижно. Спешить некуда. Федор вернется, когда она будет уже спать глубоким сном. Вновь приходит горькое раздумье — с взыскательным и упорным любопытством Марина думает о своем чувстве к Федору.

Марина никогда раньше не искала в Федоре недостатков. Если что в чем не совсем принимала, то находила этому оправдание. Теперь она ловила себя на том, что придирчиво ищет в муже недостатки. И она их обнаружила — качества, которые не могла теперь оправдать, которым раньше находила объяснение.

Безусловно, Федор любил Марину, ребенка, но эта любовь на поверку оказывалась обидно несоразмерной с его страстью к делу. Сравнивая Федора с товарищами, Марина сперва обнаружила, что общие интересы объединяют разных людей. Одни, может быть, были лучше Федора, другие — хуже, но у многих из них дело и заботливое внимание к девушкам и женам естественно и гармонично сочетались. Больше того, их мир, казавшийся раньше одномерным, лишенным жизненных красок (все очень серьезно, все подчинено делу), оказался настолько заманчиво-человеческим, простым, чудесно открытым и для улыбки и для нехитрой шутки, что Марина изумилась. И, с любопытством вглядываясь в открывшуюся новую жизнь, Марина вдруг почувствовала, что не находит оправдания Федору. Она испугалась, хотела не думать больше об этом, но чем глубже пыталась скрыть горькую находку — недостатки Федора, тем сильнее обозначалась трещина в ее душе.

Невозможно было заставить себя не сравнивать Федора с товарищами! Ставя же его рядом с товарищами, Марина с неожиданной заинтересованностью приглядывалась и последним.

Ее увлекала вторая, увиденная ею институтская жизнь: прелесть студенческих вечеров, волнующее оживление танцплощадок в выходные дни, красивые и хорошо одетые молодые люди, которых Марина раньше не замечала и не хотела замечать. Она и прежде ловила на себе мужские взгляды, но была к ним равнодушна; теперь они были ей приятны.

Она нравилась!

Эта мысль пугала. Марина старалась подавить ее.

Было нехорошо, нечестно по отношению к мужу думать об этом. По ночам она едва удерживалась от слез. «Ах, Федор! Ты, ты во всем виноват!»

И, пытаясь обвинить во всем Федора, все-таки не могла утешить себя.

«Господи, какая глупость, какая глупость, при чем тут Федор? Сама испорчена до мозга костей», — растерянно и жалко твердила она и вновь замыкалась в себе, вся уходила в заботы о сыне.

То думала вдруг с внезапным облегчением:

«Ой, глупая, что же здесь нехорошего? Танцы, веселье, музыка нужны человеку, чтобы украсить жизнь. И в желании нравиться, конечно, нет ничего предосудительного».

И, успокаивая себя так, она незаметно для себя постепенно освобождалась от необходимости измерять свои поступки мерой любви к Федору.


Читать далее

Глава четвертая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть