Read Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8 Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Весны гонцы
Глава шестнадцатая

Мужество — это не только красиво…

Мужество — это еще очень тяжелая кладь.

М. Светлов

Солнце ослепило, от воздуха закружилась голова.

У ворот клиники моряк заботливо усаживал в такси молодую женщину, старушка прижимала к себе сверток в голубом одеяле.

Слепило солнце, сверкала зеленая «Волга», шелковое одеяло, золотые нашивки моряка, бабкины очки, тающий снег и грязь на асфальте. Всё то ли во сне, то ли в кино — не настоящее.

Агния крепче взяла Алену под руку.

— Как сильно греет уже! Хорошо.

Алена хотела отозваться, не смогла.

— Тамарка одна — будет рада. Она нас всех звала ночевать. Хочешь?

— Не хочу. — «Что такое? Скажешь слово — подкатывают слезы».

Подошли к набережной. За три дня, долгих, как целая жизнь, снег на реке потемнел, по черным тропкам не бегают даже мальчишки. Полыньи у берегов не перемахнуть уже и чемпионам.

— Куда, Аленка?

— Все равно. — «Надо помолчать, чтоб слезы не выкатились». — Только не разговаривать ни с кем…

— Посидим на солнышке? Тут садик рядом.

С трудом нашли место на скамейке. Вокруг полно ребят, гомон, как на птичьем дворе. Многих малышей пасут папы — воскресенье. Воскресенье? Воскресенье Агния всегда с Арпадом — скорей отпустить ее. И бабушке обещала — надо. Солнце так припекает, что, кажется, можно снять пальто. И вдруг отрезвляющий ледяной ветерок. Развезло отчаянно. Пусто в голове. Все ненастоящее. Все далеко.

— Аленка, роднуха, куда же ты все-таки пойдешь? Давай к Тамаре?

— Не хочется. Сашка плохо?

— Вчера репетировал… ну, нормально. Я предложила сегодня заняться с Зишкой, сказал: «В кружке генеральная „Булычова“».

«Наверно, правда. Что будет у нас без Агнии? Зина ни в пьесах, ни вообще никакая не замена. А мне без нее — труба. Почему не могу разговаривать — слезы откуда? Все далеко и чужое».

Агния прислонилась к Алене.

— Ты не зябнешь? Ветер не теплый.

— Нет.

— Не отменить ли все-таки завтра «20 лет…»?

— Что ты! Ни за что. Буду играть. Днем не приду. А играть обязательно. Обязательно. — «Развезло, не подняться». — Пойдем. Тебе пора, и мне… — Алена встала. — Пошли, пошли. Я обещала бабушке Глеба… Старенькая… будет ждать…

— Хочешь, я съезжу?

— Нет… Адреса не знаю и фамилии не знаю. Ну да, забыла спросить. Улицу знаю — Калининская. Дом помню. Найду. У меня собачий нюх.

Пока шли вместе, Алена бодрилась, говорила крепко на дыхании, посмеивалась, только прятала от Агнии глаза. В троллейбусе, среди незнакомых, накатило сонное равнодушие, а слезы то и дело подступали.

«Жизнь уже не кажется жизнью. Все мертвеет», — говорил этот художник. Так и не прислал портрет. Забыл? Или не написал?.. «Приходящий папа». А все-таки дочка у него растет…»

Алена закрыла глаза, прислонилась виском к стеклу.

Хорошо, что завтра «20 лет…» — всего одна короткая сцена с Сашей и потом, когда он спит… Нужно сыграть хорошо — «ни усталость, ни горе… не дают права работать хуже». Наверно, жестоко, что написала Сашке. Наверно, по-человечески надо было поговорить. Но как объяснить, если… А разве он по-человечески? Все равно. Все далеко. Что там говорят сзади?

— Он меня любит ужасно, сама знаешь.

— А ты?

Написала нехорошо, грубо: «Саша! Я не люблю тебя…»

— Странная. Он жить без меня не может.

— А ты?

— Вот психованная! Замуж надо или нет?

Все далеко, как в кино. «Саша! Я не люблю тебя. И не приду к тебе».

— А с Игорем как же?

— Плевать мне на Игоря.

— Говорила: любишь.

— В ногах валяться, что ли? Выйду за Петьку, пусть тогда…

Любит Игоря, выйдет за Петьку — ужасно! Не понимает. И не объяснишь. «Я не люблю тебя. И не приду к тебе. И ты сюда не приходи больше».

— Игорь, по-моему, и на лицо и так симпатичнее.

— Ты с ним встречаешься, что ли?

— Дура.

— У меня своя гордость. Второй год встречаемся — ни мычит, ни телится.

— Грубая ты, Райка.

— Какая есть.

«Написала грубо… «И ты сюда не приходи больше. Мы совсем не понимаем друг друга. Я хотела сына…» Да что это?.. Почему лезут слезы?.. — Алена сорвалась и выскочила из троллейбуса уже на ходу. — Когда идешь, лучше. Солнце какое!.. Забыла посмотреть на этих девчонок. Газету купить — совсем оторвалась от мира. Каждый день все новости тебе заталкивают в голову, да еще политинформация — надоедает… А тут три дня! Скорей взглянуть, что где?.. «Постановление ЦК о праздновании сорокалетия Октября» — мы будем уже на Алтае. «О планах создания «Евратома» и «общего рынка», опять! «Столетие со дня рождения академика Баха» — удивительное у него лицо. «На спектаклях бухарестской оперетты». Хвалят, посмотреть бы… «Иордания аннулировала договор с Англией»… «Ботвинник — Смыслов»… В глазах рябит. Это от солнца. Следующая улица Калининская. Какая-то странная легкость в теле. Как мы встретимся с Сашкой? Не буду разговаривать. Незачем. Вот она, Калининская. Тогда ехали от Кировского, развернулись… значит, на этой стороне, за первой поперечной. Дом зеленоватый с белым, совсем темно было тогда, очень большой… большой дом… Этот? Этот. Подъезд справа от ворот. Третий этаж. Дверь обита коричневой клеенкой. Все помнится, как будто вчера. Отдышаться. И слезы убрать. Не пугать бабушку. «Если каждый станет кричать о своем горе…» Это было сто лет назад». Алена остановилась у лестничного окна — хоть нос попудрить. «Глебкино письмо в сумке. Как далеко! Как мне вообще далеко… далеко от всех! Письмо — другой Алене. Москва, снег. Все далеко, все холодно, все ненужно. Мыслей нет, слова только. Куда я иду? Зачем? — Алена пошла вниз по лестнице. Будет ждать. Затревожится, засеменит сгорбленная, припадая на палку… — Я же обещала. — Алена остановилась — Что хорошо? Что нехорошо? Записка Сашке нехорошо? «Саша! Я не люблю тебя. И я не приду к тебе. И ты больше сюда не приходи. Мы совсем не понимаем друг друга. Я хотела сына. Ради него хотела остаться с тобой. Можешь не верить — мне все равно. Я не люблю тебя. Алена». Внизу приписала: «За мной сюда придет Агния». Нехорошо. А он со мной? Мог подумать! Хоть на минуту, на секунду подумать… Не видеть, не слышать, не разговаривать. Хорошо, Рудный видел «героическое спасение» — по крайней мере никто не думает… А, все равно! Если бы знать телефон. Ничего — не буду входить: «Простите, некогда — репетиция…» И пойду… пойду… в кино. Нет, к Лильке на кладбище. Потом? Видно будет».

Алена быстро побежала наверх, позвонила.

— Как я тебя ждала! Вот хорошо!

Алена не успела выговорить ни слова — задушили, залили без удержу слезы. Дрожащая, слабая, послушно разделась, села на широкий диван.

Как давно сидела здесь, и так же сухонькая рука быстро гладила ее плечо! Глеб ходил вокруг накрытого стола. Как далеко! Будет ли снова? Сама не та, и все не то. Жгут, мучают слезы, и не сдержать. На стене молодая женщина держит малыша, пушистые светлые кудри. Ведь забыла, а снился… Откуда прорвалось столько слез? В груди пусто, сама как кисель, и не собраться. Когда Лилька умерла, так же вот…

— Поплачь, если надо. Ничего. — Маленькая рука быстро гладила плечо, руку, волосы Алены.

Надо объяснить, слова обрываются, разломило всю грудь, во рту горько-солоно.

Бабушка берет со стола бумагу. Алена видит телеграфный бланк, но не может прочесть ни буквы.

— «Спасибо скорые добрые вести. Деньги выслал. Обнимаю крепко. Глеб». Я тогда ему телеграфировала, что ты здорова и сама напишешь — как ты сказала, — объяснила бабушка.

— Я до сих пор не написала…

— Ничего. Ничего, — спокойно повторяет бабушка. — Приляг, пожалуй. Полечу тебя малость. Своими средствами.

То ли вылились до конца слезы, то ли чудодейственный бабушкин чай помог. После трехсуточной бессонницы, кошмаров Алена уснула крепко, без снов.

* * *

Во время перестановки Алена подошла к Соколовой, присела на корточки, сказала шепотом:

— Мне очень нужно поговорить с вами, Анна Григорьевна.

— Сейчас?

Алена замотала головой:

— Нет… подольше.

— Вечером у нас «20 лет…»? Константин Павлович! — позвала Соколова.

— Весь внимание.

— Вам Лена вечером на репетиции нужна?

Саша ставил на попа́ куб зачем-то нагнулся, спрятался за него. Он из последних сил старается не показать, но Алена видит — ее слово, движение, даже имя ее, громко названное, будто обжигает, колет его. Стекленеют глаза, едва приметно вздрагивают губы, брови, пробегает желвак под острой скулой. Держится весело, а высох, как мумия, глаза потускнели, ввалились. И Алена старается быть как можно незаметнее.

После больницы Зина увидела Алену — отшатнулась:

— Ой-ой-ой! Похудела — ужас!

— Подумаешь! Неделя усиленного питания, — успокоила Глаша.

— А уж Саша — просто как с того света. — Зина улыбнулась кривенько. — Говорю, не переживай — ничего опасного. Как гавкнет: «Отстань!» Думала, оглохну. — Она вздохнула. — Как он за тебя переживает! Вот это муж!

Потом все узнали об их разрыве. Зинка подошла, как тигрица:

— Ты не имеешь права! Растоптать любовь, такую любовь!

— Оставь, Зиша…

— Ты не понимаешь. Это преступление! Лучше умереть! Я-то знаю. Живу только из-за папы с мамой… — Зина вскрикнула, громко заплакала. — Каждый день видеть, растравлять… У меня уже нет души… Ленка, ты же добрая, вернись… — Она рыдала и просила с такой страстью, будто Алена могла вернуть ей Валерия. И чуть не каждый день подходит, прижимается, заглядывает в лицо: — Ты не передумала, Леночка? — И маленький рот дрожит.

Кончился спектакль «20 лет…», остались в женской гримировочной только трое.

— Ты знаешь, Елена, — дружески начала Глаша, — я была тогда против. Мне казалось — ты любила Глеба. И вообще вы… В общем была против. Но сейчас… Я хочу сказать о коллективе. Ты можешь выслушать? Складывается очень нервная атмосфера. Тут еще Зишка и Валерий. Если б ты любила другого… — Глаша подождала немного. — Сашка бешеный, ревнив, как зверь… Ну, характер «тот». Но он тебя любит смертельно. И, я думаю, теперь кое-что понял. Если б ты любила другого…

О Глебе знала только Агния, и никого больше это не касается.

— А если я не люблю Сашу?

Глаша долго смотрела на нее в зеркало — они сидели рядом, — медленно пожала плечами.

— Мне казалось… — Опять пожала плечами. — Сложная ситуация.

Из парней только Миша обрушился на Алену:

— Ты соображаешь? Оба комсомольцы, молодая советская семья. Вы же по любви. Что случилось? Не понимаю! Разрушать семью… Нет, ты соображаешь — такой парень, талантливый актер, будущий режиссер, организатор, кристальной честности… Может быть, ссора… там… всякое. Но — семья! Ты понимаешь, что делаешь, комсомолка?

Алена сдержала злость.

— Всё?

Миша сказал строго:

— Ты посмотри на него. И подумай обо всех нас.

Молчаливое осуждение Сергея и Жени, любопытный глаз Марины, ее ехидные улыбочки — все царапало. Олега Алена часто видела теперь с Сашей и в этом тоже чувствовала осуждение. Но все можно выдержать, если б не сам Сашка. Он, должно быть, ненавидит ее.

Шла последняя сцена Ирины и Тузенбаха. Алена из-за кулисы слушала:

— «…Уже пять лет прошло, как я люблю тебя, и все не могу привыкнуть…» — Нежность, преданность и безнадежность в мягких звуках Сашкиного голоса. Последний раз стучится Тузенбах в холодное для него сердце. — «…мечты мои оживут. Ты будешь счастлива. Только вот одно, только одно: ты меня не любишь».

Чуткая, добрая Ирина безжалостно подтверждает: «…любви нет. Моя душа, как дорогой рояль…» — она поглощена собой, своей болью.

— «Скажи мне что-нибудь. Скажи мне что-нибудь…» — просит Тузенбах, уходя на смерть. А она недоумевает, как можно недоумевать, только совсем не зная, не понимая любви:

— «Что? Что сказать? Что?»

— Ну, ласковое слово! — не выдержала Алена. — Ну, солгала бы, ведь все равно выходит за него! Ведь хорошая!

Кто-то стоял чуть позади у кулисы, но не ответил. Ее всегда переворачивала эта сцена, сейчас Саша играл так глубоко и сдержанно. Агния с такой детской наивностью раздирала его сердце. Вот уходит Тузенбах — ссутулился.

— Как стали играть! Саша особенно…

— Да, — сказал Олег и ушел.

Утром они столкнулись у подъезда института, Олег вежливо открыл перед ней тяжелую дверь.

— Ты, кажется, вычеркнул меня из списка живых?

— Нет, Алеха. Сашке наша дружба сейчас повредила бы.

Ну что ж! Конечно, Саша всегда ревновал к Олегу и Джеку. У Джека так бурно цветет любовь к Майке — с ним, значит, можно дружить. С Олегом нельзя. Ну что ж? Пусть. Саша просил Агнию увезти Аленины вещи. Хозяйка считает, что она заболела и уехала к родным. Пусть! Алена говорит в институте, что живет у Агнюшиной знакомой. Пусть не страдает хоть Сашкино самолюбие.

«Когда читаешь роман какой-нибудь, то кажется, что все старо и все так понятно, а как сама полюбишь, то и видно тебе, что никто ничего не знает и каждый должен решать сам за себя…» — опять заново поняла эти слова на последнем спектакле. Сколько ни живи, сколько ни играй — не дойдешь до донышка у Чехова… Просто счастье, что много спектаклей. Все отходит, и живешь. А остальное время, как в кино, идет где-то мимо. И ничего не хочется, будто заморожена, — только играть. Показали Агнии «Бесприданницу». Сказала:

— Здорово. Так страшно. Очень здорово. Можете Анне Григорьевне показать.

Кстати, Агния говорит, что на репетициях без Алены Саша спокойный.

Что будет? Что будет?..

Только в прошлое воскресенье собралась, наконец, написала:

«Глебка! Неделю уже я у твоей бабушки. Таких добрых волшебниц не бывает даже в сказках. И все-таки я не человек еще. Случилось столько, что мне сразу прибавилось лет сто. (Значит, почти сто двадцать два уже!) В письме не могу ничего рассказывать. Если долго не приедешь, сама, как сдам „госы“, приеду. Укажи мне только лишь на глобусе… Но теперь я могу ждать год и два, даже десять. А ведь таких долгих командировок не бывает?

Помнишь, Галя в „Добром часе“ говорит: „Обещаю тебе…“

Сегодня солнце. Весна уже.

А л е н а».

Отправила авиазаказным. И тут же подумала, что надо сразу еще написать — получилось не то. Вернулась с покупками.

— Письмо от Глебки, — сказала бабушка невесело. — Там, на столе. Прочитай. — И ушла на кухню.

«…Хотел прилететь хоть на денек — не вышло. Послезавтра уходим в плавание. Может быть, месяцев на шесть-восемь. Писем больше не жди. Сведения о здоровье (а я, ты знаешь, всегда здоров!) будешь получать, как обычно. Сообщай о себе тоже, как обычно.

Сегодня пришло твое письмо. Уже благодарил тебя в телеграмме и еще раз: спасибо. Я просил, чтоб ты не вздумала ехать сама в институт, но, по совести, рад, что ты Алену видела, что она действительно здорова и, очевидно, все у нее в порядке. Больше ничего мне не нужно.

Не скучай, Ирина приедет в июле. А если на зиму опять укатит, так Серега останется с тобой — ведь ему осенью в школу. Да осенью и я прилечу. Вернее всего, к праздникам. Береги себя, драгоценная из драгоценных».

— Ну, что же, будем обедать. Прочитала? — Бабушка взяла письмо, сунула в ящик своего рабочего столика, стала накрывать на стол. — Самый близкий мне Глеб. Ирочка жестче. Сама я виновата: занянчила ее. В первый год войны сразу всех потеряла: трех сыновей, невестку любимую с двумя близнецами, трехлетками. Потом дочку, зятя и еще внучку. Глебка на флоте под Ленинградом был. Дрожала над Иркой, баловала без ума. Сама и виновата.

Алена застыла с вилками и ложками в руках. Бабушка, опершись о спинку стула, говорила ровно, мягко, спокойно смотрела в солнечное окно:

— Пока Сережа не родился, бывало, кроме кошки, приласкать некого. Дети Ирину размягчили. Ну? — Бабушка улыбнулась Алене. — Давай-ка обедать. Я хочу Глеба дождаться здоровой, а не в постели. И уж тем более не на кладбище.

Ни той, ни другой не хотелось есть, но обе добросовестно скрывали это друг от друга.

— Сережа похож на Глебку — сдержанный, мягкий. Наташенька — в отца, нервная, но добрая, — рассказывала бабушка. — Мала еще — четыре будет в июле. Кушай, Леночка, кушай. Надо тебе поправляться. Как они там, в холодном этом крае? Ирочка побоялась меня взять — климат суровый для старухи. А наверно, меньше бы мне вреда от климата, чем от беспокойства за них и бессмысленного житья ни для кого, ни для чего. Вот и руки стали белые, как у барыни. Даже картофелину очистить для одной себя не хочется. — Бабушка засмеялась. — Что-то я сегодня все не туда поворачиваю? Глебкино письмо расстроило малость. Ну, ничего. Ничего. Хоть и век бы не видаться, только было б кого ждать.

Глеб ушел в долгое плавание, не дождался письма. Что он думает? И виновата теперь не только перед ним, а еще перед бабушкой. Надо себя побороть, хотя бы скрыть, нельзя больше тревожить старенькую. Как тупо ноет под ложечкой! И нет сил мучиться. Пусть все мимо!

Алена придумала вдруг генеральную уборку квартиры. И принялась с таким усердием, словно могла этим исправить, загладить что-то.

— Ну и боец! Штурмом берешь высоты. Право же, никогда такой чистоты квартира не видала. Не устанешь? Ничего?

Алене стало легче от работы, от похвалы бабушки. А ночью, хоть и устала и всласть намылась в ванне, уснуть не могла. И странно, сейчас казалось, что совсем не невозможно было написать, ну, хоть неделей раньше. Если б знала! Что он думает? На этом широком диване в столовой спал Глеб, прилетая с Тихого океана. Кто живет теперь в комнате-каюте? Нет, как случилось?.. Прочитать снова его письмо? Что он думает о ней? Неужели правда — больше ему ничего не нужно? Нет, неправда. Надо тихонечко, не побеспокоить бабушку.

Алена осторожно проверила, плотно ли закрыта дверь в соседнюю комнату, зажгла свет. Письмо лежало сверху в ящике бабушкиного столика. «… рад, что Алену видела, что она действительно здорова и, очевидно, все у нее в порядке. Больше ничего мне не нужно». Неправда, не может быть!

Нельзя читать чужие письма, но если непреодолимо хочется прикоснуться к листкам, которые держали его руки, к его мыслям, к его жизни? А в ящике грудкой — конверты, надписанные его рукой…

Короткие, ласковые письма, в общем похожие. Только вдруг: «Прислали молодых матросов. Тебя бы к нам замполитом, бабушка. Я поругался с нашим, и вовсе ни к чему. А меня занесло».

В другом письме: «Время, попиравшее человеческое достоинство, дорого нам обходится. Леонид не дурак и не бездарность, но так всего остерегается, не хочет думать, готов принять любую плоскую истину, если она от старшего по чину. Я вчера обозлился, лишнего наговорил. Он привезет тебе посылку — не удивляйся, если будет жаловаться на мой мерзкий нрав».

О ней ни слова.

В ящике лежало много фотографий незнакомых моряков, группы. Алена отыскивала на них Глеба.

Лежала желтая папка, надписанная крупно: «Документы». Все его вещи теперь здесь. Невозможно представить, что в той родной комнате живет чужой моряк… Под папкой, на самом дне ящика, большой плотный конверт без надписи. Кажется, он был заклеен? Расклеился, когда взяла его, или раньше? Разнокалиберные листки в клетку, в линейку, гладкие. Исписаны торопливо, нечетко, но, конечно, рукой Глеба. Алена не успела сказать себе, что нельзя читать то, что не для нее написано:

«Разговариваю с тобой. Разговариваю с тобой, а ты молчишь. Хочу не думать, но ты дышишь близко, рядом. Почему были у тебя испуганные глаза, когда мы ждали автобус?»

«Не могу не писать тебе. Понимаю и не понимаю, что ненужно уже. Ты рада, что я освободил тебя. Зачем же ты вокруг меня? Ты во мне, ты везде. Как это любимое твое синее Черное море. Никто не поймет тебя, как я. Ты живешь всегда в тревоге. Никто не поймет тебя, как я».

«Работаю, как машина.

Хоть умри от любви, если тебя не любят — не нужен. Стена».

«Все разговариваю с тобой. Море бешеное. Надо спать. Щекочут и пахнут твои волосы, тянутся руки — чувствую их.

Ты рядом. Потерянная, заплаканная, запухшая, как после похорон Лили.

Может быть, я нужен тебе? Если я напрасно отпустил тебя?»

«Если я не должен был отпускать тебя? Никто не поймет тебя, как я. Ты сильная и беспомощная. Живешь всегда в тревоге. Может быть, я слишком берег тебя?»

«Опять пишу. Тебе и не тебе. Если б знать, что тебе так лучше!

Работаю, как машина. Сказал Леониду, что у меня катар желудка. Почему были испуганные глаза?»

«Зачем я отпустил тебя? Я слишком берег тебя? Бейся в стену — не любят, не нужен».

«Завтра уже берег. Оказывается, я еще жду. Все знаю и жду. Все понимаю — и не понимаю. Не нужен — кажется, можно понять».

«На берегу пять писем.

Бабушка уже ничего не спрашивает. Сонины письма раздражают.

Если б знать, что тебе так лучше».

«Вчера изо всей мочи развлекались. Если б ты никогда не говорила, что любишь. Если б не испуганные глаза».

«Праздники — беда. Все разговариваю с тобой, разговариваю. Не хочу вспоминать — и вспоминаю».

«Невыносимая весна. На пляже, в лодке, на улицах — везде ты. Вдруг слышу: „Хочу с тобой на свое Черное синее море“. Жду. Скорей отсюда, от твоего моря! Хорошо, хоть сама ты далеко».

«Расстаюсь с твоим морем».

«Соня зачастила с письмами.

Не любят — не нужен, пора же понять наконец».

Последний листок, почерк уже обычный, четкий:

«Приморье. Уже нельзя ждать писем от тебя. И море не твое. И никто не знает ни тебя, ни меня, ни о тебе, ни обо мне. Могу жить без катара желудка. И уже не бросаюсь на людей.

И все-таки ты неистребима. Запах волос, руки, глаза. Испуганные глаза.

Все отрезано окончательно.

Только знать, что тебе хорошо. Отзовись».

Прошел год. Ему стало легче там, далеко… И под снегом в Москве она опять сказала: «Люблю, напишу». И два месяца он ждал. И ушел. Ушел надолго. Разве может он верить?

На другую ночь и на третью, когда бабушка засыпала, Алена перечитывала ей и не ей написанные строчки. И уже знала наизусть, а перечитывала.

После вечерней репетиции, спускаясь в раздевалку, Алена хватилась перчаток. Побежала обратно, открыла дверь в аудиторию. В глубине, около темного прожектора, увидела Сашку. Весь напряженный, с нелепо поджатой ногой, он упирался в стену головой и руками — в одной были зажаты ее перчатки, — будто его внезапно скрючило и он схватился за стену, чтоб не упасть.

Алена тихо прикрыла дверь, быстро спустилась в гардероб. Когда выходила, услышала:

— Какая-то разиня перчатки потеряла, — говорил Саша вахтерше.

Тонкий ледок хрустел под ногами. Валерий нес ее чемоданчик, рассуждал о «Бесприданнице». Алена прятала руки то в карманы, то в рукава. Перед глазами стоял скрюченный Сашка у стены. Вдруг всплыли строчки Глеба: «Хорошо, хоть сама ты далеко». «Здесь уже нельзя ждать писем от тебя… И я уже не бросаюсь на людей». Невыносимо Сашке каждый день видеть ее. Может быть, он еще ждет? Почему он такой беззащитный? А на Алтае и жить бок о бок, и все время вместе. И все там знают их, будут спрашивать. Все пойдет к черту. Он должен ставить и играть Булычова, она — Глафиру. Все пойдет к черту — Сашка не выдержит. Да и самой… Что делать? Организатор, режиссер, актер чудесный, он придумал этот театр, столько мучился, добился. Его все любят, верят… Что делать? Зло уходит, и так опять его жалко. Нельзя работать… и жить нельзя так… скрюченному.

* * *

Давно ли сидел на этом стуле Саша, так же падала на лицо тень от абажура. Так же беспокойно думалось, как помочь ему и Алене. Но и в голову не приходило, что события развернутся так стремительно. «Есть время для любви, для мудрости — другое».

— Не могу отговаривать, — сказала Соколова. «Плечи заострились, тоненькая, как подросток. А лицо — склад благодатный — не пугает худобой. Только глаза уж очень большие и замученные». — Больно думать о вас без коллектива. О коллективе без вас… Ваш уход — большая потеря. И не потому только, что вас трудно заменить в ролях. Мне тревожно. Этот молодой театр может стать началом широкого и важного дела. Воспитание человека непримиримо честного, с жгучим чувством ответственности. Нежного и чуткого к окружающим, способного страстно любить и страстно защищать то, что любит… Человека, для которого «самая высокая радость в жизни — чувствовать себя нужным и близким людям…». Все это дело искусства, театра. И, может быть, сейчас самое всхожее поле для «разумного, доброго, вечного» — не большие города. — Соколова говорила медленно, останавливалась, на Алену не смотрела. — Мне очень больно все, что случилось. Но не поберечь Сашу нельзя — несправедливо и жестоко. И, как всякая несправедливость, это могло бы внести разлад в коллектив. В начале пути для молодого актера лучше спартанские условия и своя молодая среда. Мне грустно за вас. Но отговаривать не могу.

Чуть шевельнулись руки, брошенные на колени, медленно опустились ресницы на потемневшие глаза.

— Не надо думать, что только вы виноваты.

— Нет, мне нужно, я хочу… Вы говорили всегда: прощать другому и не прощать себе. Я знаю: виновата. А как случилось? В чем, где виновата? Анна Григорьевна, скажите.

Соколова чуть усмехнулась:

— Пройдет время — сами поймете. Сейчас главное не это. Нужно подумать, как обойтись без вас в театре. Решить вашу работу.

— Мне все равно. Раз уж не с ними… Все равно. Куда возьмут.

— Вас везде возьмут. И здесь возьмут. Хотите?

Алена замотала головой:

— Нет. Чтоб ребята могли думать… И вообще… Нет. — «Неужели правда — везде возьмут? Актриса?»

Анна Григорьевна помолчала:

— Хотите на Сахалин?

Алена так и подалась к ней:

— Хочу. Очень!

«Отозвалась, будто я предложила Москву или ее любимый Крым. А-а, этот Глеб Щукин плавает в тех морях, говорила Агния».

— На последнем спектакле «Три сестры» к вам заходил за кулисы с Константином Палычем его товарищ — помните?

Алена помнила большого лохматого дядю с детскими глазами. Он восхищался спектаклем, всем говорил добрые, умные слова, а ей долго очень больно жал руки и повторял: «Какая вы… Какая…»

— Он главный режиссер в Южно-Сахалинске. Не слышали? Областной центр Сахалина. Климат суровый.

— Поеду. Куда угодно. Лишь бы работа.

— Работа будет. — «Трудно девчонке. Но если сердце не ранимо, делать в театре нечего. Лишь бы раны затягивались. Саша, глупый, говорил — «легкомысленная». — Работа будет. Но давайте не спешить. Поговорите с ним. Подумайте. Он способный, хорошая школа, порядочный, чистый человек. И если понадобится, конечно, отпустит вас через год. Если можно будет вам вернуться к своим.

— Не знаю, — глухо ответила Алена. Она боролась со слезами.

Анна Григорьевна помогла ей:

— Вы слышали о чепе на недовском курсе?

— Да.

* * *

Несколько дней назад Джек пришел на репетицию, хлопнул в ладоши:

— Граждане, внимание! Отказываюсь завтра играть этого отрицательного Соленого. Желаю положительного героя: Вершинина, Тузенбаха и тэ пэ.

— Не смешно, — сказала за всех Глаша.

— Нет, очень смешно! Лютиков-то отказался играть «Красавца мужчину». «Я, — говорит, — герой положительный!» А через неделю выпуск спектакля. Что — не смешно?

— Врешь!

— Бред!

— Ну и вылетит из института!

— Ничего подобного! — возразил Джек. — Курс его покрывает: «Художник имеет право на свободу», — вот!

Поговорили, посмеялись — никто не принял всерьез это событие. Однако на другой день Недов, с разрешения Анны Григорьевны, просил Валерия срочно войти в спектакль, заменить Лютикова. Закипели разговоры по институту. Алена не очень прислушивалась, не вникала — одолевали свои тревоги.

* * *

— Факт сам по себе идиотский, и двух мнений тут быть не может. Но Недов теперь валит все на «микроб свободомыслия», будто бы занесенный Джеком с нашего курса.

— Ох! Негодяй! — Слез уже не было. — Надо требовать открытое комсомольское. Надо все вслух… Хватит по углам!.. — Алена вздрогнула от звонка телефона.

— Добрый вечер, — услышала Анна Григорьевна и подумала, что даже голос у Олега стал гуще, ровнее — повзрослел. — У Саши что-то с горлом.

— Что?

— Вдруг пропал голос.

— Простуда?

— Не похоже. Совершенно вдруг зашипел.

— У кого простуда? — испуганно спросила Алена. — У Сашки?

— Да.

Алена сжалась.

— Завтра у нас репетиция, а послезавтра спектакль «В добрый час»?

— Да. Константин Павлович спрашивает: спектакль заменять? Или Сашу? Кого куда завтра вводить?

— В этом клубе «20 лет» играли?

— Нет.

— Позвоните через полчаса. Саше — с утра в институт уха, горла, носа. Это может так же мгновенно пройти.

* * *

Алена подходила к мосту. Повернуть налево, зайти к Сашке? Зачем? Ни сочувствие, ни дружба ее не нужны. Мечется один в узенькой комнате между двумя кроватями. Один. Когда подвернула ногу — с этого все и началось! — он был с ней в самые страшные минуты. Как ему сейчас страшно!

Она остановилась на мосту. Может быть, Олег с ним? Серое поле снега, черная вода под берегами, извиваются огни. Конечно, Олег с ним. Значит — на Сахалин. Невозможно представить, что ее будут заменять в спектаклях. Особенно Машу… Нет, невозможно! И первое, самое трудное и самое веселое время — рождение театра — пройдет без нее. А она будет в каком-то Южно-Сахалинске, среди незнакомых. Если б Глеб хоть близко где-нибудь… Если б знать! Если б на день, даже на час, даже на минуту… А вдруг он улетит на Черное опять или сюда? Сама во всем кругом виновата, ну и мучайся. А кому от этого легче? Не мучениями, а поступками надо искупать… Ну, вот уйду от своих, из своего дома, из своего театра. Что еще можно? Все равно коллектив подвела, Сашку изуродовала…

Все перевернулось. Казалось, сыграть Дуню без Сашки — счастье. Вот, пожалуйста, играй. А вместо радости… Ох, все переворачивается! Сама себя обманула. «Везде возьмут», — сказала Анна Григорьевна. Анна Григорьевна, а не кто-нибудь. Счастье?

Ночью в постели Алена закрыла глаза и отчетливо, будто в кино, увидела зимний забельский лес, белую дорогу, вдоль дороги как сметаной политые елочки. Ветер набежал, полетели с высоких сосен пласты, комья и брызги снега. И опять затих лес. Вдруг зарябило, все затянуло. Будто прозрачный занавес, колышет снег. Снег, снег…

Переливается, пенится море. Каменистая тропка прыжками сбегает с горы. Из-за скалы вылетает моторка — нос поднят, клубится водяной шлейф. Солнце садится за горы. По склонам ровные ряды виноградников. Детство? На дворике беседка из виноградного куста, яркая беленая стенка. По каменистой тропинке от моря поднимается человек. Ворот рубашки расстегнут, засучены рукава. Все ближе он. Вот даже шрам на руке виден. Только не видно лица, голова опущена. Почему?

Ох! Заслонила все скрюченная фигура у стены.

Алена открыла глаза. Почему никак даже не представить, не вспомнить чувство, которое толкнуло ее к Сашке? Толкнуло непреодолимо, держало, радовало, бросало в жар, поднимало и… унижало? Помнится все, а чувство…

Промокли под ливнем на Телецком озере, бежали по берегу почерневшего озера, она заледенела от «низовки», дикого северного ветра. Сашка уложил ее в постель, растирал одеколоном ноги, поил горячим чаем. Лязгая зубами, она смеялась. От счастья, наверно. Ведь было счастье? Что такое счастье? Почему не вспоминается чувство? И не хочется его вспоминать.

«Я слишком берег тебя», — написал Глеб. Что это значит?

Читать далее

Комментарии:
Написать комментарий

Комментарии

Добавить комментарий