Сто ночей

Онлайн чтение книги Властелин дождя
Сто ночей

Облитый лучами заходящего солнца, бело-зеленый катер скользил вниз по реке. Рулевой, молодой парень, старался держаться ближе к правому берегу, где течение было слабее. За его спиной на скамейке, рассчитанной на троих, сидел прокурор Раду Стериан, худой, костлявый, белобрысый, с выцветшими голубыми глазами. Внимательно разглядывая ногти, он пытался отыскать на них те мелкие белые пятнышки, которые, говорят, приносят удачу их обладателю. Молчал он уже давно, и рулевой был уверен, что пассажир задремал — всех этих сухопутных крыс укачивает звук мотора.

Раду Стериан, с горечью убедившись, что он совершенный неудачник, уронил руки на колени.

Над ними пронеслась ворона.

— Накаркает, дура чертова! — выругался рулевой.

— А ты сплюнь, — рассмеялся Стериан.

— Вы что-то сказали?

— В порт не заходи. Держи так прямо до пляжа.

— Пляж вот-вот закроется. Нас не пустят.

— Там меня два приятеля ждут. Нужно подбросить их в порт.

— Ну что же, подбросим, раз нужно.

И рулевой наклонил голову под прикрытие лобового стекла, чтобы зажечь сигарету. Проходили док. До рыжеватой полоски пляжа, блестевшей между полями подсолнечника и тополиной рощей, оставалось не более километра. Рулевой сбавил скорость. Двигатель уже четыре часа работал на пределе и теперь подавал все признаки усталости. Далеко, возле раздевалок и гимнастических снарядов, виднелись загорелые фигуры отдыхающих. Их длинные тени протянулись до самой воды. И что может делать Майя в таком муравейнике? — подумал Раду Стериан. Наверное, грызет леденцы и кокетничает с Джордже Мирославом.

С запада наползал голубоватый туман, прозрачный и легкий, как дымка, что поднимается из травы в летний день. В трехстах метрах влево, у береговой линии, там, где теснились склады, пакгаузы, железнодорожные пути с бесконечными вереницами вагонов, под застывшими стрелами кранов и арками дебаркадеров покачивались на воде буксирные катера, словно усталые чайки, пузатые железные баржи, торговые суда — одни приземистые, закопченные, с короткими трубами и корявыми мачтами, другие стройные, удлиненные, похожие на лошадей, вытянувших шеи и готовых устремиться вперед. И всюду лодки, спасательные круги, как бублики в сверкающей обертке, бакены, понтоны, грузовые платформы, когти якорей и просмоленные канаты. Возле изъеденной сыростью старинной башни, которая возвышалась у самого входа в порт, дымил пароход величиной с двухэтажный дом. На носу его развевалось лазурное полотнище с желтым крестом: флаг Королевства Швеции.

— С каким грузом вошли шведы? — спросил Стериан.

— Железная руда, кажется. А позавчера их старпом купил в городе шесть бульдогов, целую свору. Что у них там своих бульдогов нет, что ли? Ведь собака такая тварь — где угодно водится.

— А он стравил их друг с другом, чтобы развлечься. В прошлом месяце я был на английском корабле, видел петушиный бой. Такая мерзость!

— Я слышал, на этих петухов делают ставки, как на лошадей. Правда или как?

— Да, и англичанин говорил.

— Пляж! — объявил рулевой. — Вам где остановить? Правее раздевалки нельзя, там мель. Возле того типа с удочкой, хорошо?

Раду Стериан поднялся. Его длинные руки в коричневых родинках повисли вдоль тела.

— Останавливай где хочешь.

— А знаете, — развеселился рулевой, — что, если я рискну, могут оштрафовать на сорок леев, ну да черт с ними, в крайнем случае толкну свою импортную зажигалку, у меня их целая коллекция, но очень хочу отмочить одну штуку. Войду на катере прямо в плавательный бассейн. Представляете, как заверещат девки, которые там полощутся. Наверняка какая-нибудь сидит в воде без лифчика, чтобы цицки затвердели.

— Веди себя прилично, — сказал Стериан.

— Понял, вас ждет женщина.

— Да, женщина. Вон та, в лиловом, что сейчас на брусьях.

— Тогда давайте напишем на воде ее имя, между пляжем и портом, — предложил рулевой, — Врубаю сирену, чтобы обратила на нас внимание. Как ее зовут?

— Майя. Майя Хермезиу.

— Жаль, что я не летчик. У них целое небо для таких фигур. Ну что, начали?

— Валяй, — согласился Стериан, захваченный его идеей.

Парень дернул штурвал и переключил скорость. Двигатель затрясся и застучал как пулемет, катер рванул с места так, будто хотел совсем выскочить из воды, и понесся наперерез волнам к противоположному берегу. Сирена выла зверем. Раду Стериан смеялся, крепко ухватившись за скамейку. Ну и фантазия у этого парня! Ветер трепал его светлые волосы и пронизывал все тело, как электрический ток, в висках гудело, обжигало глаза. Майя, любимая! — пело в нем. Я влюблен в тебя по уши, напиться бы, и пошло все к чертям, мне двадцать шесть лет, я плавать не умею, это безумство мне дорого обойдется, рулевой славный парень, лечу и пишу твое имя, и какое мне дело, что ты замужем, Хермезиу — старик, оставь его! Майя! Майя! Майя!

На середине реки рулевой развернулся и под рев сирены, стремительно, как снаряд, полетел к пляжу прямо через разлитую солнцем огненную дорожку. Игра шла не по правилам навигации, и на причале всполошились. С портовой вышки кто-то стал звонить в колокол, призывая к порядку. Но рулевой только презрительно засмеялся:

— Что, страшно, моряки пресноводные, головастики!

С пляжа изумленно наблюдали за людьми на катере — ненормальные! Определенно перевернутся! Рыбак с удочкой махал руками и ругался. Сторож — старик в фуражке без козырька и рваной майке, из которой лезли клочки седых волос, — грозил им ручкой от зонтика, и это было очень смешно. Майя Хермезиу узнала Раду Стериана и сверху, с гимнастического снаряда, показывала рукой в сторону причала, где какое-то должностное лицо хрипло кричало в рупор, похожий на бычий рог:

— Катер 21–23, немедленно причаливайте! Катер 21–23…

— Не подчинимся! — крикнул Раду. — Не подчинимся! — повторил он в исступлении, и мысли снова сложились в песнь в честь Майи: я люблю тебя, Майя! Хермезиу дает тебе деньги, старики покупают молодость, но ты должна принадлежать мне…

Возле берега рулевой вновь развернул катер, в его пенящуюся дорожку затянуло волейбольный мяч с пляжа.

— Эй, парень! — крикнул Стериан, подавшись вперед, — Я плачу за все твои зажигалки.

— Не надо.

— Ты доставил мне большое удовольствие!

— Очень хотелось сделать что-нибудь этакое…

— Дарю тебе свой пневматический пистолет.

— Не надо мне. Хватит об этом!

— «Беретта-9», длинный, а, парень?

— Вот черт! — обозлился рулевой. — Весь кайф испортил. — Он выключил сирену и сбавил скорость.

— Катер 21–23…— неслось с дебаркадера.

— Ладно, заткнись! — отмахнулся рулевой. — Мастера вы тут панику разводить.

Упав на скамейку, Раду Стериан смотрел на его залитую потом крепкую розовую шею. Что я ему сделал, что он так разозлился?

Рулевой маневрировал короткими точными движениями, катер обогнул стоявший у главного дебаркадера пассажир ский пароход с красными боками, весь покрытый ржавчиной и водорослями, и остановился возле каменной лестницы, ведущей в таможню. Рулевой спрыгнул вниз со странной неохотой. Ногой наклонил катер, и Раду Стериан смог выбраться. Волна в мазутных и масляных пятнах запачкала ему туфли.

К ним подошел тот самый портовый служащий, что кричал в рупор. Лысый, с брюшком, он весь кипел от возмущения.

— Что вы себе позволяете, хотел бы я знать?

— Вы хотите мои ключи зажигания? — спокойно осведомился рулевой. — Прошу.

Тот тряхнул связкой ключей, как колокольчиком. Глаза у него были маленькие и раскосые, как у монгола.

— Знаешь, что тебе теперь будет?

— Тридцать три несчастья, — кисло усмехнулся рулевой.

— Пойдешь немедленно в управление и оставишь там свое удостоверение.

— Только после вас, — поклонился рулевой.

Бедовый парень, подумал Раду, проводив его взглядом. Но почему все-таки не захотел взять мою воздушку?

Он отряхнул туфли, постучав подошвами о ступеньки, и направился к станции проката прогулочных лодок, чтобы подождать там Майю и Джордже Мирослава. Он не был в городе уже два дня в связи с одним расследованием и теперь чувствовал усталость и желание выпить. Неплохо было бы пропустить стаканчик с тем пиратом, вспомнил он рулевого.

Майя и Джордже Мирослав, или, как называли его в дружеском кругу, Консул — за поразительное сходство с одним из тех, кого в Древнем Риме выбирали на год отправлять правосудие, — прибыли в порт в тесной лодке с еще пятью пассажирами на борту. У невысокого худощавого Джордже были черные, затененные длинными ресницами глаза. Они придавали его смуглому лицу свежесть и жизнерадостность, которые так нравятся женщинам. Выбравшись на берег, он сразу же набросился на Раду Стериана: что же это такое, пронесся на катере прямо перед их носом и исчез, а они зря потеряли три четверти часа.

Но Раду Стериан уже приготовил оправдания. Он все сваливал теперь на рулевого.

— Этому сопляку взбрело в голову повыпендриваться посреди Дуная. Я еще у Невестина поворота хотел остановиться, забрать вас, но тут в него бес вселился, устроил спектакль.

— Врет он, — обернулся Джордже к Майе. — Каждое его слово — ложь, чтоб ты знала, с кем имеешь дело.

— Джордже! — произнесла Майя с укором.

— Много он на себя берет! — сказал Раду мрачно. Его голос дрогнул. Джордже понял, что переборщил, унизив его перед Майей.

— Не злись, от этого, говорят, веснушки появляются. Я тоже погорячился. Пойдем в «Золотой голубь», выпьем стаканчик за мировую.

— Вот так-то лучше, — просияла Майя и пропела высоким нежным голоском: — «Поехали к Максиму…»

Затем весело подхватила обоих под руки и скомандовала, как старшина, которого однажды видела на учебном плацу:

— Вперед шагом арш!

И они двинулись втроем, чеканя шаг на пыльном асфальте. Какой-то шофер в майке и коротких штанах, усердно драивший наждаком лопнувшую автомобильную камеру, улыбаясь, проводил их взглядом. Если бы не авария, он сам с удовольствием присоединился бы к компании, беспрекословно позволив муштровать себя этой красивой девушке, стройной, с удлиненными линиями тела, с вьющимися волосами, отливающими синевой, носом с легкой горбинкой и темно-голубыми глазами того странного оттенка, какой приобретает снег в сумерках.

Возле бара «Золотой голубь», расположенного у въезда на центральную городскую площадь, откуда был виден Дунай, белеющий, как будто все карпы поднялись из глубины брюхом кверху навстречу угасающему дню, Джордже Майю и Раду шумно приветствовал Йова-неудачник, чистильщик обуви. Он старательно полировал куском плюша башмаки какого-то матроса. Иова особенно отличал Джордже Мирослава, бухгалтера соляных складов, которого тем не менее считал поэтом, так как часто видел в компании с репортером местной газеты, и теперь обратился к нему первому.

— Мое почтение, господин Консул, — воскликнул он. — Йова-неудачник склоняется перед поэзией, истинной царицей души. Да, господин Консул, ибо рифма не хуже бокала «Мурфатлара», сорта пино-мускат-рислинг, выращенного на южном холме с турецким названием прямо в сердце Добруджи. За отрубленную голову Брынковяну турки милостиво подарили нам несколько сотен слов, лучшее из которых— название, данное одним ослом в шароварах некоему холму, куда Иова отправится однажды осенью на коленях, как поп Метру к могиле господа нашего. Итак, вечная любовь к поэзии!

— Ладно, Йова-подлиза, — ответил Джордже, — получишь свой стаканчик.

— В таком случае, господин Консул, весь мир благодарит вас со слезами на глазах. Бейте в бубен, прекрасная татарка!

— Аминь! — заключил Джордже, раздвигая стеклянные трубочки, закрывающие вход в бар.

«Золотой голубь» был пуст. Окна, выходящие на террасу, широко распахнуты навстречу влажным порывам ветра с реки. Стены, обшитые деревянными панелями, мозаичная площадка для танцев в форме розетки, запахи кофе и вин, официанты в черном с атласными поясами — все это привело Майю в восторг. Узнав, что здесь большой выбор напитков, особенно оригинальных коктейлей, она пожалела, что за те четыре месяца, что проработала инженером на местном деревообрабатывающем комбинате, ни разу не удосужилась выбраться сюда.

— Впрочем, здесь очень тихо, — отметила она с удивлением. — По идее народу должно быть как на базаре.

— Попозже, после десяти, заполнится, — ответил Джордже.

— В таком случае подождем до десяти.

Джордже бережно взял ее руку и поцеловал.

— Мы пробудем здесь, сколько ты захочешь. Хоть до утра, если тебе понравится.

— Остаемся и заказываем белый мартини. Приказываю всем пить белый мартини. Какой вкус у белого мартини, Джордже?

— Вкус эстрагона.

— Вовсе не эстрагона, а камфары.

— Не успели выпить, а уже голова кругом…

— Да, — подтвердила Майя, — голова кругом. Джордже, мы оба с тобой пьяны. Мы стоим на палубе корабля, а над нами Южный крест.

— А пока присядем-ка за тот столик с двумя цветочными горшками.

Майя, возвратившись из-под Южного креста, взглянула на столик. Круглый, дубовый, на трех ножках, он был мягко освещен поставленным посередине плафоном в форме рыбьей пасти.

— Очень мило, — сказала Майя.

— Напротив, — возразил Раду, уязвленный тем, что Майя постоянно обращается только к Джордже. — Очень даже глупо. В этом городе, похоже, даже электрики только тем и заняты, как бы выпендриться перед приезжими, хотя бы с помощью куска проволоки.

— Вряд ли в этом есть моя вина, — заметила Майя.

— Не обращай внимания, — шутливо сказал Джордже. — Он влюблен, и для него правила особые. Или вообще их нет. Подай ему руку, и помиритесь, все-таки влюблен- то он в тебя.

— Ладно, — согласилась Майя, посмотрев на Джордже долгим взглядом.

Официант принес вермут. Майя демонстративно чокнулась сначала с Джордже, потом с Раду и сделала глоток. Раду заметил, что сегодня она надела обручальное кольцо на правую руку. Когда они только познакомились, неделю назад, оно было на левой руке. На левой носят, когда замужем, а на правой — если только помолвлена. Сегодня я должен узнать, что она намерена дальше делать со своим Хермезиу…

— Ребята, — сказала Майя, поднимая бокал, — я рада, что вы мои друзья. С сегодняшнего дня я вам разрешаю хвастаться — конечно, в разумных пределах, — что вы друзья инженера Майи Хермезиу, которая ведет дневник, любит молочную карамель и ярко-красные платья.

— Нет-нет, — послышался голос Йовы-неудачника, пробиравшегося к ним между столиками, — не ярко-красные, а ярко-фиолетовые, цвета созвездия Северной Короны, и чтобы они ниспадали пышными складками вдоль вашего тела, подобного цветочному стеблю, моя госпожа. Это вам говорит Йова-неудачник, неунывающий человек, бывший продавец щеток и курьер издательства «Анкора», где вышли в свет «Десять заповедей любви». Эй, Глие-проныра, ты, которого государство одевает в черное, как таракана, подай сюда мой стакан, балканский лодырь. Не делайте такое лицо, уважаемый товарищ Стериан, мы с господином Консулом останемся в рамках Парнаса десять минут, и потом, если пожелает моя госпожа, я отполирую ее туфельки, стоя перед ней на коленях.

— Не надо, пожалуйста, не надо, — запротестовала Майя.

— Нет надо, скажите, что надо, — шумел чистильщик, — ибо все, что проходит через руки Йовы-неудачника, блестит, как физиономия мошенника, спящего под босфорской луной. А знаете, какая луна на Босфоре, уважаемый товарищ прокурор? Желтая-желтая, как снег, когда на него помочится пьяница.

… — Слушай, — разозлился Раду, — допивай свой стакан и-кончай ерунду нести. Даме скучно тебя слушать.

— Царица кавказская! — завопил Йова. — Вы скучаете? Лучшее лекарство от скуки — это путешествие. Только прикажите, и я поведу вас в Париж, город без сна, с кругами под глазами от двух тысяч лет недосыпания, больной циррозом Париж. Это цитадель жизни и вечного веселья, мы проведем вечер в «Фоли Бержер» — «folie» означает безумие, моя госпожа, «Фоли Бержер» — порождение ума, разгоряченного шампанским, сотня раздетых женщин прыгает на сцене, и вся Европа платит. Вы пойдете со мной в музей Гревен, пани королевна. Воск и еще раз воск. Вот шлюха Шарлотта Корде закалывает в ванне Марата; вот король Солнце: «Государство — это я!»; мерзавец Тьер; за портьерой госпожа герцогиня поправляет чулок — о, пардон! — но ведь она восковая. Воск и еще раз воск. Горы воска, чтобы он горел в церквах всего христианского мира, у католиков, православных и протестантов. Кроме того, мы увидим выступления фокусников. Самые большие ловкачи в мире, они то здесь, то там, настоящие жулики. Только в «семерку» там не играют, этого нет, это наше кровное, румынский патент. А какой в Париже луна-парк в Порт-Майо! Это Ривьера в миниатюре, волшебная Ривьера с каналами и лодками.

— Йо-ва! — угрожающе, по слогам сказал Раду Стериан.

— Оставь, пусть говорит, — успокоила его Майя. — Говорите дальше, дядя Иова.

— Стакан мне, Глие-проныра! — развязно потребовал Йова. — И закрой окна, дождь начинается… Пока мы едем по Румынии, можете спать, моя госпожа, здесь вы все знаете. Только возле Фэгэраша пробудитесь на минутку, вспомните, что мы проезжаем Поляну Нарциссов. О белые нарциссы, весны очарованье! Впрочем, в Швейцарии мы еще увидим нарциссы, моя госпожа, в Веве, у Женевского озера, не доезжая Лозанны. Жаль, что Венгрию мы проедем ночью. Из-за расписания «Паннонии-экспресс» мы сможем любоваться замками графов Эстерхази и принца Евгения Савойского только на фотографиях, развешанных в нашем купе. Зато в Вене в нашем распоряжении десять часов свободного времени. А может быть, даже останемся там на недельку. Стоит! Вена — родина вальса — та, та, та, там, та, там… Музыка «Концертного кафе» и Пратера. In Prater blüh'n wieder die Báume — в Пратере вновь цветут деревья. Пратер всегда открыт, мы пойдем в Пратер. Reisenrad — огромное колесо, которое уносит тебя прямо в небо, и ты можешь видеть всю Вену. Желающих полно, но мы иностранцы, иностранцы хорошо платят, и нам находят два места напротив двух белокурых девчушек в хорошеньких шляпках и платьицах ярко-фиолетового цвета. Но вот мы покидаем Reisenrad, прелестные венки исчезают, а мы перебираемся в поезд с открытыми вагонами и поднимаемся на Монтань-Рюсс.

— Кончай, Йова! — вновь потребовал Раду Стериан.

На этот раз лицо его явно выражало желание схватить чистильщика за шиворот и пинком выбросить на улицу.

Но Йова, почувствовав в Майе защитницу, продолжал, нисколько не обращая на него внимания:

— Монтань-Рюсс, или русские горки, — это отвесные склоны, речки, виадуки, туннели, неожиданности на каждом шагу. Поднимаемся, спускаемся, возвращаемся вновь, сталкиваемся носами, скользим, валимся друг на друга, голова идет кругом, то вопим от страха, то хохочем. Это русские горки, аттракцион номер один Пратера. А есть еще Гринцинг, возле Вены, с кабачками среди виноградников. Туда мы пойдем вечером ужинать, там нам споют на ушко артисты, как, бывало, Пауль и Атила Хёрбигер, на венском диалекте, под аккомпанемент цитры. Гринцинг — жемчужина Вены, как Синая — жемчужина Карпат, а Бучум — жемчужина Ясс. А сейчас, дамы и господа, отправляется экспресс «Дунай-Восток»; наш маршрут: Филешть, Барбош, ЗагнаВэдень, Балдовинешть…

— Ну, это уже ерунда, — оборвал его прокурор, — что делать экспрессу в Филешти, Барбоше или Загна-Вэдени?

Йова страдальчески взглянул на него и втянул голову в плечи. Лицо его было похоже на кусок глины, забытый на солнце, такое же желтое и потрескавшееся.

— В таком случае, — сказал он, — Йова-неудачник откланивается. Будьте здоровы, живите прекрасно. А с тобой, Глие-проныра, с тобой мы еще встретимся на божьем суде, в Иерусалимской долине, у Оливковой горы. Узнаем друг друга по кольцу в носу.

— Таков уж этот Йова, — засмеялся Джордже. — Больше минуты не грустит.

— Кто он такой? — удивленно спросила Майя.

— Йова? Он же сам сказал — неудачник.

— Наверное, много поездил по свету.

— Да нигде он не был.

— Не может быть.

— Он тебе расскажет о каждой железнодорожной станции от Рима до Парижа, но сам нигде не был.

— Насчет Рима и Парижа не знаю, но в Вене точно был. Ведь только что мы в самом деле гуляли по Вене. Правда мы были в Вене, Джордже? — Она ласково взяла его руку.

— Были, — весело согласился Джордже.

Раду Стериан знаком попросил официанта повторить заказ.

— За ваше здоровье, — сказал он. — Terzo incomodo[5]Третий лишний (итал.). пьет за ваше здоровье.

Джордже высвободил руку и посмотрел на него в упор.

— Дурак ты.

Раду втянул вино сквозь зубы, как лошадь, которую привели на водопой от пустой кормушки. Оттопыренный мизинец руки, которой он держал стакан, заметно дрожал. На лбу, возле самых волос, появились бисеринки пота. На шее заходил кадык.

— Майя, — тихо и с укором сказал Джордже.

Майя молча покачала головой. Ей вовсе не нужна моя любовь, понял Раду, так что напрасно Джордже отходит в сторону. Тогда, на пляже, где они познакомились и он, изображая песочные часы, сыпал струйкой ей на плечи горячий песок, тогда он чувствовал, что она хочет его любви, но теперь скрывает это, как скрывает плечи, которых он касался щекой, как скрывает свои пугающе бездонные синие глаза, как скрывает обклеенную афишами стену и липу возле нее, под которой они целовались, как скрывает узкие улочки с ветвистыми деревьями, где он плутал в поисках трамвая, после того как проводил ее до дому.

— Тебе нравится Джордже, Майя? — спросил он.

— Я хочу, чтобы мы были друзьями, Раду, — ответила Майя, и он понял, что Джордже ей нравится. — Скажи, чтобы нам принесли еще выпить, Джордже, — попросила она.

— Нет, — возразил Джордже, — пора идти.

— Я выйду один, — решил Раду. — Допью свой стакан, встану и уйду.

Он попытался, ко не мог пить. Внезапно он почувствовал себя обворованным, как будто его силой или хитростью лишили чего-то, что всегда было его неотъемлемой собственностью. И он не мог пить. Джордже сидел неподвижно, откинувшись на спинку стула. Между пальцами у него дымилась сигарета. Он считает меня идиотом, подумал Раду. Впрочем, я в самом деле веду себя как идиот. Майя принадлежала ему не больше, чем Дунай какому-нибудь охотнику на медведей из Бучеджа. Но тупая боль вперемешку с волнами гнева, покрывшими его лицо пятнами, тяжело давила на сердце. Он поднялся и поклонился.

— Мое почтение! Мое почтение, господин Консул…

— Решил копировать Йову, — сказал Джордже.

Раду Стериан вышел. Стеклянные трубочки, похожие на позвоночники, подвешенные к косяку двери, коротко звякнули. Крупные капли дождя скользили по ним: зеленые, красные, желтые…

Майя положила голову на плечо Джордже. Она дрожала. Растроганный, он погладил ее висок, синеватые волосы. Рука скользнула по уху, коснувшись сережки, похожей на монетку, и по нежной прохладной щеке. Джордже почувствовал детское желание дохнуть на эту щеку, как на замерзшее стекло, чтобы она отпотела и ожила. Если бы он мог заглянуть в ее душу, то узнал бы, что Майя, которая, казалось, была вся во власти вина и звенящих струй дождя там, за стенами бара, на самом деле мысленно провожает каждый шаг Раду, что неуловимая грусть заполняет ее, потому что расставание всегда тяжело.

— Майя… моя Майя, — сказал он ласково, но в то же время укоризненно.

Майя грустно окинула его взглядом и слегка отстранилась. Джордже молча смотрел на нее. Он с удивлением заметил, что в Майе есть что-то непостижимое, что она как дикий зверек в горах: бегаешь, ловишь его, и когда, кажется, он совсем уже в руках, вдруг — прыжок на соседнюю скалу, и меж вами пропасть. Казалось, что она постоянно стремится куда-то, но куда, не знает, да и в самом этом стремлении было что-то отчаянное и безнадежное. Джордже вспомнил, как она рассказывала о своем браке с Хермезиу. Она говорила об этом медленно и спокойно, как человек, наполовину сморенный сном, наполовину бодрствующий, когда он еще не угасшей частью сознания следит, как постепенно сонное оцепенение овладевает всеми его членами, и рассказывает при этом о своих ощущениях.

— Нас было четыре девушки в группе, и я одевалась хуже всех. Платье у меня было только одно, а туфли такие, что боже не приведи! И Хермезиу предложил стать его женой. Он был декан и завкафедрой, жена умерла за несколько месяцев до этого. «Перебирайся ко мне, Майя, но должен предупредить, чтоб ты не пугалась, у меня сердце справа, каприз природы»…

— Почему ты молчишь, Майя? — спросил Джордже.

— Майя… Майя, — сердито передразнила она. — Ты произносишь мое имя, как цыганки на Липсканах, когда продают пивные дрожжи перед праздниками: «А вот майя для пирогов!»

Он взглянул на нее обиженно.

— Извини, — опомнилась Майя, — я что-то нервничаю. Расскажи мне что-нибудь веселое.

Джордже молчал.

— Тогда скажу я. Я люблю тебя.

— На два-три дня, как Раду? — спросил он язвительно.

— Нет, с тобой другое. Я чувствую, что это — навсегда. Раду я только думала, что люблю. Хочу букет цветов.

— Тюльпаны?

— Хорошо, хоть не лопух или репейник, — засмеялась Майя. — Запомни, мне нравятся только азалии.

Джордже подозвал официанта и послал его за цветами. Тем временем оркестр начал программу. Играли модный фокстрот.

— Потанцуем? — предложил Джордже.

— С одним условием.

— Заранее согласен.

— На этой неделе возьмем палатку и поедем за Дунай. Останемся там на субботу на ночь и на все воскресенье. Хорошо бы пошел дождь, знаешь, такой — сплошной стеной и с пузырями; мы бы развели костер у входа в палатку, ты бы курил, суровый, как рыбак, а я бы варила кофе.

И они пошли танцевать, обнявшиеся и счастливые. Оба были в таком возрасте, когда грусть преходяща, а радость бесконечна…

Покинув «Золотой голубь», Раду Стериан побрел вверх по широкой улице, пустынной из-за дождя, который заполнял собой всю безбрежную ночь. Мокрый, покрытый мурашками, как будто голым вывалялся в сосновых иголках, он никак не мог стряхнуть с себя ощущение, что его предали и прогнали. Он влюбился в Майю мгновенно, не раздумывая и не рассуждая. Она вошла в него внезапно, лишив душевного равновесия, и теперь, так же внезапно потеряв ее, он испытывал мучительное и унизительное чувство, как в свой первый школьный день, во время войны, когда член санитарной комиссии обнаружил у него вшей за воротником рубахи.

«Ученик Стериан Раду, — громко провозгласил учитель, — у тебя нерадивая мать. Поднимись на кафедру, чтобы на тебя посмотрел весь класс».

И он, худой, костлявый, с расширенными от страха глазами, с трудом одолел две ступеньки, вымытые соляркой. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди, перепачканной шелковичными ягодами. Рубашка выпала из рук, учитель тростью подцепил ее и швырнул, как бесформенный ком.

«Вшивый!» — выкрикнула какая-то девочка из передних рядов, и это слово ошеломило его.

«Вши-вый!» — подхватили хором остальные дети, стуча в такт по ранцам, как по барабанам.

Потом они стали кричать, свистеть и улюлюкать, все больше распаляясь при виде слез, которые ручьями заливали его лицо. Загнанный в угол, он озирался с ужасом, и вдруг его пронзила мысль, что санитарная инспекция, может быть, отправится к нему домой делать дезинфекцию. Он тут же представил себе паровой стерилизатор, похожий на огромную серую гусеницу, как его завозят к ним во двор на лошадях из примарии, а вокруг слышатся голоса: «Не знаете, почему ошпаривают Стерианов?» — «Как же, в школе у их парня вшей нашли». Он словно увидел их пустую, разоренную комнату, их вещи, запертые в кипящем стерилизаторе, почувствовал их тошнотворный, прелый и кислый запах, услышал плач матери, срывающийся на отчаянные рыдания, и ему захотелось крикнуть: «Господин учитель, не надо, господин учитель!» Но не смог разжать сведенные судорогой челюсти.

«Вши-вый!» — вопили дети.

Оглушенный и уничтоженный их криками, он выбежал на улицу и кинулся домой, не разбирая дороги, перепрыгивая через штакетники. Матери дома не было, она ушла на уборку кукурузы, он похватал одежду, постельное белье, сорвал со стены полотенца, отнес все это в яму на заднем дворе и закидал землей, оставив снаружи только уголок покрывала. Он слышал, что вши не могут жить под землей, и ждал, приготовив бидон с керосином, когда они полезут на поверхность.

В тот первый школьный день он заболел лихорадкой, которая не отпускала его еще в течение четырех лет…

В квартире, которую они снимали вместе с Джордже Мирославом на втором этаже дома с окнами на Дунай, он нашел записку, просунутую под дверь. Главный прокурор города поручал ему заняться расследованием несчастного случая на деревообрабатывающем комбинате.

«Не позднее чем через два дня наше заключение должно быть в обкоме. Соберите как можно больше материалов и начинайте уже сегодня ночью».

Записка пришла очень кстати. Раду поменял костюм, накинул плащ и отправился в «Неотложку». Дежурный врач не допустил его к пострадавшему: у старика Фогороша перелом основания черепа, посещения категорически запрещены, в течение дня он уже трижды терял сознание, и теперь малейшее усилие может стоить ему жизни.

— Я все понял, доктор, — сказал Раду. — Дайте, пожалуйста, адрес его семьи.

— Вадулуй, 16, это возле доков.

Улица Вадулуй, вымощенная ракушечником, ведет прямо к Дунаю. Под дождем прижавшиеся друг к другу неказистые домики были похожи на сбившихся в кучу старушек, взявшихся за руки, чтобы не соскользнуть в реку, освещенную двумя пограничными прожекторами. Раду разыскал нужный ему дом, с двумя сливами у входа. Там уже было человек десять родственников, соседей, знакомых, собравшихся потужить о старике. Раду ожидал этого, он из опыта знал, что несчастье всегда притягивает людей. Но был удивлен, заметив среди посетителей и Йову-неудачника. Чистильщик сидел на скамеечке и лущил горох. Горошины он бросал в деревянную бадейку, а кожуру — прямо на пол. Рядом с ним, свесив ноги с кровати, сидела жена Фогороша — толстая, с расползшимся дряблым телом. Ее руки, покрытые коричневыми пятнами, бессознательно теребили конец платка, помутившиеся от горя глаза блуждали по сторонам. Все молчали, как будто собрались только для того, чтобы послушать, как монотонно стучит дождь по железной крыше.

При появлении Раду Стериана Йова, привыкший витийствовать по любому поводу, начал было, как обычно:

— Горе, тяжкое горе, товарищ Стериан. Прошу, приобщайтесь к нему и вы.

— Йова! — упрекнула его жена Фогороша.

— Это прокурор, — пояснил йова. — Фогорош был мне как брат родной, товарищ Стериан. Сделайте так, чтобы и камни оплакивали моего бедного друга.

— Да, — подтвердил Раду, — я уполномочен расследовать обстоятельства, приведшие к несчастному случаю, от которого пострадал ваш муж.

— К чему все это? — устало сказала женщина. — Он помирает. Упал с верхней площадки, головой прямо на цемент, кровь так и хлынула, и через рот, и через нос. Теперь помирает.

— Да может, и не умирает, — сердито вскинулся Йова. — Заладила одно: помирает да помирает, а может, ему еще много дней на роду написано…

— Помирает, — повторила женщина. — Мозги у него все перемешались, помирает.

— Ты то же самое говорила, когда во время ледохода он попал под лед. Целая гора по нему прошла, и ничего, не умер.

— А теперь помрет.

— Его одна смерть уже миновала, и сейчас все обойдется, вот увидишь. Говорю тебе, выкарабкается!

— Доктор сказал, что есть надежда, — солгал Раду.

— Правильно, — подтолкнул его Йова, — ободрите ее.

— Ну, если так, — сказала женщина, неуверенно, но с нотками надежды в голосе, — если, как вы говорите, сами доктора сказали, может, действительно обойдется.

— Да, у него крепкий организм.

— Вот видишь? — воодушевился Йова. — Человек, если он человек, должен высоко держать знамя надежды. Фогорош весь в отца. Старик тоже работал грузчиком в порту, бывало, грузит зерно, а объясняется со всеми по-итальянски. Ужас как его любили иностранцы! Только и слышишь: синьор Фогорош туда, синьор Фогорош сюда, все синьор да синьор. С синьором Фогорошем тоже однажды такой случай вышел. Вытянул он как-то бочонок баварского пива в «Олимпике», взял извозчика и поехал кататься. Возле скотобойни выпал из пролетки, а одна нога зацепилась за подножку. Скотина в кафтане, сидевший на козлах, ничего не заметил и тащил синьора Фогороша волоком по земле, пока не разбил ему весь черепок и не оставил без скальпа. Когда его подняли, старик был трезв и голоден и не прочь начать все сначала с турчаночками из «Аль-Калех»! Другой на его месте порадовал бы попов и отдал богу душу, а этому — ну хоть бы что, прожил потом еще целых десять лет.

— А мой муж помирает, — опять запричитала женщина.

— Да замолчи ты! — прикрикнул на нее Йова. — Ну почему он должен умереть?

— Там целые сгустки крови остались, на цементе, помрет он.

— Замолчи и не напоминай больше о смерти. Если мы все будем думать, что он выздоровеет, он действительно выздоровеет. Вот так. Лучше помоги товарищу прокурору наказать тех, кто виноват, человек за этим пришел. Выведите их на чистую воду, уважаемый товарищ Стериан, а то их послушать — так они там все ни при чем, а у самих даже перил нет на площадках. Покажи бумагу! — приказал он женщине.

Она поднялась и вытащила из коробки для будильника конверт с копией протокола о расследовании причин несчастного случая и показала Раду. Двадцать строчек печатного текста, из которого следовало, что во всем виновато стечение обстоятельств:

«В перилах нет производственной необходимости, сами грузчики никогда не обращались к руководству предприятия с просьбой установить их. С сожалением констатируем, что товарищ Фогорош не проявлял необходимых мер предосторожности, — факт, который подтверждается также тем, что на работе он редко пользовался специальным багром для захвата бревен».

Далее следовала очень сложная и запутанная фраза, в которой выражалось сожаление и все остальное, а под ней — подписи членов комиссии. На том месте, где должна была быть подпись председателя, стояло: Майя Хермезиу.

Раду Стериан побледнел и уставился на Йову.

— Ну? — спросил Йова.

— Эта бумага будет приобщена к делу, — ответил Раду, с трудом сдерживая дрожь в голосе.

— Дело! — завопил Йова. — Заводится дело. Итак, господа, удалитесь с кровавой тризны моего друга. Заводится дело…

Со двора Фогороша Раду Стериан спустился к берегу по старой и скользкой деревянной лестнице, укрытой завесой плюща, в которой шелестел дождь. Он хотел выпить чего-нибудь, согреться в одном из небольших ресторанчиков, расположенных вдоль берега. Раду никак не мог забыть безнадежности и обреченности в голосе жены Фогороша. Это тревожило его, вызывало какое-то необъяснимое чувство страха, как будто за ним брела собака, не переставая скулить, заунывно и сиротливо.

В трех из пяти ресторанов были танцы. Издалека слышался грохот барабанов, какой-то моряк-иностранец предложил ему купить отрез материи. Раду косо взглянул на него и вошел в бар с двумя десятками столиков и сильным запахом ангорских кроликов, попавших под дождь. Официант подтвердил, что действительно пахнет мокрыми кроликами, потому что постоялец наверху разводит их в открытых клетках на террасе и балконе. Но если этот запах неприятен посетителю, он может спуститься в подвальчик, где тоже есть столики.

— Спасибо, я не задержусь здесь.

Раду заказал рюмку коньяку и, когда официант ушел, набрал, в телефонной будке номер «Неотложки».

— Фогорош, — сказал он, — скажите, пожалуйста, как себя чувствует Фогорош?

— Вы родственник?

— Нет. Я из прокуратуры.

— Он умер, — вполголоса сказал человек на другом конце провода.

Раду устало повесил трубку. Всякая смерть, даже когда она не касается нас непосредственно, вселяет в душу печаль, сострадание и немного устрашает.

Раду вернулся к столику и выпил свою рюмку залпом. Запах кроликов исчез на мгновение. «Он умер», — повторил про себя Раду слова человека из больницы и понял, что эта мысль поселилась в нем еще в доме Фогороша.

— Желаете еще рюмку? — услышал он голос официанта.

— Нет, — ответил Раду и попытался представить, как выглядел этот Фогорош при жизни.

Может, был похож на свою жену, говорят, когда люди долго живут вместе, они в конце концов начинают очень походить друг на друга. Но он так и не смог ничего представить, так же как никогда не мог представить своего отца, который умер за несколько месяцев до его рождения и от которого осталась одна-единственная фотография, где он был изображен еще мальчиком в рубашечке до колен. Раду никогда не мог поверить, разглядывая этот снимок, что он сын этого ребенка в короткой рубашечке и со взъерошенными волосами.

Он отогнал эти мысли, смерть Фогороша придавала особую важность расследованию, которое ему предстояло вести. Сейчас он очень жалел, что прокуратура именно ему поручила это дело. Майя и Джордже скажут, что он сам напросился, чтобы отомстить. Ведь он с самого начала подумал, а трое рабочих с комбината, которых он встретил у Фогороша, еще больше утвердили его в этом мнении: комиссия, где председательствовала Майя, свалила всю вину на пострадавшего, чтобы скрыть собственную халатность и несоблюдение техники безопасности: «Он умирает? Земля ему пухом! Но комбинат тут ни при чем, не нужно было этому Фогорошу рот разевать».

Но теперь его мучили противоречивые мысли. Он доказывал себе, что Майя, может, вовсе не хотела никого вводить в заблуждение — искренне убеждена, что Фогорош сам повинен в собственной смерти.

Домой он прошел через черный ход, чтобы избежать неприятного разговора с Джордже. Но предосторожность оказалась напрасной. Дверь в комнату была открыта, и длинная полоса света, белая, как мел, блестящая, как целлофан— он не удивился бы, если бы она зашуршала у него под ногами, — протянулась через порог до самого ковра.

Раду остановился и ждал, что скажет Джордже. Ничего. Склонившись над письменным столом, Джордже внимательно рассматривал вырезанную из куска каменной соли церковь, огороженную массивными стенами. Весовщик соляных складов нашел ее в транспорте из Тыргу-Окны и подарил ему. Работа была искусная, мастер, видимо, знал свое дело. Входная арка, с которой свисал круглый колокольчик, с язычком не больше булавки для галстука, опиралась на два инкрустированных пилона с темными прожилками песка. Дверной проем был шириной с ладонь и позволял видеть, что делается внутри. Высокие окна были уставлены цветочными горшками, на клиросе восемь стариков слушали священника, который проповедовал с амвона. В глубине дьячок, стоя на коленях возле бочки, лил вино в кадило. Здесь же, над алтарем, Богоматерь, молодая, красивая, в платочке, повязанном под подбородком, как у сельской девицы, строила глазки парню, который поднялся на цыпочки, чтобы зажечь перед ней свечи. Тот, зная, что на него смотрят, улыбался краем губ и как будто хотел сказать: «Эге, ну и штучка ты, однако, душечка Мария святая дева!» В каждой свечке сверкали, отражаясь в кристаллических стенах, кусочки кварца. Смешные детали были очень удачно схвачены и оставляли ощущение, будто тот, кто сделал эту церквушку, издевался над всеми святыми.

— Они все пьяные, — сказал Джордже, подняв глаза к двери. — Иди сюда, посмотри.

Раду перешагнул через порог. Его острое костлявое лицо потемнело от усталости.

— Пьяные вдрызг, — продолжал Джордже. — Поп того и гляди пустится плясать «цыганочку», а пресвятая дева Мария думает о чем угодно, только не о запахе ладана. Наверное, был пьян и тот каторжник, что сделал церквушку, а потом выбросил ее, осел, вместе с другими кусками соли.

— Почему каторжник? — спросил Раду. — Солелом.

— Какая разница?

— Соль добывают солеломы, это такие же шахтеры, как и всякие другие.

— Я думал, только эти, с ядром на ноге.

Джордже закурил.

— Я очень сожалею о том, что произошло между нами. Можешь меня обругать, если тебе будет легче.

— У меня не было времени думать о том, что произошло между нами, — ответил Раду, — я занимался расследованием. Некто Фогорош, один из приятелей Иовы, пострадал в результате несчастного случая.

— Фогорош? Я его хорошо знаю. Он пятнадцать лет был водолазом. Работал вместе с моим отцом. Сейчас на пенсии, но немного подрабатывает — на разгрузке бревен, кажется. Он обещал мне продать волшебный фонарь.

— Ничего он тебе больше не продаст. Сегодня утром он упал с верхней площадки, получил травму черепа, а час назад умер.

Джордже смотрел на него с ужасом. Не стоит ему говорить о Майе, решил Раду, тронутый его страдальческим видом, и ничего больше не добавил.

С утра Раду отправился на комбинат, обследовал место происшествия и констатировал, что два метра хороших перил с двух сторон площадки сделали бы невозможным падение Фогороша. Майи не было, она ушла в город, несмотря на то что он дал указание по телефону, чтобы ни один из членов комиссии не покидал комбината. Остальные, в том числе инженер по технике безопасности Дранов, толстый коротышка с блестящей кожей, похожий на обструганный и отшлифованный чурбан, продолжали утверждать, что Фогорош стал жертвой собственной неосторожности.

За час до обеда Раду отправился в прокуратуру, твердо уверенный, что смерть Фогороша — следствие халатности Дранова. Оставалось только выяснить, какую роль играла в этой истории Майя: покрывала ли она Дранова сознательно, и если да, то почему?

По дороге он завернул на улицу Вадулуй к Фогорошам. Вернее, он сам не заметил, как попал туда, движимый необъяснимым желанием увидеть, хотя бы и мертвого, этого Фогороша, во имя которого он должен восстановить справедливость. На воротах был черный креп, и весь дом стоял погруженный в траурную тишину. Проволочные сетки, ограждавшие палисадник, были убраны, чтобы не мешали проходу, во дворе плотник стругал Деревянный крест. Мальчишки, взобравшись на лесенку возле сарая, с живым интересом наблюдали, как исчезают за дверью женщины, пришедшие поставить свечку у изголовья покойника, как Йова-неудачник растирает в ступке пшеничные зерна для кутьи.

Раду вошел в дом вместе с Йовой — тот пропах пшеницей, как крестьянин, вернувшийся с жатвы. Этот запах в тишине, лишь изредка прерываемой вздохом, шарканьем или шелестом платья, казался Раду неестественным, как будто из другого мира, как из другого мира был и освеженный дождем воздух, голубой завесой опустившийся до самого порога.

Пламя свечей отбрасывало на стены фантастические тени, и Раду поморгал несколько раз, прежде чем глаза привыкли к их мерцанию. Потом он взглянул на длинный стол посреди комнаты, но не увидел Фогороша: гроб был закрыт крышкой. Наверно, сильно обезображен, подумал Раду и пожалел, что Фогорош так и остался для него только именем: Ион Фогорош, дело № X. Имя вызывает в памяти образ человека, имя Фогороша теперь будет вызывать в его памяти только несколько листочков «дела», и ничего больше.

Было душно от чадящих свечей, и Иова выскользнул на улицу. Раду хотел было последовать за ним, но, окинув взглядом комнату, застыл на месте. По другую сторону гроба, рядом с грузной женщиной, которая баюкала уснувшую у нее на коленях девочку, он увидел Джордже и Майю. Присутствие Джордже его не удивило: Фогорош был другом его отца. Но что здесь делала Майя? Он кивнул им обоим. Испуганная Майя подалась к плечу Джордже. Раду показалось, что все ее существо сконцентрировалось в огромных и бездонных голубых глазах. Волосы, причесанные так, чтобы закрывали уши, тускло отсвечивали синевой. Здесь, в атмосфере тишины и скорби, красота Майи волновала Раду так же, как запах пшеницы, исходивший от Йовы. Этот запах некстати вызвал в нем воспоминание о поле, присутствие Майи, прижавшейся к плечу Джордже, сбило его с толку, он забыл, где находится, и его лицо само собой расплылось в теплой улыбке.

В этот момент Майя была уверена, что Раду крикнет: «Майя, любимая!» — и в страхе прижалась спиной к стене.

Надрывный плач, вдруг раздавшийся в комнате, вернул Раду к действительности. Плакала жена Фогороша, склонившись над гробом и схватившись за угол стола своими покрытыми коричневыми пятнами руками. Растерянный Раду опустил голову, а женщина упала на колени и причитала какими-то непонятными словами, и рыдания ее уже не были похожи на рыдания, это была, скорее, песнь скорби, протяжная и хватающая за душу. Ее распущенные волосы, седые и редкие, как у всякой пожилой женщины, упали на лицо и на руки, обхватившие заколоченный гроб. Раду вздрогнул, вспомнив, как вчера вечером она рассказывала, что в молодости была служанкой в профессорском доме и каждый день намазывала голову клейстером, чтобы, не дай бог, ни один волосок не упал в посуду с едой. И когда он вновь посмотрел на Майю, она уже не увидела в его глазах сумасшедшей решимости, что так испугала ее.

Измученная горем, жена Фогороша упала на пол, и Джордже кинулся поднимать ее, а затем вывел на улицу, чтобы она немного успокоилась. В поднявшейся суете Майя подошла к Раду. Они смотрели друг на друга молча, наконец Майя тихо сказала:

— Раду…

— Почему ты здесь? — спросил он ее.

— Я пришла с Джордже. Не говори ему ничего о протоколе.

— Никогда не скажу, если хочешь.

— Спасибо. И не обижайся, что я не подождала тебя на комбинате.

— Я сказал Дранову, чтобы никто не уходил, я думал, он забыл тебя предупредить.

— Дранов предупредил всех, но я не хотела обсуждать это там. Сегодня вечером приходи к нам домой. Я буду тебя ждать.

— Хорошо, сегодня вечером я буду у тебя с Джордже. Надеюсь, я могу прийти с ним?

— Можешь взять и Джордже. Я приглашу еще кого-нибудь, чтобы занять его, пока мы спокойно вдвоем все обсудим.

— Этот ваш Дранов, — сказал Раду, — он что, думает, что прокурор носит в кармане пару наручников?

— Он боится.

— И ты боишься. — Раду взглянул ей прямо в глаза. — Поэтому ты и пришла сюда, к Фогорошам.

Она молчала.

— Ты и меня боишься, — продолжал Раду, — сегодня ты всех на свете боишься, — заключил он и покинул дом Фогороша, ради которого он во что бы то ни стало должен был восстановить справедливость.

Майя занимала весь первый этаж дома, расположенного в самом тихом, северном районе города. Во дворе росли три абрикосовых дерева, вишня и груша. К их ветвям был подвешен на латунных кольцах гамак. Этот маленький палисадник делал дом похожим на загородную виллу. Весь фасад его с улицы затенял огромный каштан с густой и пышной кроной. Благодаря этому в гостиной, обклеенной табачного цвета обоями, царил приятный полумрак. На Майе было шелковое декольтированное платье, открывавшее загорелые плечи с тонкими ключицами и красиво обрисовывавшее стройные бедра и маленькую девичью грудь. Она весело встречала гостей, представляя всем свою подругу-стенографистку, которая курила, развалившись в кресле и закинув ногу на ногу. Звали ее Вирджиния, и у нее были золотистые, как песок, волосы, разбросанные по плечам, а длинная тонкая белая шея походила на ножку гриба. Улыбка постоянно блуждала в ее карих подрисованных глазах.

— Это и есть господин Консул? — спросила она Майю, когда та представила ей Джордже Мирослава. — А я о вас уже слышала. — И задержала его руку в своей дольше, чем следовало. — Садитесь здесь, возле меня, я хочу разглядеть вас получше. Детская мордочка, глазки как у куколки, и где вы только достали их, маленькое чудовище?

— Одолжил, — весело ответил Джордже и подмигнул Раду: ну как она тебе?

Раду устало передернул плечами. Черт бы ее побрал, выругался он про себя, прямо фонтан, из которого льется болтовня вместо воды.

— Что это такое, чудовище? — возмутилась Вирджиния, топнув ножкой. — Вы делаете знаки за моей спиной?

— Я попросил у него сигарету, — сказал Раду.

— Вы лжете, чудовище, но я вас прощаю. У вас тонкие губы — типичная черта человека, который хочет чего-то добиться.

Угадала, подумал Раду, хочу, чтобы ты помолчала.

— Что вы будете? — спросила Майя.

— Коньяк пополам с водой, — ответила Вирджиния. — И бисквит.

— А вы? — Майя повернулась к Джордже и Раду.

— Коньяк.

Майя вышла в библиотеку, оставив дверь открытой.

Расположившись в одном из шести кожаных кресел, в беспорядке разбросанных по гостиной, Раду мог наблюдать за ней. Майя открыла маленький переносной бар, сделанный в форме ромба с обрезанными углами и с зеркальными дверцами. Прежде чем вытащить бутылку, она быстро оглядела себя в зеркале и поправила прядку волос на виске. Он подумал, что сегодня Майя нарядилась для него, и эта мысль была одновременно и радостной, и горькой. Раду откинулся на спинку кресла и стал рассматривать книжные полки, уставленные томами в красивых золоченых переплетах, массивный письменный стол орехового дерева, освещенный тремя плафонами на высоких ножках, похожими на обуглившиеся деревья, потолок, расписанный стилизованными сценами ада, камин с решеткой и декоративными вертелами — и ему показалось, что среди этого сладострастного комфорта Майя больше не похожа на ту Майю с пляжа. Майя! — захотелось ему крикнуть, но ее уже не было, лишь примятый ворс на ковре в том месте, где она только что стояла, быстро распрямлялся, как трава, по которой пробежала лисица.

— Чудовище, — услышал он голос Вирджинии, — подвиньтесь поближе и слушайте совершенно потрясающую вещь. Смотрите, как он уставился на меня, — повернулась она к Джордже, будто беря его в свидетели. — Словно поймал меня с поличным. Так вы знаете Хермезиу? — вернулась она к своему рассказу. — Это блестящий специалист, влиятельный человек, одним словом, это незаурядное явление в его области; зарабатывает столько, что может озолотить Майю с ног до головы, но иногда такое отмочит, только рот разинешь. Вчера я думала — со смеху лопну. Представляете, где-то в половине двенадцатого звонит телефон. А Хермезиу сидел, где я сейчас. Я делала Майе маникюр, четыре часа ее прождала, маленькое чудовище, — погрозила она Джордже, — и тут звонит этот телефон. Хермезиу берет трубку и передает ее Майе. «Говори, девочка» — так он ее называет: девочка. «Алло… алло… Ярко-фиолетовое? Достал ярко-фиолетовую материю? Джордже, дорогой, ты такой милый мальчик». А телефонный шнур, здесь начинается самое интересное, проходит прямо по груди Хермезиу. Представляешь, она говорит с тобой, а шнур лежит у него на груди. С ума сойти, какая у него была физиономия. Майя, вне себя от радости, что у нее будет ярко-фиолетовое платье, начала скакать на одной ноге: «Ярко-фиолетовое, ярко-фиолетовое, я себе сошью ярко-фиолетовое». Ну, потом — «Пока, целую» и все такое. И вы думаете, на этом все кончилось? Нет, оставался еще Хермезиу. Он так пристально посмотрел на Майю, потом на телефонный шнур у себя на груди и говорит: «Ярко-фиолетовый цвет, девочка, напомнил мне, как я болел корью в детстве». Я думала, лопну от смеха.

Но реакция на рассказ Вирджинии оказалась совершенно противоположной ее ожиданиям. Джордже, красный как рак, нервно щелкал зажигалкой, безуспешно пытаясь зажечь от нее сигарету. Раду неловко молчал, сидя в кресле. Он переводил взгляд с телефонного аппарата в нише, выложенной внутри корой, как дупло, на взбешенного Джордже, затем на Вирджинию, изображавшую беспредельный восторг.

Все трое облегченно вздохнули, когда появилась Майя с подносом в руках. Хороший крепкий коньяк скользил в желудок, как огненная струя.

Джордже отказался от второй рюмки.

— Алкоголь на тебя плохо действует, чудовище? — спросила Вирджиния. — Вот и у меня то же самое: стоит выпить капельку — и уже готова.

— Мне что-то не очень хорошо сегодня, — объяснил Джордже, обращаясь к Майе. — Давайте выйдем, прогуляемся немного.

Они вышли. На первом же перекрестке им встретились две коляски. Джордже сел в первую и протянул было руку Майе, но та подтолкнула к нему Вирджинию, а сама направилась с Раду ко второй.

Лошади рысью понеслись по пыльной улице мимо казарм артиллерийского полка — горнисты трубили отбой, у ворот менялись караульные. Выехали на шоссе, ведущее к скотобойне.

Мы едем той же дорогой, что и старый грузчик Фогорош, подумал Раду и повернулся к Майе, чтобы сказать ей об этом. Но увидев, как ярко блестят ее глаза в золотистом свете луны, забыл обо всем. В эту минуту он чувствовал только, что Майя здесь, рядом с ним, в этой коляске, обитой старым, вытертым плюшем, с ним, а не с Джордже, и чувство радостного азарта охватило его. Дома, акации, стук колес, пахнущий тиной ветер с Дуная, луна в облаках— все это, вместе с его мыслями и чувствами, было одной песнью любви. Впереди дорога без конца и края, пройдет лето, наступит зима, лошадей выпрягут из коляски и запрягут в сани, и они опять полетят через снега, через поля, через замерзший Дунай, все дальше к заре, к бесконечности.

— Майя, — прошептал он взволнованно, привлекая ее к себе.

Но она отстранилась, и лицо его исказила гримаса отчаяния.

— Я не люблю тебя, Раду, — сказала Майя.

В эту минуту коляска внезапно остановилась, и Раду качнуло вперед; они доехали до старых ворот города, дальше дороги не было.

— Гони! — Раду вскочил на ноги и тряс извозчика за плечо.

— Дальше нельзя, — ответил тот. — Если хотите, поедем на ипподром, это направо… — И прямо через канаву въехал на беговую дорожку, пустив лошадей во весь опор.

— Я не люблю тебя, — повторила Майя. — Ты, я полагаю, ожидал другого от этого вечера, но я тебя позвала, чтобы рассказать о Дранове.

— Дранов виновен в смерти Фогороша.

— Да, — признала Майя, — это так, и я солгала, чтобы выгородить его, но теперь я знаю, что его уже ничто не выгородит. Мы учились с ним вместе и оба были самыми бедными в группе. Я солгала, потому что он был самым бедным в группе.

— Но ты солгала и еще один раз, Майя. Скажи, что это неправда и что ты любишь меня.

Он стоял в коляске спиной к извозчику и крепко держался за поручни, на которых кроваво поблескивали фонари.

— Скажи! — потребовал он еще раз.

Майя не ответила. В следующую минуту Джордже и Вирджиния с ужасом увидели, как мчавшийся по кругу экипаж сильно накренился, вот-вот готовый опрокинуться. Лошади неслись все быстрее и быстрее, от щебня на дорожке колеса издавали резкий, скрежещущий звук, похожий на частый дождь вперемешку с градом. Фонари уже не горели — разбились.

— Они себе шею свернут! — всполошился Джордже, но извозчик успокоил его, сказав, что его товарищ был когда- то жокеем в группе «красного дьявола» Черкасова.

— Он мастер своего дела, такие деньжищи огребал — будь здоров!

Коляска Раду и Майи вихрем пронеслась мимо них, оставив после себя запах керосина от разбитых фонарей. Раду все еще стоял, его лицо в свете луны казалось восковым. В конце второго круга он наклонился к Майе и попросил дрожащим голосом:

— Ну скажи, что ты солгала мне, Майя.

Перепуганная Майя отрицательно затрясла головой, и Раду почувствовал, как острая боль пронзила все его тело. Как будто он выпал из коляски, зацепившись ногой за подножку, и лошади тащили его по камням, как это случилось когда-то здесь же со старым грузчиком Фогорошем…

Поздней ночью Раду закрывал дело Фогороша.

«Прошу Народный суд города Г. предъявить обвинение инженеру Дранову, чье халатное отношение к служебным обязанностям привело к несчастному случаю, повлекшему за собой смерть рабочего Фогороша. Протокол, представленный комиссией по расследованию, назначенной предприятием, содержит неверные сведения и не может быть использован защитой обвиняемого».

В воскресенье в семь часов вечера, через три дня после описанных событий, Раду пил вермут на террасе бара «Золотой голубь» в компании Джордже, Майи и Йовы-неудачника. Был сухой августовский вечер, в воздухе звенели серые рои комаров. Днем Йова был на футбольном матче и теперь охрипшим голосом рассказывал, как болел за местную команду.

— Andiamo tripletta! — кричал Йова, — Вперед, тройка нападения! Andiamo, фурия латина… Пенальти… пе-наль-ти, kick, бей! Судья назначил пенальти, это верный гол, даже Рикардо Замора, лучший голкипер мира, тут иногда бессилен, а наши пробили мимо ворот. Нет у нас футбола, уважаемый товарищ Стериан… Эх, пани королевна, — повернулся он к Майе, — а ведь был и у нас когда-то настоящий футбол. На пасхальных турнирах я спал вместе с котами под трибунами. Капитаны выбирали ворота, чокаясь крашеными яйцами: «Христос воскресе», а потом — «Пожалуйста, болейте за нас, дамы и господа». Румыния была «фурия латина», ее боялись даже mascalzoni[6] Подлецы (итал.)., чемпионы мира. А подите сейчас на стадион, царица кавказская, у игроков ноги заплетаются, это говорит вам Йова; богато звучит: Йо-ва (Глие-проныра, глаза бы мои тебя не видели), Йова — так называется самый плодоносный из сорока восьми штатов Северной Америки, хотя читается он иначе. Дайте мой стакан и опахало для кавказской царицы, чтобы отогнать комаров. Вы влюблены, пани королевна, и я вижу по глазам господина Консула, что вы скоро уедете вдвоем в свадебное путешествие. Только не на север, снега охлаждают любовь. Север! Что вы забыли на севере?! Шесть месяцев в году зима с весной спорят — и ни одна не одолеет. Правда, там есть кабаки с цыганами, которые поют тоскливо и жестоко: «Ох, любовь моя несчастная». А чтобы испытать любовь, нужно сто ночей под теплым небом. Прикажите — и я поведу вас к колыбели любви, под солнце юга, где столько птиц, что, когда они летают над водой, от их крыльев поднимается буря. Посмотрите, как клонится тростник от их полета. Это буря, но вы не бойтесь ее: ее принесли птицы с юга. Если у вас будет ребенок, научите его любить птицу-ветер. Эта птица никогда не опускается на землю. С рождения и до смерти она парит в небе. Спит в полете и падает, только сраженная смертью. Дождевые черви ненавидят ее, извиваются от радости, мерзавцы, когда она падает с окоченелыми крыльями. Пусть ваша любовь будет как птица-ветер, господин Консул, и тогда, где бы вы ни ступили, забьют родники. Сто ночей — это либо пустяк, либо вечность.

— Веди нас, Йова, — сказала Майя, с восторгом взглянув на Джордже, — Проживем одну ночь, как сто, и это будет вечность.

Она заплакала, и Йова, чтобы успокоить ее, заплакал тоже.

1962


Читать далее

Сто ночей

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть