Часть вторая. В дни войны

Онлайн чтение книги Военная тайна
Часть вторая. В дни войны

Дорожная встреча

Леонтьев проснулся оттого, что во сне ощутил на себе чей-то пристальный, холодный взгляд. Но в купе международного вагона, кроме него, никого не было. Дверь по-прежнему была заперта, и на ней успокоительно позвякивала предохранительная цепочка. Поезд мчался, мягко постукивая на стыках рельсов. Было очень поздно — вероятно, часов около трёх. За тёмным окном куда-то стремительно неслась ночь; выл ветер, изредка проносились тусклые огоньки разъездов и полустанков, смутно мелькали во мраке телеграфные столбы, словно кланяясь на лету.

Купе было слабо освещено синей ночной лампочкой, но и этого света было достаточно Леонтьеву, чтобы убедиться, что он один.

Заснуть уже не удавалось. Тревога, столь внезапно и властно разбудившая Леонтьева, не проходила… По привычке, установившейся в последнее время, он прежде всего ощупал изголовье постели, проверяя, на месте ли портфель, в котором хранились некоторые чертежи и расчёты его нового орудия. Портфель оказался на месте. Дверь была на замке. Ничего необычного не случилось. И всё-таки Леонтьев явственно, почти физически, ощущал прикосновение чужого, холодного, внимательного взгляда, и это очень тревожило его.

Тревога эта не была неожиданной для Леонтьева. В последние месяцы у него появилось ничем не объяснимое беспокойное чувство: ему казалось, что он находится под чьим-то неослабным и настойчивым наблюдением. Началось это после того, как на завод пришло из Москвы сообщение о предстоящим испытании орудия, сконструированного Леонтьевым.

Может быть, именно потому, что новому орудию придавалось особое значение, конструктор в последнее время чувствовал постоянное острое беспокойство. Леонтьев был осторожен в знакомствах, сдержан в разговорах; он вёл замкнутый образ жизни. На заводе его окружали люди, которых он знал много лет. Казалось, и на работе, и дома ничего не давало оснований для беспокойства. И всё-таки Леонтьев не мог забыть того, что произошло в мае 1941 года с его чертежами, и ему было не по себе.

Два дня назад, вечером, Леонтьев выехал в Москву, куда он был срочно вызван для участия в первом испытании своего орудия. Он захватил с собой только самые необходимые расчёты и два чертежа. Человеку непосвящённому, не располагающему остальными данными, эти документы сами по себе не могли ничего раскрыть. И всё же директор завода, провожавший Леонтьева, шепнул ему на прощание, чтобы он не забыл запереть дверь купе на предохранительную цепочку, а начальник спецотдела уговорил Леонтьева захватить с собой маузер.

Первая ночь прошла спокойно. Леонтьев, уставший от множества хлопот, вызванных внезапным отъездом, спал, как в юности, беспробудно и сладко. Дирекция обеспечила ему отдельное купе, и он благодаря этому был освобождён от утомительной необходимости присматриваться к случайным попутчикам и быть всё время настороже.

Утром Леонтьев проснулся и поглядел в окно. Поезд стоял на какой-то станции. Леонтьев быстро оделся и вышел прогуляться по перрону. Портфель он захватил с собой. Уже выйдя из вагона, он почувствовал, что хочет курить и вспомнил, что оставил портсигар в купе. Вернувшись в вагон, Леонтьев открыл дверь из тамбура в коридор и скорее ощутил, чем увидел, тень, скользнувшую из его купе в противоположный конец вагона… Леонтьев бросился к себе. Дверь купе, видимо, поспешно распахнутая за мгновение до этого, ещё качалась на своих петлях. Но в самом купе всё было в порядке, и забытый портсигар мирно поблескивал на плюшевой подушке дивана. Чемодан тоже был на месте. Леонтьев бросился к окну, но, кроме спокойно гуляющих пассажиров, никого не увидел. Тогда он побежал к тамбуру, куда так быстро скрылась мелькнувшая тень; дверь в тамбур оказалась запертой. Леонтьев вызвал проводника и сказал ему, что какой-то неизвестный только что выбежал из его купе.

Проводник внимательно выслушал Леонтьева, а затем посмотрел на него пристально, как на человека, который, по-видимому, хватил лишнего.

— Не иначе как вам померещилось, товарищ пассажир, — сказал он, наконец убедившись, что Леонтьев абсолютно трезв. — Может, со сна… Но только дверь в тамбур всё время закрыта, и в коридоре не было ни души. А насчёт вещичек не беспокойтесь — у нас не уведут. Мы с напарником днём и ночью дежурим. У нас насчёт этого строго… Постель убрать, или ещё соснёте?

После этого происшествия тревога уже не оставляла Леонтьева. День тянулся томительно и нудно. К вечеру, выйдя в коридор, Леонтьев увидел своих соседок из смежного купе — двух женщин, ехавших вместе с ним из Челябинска. Одна из них — уже совсем пожилая, с тонкими чертами когда-то красивого лица. Другая — молодая интересная женщина — была очень бледна и часто выходила в коридор курить. Женщины, по-видимому, познакомились уже в пути: Леонтьев слышал, как они рассказывали друг другу о себе.

Пожилая женщина была из Ленинграда. Она тревожилась о муже, который остался там и от которого она давно уже не имела никаких известий. Вторая пассажирка её успокаивала.

— Право, не надо так волноваться, — говорила она очень мягко пожилой ленинградке. — Знаете ведь как теперь с почтой. И потом, почему обязательно предполагать дурное? Ведь вы сами говорите, что у вашего мужа много друзей. Случись с ним что-нибудь — неужели бы вам не сообщили? Наконец, вас известили бы с места его работы. Поберегите себя, нельзя же без конца плакать. Тем более, что пока для этого нет никаких оснований…

— Чувствую, сердцем чувствую, дорогая, — отвечала сквозь слёзы ленинградка. — Меня никогда не обманывало предчувствие. Нет уж, боюсь, не видать мне больше Сергея Платоновича… Как я его уговаривала эвакуироваться! Ведь и возраст уже такой, и здоровье уже не то… Ни за что не хотел. “Я, говорит, Маша, не уеду из родного города. Сорок лет в Технологическом институте провёл и никуда отсюда не уеду…”

Услышав имя Сергея Платоновича в связи с Технологическим институтом, Леонтьев насторожился. Он сам в своё время окончил этот институт и близко знал старейшего профессора кафедры сопротивления материалов Сергея Платоновича Зубова.

Леонтьев обратился к разговаривающим пассажиркам.

— Простите, — сказал он, — но я невольно услыхал ваш разговор. Не о Сергее ли Платоновиче Зубове идёт речь? Я его отлично знаю.

Ленинградка удивлённо посмотрела на Леонтьева, ответила:

— Сергей Платонович Зубов — мой муж. А вы откуда его знаете?

— Как же, — с радостью воскликнул Леонтьев, — ведь я в Технологическом учился! Сергей Платонович — мой учитель и, смею сказать, старинный друг. Я и аспирантом у него в своё время был. Моя фамилия Леонтьев.

— Леонтьев? — взволнованно воскликнула женщина. — Коля Леонтьев? Голубчик вы мой, да я отлично знаю вас по рассказам Сергея Платоновича. Ведь вы были любимым его учеником! Он так часто вспоминал вас…

Завязался оживлённый разговор. Леонтьев и Мария Сергеевна — так звали Зубову — начали вспоминать давно минувшие годы, нашли множество общих знакомых, а потом заговорили о Ленинграде. Как это всегда бывает со старыми ленинградцами, они сразу подружились, обоим взгрустнулось, оба повздыхали о любимом городе, а Мария Сергеевна не выдержала — всплакнула.

Леонтьев давно покинул Ленинград и уже несколько лет ничего не слышал о профессоре Зубове. Мария Сергеевна сообщила, что последнее письмо она получила от профессора три месяца назад и с того времени никаких сведений о нём не имеет. Николай Петрович старался успокоить её, но она упорно твердила, что предчувствует недоброе.

Мария Сергеевна познакомила Леонтьева со своей спутницей, Натальей Михайловной, которая оказалась женой московского врача. Наталья Михайловна отошла в сторону, когда старые ленинградцы предались воспоминаниям, а потом все трое перешли в соседнее купе, мигом соорудив лёгкий ужин. У Леонтьева нашлась бутылка вина, и вечер прошёл очень хорошо. Мария Сергеевна сразу как-то помолодела; она оказалась живой и умной собеседницей и очень понравилась Леонтьеву. Симпатична была и Наталья Михайловна — застенчивая, тихая, немногословная женщина.

Был уже первый час ночи, когда Леонтьев пожелал спутницам спокойного сна и ушёл к себе в купе. Но, странное дело, едва он остался один, как то же смутное, тяжёлое беспокойство вновь овладело им. Он запер дверь, разделся, выкурил папиросу, попытался вновь перебрать в памяти воспоминания далёких студенческих лет, но какая-то тревога, переходившая в страх, неустанно томила его.

“Что со мной делается? — спрашивал себя Леонтьев. — Что это: нервы, усталость? Или в самом деле меня подстерегает какая-то беда, какое-то несчастье?”

Так и не ответив себе на этот вопрос, он наконец уснул тяжёлым, тревожным сном человека, не знающего, что принесёт ему пробуждение.

И вот поздно ночью его опять разбудило явственное ощущение чьего-то пристального, цепкого взгляда. Леонтьев сел и начал размышлять, откуда за ним могли наблюдать. Он открыл дверь в коридор, но там никого не было. Лёгкий шорох в туалетном отделении привлёк его внимание. Он неслышно подошёл к двери этого отделения и внезапно с силой рванул её. За дверью, прислонившись к умывальнику, стояла Наталья Михайловна.

— Простите меня, бога ради, — сказала она, — я хотела посмотреть, не спите ли вы, и, вероятно, разбудила вас. Нет ли у вас пирамидона? У Марии Сергеевны страшно разболелась голова. Встреча с вами, по-видимому, взволновала её.

— К сожалению, нет, — ответил Леонтьев, сразу успокоившись. — Может быть, спросить проводника?

— Не беспокойтесь, голубчик, — донёсся из купе слабый голос Марии Сергеевны, — мне, кажется, становится легче. Ложитесь-ка лучше спать. И вы, Наталья Михайловна, тоже.

***

Москва встретила Леонтьева обычной сутолокой, воем автомобильных сирен и каким-то новым, суровым обличием. На улицах было много военных, все куда-то деловито спешили, почти у всех были сосредоточённые, строгие лица.

У вокзала Леонтьева ожидала машина, присланная за ним из наркомата. Леонтьев предложил своим спутницам подвезти их. Наталья Михайловна отказалась: её встречал какой-то родственник. Мария Сергеевна попросила подвезти её до гостиницы “Москва”, где она рассчитывала остановиться и где Леонтьеву был забронирован номер.

В гостинице Леонтьев простился с Марией Сергеевной; они договорились созвониться по телефону. Умывшись с дороги, Леонтьев вышел на улицу и поехал в наркомат, где его уже ожидали.

Испытание

Испытание орудия началось в девять часов на одном из подмосковных полигонов, где к этому времени собрались представители наркомата, несколько генералов-артиллеристов, инженеры завода, изготовившего опытный образец.

Леонтьев приехал раньше всех. Он проинструктировал орудийный расчёт и сам проверил, как работают вспомогательные приборы. Весь предыдущий день Леонтьев провёл на заводе, придирчиво рассматривал орудие, ругался с инженерами, заменившими какую-то латунную деталь лафета нержавеющей сталью, и ругался зря. Для орудия и его поражающих свойств это не имело решительно никакого значения, но Леонтьеву хотелось, чтобы его первенец, помимо прочего, был ещё и красив.

И вот наступила долгожданная, радостная и волнующая минута. Все собрались у орудия. Разговоры затихли. Леонтьев осторожно снял с орудия чехол. Огромный серый ствол строго всматривался в далёкий горизонт. Один из генералов заглянул внутрь ствола, чтобы посмотреть нарезку, и только молча покачал головой: никакой нарезки внутри ствола не было.

— Тут совсем другой принцип, товарищ генерал… — улыбнулся Леонтьев, заметив его недоумение. — Разрешите начинать?

— Пожалуй, начнём, — сказал представитель наркомата.

Все, кроме Леонтьева, отошли от орудия. Леонтьев нажал кнопку управления, и снаряды, уложенные на какую-то ленту, похожую на заводской конвейер, с мягким шорохом понеслись в раскрывшуюся магазинную часть орудия.

Через секунду фантастические огненные шары с душераздирающим скрежетом и воем полетели в воздух. В багровом пламени разрывов возникали бесчисленные вспышки, и, казалось, огненные языки, стремительно множась, зажгут весь горизонт.

Через несколько минут объекты обстрела, расположенные на расстоянии пяти километров от орудия, были полностью уничтожены.

Леонтьев стоял бледный, не отрывая глаз от своего первенца.

Когда всё стихло, члены испытательной комиссии подошли к конструктору. Никому не хотелось начинать с обычных поздравлений: настолько все были взволнованы и потрясены. С минуту царило неловкое молчание, но сам Леонтьев даже не замечал этого: он был целиком погружён в свои мысли. Как всякий одарённый человек, он никогда не удовлетворялся достигнутым и сейчас, убедившись в безотказной работе орудия, уже думал о том, как увеличить вдвое, втрое, в несколько раз его скорострельность.

Наконец один из генералов подошёл к Леонтьеву, молча обнял его и поцеловал.

— Спасибо, — тихо, почти шёпотом, сказал он, — четверть века отдал я артиллерии, но до сих пор ничего подобного не видывал, ни о чём таком не слыхивал и, каюсь, ни о чём подобном не мечтал.

И, обращаясь к остальным, добавил:

— Думаю, что испытание можно считать законченным. Теперь главное — запустить орудие в серийное производство.

Уже на обратном пути в город один из инженеров наркомата, ехавший в машине вместе с Леонтьевым, вдруг спросил:

— А вы меня, товарищ Леонтьев, не узнаёте? Ведь я тоже Техноложку кончил. Правда, вы были на два курса впереди, но я помню вас отлично. Вы ведь потом аспирантом были у Зубова. Хороший был старик.

— А что с ним? — сразу спросил Леонтьев.

— Он умер ещё в самом начале войны, — ответил инженер. — Сначала супруга его скончалась, Мария Сергеевна, славная такая была женщина, ну а потом и сам старик не выдержал; после смерти жены он очень горевал…

— Позвольте, — перебил его Леонтьев, ничего не понимая. — Ведь жена Зубова жива, да и сам он ещё три месяца назад писал ей…

— Что вы! — возразил инженер. — Об их смерти мне рассказывал товарищ. Он был их соседом по дому.

Леонтьев с трудом удержался от рассказа о своей дорожной встрече. Потом он подумал, что всё это очень подозрительно и странно, и решил сообщить в следственные органы о необычайном случае.

Приехав в гостиницу, он прежде всего подошёл к дежурному администратору и спросил, в каком номере живёт гражданка Зубова. Администратор проверил по книге и ответил:

— Зубова Мария Сергеевна, жена профессора из Ленинграда, занимает пятьсот шестой номер.

“Что же это такое? — размышлял Леонтьев, придя к себе в номер. — Кто из них лжёт? Зубова или этот инженер из наркомата? Правда, инженер говорит с чужих слов. Но если он прав, то кто же в таком случае эта женщина, и зачем она присвоила себе имя умершей? Где она получила паспорт Зубовой? Ведь в гостинице могут прописать только по паспорту”.

Первой мыслью Леонтьева было поехать в НКВД и там рассказать обо всём. Но потом он решил, что это преждевременно и серьёзных оснований для обращения в НКВД у него пока нет, да и женщина эта всем своим обликом внушала ему полное доверие.

“В самом деле, — думал он, — ничего ведь ещё не произошло, ничего не стряслось, может быть, всё это недоразумение или, наконец, выдумка этого инженера, которого, кстати, я решительно не помню… Стоит ли, не посмотрев в святцы, трезвонить во все колокола? Подумают, что я нервный идиот. Нет, не пойду”.

И не пошёл.

Устав после испытания орудия и всех связанных с этим волнений, Леонтьев прилёг отдохнуть. Но едва он задремал, как его разбудил телефонный звонок. Леонтьев взял трубку и услышал голос Марии Сергеевны.

— Куда же это вы, голубчик, запропастились? — спросила она с добродушной простотой, которая так шла к ней. — Небось нашли более молодую даму?

Леонтьев объяснил, что был занят делами, и в свою очередь спросил, нет ли каких-либо вестей о Сергее Платоновиче.

— Пока ничего не знаю, — ответила Мария Сергеевна. — Обещали мне общие знакомые навести справки, да ведь это теперь не так просто. Подожду ещё несколько дней, а там буду хлопотать о разрешении ехать в Ленинград, несмотря на блокаду. А вы что делаете? Не зайдёте ли чайку попить? У меня с собой банка варенья, ещё довоенного, приходите — угощу.

Леонтьеву было интересно с ней поговорить, и он принял приглашение. Мария Сергеевна встретила его по-домашнему, в капоте.

Сидя против этой пожилой женщины, слушая её добродушную болтовню, глядя в её милое, спокойное, открытое лицо со смеющимися глазами и какими-то ласковыми, совсем материнскими морщинками, Леонтьев окончательно убедился, что инженер неправ и что она — именно Мария Сергеевна Зубова. Эта уверенность особенно окрепла после того, как Мария Сергеевна в разговоре, вновь вернувшись к своим семейным делам, обнаружила такую осведомлённость о привычках и характере Зубова, какой мог обладать только близкий ему человек. В разговоре она — это пришлось кстати — достала из чемодана и показала Леонтьеву портрет Сергея Платоновича Зубова.

С другой стороны, Леонтьев заметил, что она не проявляла ни малейшего интереса к его делам и, по-видимому, даже не представляла себе, что он давно перешёл от научно-исследовательской деятельности к работе в военной промышленности.

Просидев у Марии Сергеевны около двух часов, Леонтьев простился с нею и, вернувшись к себе в номер, лёг спать.

Поездка в Софию

В тот самый день, когда состоялось испытание нового орудия, — в тот самый день, около семи часов вечера, экспресс Стамбул — София подошёл к небольшому дебаркадеру софийского вокзала. Как всегда по прибытии заграничного поезда, чинные болгарские полицейские вошли в спальный вагон и получили у толстого проводника в коричневой униформе паспорта приехавших иностранцев. На этот раз их приехало не много — пять человек: два немецких инженера с подозрительной военной выправкой, турецкий журналист с испитым лицом, какой-то толстый, весь лоснящийся грек и румынский коммерсант Петронеску, поджарый, немолодой уже человек с большим рубцом на левой щеке.

Старший из полицейских, взяв под козырёк, приветствовал приезжих и объяснил им, что паспорта они получат на следующий день в управлении софийской полиции, причём если господа не пожелают себя утруждать, то могут прислать кого-либо из сотрудников гостиницы, в которой “почтенным приезжим угодно будет остановиться”. Поблагодарив вежливого полицейского, Петронеску вышел на перрон. Носильщик, мальчишка лет тринадцати в пёстро заплатанных штанах, нёс за ним чемодан.

Выйдя на перрон, Петронеску закурил. Он давно не был в Софии и не очень любил этот город. Последние месяцы он прожил в Турции, которую хорошо знал. Ему приходилось там бывать ещё в дни своей молодости, в период войны 1914 — 1918 годов.

В Софию он выехал внезапно. Ещё вчера, стоя на перроне анкарского вокзала в Стамбуле, Петронеску мысленно прощался с этим городом. События складывались таким образом, что надо было из него на некоторое время исчезнуть, не говоря уже о делах, которые ждали в Софии.

Вечерний Стамбул дымился в лучах заката. Огромное красное солнце купалось в Золотом Роге. Белые румынские пароходы, застигнутые войной в Стамбульском порту и застрявшие там до лучших времён, чуть покачивались на якорях. Город шумел, суетился, пел, смеялся, плакал, бранился и блистал всеми цветами радуги. К пристани в Галате со всех сторон ползли через бухту юркие, канареечного цвета пароходики, как их там называют, — шеркеты. Новый город амфитеатром спускался к набережным, струясь разноцветными потоками улиц, автомобилей и маленьких вагончиков трамвая, похожих издали на майских жуков.

На привокзальной стороне, у моста, ещё кипел Рыбный базар. На нём толкались, ссорились, шумели, торговались, кричали на всех языках турки, греки, левантинцы, армяне, евреи, румыны. На прилавках, лотках и в палатках лежали апельсины и финики, маслины, битая птица, омары величиной с доброго поросёнка, морские петухи с лазоревыми плавниками, рыба-меч с длинным, в метр, костяным, похожим на рапиру носом, плоская уродливая коричневая камбала, золотистая барабулька и прочие дары трёх морей — Чёрного, Мраморного и Средиземного. Во всех направлениях быстро шагали грузчики, тащившие на плечах огромные плетёные корзины со всякой морской живностью, только что подвезённой на рыбачьих фелюгах.

В другой части базара торговали смирнскими коврами и розовым маслом, дублёными кожами и цветными шалями, медными сковородами и чайниками, древними, зелёными от старости монетами, пёстрыми ситцами и шелками.

От шума и гортанных выкриков, разноцветных костюмов, многокрасочных тканей, суеты и многоголосицы, острых рыбных и фруктовых запахов, назойливых приставаний нищих и гнусавого завывания розничных торговцев туманилась и тяжелела голова, и весь базар вдруг начинал зыбко колыхаться в глазах, как будто на нём внезапно забушевал шторм. Волны лиц и звуков, цветов и запахов захлестывали прибоем прилегающие к базару кривые вонючие переулки старого города.

Да, господин Петронеску любил этот город! Разноязычная, многоликая толпа шумно струилась по его оживлённым улицам. Греки, немцы и французы, румыны и итальянцы — кого только не занесло сюда в эти бурные военные годы!..

***

Петронеску покинул Турцию в сложный, напряжённый момент. Шёл апрель 1942 года. Война была в самом разгаре. На востоке советские и германские армии схватились в смертельном поединке на всём протяжении тысячекилометрового фронта. Шли сражения, невиданные в истории по своим масштабам, ожесточению и потерям. Тысячи танков и самолётов были брошены в бой с обеих сторон. И в мире не было места, где не следили с трепетом и тревогой за исходом этого гигантского поединка, в котором решались судьбы мира. Да, теперь уже было понятно каждому: судьбы мира решались на обагрённых кровью русских полях.

Турция формально не участвовала в войне. Но под прикрытием пышных заявлений о строгом нейтралитете, миролюбии и объективности турецкие дипломаты вели двойную игру. На всякий случай они заигрывали с обеими сторонами, не зная ещё, на чьей стороне будет победа.

Вести эту политику было совсем не легко. Господин Сараджогло, турецкий министр иностранных дел, балансировал как мог. Прямо из приёмной немецкого посла фон Папена он мчался в приёмные послов союзной коалиции. Путь был недлинным — все посольства расположены в Анкаре в одном квартале, на одном и том же бульваре Ататюрка, — но сложным и скользким до чрезвычайности.

Едва успев принести поздравления по поводу успехов немецкого оружия сухощавому, седому, подозрительному фон Папену, старому дипломатическому волку и разведчику, надо было приятно улыбаться советскому послу в связи с разгромом немцев под Москвой и успешным контрнаступлением. А главное, под шумок этих поздравлений, пожеланий и приветствий приходилось делать и осторожные заверения: дескать, мы всей душой с вами уже сегодня, но недалёк день, когда к упомянутой душе присоединятся и полтора миллиона турецких аскеров в полном походном снаряжении и с отличной выправкой. Под эти витиеватые и туманные обещания очень хотелось урвать что возможно.

В мутном потоке такой политики развелись самые фантастические “рыбы”, и удить их съехались любители со всех концов света. “Мирный” Стамбул кишмя кишел шпионами, спекулянтами, международными авантюристами, шулерами европейского класса, кокотками всех мастей и расценок, поставщиками оружия и документов, содержателями публичных домов и специалистами по дезинформации, представителями Ватикана и торговцами живым товаром. Все отели и рестораны от Пера до Галаты были переполнены. Аппараты военных и морских атташе увеличились до предела. Спрос на дачи в Бююк-Дере — дачной местности в районе Стамбула, на берегу Босфорского пролива, — возрос необыкновенно: из Бююк-Дере узкий пролив просматривался невооружённым глазом от берега до берега.

***

В этой обстановке господин Петронеску плавал свободно, как рыба в воде. Немецкая разведка, в которой он работал, вела себя в Анкаре и Стамбуле, как на Фридрих-штрассе; гестапо имело в Турции почти официально своё отделение, издавало для Турции свою газету, имело полдюжины подкупленных изданий, заводило обширные связи среди турецких правительственных чиновников, широко распространяло фашистскую литературу. Господин фон Папен до такой степени воспылал любовью к турецкому народу, что у себя в посольстве устраивал специальные приёмы для турецких шофёров, механиков, железнодорожников, лично приветствуя этих скромных тружеников. На приёмах демонстрировалась немецкая кинохроника, наглядно показывавшая непобедимость германского оружия и радужные перспективы, которые сулит всем народам “новый порядок”. Немецкие “специалисты” успешно проникали в турецкие учреждения, банки и предприятия.

И всё шло хорошо, пока в Берлине, нетерпение которого усиливалось с каждым днём, не решили применить для ускорения событий испытанный приём — организовать покушение на немецкого посла в Турции, приписав это, разумеется, большевикам. Мыслилось, что выстрел в Папена или, ещё современнее, взрыв бомбы, брошенной в него днём в самом центре, на бульваре Ататюрка, прямо под окнами посольств всего мира, должен наконец вынудить Анкару сделать решительный шаг.

Когда этот план был доложен Гитлеру, он утвердил его без всяких колебаний, подчеркнув одно условие: Папен должен остаться невредимым. Специалисты из гестапо поморщились — такая установка крайне усложняла операцию. Признаться, они рассчитывали, что фюрер, учитывая важность, а также мировое значение задуманной инсценировки, пойдёт и на то, что старый Папен отправится на тот свет. Это, конечно, сразу придало бы всей операции необходимый эффект. Но приказ есть приказ, и пришлось скрепя сердце продумывать такие детали “покушения”, которые обеспечили бы невредимость сухопарого Папена без ущерба для общего эффекта инсценировки.

После того как план был разработан во всех деталях, фюрер приказал ознакомить с ним будущего “потерпевшего”. Специально прибывший из Берлина уполномоченный явился в кабинет фон Папена. На столе посла была разложена карта бульвара Ататюрка. Вот тротуар, по которому Папен ежедневно совершает свой традиционный моцион. Вот столб, у которого его должен был поджидать злоумышленник. Отсюда тот направится навстречу послу. Здесь злоумышленник к нему подойдёт. Два выстрела, разумеется, мимо и третий — в пакет с бомбой, которую бедняга будет держать в руках. Сразу после второго выстрела господин посол должен упасть на тротуар, поближе к краю, чтобы его не задела взрывная волна. Через три минуты должна подоспеть посольская машина, которую вызовет мотоциклист из немецкого посольства, “случайно” проезжающий мимо в этот момент на своём мотоцикле. Злоумышленника, разумеется, разорвёт в клочья. Но он этого не подозревает, полагая, что выстрел вызовет лишь дымовую завесу.

Фон Папен отлично изучил кухню такого рода операций. Он сам не раз проделывал их ещё в прошлую войну, будучи немецким дипломатом в США, где возглавлял всю диверсионно-разведывательную работу и, в частности, прославился широко задуманной и великолепно реализованной операцией по организации взрывов американских пароходов, направляемых из Нью-Йорка в Европу с грузом снарядов для англо-французских войск. Поэтому, когда фон Папену сообщили о решении организовать на него “покушение”, он ничем не проявил ни удивления, ни испуга, хотя в глубине души, хорошо зная своего фюрера, не исключал смертельного исхода инсценировки…

— Если фюрер счёл это целесообразным, — протянул он, — то моя жизнь к его услугам…

— Господин Папен, я не совсем понимаю вас, — немедленно возразил приехавший из Берлина уполномоченный, — о вашей жизни не может быть и речи: она слишком дорога фюреру и Германии. Мы потому и докладываем план во всех деталях, чтобы решительно исключить какие бы то ни было случайности и чтобы вы шли в этот день на прогулку так же спокойно, как всегда.

— Случайности, мой друг, вовсе исключить невозможно. Особенно в подобных случаях. Но во время такой войны не думают о случайностях…

Тем не менее господин фон Папен посвятил плану несколько часов. Он взвесил самые мельчайшие детали, внёс свои предложения и даже сформулировал текст фразы, которую он должен будет произнести сразу после покушения в присутствии прибывших турецких полицейских: “Эта бомба предназначалась для меня, но господу было угодно сохранить мою жизнь для Германии. Уверен, что взрыв — дело этих нечестивцев” (гневный жест в сторону здания советского посольства).

В конце совещания, хотя был уже поздний вечер, господин посол увлёкся до такой степени, что, невзирая на возраст, подагру и седины, трижды шлёпался на ковёр, изображая момент падения, потерю сознания, временное забытье, первый стон и вздох облегчения, медленный подъём и обращение к полицейским и случайным очевидцам. Проделано это было артистически, в духе старой романтической школы, с придыханиями и трагическим шёпотом. Уполномоченный пришёл в восторг.

После этого работа закипела. Два агента немецкой разведки — студент Абдурахман, кокаинист, и парикмахер Сулейман, тупой, туго и медленно соображающий парень, были намечены как будущие обвиняемые — свидетели обвинения против русских, которые якобы действовали с ними сообща. Третий, исполнитель покушения, по хитро задуманному плану должен был погибнуть при взрыве бомбы, которую он держал в руках и в которую сам должен был выстрелить. В дальнейшем Абдурахман и Сулейман должны были дать показания, что этот третий был их друг Омер, которого вместе с ними якобы привлекли к покушению на фон Папена советские граждане Павлов и Корнилов.

Дело осложнялось тем, что как Абдурахман, так и Сулейман никогда не видели Павлова и Корнилова. Пришлось Абдурахмана и Сулеймана вывезти из Анкары в Стамбул, где агент гестапо часами гулял вместе с ними у здания советского консульства. Несколько раз он показывал им Павлова и Корнилова, выходивших из здания. В стамбульской полиции удалось добыть их фотокарточки.

После этого началась подготовка будущих показаний Абдурахмана и Сулеймана. Оба с трудом усваивали заданный текст, путались в деталях, плохо запоминали.

В таком виде их было опасно выпускать на гласный, открытый судебный процесс, который должен был явиться апофеозом всей инсценировки. Их могли сбить Павлов и Корнилов, и они могли окончательно запутаться. Дни проходили, а дело шло из рук вон плохо. Берлин уже начинал нервничать — дела на фронте осложнялись и надо было торопиться с этими упрямыми турками.

Уполномоченный из Берлина в свою очередь начинал терять терпение. Он набрасывался на участников подготовки с угрозами и бранью. Но это не способствовало продвижению дела. Тогда берлинский уполномоченный решил привлечь к этому делу и господина Петронеску, находившегося в это время в Стамбуле.

Господин Петронеску, узнав об этом, потерял обычную жизнерадостность. Чёрт возьми, так можно раз навсегда подорвать престиж, заработанный с таким трудом на протяжении десятилетий! Проклятые Абдурахман и Сулейман были тупы, как ишаки, и, кажется, глупели с каждым днём. Сулейман, который уже, казалось, начал запоминать тексты своих будущих показаний на следствии и в суде, вдруг обратился к господину Петронеску с идиотским вопросом:

— А что, если русские скажут, что они меня никогда не видели и не знали?.. Они могут так сказать?

— Конечно, могут, — ответил господин Петронеску, ещё не понимая, в чём смысл вопроса. — Они так и скажут, ведь так и есть на самом деле, вы же это знаете… Ну и пусть говорят. Вам какое дело?

— Так ведь все поймут, что мы говорим неправду. И нас могут осудить за ложные показания, — закончил свою мысль Сулейман.

Господин Петронеску едва удержался от смеха. Этот кретин боялся, что его осудят за ложные показания, даже не понимая, что ему грозит виселица как раз в том случае, если суд поверит его показаниям. Вот с таким быдлом приходилось работать, подготовляя мировую сенсацию! Нет, надо было любыми путями избавиться от участия в этом деле.

Однажды ночью господина Петронеску осенила великолепная мысль: на будущем судебном процессе Абдурахмана и Сулеймана следовало подкрепить умным юристом. Надо будет подобрать надёжного адвоката, который вёл бы процесс умело и ловко.

Среди агентов немецкой разведки был один турок-юрист, некий Захир Зия Карачай. В своё время он получил образование в Германии и ещё в студенческие годы был завербован гестапо. Теперь этот проходимец проживал без определённых занятий в Анкаре и использовался для всякого рода третьестепенных поручений. В адвокатуре он не состоял, так как не имел своей адвокатской конторы, без чего, по турецким законам, не мог быть зачислен в это сословие. Но он знал немецкий и французский языки, был пронырлив и полезен как мелкий шпион, провокатор и посредник во всяких грязных делах. Кроме того, он недурно подделывал подписи.

При всём том это был человек проверенный, на всё готовый и, как-никак, юрист по образованию. Господин Петронеску доложил свой план уполномоченному. Тот снёсся с Берлином и получил одобрение.

Захира Зия Карачая надо было срочно произвести в адвокаты. Средства, необходимые для открытия конторы, были ему переведены. И он был принят в анкарскую коллегию адвокатов. Увы, только значительно позже, уже в ходе судебного процесса, выяснилось, что сделано это было грубо: средства на открытие конторы были перечислены на имя Захира Зия Карачая через банк прямо со счета немецкой фирмы, которая была известна как филиал гестапо. Но кто мог подумать, что дотошные русские докопаются до такой мелочи! Казалось, никому и в голову не придёт выяснять, кто дал деньги Карачаю и почему он стал адвокатом как раз перед покушением на фон Папена.

Однако до процесса всё шло благополучно. Карачай отлично понял свою задачу и старательно зубрил полученные из Берлина инструкции.

Когда всё уже было подготовлено, господин Петронеску внезапно получил приказание немедленно выехать из Стамбула в Софию. Для “покушения” он уже не требовался, а в Софии его ждало новое и очень серьёзное поручение.

И вот он в Софии. О возвращении в Стамбул пока нечего было и думать. Там теперь обойдутся без него, а здесь он нужен до крайности. Правда, и в Софии можно было недурно работать.

Так размышлял господин Петронеску, выйдя из вагона на перрон софийского вокзала. Вечерний город встретил его сдержанным гулом плохо освещённых улиц, резкими выкриками газетчиков, глухим кряканьем таксомоторов и заунывными стонами редких трамваев.

Анкара и ярко освещённый Стамбул — всё это оставалось позади, было уже почти пройденным для господина Петронеску этапом. Впереди — София, новое, очень ответственное и опасное поручение, а следовательно, новые награды и, главное, деньги, деньги, деньги…

Улыбаясь этим перспективам, господин Петронеску стряхнул груз воспоминаний и двинулся в город.

“Чёрт с ним, со Стамбулом! — думал Петронеску. — Здесь будет не хуже”.

Подозвав такси, он отправился в один из городских отелей.

Вечером “румынский коммерсант” встретился с владельцем немецкого кинотеатра, пожилым человеком неопределённой национальности. В маленьком кабинете, расположенном за кассой театра, они долго сидели вдвоём, беседуя, как старые знакомые. Они и в самом деле давно и близко знали друг друга: смуглый, худощавый господин Петронеску, румынский подданный, и тучный, страдающий одышкой господин Попандопуло, человек с бычьим затылком и квадратным подбородком, немец по внешности, грек по паспорту, турок по манерам, кинопредприниматель по вывеске и чёрт его знает кто на самом деле.

Софийские полицейские чиновники, когда заходила речь о господине Попандопуло, почему-то многозначительно улыбались, но охотно свидетельствовали его бесспорную благонадёжность и коммерческую солидность.

Но господину Петронеску вовсе не нужно было наводить справки в полиции о господине Попандопуло: они знали друг друга давно и отлично. Вот почему их беседа, хотя они и не виделись года три, не была перегружена взаимными расспросами, восклицаниями и отступлениями. Нет, беседа, что называется, с места набрала нужную скорость. Петронеску сказал, что прибыл в Софию к “русским друзьям”, что пора восстановить старые связи, что “дома жалуются на трудности работы” и что им обоим, то есть ему и Попандопуло, поручено довести до конца одно небольшое “московское дельце”.

Попандопуло поморщился и заметил, что, как это хорошо знают “дома”, у него есть в Софии свои дела, трудности тут немалые и его поэтому удивляет, почему “московскими делами” надо ворочать из Болгарии.

— Вы не учитываете, дорогой Попандопуло, — возразил ему Петронеску, — что в военное время всегда легче работать на нейтральной территории. И, кроме того, так приказано.

Попандопуло сообщил собеседнику, что белоэмигрантская колония в Софии совсем уже не та, что раньше. Старики одряхлели, погрязли в собственных нехитрых делах — ресторанчики, чайные, лавчонки, — а молодёжь ненадёжная, дух в ней не тот, кое-кто даже открыто сочувствует Советской Армии.

— Признаться, — продолжал он, — я с ними особенно и не возился. Когда было предписано найти добровольцев для фронта, я кое с кем встретился, поговорил. И слушать не хотят, мошенники.

Петронеску сидел молча и о чём-то напряжённо думал. Потом он разъяснил своему собеседнику, что людей ему нужно не так уж много. Главное — он хочет найти здесь верное место для связи с Москвой, для того чтобы руководить отсюда выполнением одного специального задания. Попандопуло осторожно спросил, о каком задании идёт речь.

— Если нужно кого-нибудь ликвидировать, — добавил он, — то у меня есть на примете один экземпляр. Готов на всё. И в случае чего — не жалко…

— Нет, тут совсем иное дело, — ответил Петронеску, — работа очень тонкая, можно сказать, научная. “Дома” интересуются одним русским изобретателем — и даже не столько им, сколько его трудами.

Он затянулся сигаретой, глотнул чаю и мечтательно протянул:

— Хорошо бы заполучить его живым… Тёпленького. Помните, как в тысяча девятьсот пятнадцатом году…

Попандопуло сочувственно заржал. Ещё бы, он отлично помнил, как некогда он и Петронеску, тогда ещё совсем молодые шпионы, были переброшены по заданию немецкой разведки в Батум, откуда выкрали молодого конструктора подводных лодок. Они подсыпали инженеру в вино хлоралгидрата, а потом перевезли его, сонного, через турецкую границу.

— Помните, — хрипел Попандопуло, — помните, как этот младенец вопил, проснувшись уже в Турции?.. Это было чертовски смешно! А как мы инсценировали, что он утонул! Помните, оставили на пляже брюки, бумажник, пояс… А как радовался удаче капитан Крашке! Он тоже был ещё совсем молод.

— Ещё бы ему было не радоваться, — ответил Петронеску, — когда мы с вами рисковали своими головами, а он в это время спокойно прохлаждался с девками в Стамбуле и получил за наш риск крест и повышение в чине. Мы же с вами остались ни с чем… Он сейчас там, в России, под Смоленском. Перед войной у него случилась большая неприятность в Москве, но теперь им довольны. Он и тогда ловко получил награды за наш счёт…

— Да, да, — произнёс со вздохом Попандопуло. — Это был верх несправедливости. Я запомнил это на всю жизнь.

— Ну, довольно воспоминаний, — прервал его Петронеску, заметив, что разговор, начавшийся столь деловым образом, уклоняется в сторону. — Перейдём к делу. Итак…

Телеграмма

В деловой сутолоке, связанной с началом серийного производства нового орудия, Леонтьев забыл о странном происшествии с супругой профессора Зубова, тем более что сама она никак не напоминала о себе. С раннего утра инженер уезжал на завод, где осваивалось производство нового орудия, и там до поздней ночи работал, спорил с поставщиками и проверял анализы.

Поздно ночью Леонтьев возвращался на машине в гостиницу. Усталый от напряжённой работы, он обычно засыпал на своём месте рядом с шофёром.

На улицах затемнённого города ни на минуту не прекращалась жизнь. Проходили колонны машин, спешивших на фронт и с фронта, подмигивали зелёные и красные фонарики регулировщиков уличного движения, военные патрули проверяли на перекрёстках документы и пропуска.

Когда патруль открывал дверцу машины, шофёр тихо, чтобы не разбудить Леонтьева, протягивал пропуск и говорил:

— Тише, не разбуди. Это наш инженер. Совсем, бедняга, замытарился, целый день носится. Вот пропуск…

Красноармейцы улыбались и осторожно, стараясь не хлопнуть, притворяли дверцу машины после проверки документов.

Так незаметно пробежали два месяца. Однажды в гостиницу прибыл курьер с пакетом. Распечатывая конверт, Леонтьев волновался. Он догадывался, что это ответ на его просьбу разрешить ему выехать на фронт, чтобы присутствовать при боевом испытании первой партии выпущенных заводом орудий.

Да, это был ответ. В конверте оказался документ о том, что инженер Леонтьев командируется в Н‑скую артиллерийскую бригаду для проверки боевых свойств орудия “Л‑2”. В коротком письме Нарком вооружений просил Леонтьева не задерживаться и помнить, что его присутствие на заводе в Москве более чем необходимо.

Два дня ушло на подготовку к отъезду, оформление фронтового пропуска и окончание заводских дел. Наконец всё было закончено. Рано утром выделенная в распоряжение Леонтьева маленькая юркая военная машина и шофер её Ваня Сафронов, смешливый лукавый парень с весёлыми глазами, поджидали конструктора у подъезда гостиницы.

За Леонтьевым зашёл в номер приехавший его сопровождать майор Бахметьев, молчаливый молодой человек с внимательным взглядом и спокойным приветливым лицом.

Леонтьев закрыл номер, передал ключ от него дежурной по этажу и спустился вниз. Подойдя к администратору гостиницы, он передал ему броню на номер, который оставался за ним, и на вопрос, скоро ли он возвратится, коротко ответил:

— Не знаю. При всех условиях номер остаётся за мной. Всего хорошего.

Леонтьев вышел из подъезда гостиницы и подошёл к машине. Ваня лихо откозырял и включил зажигание. Поставив свой чемоданчик на заднее сиденье, Леонтьев сел рядом с шофёром. Майор Бахметьев устроился за спиной Леонтьева.

— Батюшки, да куда же это вы, сударь, в такую рань собрались, да ещё на этаком драндулете? — раздался совсем рядом чей-то знакомый голос, и, обернувшись Леонтьев увидел Марию Сергеевну, которая стояла на тротуаре с неизменной сумкой и каким-то старомодным зонтиком в руках.

— Здравствуйте, Мария Сергеевна, — улыбнулся Леонтьев. — Вот собрался… Тут, собственно, недалеко… На фронт…

— Что же это вы, сударь мой, пропали? — спросила, как всегда добродушно, Мария Сергеевна. — Вовсе забыли свою даму…

Леонтьев извинился, сослался на перегруженность работой и обещал по возвращении немедленно навестить Марию Сергеевну. Простившись, он велел трогать. Мария Сергеевна приветливо помахала ему вслед платочком, и машина понеслась вперёд.

С минуту ещё добродушная женщина провожала машину взглядом, разглядела, что номер на машине военный, а не городской, запомнила этот номер — “10‑12”, почему-то вздохнула и тихо побрела в вестибюль гостиницы.

В вестибюле она подошла к дежурному администратору и вежливо спросила:

— Не знаете случайно, где инженер Леонтьев, мой земляк? Стучу, стучу к нему в номер, а никого нет.

— Инженер Леонтьев уехал, — ответил администратор. — Номер остался за ним.

— Надолго уехал? — спросила Мария Сергеевна.

— На неопределённое время.

В то же утро дежурная международного отдела московского телеграфа приняла телеграмму в Софию:

“Хлопочу вашей визе въезда в Москву. Мама жалуется общую слабость. Сильно переживает отъезд Серёжи на фронт, волнуется за него. Целую. Ната”.

Телеграмма была адресована Русаковым, проживающим в Софии на Балканской улице, и была сдана на московском телеграфе ровно в десять часов двенадцать минут, что и было обозначено на телеграфном бланке.

В пятнадцать часов тридцать минут телеграмму принял софийский городской телеграф, а немного спустя рассыльный телеграфа подъехал на мотоцикле к дому на Балканской улице. На стук вышел сам господин Русаков — бородатый человек с багрово-сизым носом и отёкшим лицом. От него несло чесноком и винным перегаром.

Он взял телеграмму, что-то буркнул и хлопнул дверью перед самым носом рассыльного, не дав ему ничего на чай.

Через час Русаков пришёл в бар-варьете “Лондра” и попросил швейцара вызвать господина Петронеску, который веселился там с дамой. Петронеску пришёл в вестибюль, прочёл телеграмму, и лицо его сразу вспотело. Он отёр лоб салфеткой, которую держал в руках, поспешно расплатился с официантом, извинился перед своей дамой и, выйдя из бара, сел в такси.

В ту же ночь софийский городской телеграф принял длинную телеграмму, адресованную в Бухарест. В ней сообщалось, что мосье Серж временно ликвидировал своё дело и выехал для подыскивания торгового помещения и что при этих условиях переговоры с ним лучше начинать в том месте, куда он выехал ровно в десять часов двенадцать минут.

Вскоре в кабинет начальника одного из отделов германской разведки доставили расшифрованное сообщение из Москвы, пришедшее через Софию — Бухарест. В этом сообщение говорилось, что изобретатель Леонтьев выехал на фронт на военной машине № 10‑12 и что выезд этот, по-видимому, связан с боевым испытанием его изобретения. Район фронта, куда он выехал, пока неизвестен.

Начальник отдела два раза прочёл сообщение, неодобрительно что-то промычал, а затем сказал подчинённому, принёсшему этот документ:

— Район фронта неизвестен… Чёрт возьми! Главное — неизвестно… Я очень боюсь, что в самом ближайшем будущем этот район станет нам слишком хорошо известен. Судя по всему, это какой-то дьявольский аппарат! Надо предупредить штаб.

Он быстро надел шинель и вышел из кабинета.

На фронте

Машина быстро поглощала километры. По обеим сторонам дороги тянулись поля и перелески, мелькали живописные деревни. По серому асфальту шоссе мчалось множество машин: грузовики всех марок, юркие малолитражки, штабные “эмки” и прыгающие тупорылые “виллисы”. Апрель дымился на горизонте. Строгие девушки с бронзовыми от весеннего загара лицами, прозванные за это “индейцами”, регулировали движение.

На контрольно-пропускных пунктах девушки придирчиво проверяли документы, путёвки и шофёрские права. Никакие попытки шофёра Вани Сафронова рассмешить их и побалагурить не имели успеха. Девушки оставались серьёзными и только в ответ на последнюю Ванину фразу “Умоляю не скучать и Ванюшку поджидать” сдержанно и лукаво смеялись одними глазами.

И опять вьётся фронтовая дорога, весенний ветер бьёт в лицо, а рядом, впереди, сзади и навстречу бегут непрерывно машины, тарахтя, проносятся танки, с треском мчатся мотоциклы офицеров связи.

Кое-где стоят, пережидая, вереницы машин. Прямо в них спят водители, черномазые, с обветренными лицами парни, столько раз проделавшие этот фронтовой рейс, подвозя красноармейцев и письма, продукты и боеприпасы, актёров фронтовых бригад и медсестёр.

Леонтьев приехал в намеченный пункт вечером. Командир бригады полковник Свиридов, предупреждённый заранее, уже поджидал изобретателя. В блиндаже был накрыт стол и приготовлен ужин, а в углу белели простыни заботливо приготовленной постели.

От ужина гость отказался: ему не терпелось посмотреть свои орудия. И командир повёл его на участки, где были замаскированы новенькие “Л‑2”.

Леонтьев познакомился с расчётами орудий, побеседовал с командирами, сделал несколько замечаний. Волнение предстоящего боевого испытания всё более охватывало его. Ровно в пять часов по приказу командования “Л‑2” должны были вступить в действие и им, по выражению полковника Свиридова, “предоставлялось приветственное слово”…

Уже заканчивались приготовления. Боекомплекты снарядов были подвезены к орудиям. Механики в последний — который уж! — раз проверяли механизмы; у всех командиров орудийных расчётов были выверены и точно поставлены часы. Дежурные обошли участки и строго запретили курить на воздухе, зажигать фонарики и спички. Весенняя ночь мягко окутала мраком лагерь бригады, и людям было приказано отдыхать.

Леонтьев и Свиридов пошли к блиндажу. Прежде чем спуститься вниз, оба молча постояли у входа. В ночном небе, где-то над ними, высоко-высоко гудели моторы проходивших самолётов. Был ясно слышен прерывистый тяжёлый вой немецких бомбардировщиков, шедших на восток. Их сменял ровный звонкий рокот наших машин, которые шли на запад.

“Комбинат” под Смоленском

Давным-давно, ещё до отмены крепостного права, километрах в тридцати от Смоленска была воздвигнута пышная усадьба князей Белокопытовых. Рассказывали, что усадьбу эту — и помещичий дом, и все надворные постройки, и причудливые павильоны — строил какой-то итальянец, за громадные деньги вывезенный князем из заграничных странствий. А странствовать князь любил, ездил он много, и потому, быть может, дом его был выстроен столь несуразно. Князю хотелось, чтобы он был похож и на средневековые рыцарские замки, какие довелось ему видеть в Баварии — с башнями, бельведерами, тайниками, и на дворцы польских магнатов, какие сохранились и теперь ещё на Волыни и в Западной Белоруссии, и на итальянские палаццо, которыми не раз любовался он в Венеции.

Итальянец, как рассказывают, спорил тогда и горячился, но характер у князя был крутой и несговорчивый. Убедившись в этом, плюнул итальянец на чистоту стиля и в два года построил князю обыкновенную домину, смахивающую одновременно и на рыцарский замок, и на палаццо, и на дворец. Князь устроил пышное новоселье с охотой, крепостным балетом и фейерверком. На праздник съехалась знать со всей округи. Новоселье праздновалось добрую неделю.

С тех пор высится километрах в тридцати от Смоленска, в глухом бору, это огромное, в три этажа, каменное здание с башнями и подземельями, с двусветными залами, с хорами и мраморными колоннами, с потайными дверьми и подземными переходами. Липы запущенного парка и заросшие кувшинками старые пруды окружают его.

После революции в округе долго думали, как поступить с этим диким домом. Был там и сельсовет, и школа трактористов, и колхозно-совхозный театр. Пробовали даже расположить в нём дом отдыха союза работников земли и леса — уж очень хороши кругом места! — но отдыхающие ворчали, что здание напоминает им не то старинную тюрьму, не то крепость и плохо, дескать, действует на нервную систему.

Дом отдыха перевели в другое место, и с тех пор здание пустовало. В огромных залах и мрачных сводчатых комнатах расплодилось множество летучих мышей, филинов, крыс и прочей нечисти, и дом стоял в тяжёлом молчании, словно кого-то поджидая.

Когда пришли немцы, они сначала устроили в барском доме казарму, а потом прикатил на машине какой-то эсэсовский генерал, обошёл весь дом, внимательно осмотрел подземелье, одобрительно что-то промычал и уехал.

Через день войска вывели, а усадьбу со всех сторон огородили колючей проволокой, вокруг расставили часовых, которые никого не пускали, даже не всякий немецкий офицер мог туда пройти.

В доме поселились какие-то странные люди, многие из них были в штатском. В подземелье распоряжался юркий пожилой человек, которого звали герр Стефан, личность с европейским, можно сказать, именем: он был известен полиции всех стран и городов Европы как фальшивомонетчик высокой квалификации. Немцы нашли его в одной из парижских тюрем, где он отбывал очередной срок наказания. Герр Стефан работал у фашистов по своей прямой “специальности”. В подземелье под его руководством изготовлялись фальшивые денежные знаки — советские сотенные, турецкие лиры, шведские кроны, английские фунты и иракские динары.

В распоряжение герра Стефана были предоставлены новейшей конструкции литографские станки, гравировальные машины, агрегаты для горячей обработки бумаги — дело было поставлено на широкую ногу.

В подземных лабиринтах, расположенных с другой стороны дома, тоже шла кипучая работа. Там изготовлялись фиктивные советские и партийные документы, а фотолаборатория печатала снимки “торжественных и радостных встреч германских войск с населением в оккупированных районах”.

В разбросанных по усадьбе павильонах и флигелях расположились другие секции этого удивительного “комбината”. В одном находилась школа-общежитие для перебежчиков и диверсантов, в другом обучались радисты-коротковолновики, в третьем изготовлялись различного рода замаскированные передатчики — в виде баянов, несессеров, деревенских сундучков, музыкальных шкатулок и т. п., которыми снабжались перебрасываемые в советские тылы шпионы и диверсанты.

В парке была построена парашютная вышка для учебных прыжков, которыми руководил долговязый рыжий мужчина в фельдфебельской форме. Среди будущих парашютистов были бывшие махновцы, петлюровцы и много прочего сброда, набранного в разных трущобах всего света.

Они взбирались на вышку довольно неохотно и, поднявшись на верхнюю площадку, останавливались там в глубоком раздумье.

— Шнеллер! — вопил снизу истошным голосом рыжий. — Шнеллер! — и виртуозно ругался по-русски.

Время от времени очередная партия обученных шпионов отправлялась к линии фронта для переброски в советский тыл. Предварительно все они проходили через гардеробную, где каждый получал соответствующее платье.

Оттуда выходили уже в полной готовности дряхлые украинские слепцы с бандурами, старушки гадалки с замусоленными колодами карт, бродячие музыканты с баянами и скрипками, “милицейские работники” в полной форме, снабжённые соответствующими документами, “красноармейцы” в поношенном обмундировании, якобы “вышедшие из окружения”, даже подростки. Все они были соответственным образом проинструктированы, каждый имел определённое задание и был прикреплён к определённому району.

Вечером, после наступления темноты, их увозили на машинах к линии фронта, откуда разными способами и путями перебрасывали в советский тыл.

Всей этой сложной машиной, этим удивительным “комбинатом” руководил Крашке — тот самый Крашке, который в далёком 1915 году, в самом начале своей карьеры, так несправедливо обошёлся с Попандопуло и Петронеску, носившими тогда, впрочем, совсем другие фамилии. И тот самый Крашке, с которым случилось несчастье на Белорусском вокзале в Москве, ныне прощённый и получивший ответственное назначение.

Здесь, в усадьбе под Смоленском, господин Крашке развернул узловой пункт германской разведки, своеобразный штаб, который непосредственно ведал шпионской, диверсионной и подрывной деятельностью на этом участке фронта. Местопребывание и работа этого штаба были глубоко законспирированы.

Здесь задумывались, разрабатывали и подготовлялись самые “деликатные” планы и мероприятия немецкой разведки и пропаганды, здесь отбирались и проходили последнюю обработку новые “кадры”, здесь по мановению режиссёрской палочки из Берлина репетировались наиболее эффектные инсценировки и изготовлялись “неопровержимые доказательства”.

В башне главного здания день и ночь потрескивала радиостанция, поддерживающая непрерывную связь с Берлином и с переброшенными в советский тыл радистами.

Крашке, в спортивном костюме, с подёргивающимся ртом и остановившимися глазами, неустанно носился по дому, по подземным переходам и усадебным службам, спрашивал, приказывал, указывал, ругал, хвалил, требовал… И вся эта сложная машина вертелась под его холодным, пронизывающим взглядом покорно, бесшумно и слаженно.

К ночи машина эта как бы останавливалась, и дом засыпал. Ни один луч света не проникал сквозь наглухо зашторенные окна. В павильонах и флигелях после дневной учёбы крепко спали “курсанты”. Движение по усадьбе прекращалось. Только радиостанция не прекращала работы.

И тогда Крашке выходил на свою ночную прогулку. Чуть поскрипывая толстыми подошвами своих спортивных башмаков, он обходил все здания усадьбы и шёл в парк подышать свежим воздухом.

Горячий деловой день был позади. Теперь требовалось что-то для души. Но и развлекался Крашке так же, как жил: не совсем обычно.

Он возвращался в дом и через потайную дверь в спальне спускался в фамильный склеп князей Белокопытовых, откуда особым ходом пробирался в самое секретное убежище дома. Там по ночам шли допросы. Туда в закрытых машинах доставлялись с фронта раненые или попавшие в плен советские офицеры и бойцы, которые отказывались выдать военную тайну, или мирные граждане, попавшие под подозрение.

Здесь господин Крашке давал волю своей фантазии. Под утро, синий от остроты пережитых ощущений, с отвисшей челюстью и блуждающими глазами, Крашке поднимался к себе, долго мыл окровавленные руки, а потом раздевался и ложился в постель.

Таков был новый хозяин старинной усадьбы под Смоленском.

Крашке сильно волновало неожиданное задание берлинского начальства, связанное с инженером Леонтьевым.

Задание пришло на рассвете, когда Крашке уже спал. Его пришлось разбудить: в шифровке приказывалось вручить её немедленно.

Когда радист разбудил спящего Крашке, тот сел на постели, протёр красные глаза, вытянул худые, поросшие рыжим пухом ноги и уставился сонным взглядом на радиста.

— Прошу извинить, герр Крашке, спешная телеграмма, — сказал радист.

Крашке взял листок. По мере того как он читал телеграмму, лицо его теряло сонливое выражение.

В телеграмме значилось следующее:

“По имеющимся достоверным данным, на один из участков вашего фронта выехал из Москвы инженер Леонтьев, изобретатель нового орудия, представляющего для нас чрезвычайный интерес. По-видимому, выезд Леонтьева связан с пуском опытных экземпляров этого орудия в дело. Как само изобретение, так и его автор находятся в поле нашего зрения. Ставка приказывает любой ценой заполучить в плен Леонтьева. Для этого необходимо точно установить его местопребывание, после чего будет проведена операция по окружению и пленению того соединения, в котором находится Леонтьев.

Сообщаем известные нам данные: Леонтьев выехал пятого апреля из Москвы на машине “виллис” № 10‑12. Он одет в костюм цвета хаки, военного покроя. Фото Леонтьева трёхлетней давности утром доставит самолёт”.

Господин Крашке три раза прочёл телеграмму. Сон как рукой сняло. Опять этот проклятый Леонтьев, из-за которого он так пострадал! Крашке быстро оделся.

Через несколько минут все радиопередатчики “комбината” начали связываться с агентурой, переброшенной через линию фронта. Были спешно проинструктированы и увезены к переднему краю для переброски полтора десятка человек.

— Боюсь, — сказал Крашке своему ближайшему помощнику, повторяя мысль своего берлинского начальства, — боюсь, что местопребывание Леонтьева мы скоро узнаем более чем точно. По-видимому, его изобретение даст о себе знать.

Он оказался прав. Действительно, орудия инженера Леонтьева показали себя раньше, чем агентура Крашке смогла установить местопребывание изобретателя.

Случилось это дня через два, около шести часов утра. Генерал Штанге, командующий одним из участков фронта, потребовал к полевому телефону господина Крашке.

— Герр Крашке отдыхает, — ответил дежурный офицер.

— Разбудите его немедленно! — потребовал Штанге.

Крашке разбудили, и он подошёл к телефону. Генерал Штанге, задыхаясь от волнения, сообщил, что ровно в пять утра с советской стороны начался обстрел из орудия какой-то неизвестной конструкции.

— Вы знаете, я старый солдат, — хрипло кричал Штанге, — но то, что сейчас происходит, немыслимо! Это ад!.. Нет, ад — это детский сад по сравнению с этим ужасом!..

Генерал Штанге добавил, что он уже просил ставку о подкреплении, а главное — об организации массированного воздушного налёта на тот участок, с которого бьют новые орудия. Моральное состояние солдат катастрофически падает.

“Вот она, — подумал Крашке, — визитная карточка этого Леонтьева”.

Он немедленно радировал в ставку, указав местопребывание изобретателя. Оттуда, ни минуты не колеблясь, дали команду, и к участку генерала Штанге двинулись резервы танков, артиллерии и самолётов. Было решено любой ценой прорваться на участке бригады Свиридова, обойти участок с флангов, выбросить в тыл мощный парашютный десант и таким образом взять весь район в полное окружение.

— Любой ценой добейтесь пленения Леонтьева! — приказывала ставка.

— Ищите Леонтьева! — радировал Берлин. — Прежде всего найдите Леонтьева! Головой отвечаете за жизнь Леонтьева! Нам нужен живой Леонтьев!

Фамилия Леонтьева неслась через леса, горы и поля по телеграфным и телефонным проводам, склоняясь на все лады в приказах и предупреждениях, выплёскивалась из микрофонов и мембран. Она стала как бы символом разворачивавшейся операции.

Но как раз в тот момент, когда спешно брошенные в дело резервы уже подходили к участку генерала Штанге, случилось нечто фантастическое. Такие же новые орудия внезапно вступили в дело совсем на другом участке фронта. Едва донесение об этом поступило в штабы и ставку, как ещё один участок фронта донёс, что там началось то же самое.

В восемь часов утра орудия “Л‑2” вступили в действие уже по всей линии фронта. Карты спутались. Где же, на каком из участков был сам Леонтьев? Разумеется, никто этого не знал.

Немецкие части в панике отступали, бросая технику и раненых. В штабах сбились с ног. Берлин неистовствовал и, потеряв реальное представление о положении, давал путаные и противоречивые приказания. Резервы то бросались на новые направления, то снова возвращались на прежние позиции, как шахматные фигуры, нелепо переставляемые растерявшимся игроком.

Исполнительница лирических песенок

Через несколько дней после отъезда Леонтьева на фронт Мария Сергеевна Зубова, жена профессора из Ленинграда, внезапно выехала из гостиницы “Москва”. В заполненном перед отъездом листке она указала, что возвращается в город Челябинск, откуда приезжала в столицу.

Заплатив по счёту и простившись с администратором, добродушная женщина вышла из вестибюля гостиницы с небольшим саквояжем и неизменной своей хозяйственной сумкой.

Убедившись, что за нею никто не следит, Мария Сергеевна повернула за угол, спустилась в метро и доехала до Сокольников. Не спеша направилась она в парк. Был один из тех тихих подмосковных дней ранней весны, когда всё: и голые деревья, и сохранившийся на дорожках прошлогодний жёлтый лист, и бледное, грустное небо, и стоящая вокруг тишина — напоминает об осени и увядании.

Зубова одиноко бродила по пустынным аллеям. Вскоре издали появилась молодая женщина. Мария Сергеевна пошла навстречу ей и через две минуты пожала руку Наталье Михайловне, той самой спутнице, которая вместе с нею ехала из Челябинска в Москву.

Перебрасываясь короткими словами, они направились на окраину Сокольников и подошли к одному из стареньких деревянных домиков, какие и теперь ещё встречаются в Москве. Наталья Михайловна позвонила. Дверь открыла какая-то старуха и без единого слова пропустила их в дом. Они прошли в столовую, здесь никого не было. Мария Сергеевна села в старинное кресло и закурила. Наталья Михайловна устроилась рядом с ней.

— Мне велено передать вам, голубушка, — начала Мария Сергеевна, — категорический приказ: выехать на Западный фронт с актёрской бригадой. Сегодня же подайте заявление в ваш группком или в филармонию — одним словом, куда там у вас положено, — и проситесь на фронт. Туда выехал Леонтьев, и надо только осторожно выяснить одно — где именно он находится. Вот и всё, моя милая. Задание несложное.

Наталья Михайловна беспрерывно курила и была ещё бледнее, чем обычно. Потом, неожиданно и резко вскочив с места, она подошла к Марии Сергеевне и взволнованно заговорила:

— Ну, а дальше? Если я выполню и это поручение, что будет дальше? Дадите вы мне наконец спокойно жить? Ведь вы тогда дали слово, что будет всего одно поручение, что я буду абсолютно свободна… что это меня ни к чему не обяжет… Я не могу больше, вы понимаете, не могу! У меня нет больше сил! Каждую ночь мне мерещится, что за мной приехали. Каждая проходящая машина заставляет меня дрожать. Отпустите меня. Я буду вспоминать о вас всю жизнь… Я отдам вам всё, последние вещи. Обручальное кольцо… Всё, что угодно… Пожалейте меня, молю вас! Ведь вы мне в матери годитесь… Зачем я вам нужна?

У неё начиналась истерика. Мария Сергеевна смотрела, как вздрагивают её плечи и как она, совсем по-детски, не вытирая слёз, всхлипывает и, сморкаясь, плачет.

— Ну, будет, — произнесла наконец Мария Сергеевна, — у вас ещё вся жизнь впереди. И муженёк к вам вернётся, верьте мне. А пока, при вашей внешности, тоже можно перебиться… Вот вам моя рука — это последнее поручение. Потом, так и быть, пущу вас, моя птичка, на все четыре стороны. Чирикайте как хотите и с кем хотите… А теперь — за дело. Давайте укладываться. И вот что вам надо запомнить наизусть, как слово “мама”…

***

Через три дня на Западный фронт выехала актёрская бригада, организованная профсоюзом работников искусств. Бригада выезжала для проведения летучих концертов в воинских соединениях. В составе бригады была и малоизвестная исполнительница лирических песенок Наталья Михайловна Осенина.

Фронтовой автобус выскочил, пофыркивая, на Можайское шоссе. На заставе комендантский патруль проверил документы и разрешил следовать вперёд. На Минское шоссе выехали уже в начале ночи. Апрельские звёзды неслись над тёмным лесом, стоящим по обе стороны шоссе.

***

После первого боевого крещения своих орудий Леонтьев испытывал чувство огромного удовлетворения. Он был горд своим детищем.

Но творческая мысль конструктора ни на минуту не остывала. Уже новая идея увлекала его — идея переделки конвейерной ленты, подававшей снаряды в магазинную часть орудия. Это могло увеличить скорострельность и облегчить работу орудийной прислуги.

По ночам Леонтьев выходил из блиндажа, слушая рокот проходящих над ним самолётов, и думал о войне, о своей не очень удавшейся личной жизни, о том, что незаметно кончилась молодость и вот где-то впереди уже ковыляет потихоньку ему навстречу старость. И ещё он думал о том, что после войны начнёт изобретать какие-нибудь необыкновенно симпатичные и приятные машины, которые облегчат труд человека, украсят его быт, продлят его жизнь и принесут ему радость.

Бессонница, которой страдал Леонтьев в последнее время, способствовала его долгим ночным размышлениям. В такие ночные часы ему начинало казаться, что он один сейчас бодрствует во всём мире, что весь район и, может быть, весь фронт спит и только он один задумчиво похаживает у землянки и никто не слышит ни шороха его шагов, ни ровного стука его сердца, ни его дыхания…

Но это ему только казалось. С самых первых дней приезда на фронт майор Бахметьев неусыпно охранял жизнь изобретателя, его покой, документы и чертежи.

Но делалось это настолько умело и тактично, что ни Леонтьев, ни окружающие его даже не догадывались о том, как тщательно и любовно охраняет своего “подшефного” советская контрразведка.

Были приняты меры и к тому, чтобы пребывание Леонтьева на этом участке фронта не получило огласки. Офицерам строго приказали не говорить об этом, а бойцы вообще не знали, кто этот человек, так часто появляющийся с командиром бригады и так внимательно осматривающий новые орудия.

***

Выехавшая на фронт актёрская бригада уже два месяца давала концерты в разных соединениях, а Наталья Михайловна всё никак не могла напасть на след Леонтьева.

Актёры, из которых состояла бригада, были в большинстве своём молодые, весёлые люди. Они с искренней радостью и волнением выезжали на фронт. Концерты проходили в дружеском общении актёров и зрителей.

Перед отъездом актёров обычно устраивались “банкеты”. Полковые повара взволнованно шептались, придумывая, чем бы удивить дорогих гостей, и действительно показывали чудеса кулинарной изобретательности. Полевой военторг безропотно поставлял “заветные” бутылочки, хотя ещё накануне его начальник клялся “сединами матери и светлой памятью покойного папаши”, что ничего, решительно ничего из вин не осталось. Одним словом, провожали по-русски: тепло, ласково, хлебосольно.

На одном из таких банкетов рядом с Натальей Михайловной сидел за столом молодой светлоглазый лейтенант. Наталья Михайловна ещё во время концерта обратила внимание на его совсем юное лицо и блестящие, будто девичьи глаза.

Лейтенант вслух восхищался её пением, громче всех кричал “браво” и “бис” и вообще обнаруживал все признаки мгновенной, острой влюблённости, подчас возникающей в условиях фронта, где суровые будни войны и повседневная опасность порождают повышенную остроту чувств.

И вот за банкетом юный Лёня — так звали лейтенанта — сумел занять место рядом с понравившейся ему певицей. Наталья Михайловна, раскрасневшаяся от успеха и выпитого вина, откровенно кокетничала с “милым мальчуганом”, как она мысленно назвала лейтенанта.

Шёл обычный разговор о войне, о коварстве противника, об атаках, о ночных боях. Лёня, охмелевший от вина, а ещё больше от соседства молодой, красивой женщины, начал рассказывать “боевые эпизоды”, впадая при этом в тот чуть хвастливый тон, которым неопытные молодые люди рассчитывают обратить на себя внимание и придать значительность собственной персоне.

— Это что! — говорил он. — Бывают, Наташа (он незаметно для самого себя уже называл певицу по имени), такие перепалки, что и описать трудно. Конечно, это военная тайна, но я вам скажу по секрету: у нас теперь есть новые “сюрпризы”, замечательные орудия, называются они “Л‑2”…

— Боже, как интересно! — сказала, почему-то вздрогнув, Наталья Михайловна. — Какое странное название — “Л‑2”! Наверно, по фамилии конструктора?

— Ну да, — ответил Леня, — фамилия изобретателя Леонтьев. Вот это парень, скажу я вам… Всё время на огневых позициях… Сам следит, как работают его игрушки. Конечно, это секрет, но вам…

— Милый мальчик, — сказала Наталья Михайловна, — да какой же это для меня секрет, когда Леонтьев, Коля Леонтьев — мой близкий знакомый. Я даже собираюсь его навестить. Он ведь недалеко отсюда?

— Тридцать километров, — ответил Леня. — Есть такая деревня Большие Кресты, там наш КП. Но только…

— Я думала, ближе, — перебила его Наталья Михайловна. — Ну, не беда, в Москве встретимся: он говорил, что скоро вернётся… Лёня, положите мне, пожалуйста, сардин. Знаете, у меня был знакомый, которого тоже звали Лёней. Вы будете мой “Л‑2”.

— Есть положить сардин, — сказал Леня и исполнил просьбу своей дамы.

Наталья Михайловна съела сардину, выпила рюмку вина и перевела разговор на другую тему.

Между тем банкет продолжался. За столом было непринуждённо и весело.

Внезапно Наталья Михайловна поднялась и со стоном схватилась за сердце.

— Что с вами? — одновременно подбежали к ней несколько офицеров.

— Мне дурно… — едва проговорила Наталья Михайловна. — Я съела сардину, и вот… Я отравилась этими консервами…

Она пошатнулась и чуть не упала. Актёры и офицеры окружили её, стали предлагать различные средства, кто-то послал за врачом.

Наталью Михайловну перенесли в командирский блиндаж и там положили на постель. Очевидно, у неё было острое отравление. Она непрерывно стонала и молила только об одном: поскорее отправить её в Москву, где у нее есть дядя, профессор Венгеров, в институте Склифосовского.

Врач, осмотрев больную, сказал, что путешествие не представляет опасности.

Через час заболевшую певицу усадили в санитарный самолёт и отправили в Москву.

Едва машина поднялась в воздух и легла на курс, как Наталья Михайловна перестала стонать и тихо засмеялась. Вся история с отравлением была выдумана ею для того, чтобы быстрее вернуться в Москву и доложить Марии Сергеевне, где именно находится Леонтьев. Последнее поручение было выполнено.

На следующее утро Берлин сообщил шифрованной радиограммой в штаб фронта, а также Крашке, что инженер Леонтьев находится на Н‑ском участке фронта, в деревне Большие Кресты.

“Специалист по русской душе”

Господин Петронеску (настоящая его фамилия была Крафт) прожил нелёгкую, бурную жизнь профессионального шпиона с частыми и внезапными переменами фамилии, места жительства и внешности, с неожиданными переездами, переодеваниями, многочисленными пёстрыми связями и встречами, с пятью годами пребывания на каторге и парой “мокрых дел”. Петронеску успел познакомиться с самыми различными профессиями: он был и землемером, и шофёром, эстрадным чечёточником, коммерсантом, пастором, коммивояжером, владельцем кафешантана, скупщиком скота и даже кладбищенским сторожем.

Однако при всех этих превращениях господин Петронеску оставался, разумеется, сотрудником германской разведки. Когда-то, в дни далёкой молодости, Петронеску считался среди разведчиков специалистом по славянским делам, а теперь, в дни войны, он уже значился как “специалист по русской душе”.

Пребывая в Софии и занимаясь новыми делами, господин Петронеску, однако, очень внимательно следил за событиями в Анкаре. Им руководило при этом не простое любопытство. Он очень хорошо понимал, что от удачи или провала анкарской операции зависит многое в его личной судьбе.

Сначала всё как будто шло по намеченному плану. В заранее назначенный день к Папену, вышедшему для совершения моциона, подбежал злоумышленник, затем выстрелил в него, но, конечно, промахнулся, затем выстрелил в бомбу, которую он держал в руке, и был убит взрывом. Папен вовремя и точно упал на тротуар (не зря он шлёпался на ковёр в своём кабинете), очень картинно “потерял сознание”, затем эффектно “пришёл в себя”, не забыл произнести слова насчёт воли господней и нечестивцев из советского посольства, словом, безупречно сделал всё, что ему было положено.

В тот же день господин Сараджогло примчался к фон Папену и передал немецкому послу “своё соболезнование и прискорбие по поводу того, что случилось и что могло иметь, но, к счастью, не имело столь чудовищных последствий”. Министр не без удовольствия подчеркнул слова “но не имело”. Господин посол в ответ не преминул заметить, что “последствия, к сожалению, имели место, ибо, во-первых, самый факт злодейского покушения в центре столицы на жизнь посла Германии есть достаточно тяжкое последствие бездеятельности турецких органов власти и их непонятной благосклонности к работникам советского посольства, несомненно, причастным к этому делу”. Во-вторых, добавил посол, он сильно контужен взрывной волной и перенёс столь ужасное нервное потрясение, что, по мнению домашнего врача, потерял по крайней мере десять лет жизни.

В дальнейшем разговоре фон Папен дал понять, что отделаться соболезнованиями и выражением прискорбия туркам не удастся и что речь идёт о разрыве дипломатических отношений с Советским Союзом и вступлении Турции в войну с ним.

На следующий день переговоры продолжались. Установить личность злоумышленника после взрыва было невозможно. Турецкие следственные власти сбились с ног, но ничего не могли выяснить. Тогда сам “потерпевший” любезно предложил господину Сараджогло помочь в раскрытии этого преступления.

— Я полагаю, господин министр, — сказал фон Папен, — что было бы полезным установить деловой контакт между турецкой полицией, занятой расследованием этого ужасного дела, и германской политической полицией, имеющей весьма интересные данные, несомненно, проливающие свет на интересующие обе стороны вопросы… Разумеется, при этом контакте мыслится полная суверенность турецких властей и турецкого правосудия, а верные и точные сведения, право, ещё никогда никому не мешали…

“Деловой контакт” был установлен. Гестапо недвусмысленно указало перстом на Абдурахмана и Сулеймана. Оба были немедленно арестованы. К удовольствию турецких следователей и заместителя генерального прокурора Турции господина Кемаля Бора, руководившего расследованием по этому делу, обвиняемые охотно сознались и назвали личность злоумышленника, заявив, что он Омер, студент Стамбульского университета, и что они все трое были привлечены для совершения преступления русскими гражданами Павловым и Корниловым, работавшими в советском консульстве и торгпредстве.

Получив столь ценные “признания”, господин Кемаль Бора полетел к Сараджогло. Наутро газеты вышли с широковещательными сообщениями, что “тайна взрыва на бульваре Ататюрка” раскрыта благодаря оперативности турецкой полиции и мудрости заместителя генерального прокурора господина Кемаля Бора, проявившего недюжинные способности юридического мышления при анализе и оценке улик. Соучастники покушения Абдурахман и Сулейман, писали газеты, уже арестованы, и выясняется причастность некоторых иностранцев к этому покушению.

Через несколько дней Павлов и Корнилов были арестованы турецкой полицией. Им было предъявлено обвинение в организации покушения на германского посла.

Первые допросы шли в Стамбуле. Кемаль Бора и стамбульский губернатор состязались в тонкостях психологического подхода, убеждая арестованных сознаться в преступлении, к которому они, заведомо для допрашивающих, не имели никакого отношения. Маленький, пухленький, с розовыми щёчками и бегающими мышиными глазками, Кемаль Бора произносил пламенные речи, доказывая Павлову и Корнилову, сколь выгодным будет для них признание. Господин губернатор, сменяя уставшего прокурора, в свою очередь обещал все блага мира, свободу, деньги, почёт и турецкое подданство за “чистосердечное раскаяние и признание”. Русские упрямо твердили, что не имеют никакого отношения к взрыву на бульваре Ататюрка.

Тогда их перевели в Анкару. Были проведены очные ставки с Абдурахманом и Сулейманом.

Первым в кабинет начальника анкарской тюрьмы, где проводилась очная ставка, был приведён Абдурахман. Павлов сидел у стены, направо от входа. За его спиной стояли два дюжих полицейских. Кемаль Бора и полицейские чиновники полукругом восседали за столом. Абдурахман вошёл в кабинет, развязно поклонился прокурору, полицейским и картинно встал у порога.

— Обвиняемый Абдурахман, — начал скрипучим голосом прокурор, раздувая щёки от сознания важности момента, — знаете ли вы человека, сидящего на этом стуле?

— Господин прокурор, — сказал Абдурахман, — встав на путь чистосердечного признания вины и искреннего раскаяния в совершённом преступлении, я отвечу вам правдиво и честно — да, я его знаю.

— Что вам известно об этом лице? — продолжал Кемаль Бора.

— Это русский гражданин Павлов. Он и его товарищ Корнилов склонили меня, моего друга Сулеймана и покойного Омера к убийству германского посла.

Прокурор торжествующе посмотрел на Павлова, спокойно сидевшего на своём месте. Переводчик перевёл Павлову вопросы прокурора и ответы Абдурахмана. Заметив улыбку Павлова, Кемаль Бора побагровел от злости.

— Передайте этому человеку, что он не в театре! — заорал он переводчику. — Правосудие требует от него признания вины, которая абсолютно доказана. Он напрасно улыбается. Вчера Корнилов уже всё признал, хотя он тоже раньше улыбался. Теперь его очередь. И пусть спешит признаться, пока не поздно! Он в руках турецкого правосудия. И мы найдём способ развязать ему язык!

Выслушав переводчика, Павлов коротко сказал:

— Мне нечего признавать. Совершенно очевидно, что всё это “покушение” — гестаповская провокация. И я уверен, что это ясно не только мне, но и представителям турецкого правосудия. Требую свидания с советским послом или его представителем. Никаких показаний больше давать не буду. Всё.

После Павлова допрашивался Корнилов. Ему, разумеется, также было объявлено, что Павлов “уже признался”. Корнилов поднял Кемаля Бора на смех, заявив, что такое враньё прокурору не к лицу. Кемаль Бора завопил что-то насчёт “оскорбления, которое он занесёт в протокол”. Корнилов, услышав эту угрозу, ответил, что он со своей стороны хочет, чтобы было зафиксировано лживое утверждение, что Павлов “признался”.

Очная ставка с Сулейманом также ничего не дала. Сулейман, забыв инструкцию, полученную перед этим, назвал Павлова Корниловым, а Корнилова Павловым. Он переминался с ноги на ногу, тупо глядел в одну точку и тяжело вздыхал. Ему было невесело: накануне очной ставки из-за его забывчивости его безжалостно избили в карцере, обещанные сроки ареста истекли, дело затягивалось и вообще он начинал сожалеть о том, что согласился участвовать в этой комедии. Несмотря на свою тупость, он начинал догадываться, что жестоко обманут и что будущее сулит ему уйму неприятностей…

Поведение Сулеймана было замечено. Кемаль Бора охотно избавился бы теперь от такого “свидетеля”, но в газетах уже было объявлено его имя, и исключение его из процесса сразу вызвало бы подозрения.

20 апреля 1942 года начался судебный процесс. Он шёл в анкарском “дворце правосудия”. Судьи, прокурор и адвокат — в чёрных средневековых мантиях. Обвинял Кемаль Бора. Рядом с ним восседал и сам генеральный прокурор Джемиль Алтай, но тот больше молчал и только важно покачивал головой. Защитник был один — Захир Зия Карачай; он защищал Абдурахмана и Сулеймана. Павлов и Корнилов отказались от турецкого адвоката и заявили, что предпочитают защищать себя сами. Зал был набит до отказа: анкарские чиновники, их жёны, тайные агенты турецкой полиции, люди средних лет в штатском с беспокойно шныряющими глазами, многочисленные турецкие и иностранные журналисты. В первом ряду сидели представители дипломатического корпуса, с интересом следившие за процессом немцы и американцы, англичане и шведы, итальянцы и французы…

Заседание открылось ровно в двенадцать часов дня. Председатель суда исправно выполнил вступительные формальности, привёл свидетелей к присяге и объявил перерыв.

Карачай, кокетничая новёхонькой адвокатской мантией, похаживал среди публики со значительным видом независимого слуги правосудия. Сухопарый немногословный Джемиль Алтай важно проследовал в свой кабинет. Кемаль Бора, чувствуя себя главным героем дня, перемигивался с дамами и картинно стоял у входа в зал суда.

Провели подсудимых. Щебетавшие дамы бросились к проходу. Первыми провели Абдурахмана и Сулеймана, а потом Павлова и Корнилова. Они шли рядом, спокойно беседуя, иронически поглядывая на жадно рассматривающую их публику. Спокойствие и независимый вид Павлова и Корнилова удивили дам, ожидавших увидеть экзотические физиономии “русских разбойников”, как окрестили их в этот день бульварные турецкие газеты.

Большая группа иностранных журналистов курила в углу коридора. Тут были главным образом англичане, американцы, французы и русские.

Из турок около них вертелся только один — пожилой человек с седыми волосами и холёным розовым, необыкновенно сладким лицом, в подчёркнуто модном длинном пиджаке и черепаховых очках. Это был турок по национальности, журналист по наименованию и давний иностранный агент по профессии. Он претендовал на роль представителя передовой либеральной прессы и очень любил подделываться под европейский стиль в манере одеваться, высказываться и даже писать. На этом этапе войны он выступал на страницах газет в поддержку союзной коалиции, но на всякий случай (“одному аллаху известно, чем кончится эта всесветная кутерьма”) был корректно сдержан и в отношении Германии, стараясь не очень задевать многочисленных немцев, орудовавших в Стамбуле и Анкаре.

Наутро все турецкие газеты вышли с отчётом о первом дне процесса, многочисленными фотографиями из зала суда и сенсационными заголовками.

Увы, уже первые судебные заседания принесли организаторам процесса немало огорчений: Павлов и Корнилов на суде твёрдо продолжали разоблачать провокационный характер “покушения”. Упрямые русские не только отрицали свою вину, но сразу перешли от защиты к нападению и спокойно, но с дьявольской настойчивостью припирали к стене свидетелей, выясняли множество пикантных деталей, задавали вопросы, от которых Кемаль Бора приходил в полное смятение, и даже отпускали недвусмысленные замечания о методах расследования по этому делу.

Притом всё это делалось в безупречно корректном тоне, очень спокойно, со ссылками на права подсудимых, вытекавшие из турецких процессуальных законов, и вместе с тем с полным чувством собственного достоинства. Это вовсе сбило с толку прокурора и председателя. При такой линии самозащиты не было никакой возможности прервать подсудимых, отклонить задаваемые ими вопросы или вывести их из зала суда. Придраться было решительно не к чему.

Публика начинала недоумевать. Захир Зия Карачай в первые дни процесса сидел с открытым ртом и выпученными от удивления глазами. Потом, получив соответствующую взбучку, пошёл в лобовую атаку на подсудимых. Он начал с напыщенных заявлений о том, что Павлов якобы в последние три года уже занимался “покушениями”: в Риме — на Муссолини, в Софии — на царя Бориса и где-то ещё на кого-то. Павлов, смеясь от души, документально доказал суду, что он все эти годы безвыездно работал в Стамбуле.

Тогда в дело вступил Кемаль Бора. Он заявил, что сведения о прошлом Павлова господин адвокат привёл точно, так как ему, прокурору, о них также известно непосредственно от германской политической полиции. Павлов попросил суд занести это в протокол.

Зал загудел. Сидевшие в первом ряду немецкие дипломаты начали перешёптываться, проклиная неуклюжего турецкого прокурора. Карачай, вместо того чтобы замять этот эпизод, обрадовался и подтвердил источник этих сведений. Павлов в ответ попросил Карачая сообщить суду, когда он вступил в сословие адвокатов, где получил юридическое образование и откуда взял средства на открытие адвокатской конторы.

Побагровевший Карачай отказался отвечать “на наглые вопросы подсудимого” и в ответ начал что-то выкрикивать насчёт Центросоюза, который является “террористическим центром Коминтерна”, и подсудимых — “агентов Центросоюза”. Председатель дважды призывал адвоката к порядку, но тот продолжал нападать на Центросоюз, в котором видел корень всех зол.

Тем не менее Павлов просил суд обязать адвоката ответить на его вопросы. Карачай в конце концов пробормотал, что в сословие он вступил перед процессом, а юридическое образование получил в Берлине. Что же касается средств на открытие адвокатской конторы, то он воспользовался своими старыми сбережениями.

Тогда Павлов передал суду справку анкарского банка о том, что за два дня до открытия Карачаем адвокатской конторы ему была переведена крупная сумма такой-то немецкой фирмой.

Справка вызвала сенсацию. Все знали, что это за фирма. В зале откровенно смеялись, раздался чей-то свист, публика шумела. Иностранные журналисты дружно скрипели перьями. Дипломаты в первом ряду, кроме немцев, разводили руками и саркастически улыбались. Кемаль Бора сидел с таким лицом, что за него становилось страшно. Один генеральный прокурор молчал с невозмутимым и даже довольным видом. Он в глубине души был рад провалу своего заместителя, который явно метил на его пост и сильно рассчитывал на лавры по этому делу, почему-то порученному ему, а не Джемилю Алтаю.

Заседание закончилось коротким заявлением Павлова, который сказал:

— Господа судьи, заканчивая представление документов по этому эпизоду, я должен выразить своё соболезнование господину прокурору Кемалю Бора, попавшему публично в столь непристойное и тяжёлое положение своей ссылкой на сведения, полученные им непосредственно из гестапо. Я не могу в связи с этим не вспомнить старую турецкую поговорку: “Если ты пьёшь воду из мутного источника, не удивляйся, что у тебя испортился желудок”.

Дружный взрыв хохота в зале. Кемаль Бора вскакивает и что-то кричит. Председатель суда изо всех сил звонит в колокольчик, но зал продолжает грохотать…

***

Господин Петронеску с волнением узнавал все эти подробности. Дело, которое стоило стольких трудов, явно не клеилось. Если и дальше пойдёт в таком же роде, будет полный провал.

Как бы в ответ на эти невесёлые мысли прибыл приказ вылететь в Берлин. Ничего хорошего это не предвещало.

И вот он в Берлине, у самого рейхсфюрера СС Гиммлера. В кабинете, кроме Гиммлера, его заместитель Кальтенбруннер и Канарис.

Гиммлер протёр пенсне, надел его на острый хрящеватый нос, вытянул маленькую, как у змеи, голову по направлению к Петронеску и начал его внимательно рассматривать. Канарис сидел в стороне. Кальтенбруннер молча курил.

Тяжёлая пауза продолжалась минуты три. У Петронеску так билось сердце, что он испугался, как бы это не услыхал Гиммлер. Наконец последний тихо спросил:

— Вы прибыли с добрыми вестями? С отличными известиями? С хорошим рапортом? У вас славно идут дела, не правда ли, румынская свинья?

— Я немец, господин рейхсфюрер, — пролепетал Петронеску.

— Враньё! Немец не может быть таким тупым скотом. Это клевета на нацию, негодяй! Мы ещё разберёмся, кто вы такой, мы ещё вас проверим… Каков подлец!.. Какой тупой мерзавец!..

Он вскочил с места и начал ходить по кабинету, продолжая что-то шипеть. Мелкие пузырьки слюны лопались в углах его тонкогубого рта. Глаза поблескивали за стёклами пенсне недобрыми зелёными огоньками. Худые пальцы рук непрерывно двигались, сжимаясь и разжимаясь. Но страшнее всего была его улыбка — тонкие губы широко раздвигались, обнажая кривые, редко посаженные зубы. Покачивая маленькой головой, венчающей длинную худую шею с большим кадыком, он продолжал шипеть:

— И это называется агент Германии! Старый мастер!.. Кого вы допустили на процесс, болван? Двух кретинов, не способных даже заучить детское стихотворение! Идиотов, которым место в клинике психиатра! Дегенератов, способных вызвать только смех!.. Их вы рекомендовали, мерзавец, на процесс мирового значения? Нет, скажите прямо: что это, умысел? Сколько вы получили за это, скажите, пока не поздно, иначе вы у меня скажете всё, абсолютно всё!.. Я сделаю из вас фарш!

Петронеску молчал. Возражать и спорить было бессмысленно. Он понял, что погиб. Сегодня же начнутся пытки, допрос в подвале, “признание” — и конец.

Между тем Гиммлер внезапно успокоился, подошёл к столу, сел, вытер платком углы рта и спокойно, почти ласково продолжал:

— Ошибки возможны всегда. Но есть предел ошибке и граница заблуждению. Я ещё могу понять просчёт с этими дураками… Как их зовут, Кальтенбруннер?

— Абдурахман и Сулейман, рейхсфюрер, — коротко ответил Кальтенбруннер.

— Да, да, они… Повторяю, я ещё могу это понять. Но как объяснить, посудите сами, что вы, специалист по русской душе, наметили в качестве обвиняемых Павлова и Корнилова? Посмотрите, как они себя ведут. Какое спокойствие, ирония, твёрдость!.. Наконец, я уверен, что они опытные юристы — это сразу чувствуется… Как вы смели предложить этих людей! Их одних достаточно, чтобы провалить процесс, не говоря уже об остальном. А это свинство с турецким адвокатом, которого я бы с удовольствием повесил… Кто переводит в таких случаях деньги через банк? Кто, я вас спрашиваю?

— Я не имею к этому никакого отношения, — пролепетал наконец Петронеску. — И мне казалось…

— Ну да, вам казалось… А мне вот теперь кажется, что так поступают только с умыслом, нарочно, обдуманно, в определённых целях. И, конечно, за определённое вознаграждение… Не так ли, мой дорогой?

Гиммлер опять начал улыбаться. Петронеску похолодел.

В этот момент вошёл адъютант Гиммлера и положил перед ним телеграмму. Гиммлер начал её читать. Лицо его постепенно заливало краской, руки чуть дрожали. Он бросил в пепельницу недокуренную сигарету, затем начал её мять и вдруг, схватив пепельницу, с силой швырнул её в угол. Фарфоровая пепельница с треском разлетелась на куски.

— Читайте! — крикнул он Петронеску. — Вот плоды вашей энергичной работы. Читайте!

Сквозь туман, застилавший глаза, Петронеску с трудом прочёл:

“Из Анкары. Рейхсфюреру СС.

Сегодня на процессе произошёл ужасный инцидент. Неожиданно для всех Сулейман обратился к председателю суда и заявил, что он отказывается от всех прежних показаний, что он никогда не знал Павлова и Корнилова, что и Абдурахман их также не знал и что Павлов и Корнилов вообще не имеют никакого отношения к покушению на Папена. Сулейман заявил, что давал раньше ложные показания по принуждению полиции, где его подвергали пыткам и требовали, чтобы он оговорил русских.

Заявление Сулеймана произвело сенсацию на процессе. В зале раздались крики: “Позор!”. Прокурор Кемаль Бора до такой степени растерялся, что расплакался в присутствии публики. Председатель поспешно объявил перерыв.

Мы приняли меры к тому, чтобы Абдурахман не последовал примеру Сулеймана. Изыскиваем возможности повлиять и на последнего, чтобы восстановить его в прежних показаниях, хотя надежд на это мало. Павлов и Корнилов ведут прежнюю линию. Меры к смягчению отчётов о процессе в турецкой прессе нами предприняты”.

***

На следующий день Петронеску снова имел личную беседу с Гиммлером и Кальтенбруннером. Ему сказали прямо, что он может себя спасти лишь одним — выполнить очень серьёзное поручение в России. Лишь в этом случае он снова завоюет доверие и сохранит жизнь.

На рассвете специальным самолётом Петронеску вылетел в район Смоленска, в “комбинат” Крашке.

Новое поручение

Когда Петронеску высадился из транспортного самолёта “Юнкерс‑52” на смоленском аэродроме, было ясное летнее утро, вселяющее бодрость и уверенность. Он сел в поджидавшую его машину и проследовал в “комбинат” Крашке, к товарищу своей молодости и свидетелю первых успехов.

Они не виделись несколько лет. Тем не менее встреча старых друзей была более чем сдержанной. Они не любили друг друга.

За завтраком хозяин угостил гостя русской водкой, русскими папиросами, и разговор сразу пошёл о русских делах.

Петронеску предъявил предписание, в котором Крашке предлагалось выделить в его распоряжение пять-шесть опытных агентов и вместе с ним перебросить их в советский тыл.

— Я не собираюсь долго здесь задерживаться, — сказал Петронеску, — но хочу лично отобрать людей и изготовить некоторые документы.

— Я и мои люди к вашим услугам, — довольно любезно сказал Крашке, обрадовавшись тому, что неприятный гость скоро уберётся. — Когда начнёте отбор?

— Хоть сегодня, — ответил Петронеску.

Крашке имел полное основание думать, что приезд Петронеску означает некоторое недоверие к его способностям со стороны начальства. Это недоверие могло быть вызвано не совсем удачным началом дела Леонтьева и участившимися случаями провала агентов Крашке, который в разговоре с Петронеску умолчал о том, что фамилия Леонтьева ему давно известна.

В настоящее время у Крашке было много неприятностей. Провалился один из лучших агентов Крашке — Филипп Борзов, много раз побывавший в советском тылу и всегда приносивший ценные сведения. Филипп, бывший махновец и кулак, пожилой, одинокий, неразговорчивый человек, был завербован в самом начале войны.

Проучившись три месяца в школе Крашке, Филипп был переброшен через линию фронта. В напарницы ему дали молодую девушку по имени Ванда. Они изображали бродячих музыкантов — отца и дочь. Филипп играл на баяне, Ванда — на скрипке. В баяне был радиопередатчик. Днём Филипп играл для проходивших частей на фронтовых дорогах, а по ночам передавал немцам данные о проходящих резервах, сообщал ориентиры для бомбёжек, старался обнаружить слабые участки обороны.

Пожилой баянист и его миловидная дочь не вызывали никаких подозрений.

Но вот однажды среди слушателей оказался лейтенант, который сам был отличным баянистом. Он обратил внимание на то, что баян срывается на переборах. Лейтенант сначала подумал, что мехи не в порядке, и вызвался исправить инструмент, но Филипп баяна не дал и продолжал играть. Внимательно вслушавшись, лейтенант понял, что внутри баяна что-то есть. Вырвав баян из рук Филиппа, офицер разрезал мехи и извлёк оттуда передатчик. Так провалился Филипп. Ванде удалось бежать.

Крашке был огорчен потерей ценного агента и провалом фокуса с баяном. Правда, он тут же придумал новый приём. Вызвав к себе начальника технической мастерской “комбината”, Крашке сказал:

— Вы не учитываете психологии русской нации. Наши агенты проваливаются. Вы не понимаете славянской души… — Крашке самодовольно и загадочно улыбнулся. — Русские, мой друг, как и все славяне, весьма жалостливы. Мы должны использовать славянскую жалость. — И он начал объяснять: — Отныне надо посылать к русским калек. Да, калек. Человек с ампутированной ногой, инвалид войны — это, чёрт возьми, чего-нибудь да стоит! Одним словом, следует продумать, как поместить передатчик в деревянный протез. Если этот протез начинается от бедра…

— Но ведь для этого нужны люди, у которых ноги ампутированы от бедра, — наивно усомнился техник. — А это бывает довольно редко.

— Вы чудак! — возразил Крашке. — Не всё ли равно этим русским, как мы будем ампутировать: только ступню или всю ногу от бедра… Дайте секретную телеграмму в соседние госпитали. Протез — это мысль. Делайте!

Так были радиофицированы протезы. Но и это не помогло. “Инвалиды” тоже проваливались. Условия работы всё усложнялись. А тут накануне приезда Петронеску случилось новая неприятность.

К одному из участков советской линии обороны вплотную примыкала важная железнодорожная ветка, которую надо было вывести из строя. Лучше всего это можно было сделать, уничтожив железнодорожный мост. Многократные попытки разбомбить мост с воздуха ни к чему не привели. Тогда поручили это Крашке.

Мобилизовав лучшую свою агентуру, Крашке перебросил в прилегающий к намеченному объекту район несколько человек и значительное количество тола. Все переброшенные диверсанты были одеты в форму железнодорожников и явились на место под видом представителей НКПС, прибывших якобы для проверки технического состояния моста.

Начальник этого участка службы пути отсутствовал: он был вызван в управление дороги для доклада. Заменял его новый человек, не имеющий достаточного опыта, а главное, весьма доверчивый. Он приветливо встретил “комиссию” и прежде всего предложил гостям позавтракать. За столом один из гостей подбросил таблетку с сильно действующим наркозом в рюмку гостеприимного хозяина. Это заметила десятилетняя девочка, дочь дорожного мастера, которая была нездорова и лежала тут же в избе, на полатях.

Она тихо сползла с полатей и проскользнула к матери, возившейся на кухне. Хозяйка немедленно сообщила об этом командиру подразделения, охранявшего мост. Дом был оцеплен, и “комиссию” арестовали. В чемоданах был обнаружен тол, приготовленный для взрыва моста.

Крашке был в отчаянии. Начальство, которому поневоле пришлось обо всём доложить, разразилось весьма язвительным письмом.


“Я должен разъяснить вам, герр Крашке, — писал начальник, — что в компетенцию нашей службы, отнюдь не входит задача снабжения органов НКВД толом, как вы это, по-видимому, считаете. Нам совершенно непонятно, каким образом человек с вашим опытом и квалификацией мог попасть в столь глупое и непристойное положение…”


И теперь Крашке усмотрел в приезде Петронеску выражение крайнего недоверия к себе, а Петронеску не счёл нужным его разубеждать. Невесело было на душе у господина Крашке.

После завтрака Крашке повёл гостя осматривать свои владения. Герр Стефан показал свою продукцию и с достоинством выслушал комплименты. Когда гость увидел в “допросной” толстые плети со свинчаткой, резиновые палки и наборы щипцов, зубил, клещей и тому подобных инструментов, он многозначительно улыбнулся.

— Я вижу, вы верны своим вкусам, господин Крашке, — сказал он, — и по-прежнему любите эти развлечения.

— Поверьте, это не только развлекает, — улыбнулся Крашке, — но и приносит весьма существенную пользу. Если хотите, сегодня попозже, вечером, можете убедиться в этом. Доставлена девушка-партизанка. Пока она хранит молчание, но сегодня…

— Благодарю, это не по моей специальности. И, кроме того, я не выношу женского крика, — ответил Петронеску. — Я хотел бы поскорее заказать себе документы.

Они прошли в мастерскую, изготовлявшую документы. Петронеску тщательно ознакомился с оттисками гербовых печатей различных советских учреждений, всякого рода удостоверениями, паспортами, военными билетами, штампами милицейской прописки и т. п. Всё это было сделано очень аккуратно и выглядело отлично.

— В качестве кого вы намерены туда перебраться? — коротко спросил Крашке.

— Я думаю, лучше всего, если я и отобранные мной люди поедем под видом делегации какой-нибудь области, привёзшей на фронт подарки, — ответил Петронеску. — Во-первых, там это в моде; во-вторых, это обеспечит нам тёплый приём; в-третьих, это будет объяснять нашу естественную любознательность. Да, нынче наша служба совсем уже не та, что была когда-то. Увы, кончились времена, когда мы работали в кафешантанах, когда красивая женщина, любовница министра или генерала, делала нам игру! В Советском Союзе эти методы совершенно исключены! Уверяю вас, что здесь даже Мата Хари, звезда германской разведки, была бы арестована через два месяца. Нет, тут нужна более тонкая работа. Я считаю, что в Советском Союзе надо делать игру на чувстве патриотизма и любви к армии.

— Делегация — отличная выдумка, — ответил Крашке. — Но в таких случаях фронт, вероятно, получает извещение из Москвы.

— Я это предвидел, — ответил Петронеску. — Наши люди в Москве постараются всё организовать. А я на всякий случай запасусь у вас документами. Пока надо отобрать людей. Я думаю так: шесть человек, из них две комсомолки, один пожилой пролетарий, один представитель обкома — это я, ну и ещё кто-нибудь из интеллигенции… Они это любят.

— У меня есть несколько перебежчиков, которым я вполне доверяю, — сказал господин Крашке. — Тем более что они уже сожгли за собой все мосты.

— Отлично, — сказал Петронеску. — Надо будет приготовить подарки. Папиросы, шоколад, вино. Можно немного парфюмерии. Но чтобы всё это было солидно.

К вечеру люди были отобраны: две девушки, один пожилой человек и двое мужчин неопределённого возраста. Петронеску подробно поговорил с каждым в отдельности. Старшая из девушек, Вера, до войны служила в ателье мод, а когда пришли немцы, сошлась с офицером, а затем была завербована разведкой. Кукольное личико, бездумные, пустые глаза, густо намазанные ресницы и чрезмерная вертлявость обличали в ней особу определённого пошиба. Другая, Тоня, ещё совсем молодая, лет восемнадцати, была дочерью петлюровца, родилась и выросла в Германии, но хорошо владела русским языком. “Пожилой пролетарий” — старый агент немецкой разведки — работал до войны конторщиком на военном заводе. И, наконец, два человека неопределённого возраста были завербованы из числа лиц, дезертировавших из Советской Армии.

В тот же день началась индивидуальная подготовка членов “делегации”.

Девушки должны были изображать комсомолок. С ними вели “практические занятия”: их учили, как надо разговаривать на фронте, как приветствовать бойцов, как вручать подарки, как отвечать на всевозможные вопросы. “Пожилой пролетарий”, который должен был изображать старого мастера оборонного завода, получил инструкцию касательно всяких технических и производственных терминов и разговоров с бойцами. Дезертиры должны были представлять советскую интеллигенцию из областного центра, поэтому один из них готовился к роли агронома из облзо, а другой — к роли преподавателя географии из пединститута.

Сам Петронеску, взявший на себя роль представителя обкома партии, детально знакомился с материалами о работе партийного аппарата (по данным Крашке). Он выбрал фамилию Петров и упражнялся в произнесении приветственных слов и докладов.

Так проходило время. Ежедневно члены “делегации” проводили вместе по нескольку часов, детально обсуждая поведение каждого в самых различных ситуациях.

По окончании подготовки Петронеску и Крашке начали выбирать место, где было бы всего безопаснее выбросить парашютный десант. Они остановились на глухом, малонаселённом железнодорожном разъезде, в одном из районов Н‑ской области.

В Берлин радировали о принятом решении, и на следующий день было получено согласие.

Около двух часов ночи вся “делегация” была доставлена на ближайший аэродром и там погружена в транспортный самолёт.

Грузный самолёт с рёвом вырулил на старт, взял разбег, оторвался от земли и круто пошёл вверх, в тёмное ночное небо, прямо навстречу Большой Медведице. Набрав высоту, машина легла на курс и пошла через линию фронта в советский тыл, к глухому железнодорожному разъезду.

Минут через сорок стали подходить к намеченному пункту. Спокойная русская равнина с небольшим леском, вьющейся лентой реки и аккуратно вычерченной линией железнодорожного полотна раскинулась под крыльями самолёта. Пилот постучал в пассажирскую кабину.

Петронеску рассматривал в ночной бинокль расплывающиеся в сумраке мягкие контуры мирного сельского пейзажа. Ни одного огонька, ни одного движущегося предмета, ничего, что могло бы заставить усомниться, насторожиться, забеспокоиться. Да, надо прыгать…

Петронеску три раза постучал в кабину пилота. Мотор перешёл на малые обороты, и машина почти бесшумно стала планировать вниз. Петронеску с трудом открыл боковую дверку. Ночной воздух со свистом ворвался в самолёт. Петронеску вышвырнул один за другим четыре чемодана с подарками, снабжённых парашютами-автоматами, и молча указал девушкам на распахнутую дверцу.

Вера подошла к зияющей пропасти и, взявшись руками за боковые поручни, заглянула в неё. Где-то внизу, очень далеко, загадочно молчала земля.

— Ой! — тихо вскрикнула Вера. — Ой, боязно!..

Петронеску шагнул к Вере и, оторвав её руки от поручней, вытолкнул девушку из самолёта. Раздался крик, который ветром сразу отнесло в сторону. Вера камнем полетела вниз, но через несколько секунд купол её парашюта раскрылся.

За нею прыгнула Тоня, успевшая только воскликнуть перед прыжком: “Ой, мамочка!”. Потом, перекрестясь и зачем-то разгладив усы, неуклюже выпрыгнул “пожилой пролетарий”. Наконец очередь дошла до “представителей областной интеллигенции”.

Когда Петронеску обернулся к ним, он даже засопел от злости: оба “интеллигента” забились в угол, судорожно вцепившись в бортовые поручни.

— Ну! — крикнул Петронеску. — Ну, прыгайте!.. Или вы думаете, что здесь шутят!.. Прыгать, скоты!

Но оба не двинулись с места и только ещё крепче схватились за поручни. Петронеску стукнул кулаком в пилотскую кабину. Оттуда сейчас же вышел помощник пилота, молодой офицер с револьвером в руке.

— Что, опять эти русские свиньи не хотят прыгать? — спокойно спросил он по-немецки. — Это обычная история… Сейчас я вам помогу.

Подойдя к первому из “интеллигентов”, офицер ударил его револьвером по голове. От боли и испуга тот вскочил, на мгновение выпустив поручни.

В ту же секунду офицер схватил его за шиворот и потащил к двери. Петронеску помогал офицеру.

Они с трудом вытолкнули “интеллигента”. Тогда настала очередь последнего.

— Рус, прыгай! — по-прежнему спокойно сказал офицер, наводя на него дуло револьвера. — Прыгай или рус капут…

— Н-не надо, — промычал тот, лязгая зубами. — М-мо-мочи нет… По-пот… Н-н-не сейчас… Сердце… Сердце…

Тогда, окончательно потеряв терпение, Петронеску выхватил револьвер и разрядил всю обойму — девять патронов — в полуоткрытый, жарко дышавший рот этого человека. Тот всхлипнул и медленно сполз на пол.

— О, вы очень правильно поступили, — произнёс офицер, — от него была бы слишком малая польза…

Вся высадка заняла не более трёх минут.

Не отвечая офицеру, Петронеску бросился к двери и, не останавливаясь, с разбегу прыгнул вниз. Ночной воздух со свистом обжёг его лицо. На мгновение перехватило дыхание. Петронеску яростно рванул кольцо парашюта и радостно ощутил, как его сразу, толчком, дёрнуло кверху. Затем он плавно понёсся вниз, к загадочно молчавшей ночной земле.

Лесная ночь

В июле на том участке фронта, где находился Леонтьев, наступило относительное затишье. Правда, немцы сделали несколько попыток вернуть потерянные позиции, но все их атаки были отбиты, и наши части прочно закрепились на новых рубежах. Лето в этом году наступило поздно и только теперь, в начале июля, окончательно вступило в свои права.

Артиллерийское соединение, в котором находился Леонтьев, стояло в глухом тёмном лесу, с обширными болотами, поросшими осиной, и лесными озёрами с чёрной крепко настоенной водой. Лес тянулся на десятки километров и в непогоду шумел, как океан. Ни недавние бои, ни скопление артиллерии, ни рокот ночных самолётов, проходивших часто над лесом, не могли нарушить его извечный угрюмый покой. В летние ночи здесь стояла глубокая тишина, верхушки сосен сонно перешёптывались, в озере лениво плескалась рыба. Неяркие летние звёзды потихоньку заглядывали в чёрное зеркало спящего озера.

Всё спит: лес, озеро, ночное небо; спят бойцы в палатках, орудия в брезентовых чехлах. В лагере ни огонька: костры запрещены, вспышка спички — преступление. Застыли на постах часовые.

Тёмная ночь стоит над уснувшим лагерем. Везде сон, только у одной землянки тихий разговор. Полковник Свиридов и Леонтьев беседуют по душам. За это время они привыкли друг к другу, вдвоём им было всегда интересно, всегда находилось о чём поговорить.

Леонтьеву был симпатичен Свиридов — живой, горячий, умный, никогда не унывающий человек. Он знал в лицо каждого бойца, понимал своих солдат с полуслова, был прост, но строг, требовал порядка, дисциплины. Лодырей и тупиц не терпел. Он был кадровый артиллерист, окончил артиллерийскую академию и, когда говорил об артиллерии, у него загорались глаза. Свиридов мог часами говорить о марках стали, огневом вале, прицельном огне. Он наизусть помнил калибры и наименования орудий всех армий мира. Полковник признавал мощь “Л‑2”, радовался их поражающим свойствам, но указывал Леонтьеву на необходимость некоторых доделок, упрощения управления орудиями и увеличения прицельности огня.

Леонтьеву были приятны его прямота, знание дела, толковые советы. Он в свою очередь вызывал симпатии Свиридова своей скромностью, даже некоторой застенчивостью, уважением к чужому мнению, умением внимательно выслушать всякое критическое замечание, совет, предложение. Свиридову нравилось, что конструктор “не задаётся”, советуется с артиллеристами, ведёт себя просто и “не лезет в гении”.

Так началась их дружба. Постепенно круг их ночных бесед всё более расширялся. Много говорили о войне, о народе, показавшем в этой войне поразительные свойства души и характера. Суровые условия фронта, опасность, нависшая над Родиной, трудности и лишения только подняли боевой дух народа, укрепили его патриотизм, ещё сильнее сплотили его.

Свиридов рассказал Леонтьеву по секрету историю одного младшего командира Фунтикова, которого Леонтьев не раз видел. Это был молодой, лет двадцати пяти, сухощавый парень с живыми глазами и озорной, лукавой улыбкой, без которой его трудно было себе представить, так естественна она была на его лице.

— К вашему сведению, — рассказывал Свиридов, — этот Фунтиков — профессиональный карманник, имеющий не одну судимость. Он побывал в тюрьмах, с детских лет занимался карманными кражами. За месяц до войны, весной тысяча девятьсот сорок первого года, с ним случилась история, перевернувшая всю его жизнь. Я знаю о ней и с его слов, и из рассказов нашего уполномоченного контрразведки майора Бахметьева, работавшего до войны народным следователем. Характерно, что Фунтикова и Бахметьева теперь водой не разольёшь, до такой степени они привязаны друг к другу.

— В чём секрет такой привязанности? — улыбнулся Леонтьев.

— А вот сейчас я всё расскажу. История, как мне кажется, весьма любопытная.

История и в самом деле была любопытной. Она началась в одно ясное майское утро тысяча девятьсот сорок первого года. Следователь Бахметьев, как всегда, рано утром пришёл на службу и приступил к работе.

Следователи по уголовным делам разделяются на “бытовиков”, “хозяйственников” и “сексуалистов”. Разумеется, им приходится расследовать всякие дела, но у каждого следователя обычно имеется “своя струнка”, склонность к расследованию определённых видов преступлений, а стало быть, и соответственные навыки.

Бахметьев принадлежал к довольно редкой группе следователей — любителей хозяйственных дел. Всякие там балансы, сальдо, двойные и прочие бухгалтерии, недостачи на оптовых базах, дерзкие растраты и запутанные торговые комбинации интересовали его гораздо больше, нежели вооружённые ограбления, убийства из ревности и прочие, как он выражался, “пережитки быта”. Да, Бахметьев решительно предпочитал унылых растратчиков, в глубине души давно примирившихся с неизбежным приговором, заведующих оптовыми базами с беспокойным блеском в глазах и сухопарых, подвижных, молниеносно соображающих комбинаторов — специалистов по разного рода мошенническим операциям.

Роясь в кипах отчётных документов и колонках бухгалтерских записей, неумолимо нащупывая самые запутанные, мастерски завуалированные счета и бухгалтерские проводки, угадывая каким-то особым, профессионально выработавшимся чутьём преступные связи и комбинации, Бахметьев работал как одержимый, не зная усталости, с подлинно артистическим вдохновением.

В утро, о котором идёт речь, он, как всегда, склонился над папкой с очередным делом и погрузился в изучение кипы бухгалтерских документов. Внезапно раздался резкий звонок его настольного телефона. Оторвавшись от дел, Бахметьев взял трубку.

— Вас слушают.

— Мне нужен товарищ Бахметьев, Сергей Петрович, — послышался знакомый (у Бахметьева была отличная память на голоса) тенорок.

— Бахметьев у телефона. Кто говорит?

— Говорит ваш бывший клиент, Сергей Петрович… Одним словом, обвиняемый. Имею к вам спешное дело особой государственной важности…

— Кто говорит? — строго переспросил Бахметьев. — Я ничего не понимаю. Какой обвиняемый?

— Боюсь, не помните меня, много прошло времени. Докладывает Жора-хлястик, ежели изволите помнить… Проходил у вас по делу о похищении со взломом морских котов в мехторге… Одним словом, старый знакомый…

Бахметьев вспомнил. Да, лет пять назад действительно было в его производстве дело о похищении большой партии меховых товаров на оптовой базе Союзпушнины. По этому делу привлекалась целая группа воров во главе с заведующим базой, по инициативе которого и была инсценирована кража со взломом. Среди прочих обвиняемых по делу проходил и один молодой карманник, случайно затесавшийся в эту компанию.

Бахметьев заказал “бывшему клиенту” пропуск. Вскоре на пороге его кабинета появилась личность небольшого роста, в брюках неопределённого цвета и щегольской замшевой “канадке” на “молнии”. Личность ещё на пороге отвесила изысканный поклон, молча поставила в угол небольшой чемодан из фибры ядовито-жёлтого цвета и выжидательно уставилась прямо в лицо Бахметьева озорными, с лукавой искрой глазами.

— Ваша фамилия? — суховато спросил следователь, не любивший называть обвиняемых по кличкам.

— Фунтиков, — быстро ответил пришедший. — В миру Жора-хлястик, а от папы с мамой — Фунтиков, Маркел Иваныч.

— Помню, — ответил Бахметьев. — Садитесь. Чем могу служить?

Фунтиков присел на самый краешек стула, разгладил на коленях пушистую кепку и озабоченно спросил:

— Каким располагаете временем?

— Я вас слушаю, — вежливо, но суховато ответил следователь.

— Прибыл по своей специальности, — начал Фунтиков. — Если изволите вспомнить, я по своей квалификации карманник и всегда работал по этой линии. По меховому делу я влип случайно, попал, как говорится, в дурное общество… Получил я, как пижон, пять со строгой, отбыл три, получил досрочное за ударную работу в лагере и вернулся к прежней специальности.

— По карманной части?

— Так точно. Между прочим, не стал бы этого касаться, если бы не вчерашнее происшествие на Белорусском вокзале, о чём и считаю необходимым доложить. Можно по порядку?

— Можно, — ответил Бахметьев, с интересом слушая.

— Вчерашний день прибыл я на работу на Белорусский вокзал, как всегда, к отходу заграничного поезда Москва — Негорелое. Между прочим, шикарный экспресс, интеллигентная публика, дамы с вуалетками и заграничные чемоданы. Правда, чемоданы не по моей епархии, но если чемодан крокодиловой кожи, кругом на “молниях” и весь в наклейках, то у такого пассажира и в кармане есть о чём поразмыслить. Ну, прихожу на перрон, второй звонок, сутолока, пассажиры прощаются, дамы уже вытащили платочки, носильщики огребают чаевые, паровоз пыхтит, как при грудной жабе. Одним словом, час пик для нашего брата. Я уже заранее выбрал себе подходящего карася — иностранец, стекло в глазу, перчатки. Пришёл он минут за пять, провожал какого-то типа, сунул ему что-то и ещё, видно, сунуть хотел, да не успел. В толкотне у международного вагона я бочком к нему прижался и очень деликатно вырезал у него задний карман. Увёл у него толстый на ощупь бумажник и отшвартовался влево. Здесь, Сергей Петрович, я довольно независимо прогулялся, бежать сразу вредно, потом звонок, свисток, поезд тронулся, и я тоже лёг на курс и вышел на площадь. Ну, натурально, зашёл в кафетерий, заказал пиво с раками, вынул бумажник, раскрыл — и аж похолодел…

— Почему именно? — спросил Бахметьев.

— Именно потому, что в бумажнике был чистый шпионаж, статья пятьдесят восемь дробь шесть, и коварные методы иностранных разведок… Вот посмотрите сами, Сергей Петрович, убедитесь.

И Фунтиков протянул следователю бумажник.

Бахметьев раскрыл бумажник и прежде всего увидел проявленную плёнку длиной около метра. На кадрах плёнки можно было рассмотреть переснятые технические чертежи и различные цифры. Кроме того, в бумажнике были записки на немецком языке, сделанные карандашом, визитная карточка какого-то Отто Шеринга, журналиста, американские доллары и немецкие марки. Документов, удостоверяющих личность владельца бумажника, не было, так как визитная карточка, судя по надписи на её обороте, принадлежала одному из его знакомых.

Рассмотрев содержимое бумажника, Бахметьев перевёл взгляд на Фунтикова. Тот сидел с серьёзным выражением лица, перебирая в пальцах кепку.

— Что это за чемодан? — спросил Бахметьев, указывая на чемодан, поставленный Фунтиковым в угол.

— Необходимый набор для домзака. Захватил на случай посадки, — ответил Фунтиков. — Ибо дело делом, а суд по форме. Я, Сергей Петрович, прежде чем к вам пойти, ночь не спал — раздумывал. Сами посудите — в кои веки такой случай мог произойти, что моя работа пользу государству принесла… Натурально, не выдержал и пошёл.

— Вы сможете опознать человека, у которого вырезали бумажник? — спросил Бахметьев.

— А как же! Да я его на всю, можно сказать, жизнь запомнил! Высокий блондин, худощавый такой… Извините, задом на ходу виляет.

Бахметьев подумал и коротко, очень серьёзно произнёс:

— Вот что, Фунтиков. Арестовывать я вас не буду, хотя вы правы, что дело делом, а суд по форме. Но адрес ваш может понадобиться. Понятно?

— Понятно, Сергей Петрович, — с чувством ответил Фунтиков. — Понятно и весьма приятно.

— Это не всё, — продолжал Бахметьев. — Вы должны мне дать слово, что перестанете воровать, иначе… сами понимаете…

Отпустив Фунтикова и записав его адрес, Бахметьев доложил о визите своего старого “клиента” прокурору. Заявление Фунтикова и бумажник были переданы специальным следственным органам.

Вскоре благодаря фотоплёнке, находившейся в бумажнике, удалось разыскать тот институт, в котором орудовала агентура германской разведки. Выяснена была и личность владельца бумажника, сотрудника германской миссии Крашке.

Фунтиков, не знавший всех этих подробностей, потерял покой, стараясь найти человека, у которого он вырезал карман. Ему очень хотелось довести дело до конца и найти шпиона. И хотя никто ему не поручал, он почти ежедневно посещал Белорусский вокзал, болтался у гостиницы “Метрополь”, в которой обычно останавливались иностранцы, бродил по комиссионным магазинам. Но все его старания были тщётны — иностранца “с виляющим задом” не было, его и след простыл.

Дав слово Бахметьеву прекратить воровство, Фунтиков его сдержал, через месяц пришёл к Бахметьеву и попросил устроить его на работу.

— Месяц я продержался, — сказал он. — Были деньги, барахло. Теперь амба — всё кончилось. Жить не на что. Устраивайте, Сергей Петрович, а то не выдержу. Я человек культурный, мне надо кушать, курить и ходить в кино. Но только условие — чтобы никто меня не перековывал, карманником я не был и вообще я такой же, как все. А то приду на работу, все полезут с сочувствием, со вздохами и советами, местком шефство возьмёт… Не хочу! Я человек стеснительный и самолюбивый. Хочу без месткома. И без сочувствия. Можете так определить?

— Могу, — ответил Бахметьев.

И в самом деле, устроил Фунтикова администратором одного из кинотеатров. Работа Фунтикову — большому любителю кино — понравилась.

Но через полтора месяца началась война. В первые же дни войны Фунтиков пришёл к Бахметьеву, с которым он теперь нередко встречался.

— Сергей Петрович, я опять за помощью, — сказал он, — хочу на фронт. Пошёл в военкомат, а там к сердцу придрались, говорят: “Не подходите”. А я во всяком случае сидеть в тылу не могу. Я своё сердце лучше знаю, а они говорят — давление повышенное. Так оно у меня оттого и повышается, что я здесь сижу. Одним словом, помогите…

Бахметьев позвонил в военкомат и попросил особенно не придираться к Фунтикову. В результате Фунтиков был зачислен в армию. Через неделю он уехал на фронт. Вскоре пошёл в армию и Бахметьев. И вот они оказались в одной бригаде…


***

— Оба теперь у нас. Дружат, — рассказывал Свиридов. — Надо вам сказать, товарищ Леонтьев, что Фунтикова любят все бойцы за его находчивость, смелость и удивительную жизнерадостность, которую всегда, а в особенности на фронте, так ценят люди.

Было уже очень поздно. С озера тянуло сыростью и запахом озёрной воды, смешанным с приторным, как наркоз, ароматом водяных лилий. Перед близким рассветом медленно умирали в далёком небе звёзды. Вокруг стеной стоял лес, загадочный и дремучий, как в детской сказке. Предутренняя роса садилась на сапоги.

Леонтьев молчал, жадно запоминая торжественность и богатство этой летней лесной ночи, до краёв налитой тишиной, покоем и густыми запахами. Всё это: люди, о которых они говорили со Свиридовым, и этот лесной океан, и бескрайняя земля, и далёкое, родное небо, и бледные звёзды — всё сливалось в душе Леонтьева в одно простое, нежное и великое слово — Родина.

Майор Бахметьев

А время шло. Как ни привык Леонтьев к Свиридову и всем артиллеристам бригады, в которой находился, но уже пора было подумывать об отъезде. За время, проведённое на фронте накопился богатый материал наблюдений над работой “Л‑2”. Выяснились и положительные, и отрицательные стороны нового оружия. Надо было срочно, на заводе и в лаборатории, продолжать его усовершенствование.

Кроме того, за это время у Леонтьева появились новые замыслы, связанные уже с вооружением самолётов. Всё это, естественно, требовало определённых условий для работы.

Леонтьев стал готовиться к отъезду. Он собрал все свои записи, сложил немногочисленные вещи, но Свиридов уговорил его остаться ещё на несколько дней. Неудобно было отказать Свиридову, да ему и самому не очень-то хотелось уезжать. Он остался, договорившись со Свиридовым, что выедет через два дня.

Только теперь, перед самым отъездом, Леонтьеву стало известно, что сопровождавший его из Москвы майор Бахметьев является уполномоченным армейской контрразведки. Ему была поручена охрана Леонтьева на фронте.

— Я забочусь о том, чтобы вы были живы и невредимы, товарищ Леонтьев, — сказал он улыбаясь. — Имею такое указание.

Леонтьев засмеялся. Ему казалось странным, что здесь, в расположении наших войск, среди своих, его зачем-то охраняют. Он прямо сказал о своих мыслях Бахметьеву.

— Я имею такой приказ, — ответил Бахметьев, — а приказы обсуждению не подлежат. Их просто выполняют. Но если вы хотите знать моё личное мнение, то в такой предосторожности есть свой резон. Вы и ваши работы — военная тайна, товарищ Леонтьев. И её надо охранять как зеницу ока в любых условиях. Даже в мирных, не говоря уже о войне. И потом — война ведётся не только в окопах и на полях сражений, не только в воздухе и на море, она ведётся и в кабинетах разведок.

Они разговорились. Леонтьев, хорошо запомнивший рассказ Свиридова о младшем командире Фунтикове, осторожно спросил о нём Бахметьева. У майора сразу потеплели глаза. Обычно немногословный, он вдруг с видимым удовольствием заговорил на эту тему.

— Да, всё, что вам рассказал полковник Свиридов, точно соответствует действительности, — заявил Бахметьев. — Я довольно хорошо знаю уголовный мир. Я тогда же понял, что Фунтиков перестанет воровать. Случившееся так потрясло его, неожиданно в нём проснулись такие патриотические чувства, что жизнь его сразу перевернулась. Удалось-таки вытащить человека из трясины. Здесь никто не знает о его прошлом, он общий любимец. Смелый, живой, общительный. Уже имеет боевые награды, но, как говорится, это ещё не вечер… Я верю в него, в его будущее. Знаете, до войны я принимал участие в очень своеобразной “кампании”, которую начала прокуратура СССР. Эта кампания “явки с повинной”.

— Как же, я помню, об этом тогда много писалось в газетах, — живо откликнулся Леонтьев. — Уголовные преступники сами, добровольно, являлись в прокуратуру.

— Совершенно верно, — продолжал Бахметьев, — это началось в Москве, а затем перекинулось и во многие другие города. Были созданы специальные комиссии, принимавшие этих людей. Часть из них направлялась для отбывания наказания, а часть посылалась на работу, на разные предприятия, на заводы и в полярные экспедиции, на зимовки и в учреждения. Некоторых приходилось обучать определённым ремёслам, профессиям, специальностям, в зависимости от личных склонностей и способностей.

— И они не возвращались к своему преступному прошлому? — спросил Леонтьев.

— Подавляющее большинство навсегда порвало со своим прошлым, — ответил Бахметьев. — Среди них оказалось немало очень способных людей, они жадно учились, великолепно работали. Удалось спасти для Родины сотни людей, которых едва не засосало болото уголовщины.

Прибытие “делегации”

В понедельник полковник Свиридов пришёл к Леонтьеву и весело сказал:

— А у нас новость! Сообщили из штаба корпуса, что завтра приезжает делегация из Ивановской области. Подарки везут. Пять человек. Надо всё для них приготовить…

И он пошёл отдавать распоряжения.

Гостей встречали ранним утром в расположении тылов бригады. Леонтьев выехал туда же.

В прозрачном воздухе гудели пчёлы. От разогретой утренним солнцем земли поднимался лёгкий пар.

— Хорошо! — тихо сказал Леонтьев, любуясь и этим тихим, ясным утром, и горизонтом, таявшим в лёгкой дымке, и свежими, бодрыми лицами окружавших его людей. — Удивительно хорошо!..

— Недурно, — согласился Свиридов. — Утро что надо. И тихо, и гости… И солнышко… Да вот, никак, едут!..

Действительно, за поворотом дороги послышался шум мотора, и оттуда весело выскочила открытая штабная машина, в которой было несколько человек в штатском платье. Впереди сидели две девушки, приветливо махавшие руками.

Когда машина подъехала, из неё на ходу выскочил худощавый улыбающийся человек со шрамом на щеке и бросился к встречающим.

— Привет! — весело крикнул он и очень уверенно и крепко пожал руки Свиридову и Леонтьеву. — Привет, товарищи, от ивановцев. Разрешите пока без речей, запросто, по-рабочему. Ну, это наши Вера и Тоня — комсомольское племя, это вот Иван Егорович. Не смотрите, что старик, он молодых за пояс заткнёт. А это наш агроном Сергей Фёдорович. Вот и вся делегация да ещё я — Петров, работник обкома. Вот мои документы. Как говорится, для ясности картины. — И он предъявил Свиридову удостоверение.

Офицеры и Леонтьев поздоровались с гостями. Девушки, мило улыбаясь, протянули полковнику большой букет полевых цветов, собранных ими по дороге. Петров, вытащив “лейку”, нацелился на группу и два раза щёлкнул.

— Это для нашей областной газеты, — поспешно сказал он, хотя его никто и не спрашивал. — А то наш редактор съест, даю честное пионерское, съест… Простите, что без разрешения.

— Ничего, ничего, — улыбнулся Свиридов, — здесь не беда, а вот дальше, уж извините, не полагается, товарищ Петров. “Лейку” до отъезда придётся сдать на хранение. Таков порядок…

— Разумеется, — ответил Петров, — какой может быть разговор? Как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Прошу. Мне и в штабе корпуса об этом говорили. Мы ведь до полустанка по железной дороге добрались, а оттуда я по телефону со штабом связался и за нами машину прислали… — И он протянул командиру свою “лейку”, которую тот спокойно положил в сумку.

Гостей встретили, как всегда на фронте, тепло и радушно. Все наперебой за ними ухаживали, старались получше накормить и развлечь. Гостям были приготовлены две землянки: одна — для девушек, другая — для мужчин, и надо было видеть, с какой любовью и заботой убирали бойцы эти землянки, наводя в них, по выражению одного из бойцов, “уют довоенного семейного класса”.

Вечером в командирском блиндаже был устроен ужин на “десять кувертов”, как сформулировал повар, служивший до войны в гостинице “Интурист” и приобретший там, по его словам, “квалификацию европейского масштаба”.

За ужином гости и офицеры разговорились. Леонтьев, сидевший рядом с Петровым, расспрашивал его о текстильной промышленности, сильно развитой в той области, из которой приехала “делегация”. Петров рассказал о новых фабриках, пущенных перед войной, вскользь сообщил данные о советских ткацких станках новой конструкции, отлично себя показавших, и в ответ на дальнейшие расспросы Леонтьева коротко пояснил, что сам он, к сожалению, не инженер, а партийный работник и потому имеет обо всех этих вещах общее представление.

— Места наши, — говорил он, — богатые, хлебные, работаем и на хлопке, и на местном сырье. Лён у нас есть. Продукцию нашу — верно, слышали — и заграница знает… Ситец наш на Востоке имел огромный сбыт и конкурировал с японским и европейским более чем успешно. Э, да что там говорить, если бы не война… Сейчас, конечно, в основном работаем на армию.

И он продолжал рассказывать об Ивановской области, которую, видимо, очень любил. Рядом за столом щебетали девушки. Агроном, оказавшийся человеком малоразговорчивым, сидел в углу и задумчиво посасывал папиросу.

Полковник Свиридов хозяйским оком озирал компанию, наблюдая, чтобы все гости были хорошо обслужены и накормлены, чтобы никто из них не скучал, — словом, чтобы каждому было оказано должное внимание.

Он обратил внимание на одиноко сидевшего агронома и направился было к нему, но его опередил майор Бахметьев. Бахметьев сидел за столом, разговаривал по очереди со всеми гостями, наливал им вино и, по-видимому, не меньше полковника был озабочен тем, чтобы никто из них не скучал.

— Я вижу, вам не очень весело, — сказал он агроному, застенчиво, по своему обыкновению, улыбаясь. — Может быть, вам следует отдохнуть?

— Да уж я со всеми, — ответил агроном, — а насчёт веселья не беспокойтесь, мы всем очень довольны. Здесь так интересно.

— Интересно? — переспросил Бахметьев. — А вы впервые на фронте?

— Да, — ответил агроном, — в первый раз.

Продолжая разговор с этим несловоохотливым гостем, Бахметьев не выпускал из поля зрения и остальных, особенно Петрова, оживлённо беседовавшего с Леонтьевым.

Ещё в начале ужина, когда все собрались в блиндаже, Бахметьев обратил внимание на то, что весёлый, немного шумливый руководитель делегации чрезмерно суетлив. Он старался как можно быстрее выпалить запас сведений об Ивановской области, поговорок, комплиментов. И переборщил. Во время ужина, когда младшая из девушек, чуть подвыпив, начала смеяться громче всех, Бахметьев перехватил взгляд, брошенный на неё Петровым. И хотя это продолжалось всего какую-нибудь долю секунды, майор заметил, как мгновенно изменилось выражение лица Петрова и как сразу перестала смеяться девушка, вздрогнув под его колючим, холодным, почти свирепым взглядом.

С этого момента Бахметьев незаметно, но упорно следил за Петровым, прислушиваясь к его разговору с Леонтьевым.

Петров не знал фамилии человека, сидевшего рядом с ним. На Леонтьеве была обычная военная форма. При знакомстве Петрову не назывались фамилии офицеров, кроме полковника Свиридова. Фотокарточки Леонтьева Петров-Петронеску не имел. Самолёт, с которым фотокарточку послали из Берлина, по пути наскочил на советский “Як” и был сбит. По оплошности немецкой разведки копии фотокарточки не сохранилось, и её единственный экземпляр, с большим трудом добытый в своё время, погиб. Это осложняло задачу Петронеску. Надо было очень осторожно выяснить, кто здесь Леонтьев.

Сейчас, беседуя с Леонтьевым, Петронеску как раз был занят этим. Он медленно кружил вокруг интересовавшей его темы. Сначала он завёл разговор об артиллерии вообще, затем о новых видах немецкой артиллерии.


***

— Кстати, в штабе фронта, — наконец произнёс он, — мне рассказывали об удивительном эффекте наших новых орудий. Об изобретении какого-то конструктора Леонтьева. Мне даже говорили, что мы будем иметь возможность с ним лично познакомиться. Это было бы очень интересно. Говорят, он в вашей бригаде, полковник?

— Да, он здесь, — вмешался в разговор Бахметьев. — Это я Леонтьев, — добавил он, застенчиво улыбаясь.

Петронеску сразу так заинтересовался, что даже не заметил удивления, с которым встретили эту фразу Бахметьева Свиридов и Леонтьев. Однако они промолчали.

— Очень рад познакомиться с вами, дорогой товарищ, — бросился Петров к Бахметьеву, сразу оставив Леонтьева. — Вот уж это, братцы, сюрприз, это уж просто подвезло, ей-ей, подвезло. Верочка, Иван Егорыч, Тоня, что же вы? Приветствуйте творца нового оружия!.. Да как следует!..

Все засуетились. Петров быстро налил себе и Бахметьеву вина и встал со значительным выражением лица, постучав ложечкой по тарелке. Все замолкли.

— Товарищи! — начал Петров. — Я выражу наше общее чувство, если скажу, без всяких выкрутасов и дипломатических, знаете, фокусов — спасибо тебе, товарищ Леонтьев, за твоё старание, за твой талант, за твой труд! И от нас, тыловиков, большое тебе пролетарское русское спасибо!

— Право, вы меня смущаете, — покраснел Бахметьев. — Ну зачем так торжественно?..

— Нет уж, батенька, — перебил его Петров, — как говорится, от каждого по способности, каждому по труду. Ты уж дай мне воздать тебе по заслугам, от души. Мы, знаешь, народ простецкий, без этих цирлих-манирлих. Братцы, итак, за здоровье, талант и преуспеяния Леонтьева!..

Он опрокинул рюмку. Все выпили. Бахметьев всё с тем же застенчивым выражением лица сидел за столом, Леонтьев и Свиридов незаметно переглядывались, решительно не понимая, в чём дело.

— Товарищ Леонтьев, — начал Петров, — мы завтра едем по домам. Не пора ли и вам в Москву?

— Ну как вам сказать, — отвечал Бахметьев, — я тоже… собирался. Ну что ж, может, и верно, вместе ехать… Я подумаю.

— Да чего тут думать! — загорячился Петров. — Вместе оно и веселее, да и время быстрей пройдёт. Одним словом, давайте решать. Да какой вам смысл отказываться?.. Девушки, да что же вы молчите?

— Товарищ Леонтьев, давайте вместе! Мы просим, просим! — защебетали девицы.

— Хорошо, — вдруг произнёс Бахметьев и поднялся. — Хорошо, мы поедем вместе. Даю слово!

После ужина гостей развели по землянкам. Бахметьев взялся проводить Петрова и двух его товарищей. В землянке всем были заботливо приготовлены постели. Бахметьев пожелал гостям спокойной ночи и пошёл к Свиридову, у которого застал и Леонтьева.

— Товарищи, я должен объяснить вам своё поведение, — улыбаясь, начал Бахметьев. — Прежде всего прошу, товарищ Леонтьев, извинения за присвоение вашей фамилии. Понимаете, мне не понравилось, что Петров проявляет к ней столь повышенный интерес. Кроме того, я сомневаюсь, чтобы ему сказали в штабе фронта о том, что вы находитесь здесь. Такие вещи не принято говорить людям, не имеющим отношения к вашей командировке. Поэтому на всякий случай я решил представить себя вместо вас.

В ответ на расспросы Леонтьева и Свиридова, чем именно показался ему подозрительным Петров, Бахметьев поделился своими соображениями.

По мнению Бахметьева, в излишней шумливости Петрова, в его манере щеголять псевдонародными оборотами речи, в его постоянном подчёркивании своей любви к Ивановской области и глубокой осведомлённости об её экономике, сырье, флоре и фауне, наконец, даже в том, как он смеялся — слишком заливисто и часто, неестественно, с напряжением запрокидывая голову (искренне смеющийся человек всегда свободен во всех своих движениях), — во всём этом была какая-то нарочитость, какая-то тонкая, хорошо продуманная, но всё-таки заметная игра.

Бахметьев обратил внимание и на речь Петрова, точнее на то, как он говорил. У него было безупречно правильное произношение, вовсе отсутствовал какой бы то ни был акцент. Но и самая безупречность его произношения была как-то чрезмерна: Петров чересчур чётко произносил слова, добросовестно выговаривая каждый слог, и Бахметьеву показалось, что в манере Петрова строить фразу и её произносить есть опять-таки какая-то нарочитость, напряжение, точнее всего — старательность. Так обычно говорят иностранцы, хорошо владеющие русским языком, но для которых, тем не менее, он остаётся языком чужим.

Наконец, привлекло внимание Бахметьева тонкое, едва ощутимое благоухание, которое как бы излучал руководитель делегации. Это был тот особый, годами въевшийся во все поры кожи аромат, которым отличаются мужчины, привыкшие к каждодневному употреблению душистого одеколона и курению пряного, с медовым запахом, табака. Этот аромат не вязался с простецкими манерами Петрова и его заявлениями (кстати, тоже чересчур частыми) о том, что он потомственный токарь и пролетарий “от станка”.

Рассказав о своих наблюдениях и признав, что их всё же недостаточно для каких-либо определённых выводов, Бахметьев добавил:

— А в общем, конечно, всё это может оказаться чепухой и проявлением чисто профессиональной чрезмерной подозрительности. Я поэтому и решил поехать с ними вместе до штаба фронта; там, на месте, связаться с Москвой, а если понадобится, и с Ивановом и выяснить всё досконально. Ошибся — буду душевно рад и сам вместе с вами над собой посмеюсь, а лишняя проверка ещё никогда никому не мешала… Что же касается вас, товарищ Леонтьев, то мои ребята поедут с вами до Москвы и там сдадут вас, как говорится, с рук на руки. Мне же всё равно надо по делам заехать в штаб фронта.

Свиридов и Леонтьев с интересом выслушали Бахметьева, в глубине души не разделяя его подозрений.

Пока шёл этот разговор, над лесом разыгралась ночная гроза. Была тёмная облачная ночь. Тяжёлые тучи торопились куда-то на запад, подгоняемые резкими порывами сильного ветра. Где-то далеко на горизонте расщепила свинцовое небо фиолетовая молния. Низко зарокотал гром. Закричали разбуженные лесные птицы. Первые капли дождя тяжело упали на хвою деревьев.

Свиридов, Леонтьев и Бахметьев вышли из землянки.

Всё новые молнии зловеще освещали небо кривыми, ломаными росчерками. Ветер усиливался с каждой минутой. Верхушки сосен, раскачиваясь, гудели тревожно, как колокола. Начался ливень. Потоки воды с силой били по стволам деревьев, брезенту орудийных чехлов и насыпям землянок. Раскаты грома становились всё продолжительнее и чаще. Где-то с треском рушились старые сосны. Озеро выло от страха.

— Разошлась небесная артиллерия, — произнёс Свиридов, с интересом наблюдая грозу. — Прямо артподготовка перед наступлением.

Как бы в ответ на эти слова в небе вспыхнула огромная молния. Похожая по форме на гигантский раскольничий крест, она пылала, излучая мёртвый фиолетовый свет. С визгом, как шрапнель, посыпался град величиной с лесной орех. Чудовищный удар грома заколебал почву. Потоки воды стремительно пробивали в лесной чаще новые русла. Вокруг ухала, свистела и плавала ночная гроза.

Свиридов ушёл в обычный обход, а Леонтьев и Бахметьев вернулись в землянку.

— Давайте простимся, — сказал Бахметьев. — Вам давно пора отдыхать. Спите спокойно. После такой грозы будет великолепное утро.

— Да нет, совсем не хочется спать, — возразил Леонтьев. — Давайте ещё выкурим по одной, в темноте, без света. Садитесь на койку, будем мечтать, как в юности. Мне хочется иногда помечтать. Я говорю вам об этом откровенно, майор, во-первых, потому, что темно, а во-вторых, потому, что вы мне симпатичны. Мне приятна ваша сдержанность, даже то, что у вас немного грустные глаза. Простите, что я так прямо об этом говорю. Завтра мы разъедемся, и кто знает, увидимся ли когда-нибудь ещё… Впрочем, верю, увидимся! Мы должны увидеться! И знаете что? Давайте дадим друг другу слово — после войны встретиться у меня. На Чистых прудах. Там я живу. Я сварю вам чёрный кофе, сыграю Шопена: я немного играю… Будем сидеть всю ночь. Пусть это будет первая мирная ночь… Бахметьев, вы представляете себе первую ночь после такой войны, после победы? Мы распахнём все окна в квартире настежь — к дьяволу затемнение! Напротив увидим дома с такими же ярко освещёнными окнами. В небе будут бушевать фейерверки. На бульваре будут петь и смеяться девушки. И мы с вами вспомним эту ночную грозу… Так даете слово?

Бахметьев очень серьёзно ответил:

— Даю. Честное слово даю!

Они пожали друг другу руки. Леонтьев, помолчав, добавил:

— Вот видите, какой я мечтатель. Но это будет удивительно хорошо! Я не кажусь вам смешным?

— Нет, — ответил Бахметьев. — Это совсем не смешно. Это мудро. Должно, обязательно, необходимо мечтать! Так говорил Дзержинский! Мечтая, люди перестраивают свою жизнь, делают замечательные открытия, ломают оковы и движутся вперёд. И горе тому, кто разучился мечтать.

Домик в Сокольниках

Около трех часов ночи пост № 15 службы наблюдения и оповещения ПВО Московской зоны, расположенный в районе Клина, на расстоянии ста с небольшим километров от Москвы зафиксировал прерывистый рокот одиночного немецкого самолёта, шедшего на большой высоте по направлению к столице. В ту же минуту об этом были оповещены штаб ПВО и соседние посты. Через некоторое время этот же самолёт “засекли” посты № 16, 17, 19 и 21. Сомнений не было: вражеский самолёт шёл с разведывательной целью или для того, чтобы выбросить в удобном месте парашютистов.

В штабе приняли решение “снять” этот самолёт.

Вскоре советский истребитель обнаружил на высоте в две тысячи метров немецкий самолёт, который шёл вниз с приглушённым мотором. Очевидно, немец выбрал удобное место для выброски груза или десанта. Лётчик, не раздумывая, пошёл за немцем, неожиданно зашёл ему сверху в хвост и двумя очередями зажёг самолёт. Охваченная пламенем машина камнем полетела вниз, оставляя за собой длинный дымный след.

К месту падения самолёта выехал наряд ближайшего воинского соединения и нашёл там обломки машины, обгоревшие, изуродованные трупы летчика и двух мужчин в штатском платье. По-видимому, мужчины в штатском платье были немецкими агентами, которых собирались выбросить на парашютах в этом районе. И действительно, в кармане одного из них была обнаружена записная книжка с разного рода заметками подозрительного характера, несомненно, шифрованными.

Позднее следственным органам удалось расшифровать одну заметку. В ней значилось: “Сокольники… Зимнее утро… Лыжи… 17… Наталья Михайловна”.

И через два дня в поле зрения следственных органов появилась “исполнительница лирических песенок” артистка Мосэстрады Наталья Михайловна Осенина, проживающая в доме № 17 по одной из просек в Сокольниках. Уже знакомый нам старенький домик в Сокольниках стал объектом тщательного и осторожного наблюдения. Среди многочисленных посетителей этого домика была отмечена и пожилая женщина с неизменной сумкой “авоськой” — Мария Сергеевна Зубова.

Хозяйка домика оказалась вдовой некоего Шереметьева, в своё время осуждённого за хищения и подлоги.

Вскоре и вдова Шереметьева, и “исполнительница лирических песенок”, и, наконец, Мария Сергеевна Зубова были арестованы, и дело это было поручено старшему следователю Ларцеву.

Когда он спросил Зубову, почему она, жена ленинградского профессора, так долго живёт в Москве, та ответила, что ждёт от своего мужа из Ленинграда ответа, куда ей ехать и как дальше быть.

— Уж очень худо мне было в Челябинске, — сказала она. — Вот в Москву и бросилась, гражданин следователь.

— Откуда вы знаете Наталью Михайловну? — спросил Ларцев.

— Да мы с нею в поезде познакомились, когда я из Челябинска ехала.

Всё это Мария Сергеевна излагала со своим обычным добродушием и спокойствием.

Но именно в этом чрезмерном спокойствии Ларцев угадал многолетнюю тренировку и то особое, глубоко запрятанное напряжение воли, благодаря которому опытным преступникам удаётся произвести впечатление безразличия, простодушия и уверенности в себе.

Закончив допрос, следователь связался с Ленинградом и попросил срочно собрать все данные о Марии Сергеевне Зубовой, жене профессора Технологического института.

Ночью из Ленинграда сообщили, что Мария Сергеевна Зубова, равно как и её супруг, профессор Зубов, скончались несколько месяцев тому назад и оба похоронены на Преображенском кладбище.

А наутро самолётом были доставлены все необходимые документы, которые Ларцев прочёл с великим удовольствием.

Допрос начался в пять часов дня. Женщина, которую ввёл в кабинет Ларцева конвоир, вошла в комнату со спокойным лицом человека, уверенного в своей правоте и в том, что арест её — лишь неприятное недоразумение и оно не замедлит выясниться. Подойдя к столу, за которым сидел следователь, она выжидательно на него посмотрела.

— Прошу садиться, — очень корректно сказал Ларцев, чуть приподнявшись в своём кресле.

— Благодарю вас, — с достоинством ответила женщина и неторопливо опустилась в кресло.

— Ваша фамилия, имя, отчество? — спросил следователь таким тоном, как будто он задаёт этот вопрос лишь из привычной формальности.

— Зубова Мария Сергеевна. Я уже говорила, — произнесла женщина.

— Происходите из Ленинграда?

— Да, — ответила старушка, — и об этом я тоже уже говорила.

— Из Ленинграда, — повторил Ларцев, как бы не обращая внимания на её последние слова. — Профессор Зубов — ваш супруг?

— Мой муж, — ответила допрашиваемая. — Об этом мы говорили в прошлый раз.

— Совершенно справедливо, — очень вежливо сказал следователь. — Давно изволили воскреснуть?

— Я не совсем понимаю вас. О чём именно идёт речь?

— Речь идёт о вашей смерти, к сожалению, имевшей место восемь месяцев назад, — ответил Ларцев совершенно серьёзным тоном, глядя прямо в лицо сидевшей против него женщине. — Извините, что мне приходится касаться столь грустных обстоятельств вашей биографии, но по долгу службы…

Женщина выслушала эту фразу молча и внешне спокойно, чуть отведя взгляд в сторону. Пожалуй, это её безразличие было даже неестественно. Немного подумав и затем слегка улыбнувшись, она сказала:

— Простите, но я не понимаю ни вашего тона, ни ваших слов. Очевидно, вас следует понимать в каком-то иносказательном смысле?

— Нет, почему же, — возразил Ларцев, — напротив, я просил бы понимать меня именно в прямом смысле… Поскольку следствием установлено, что вы скончались восемь месяцев назад, то я прошу разъяснить, когда именно, при каких обстоятельствах и с какой целью вы воскресли?

Арестованная ещё раз очень внимательно посмотрела на следователя и сказала:

— Право, в моём возрасте и в моём положении не до шуток. Могу вам только сказать, что я ещё ни разу не умирала и пока делать этого не собираюсь.

Ларцев достал тогда из папки какие-то документы и тем же подчёркнуто серьёзным тоном произнёс:

— К сожалению, я никак не могу с вами согласиться, гражданка, ибо установлен не только факт вашей смерти, но даже и место, где вас похоронили… Погребли, так сказать… Преображенское кладбище, двадцать первый ряд, могила за номером десять тысяч четыреста пятьдесят шесть. Повторяю, мне не совсем удобно фиксировать ваше внимание на этих грустных деталях, но вы, сударыня, уже восемь месяцев, как мертвы: вы, извините, покойница… Так сказать, явление из загробного мира… Согласитесь, что при этих условиях самый факт вашего проживания в столице и пребывания в моём кабинете есть юридический нонсенс, явление, прямо скажем, неправомерное… Вот справка о вашей смерти, вот выписка из ленинградского загса, вот медицинское свидетельство о смерти и, наконец, справка Преображенского кладбища. Не угодно ли познакомиться?

И Ларцев очень любезно протянул сидящей перед ним женщине пачку документов.

— Угодно, — ответила она и очень внимательно прочла все справки, одну за другой.

Оба молчали. Матильда Стрижевская отлично поняла, что изобличена, и обдумывала, что именно может знать следователь, кроме того уже бесспорного факта, что она присвоила себе имя умершей. Каковы те границы, в которых она может оставаться, изобразив в то же время психологический надлом, готовность сдаться, а затем полное отчаяние, страх, раскаяние, а главное, решимость всё, абсолютно всё рассказать.

Ларцев тоже думал. Он уже ясно видел, что перед ним опытный, умный, нелегко сдающийся враг. Какой ход придумает сейчас эта женщина, чтобы объяснить своё проживание под чужим именем? С какой целью — скажет она — и каким образом это было устроено? Сейчас она сделает свой первый шаг, и начнётся их психологический поединок, единоборство следователя и преступника, напряжённая, острая, безжалостная борьба, в которой один борется за своё государство, за его интересы, за его безопасность, а другой — за себя, за свою судьбу, может быть, за свою жизнь…

— Ну что ж, — со вздохом прервала затянувшуюся паузу Матильда Казимировна, — я думаю, что надо рассказать вам всё.

— И я так думаю, — согласился следователь.

— Спорить с вами не буду и не хочу, — продолжала она. — Да, собственно, никаких причин у меня к тому и нет. Да, моя фамилия не Зубова, и теперь я должна объяснить случившееся… Я решила рассказать всё. Абсолютно всё.

— Слушаю, — коротко произнёс Ларцев.

Женщина резко повернулась к нему лицом и посмотрела прямо в глаза.

— Моя настоящая фамилия, — сказала она, — моя подлинная фамилия — кажется, так у вас говорят — Стрижевская. Зовут меня Матильда Казимировна. Отец мой был поляк, мать — обрусевшая немка. Родом я действительно из Ленинграда. По своей профессии, или, как теперь говорят, по своей квалификации…

— По профессии вы шпионка, — перебил её Ларцев. — А по квалификации — шпионка высокого класса… Это нам уже известно.

— Нет, — ответила женщина, — это неправда. Я присвоила себе документы покойной Зубовой, чтобы получить лишнюю продовольственную карточку. Позвольте, я всё расскажу. Разрешите по порядку…

— Как экспромт недурно, — произнёс следователь. — Но малоубедительно. Впрочем, продолжайте.

Зубова-Стрижевская начала свои показания. Она рассказывала, подробно останавливаясь на деталях, о своём детстве, о воспитании, об Анненшуле, в которой она училась, о первом женихе и о многом другом. Следователь несколько раз предлагал ей перейти к делу, но она отвечала, что может лишь последовательно излагать свои мысли и настойчиво просит предоставить ей такую возможность. Было ясно, что делает она это нарочно, чтобы выиграть время.

Стрелки на круглых, вделанных в стену часах в кабинете Ларцева подошли к десяти. Допрос продолжался уже пять часов. В этот момент подследственная внезапно прервала свой рассказ и заявила, что она очень устала и просит сделать перерыв.

— Не возражаю, — сказал Ларцев. — Когда вам будет угодно продолжать?

— Я думаю, часа через два, — сказала женщина. — Я поужинаю и отдохну…

Ларцев вызвал конвой и отправил арестованную в камеру, а затем приказал ввести Осенину.

Наталья Михайловна вошла в кабинет неверной походкой человека, впавшего в отчаяние. Лицо её было заплакано, глаза опухли.

— Садитесь, гражданка Осенина… — произнёс Ларцев, внимательно её рассматривая. — Я вижу, вы находитесь в тяжёлом моральном состоянии.

— Да, я чувствую, что погибла…

— Я много лет занимаюсь следственной работой и видел немало преступников. Наблюдая вас, я склонен думать, что вы в своём преступлении явились жертвой чьей-то злой воли… Так ведь?

— Нет, нет… — поспешно заявила Осенина. — Я ни в чём…

— Именно этому, — перебил её Ларцев, — именно этому я и приписываю ваше подавленное состояние. Между тем признание облегчит и ваше сердце, и вашу участь…

— Мне не в чем сознаваться, — начала лепетать Осенина, — я ни в чём не виновата.

— Допустим. Но если то, что вы говорите, правда, то как объяснить такие со всей достоверностью установленные факты: вы должны были ехать с актёрской бригадой на Волгу и отказались, для того чтобы поехать на фронт, несмотря на гораздо менее выгодные условия?

— Я хотела на фронт. Это мой долг актрисы…

— Допустим. Но почему же вы отказались от поездки на Волховский фронт и хотели ехать именно на Западный?

— Не знаю… Мне почему-то так хотелось…

— Не можете объяснить. Дальше: будучи у артиллеристов, вы почувствовали себя плохо и попросили отправить вас самолётом в Москву. Однако в Москве вы не обратились ни в одно лечебное учреждение.

— В дороге мне стало легче…

— Но вы, вернувшись в Москву, не ночевали дома. Где же вы были ночью?

Осенина вспыхнула и некоторое время молчала. Потом она тихо произнесла:

— Есть вопросы, на которые женщина может не отвечать.

— Вы намекаете на какой-то роман, на любимого человека, — улыбнулся Ларцев, — но вы же сами говорили моему помощнику, что горячо любите мужа, находящегося на фронте, и верны ему… В каком случае прикажете вам верить?

— По дороге домой я потеряла сознание… и добралась домой только утром.

— Как вам не стыдно лгать! — произнёс Ларцев. — Только что вы сказали, что почувствовали себя легче.

— В самолёте. А на улице мне снова стало хуже…

— Вам не могло стать хуже по одной простой причине, — улыбаясь, протянул Ларцев.

— По какой? — встревожилась Осенина.

— Консервы, которыми вы будто бы изволили отравиться, — медленно сказал Ларцев, в упор глядя на Осенину, — оказались аб-со-лют-но доброкачественными и пригодными к пище. Вот лабораторный анализ, тотчас произведённый на фронте.

— Значит, за мной следили ещё тогда, на фронте? — почти вскричала Осенина.

— Совершенно верно, — ответил Ларцев. — Кроме того, вы заявили, что в институте Склифосовского работает ваш дядя — профессор Венгеров.

— Но он действительно там работает, — неуверенно сказала Осенина.

— И он действительно дядя, — опять улыбнулся Ларцев, — но не ваш. Он чужой дядя. И к вам никакого отношения не имеет. Кто ваш муж?

— Военный, лейтенант.

— Где он сейчас?

— В плену…

— Откуда вы знаете, что он в плену?.. Ну, что же вы молчите? Откуда вы знаете, что ваш муж в плену?

— Мне сообщил один человек, — растерянно произнесла Осенина.

Ларцев внимательно посмотрел на неё и, осенённый внезапной догадкой, сверкнувшей, как молния, в его сознании, быстро подошёл к Осениной и, склонившись к ней, произнёс:

— И этот человек попросил вас выполнить одно маленькое поручение, пообещав, что немцы сохранят жизнь вашему мужу. Так ведь?

Осенина заплакала и сквозь слёзы спросила:

— Откуда вы знаете?

— Кто этот человек? — резко спросил Ларцев. — Кто этот человек?

— Зубова, — ответила Осенина. — Мария Сергеевна Зубова.

И она начала рассказывать. Вскоре после того как её муж пропал без вести на фронте, к ней явилась Мария Сергеевна и сказала, что её муж находится в плену. Мария Сергеевна заявила, что, если Осенина хочет спасти жизнь своему мужу, она должна выполнить одно небольшое поручение. Осенина согласилась и постепенно превратилась в послушное орудие шпионки. Она поехала вместе с Зубовой в Челябинск, где они прожили некоторое время, стараясь завести знакомство с Леонтьевым. Однако это им не удалось, так как Леонтьев жил очень замкнуто и избегал случайных знакомств. Тогда, случайно узнав, что он едет в Москву, они выехали в одном вагоне с ним.

Продолжая свои показания, Осенина рассказала о своей поездке на фронт и о телеграмме, отправленной в Софию, когда местопребывание Леонтьева было наконец установлено.

Допрос Осениной закончился в первом часу ночи.

Ларцев выключил в своем кабинете свет и открыл окно.

Ночь, военная, неверная, обманчивая ночь нависла над городом. В сумраке огромной, раскинувшейся подковой площади мигали красные и зелёные огоньки регулировщиков. Звеня, проносились редкие ночные трамваи и исчезали, растворяясь в зыбкой мгле разбежавшихся улиц. На минуту испуганно выглянула луна, но тут же, словно не желая нарушать правила светомаскирорки и требования ПВО, прикрылась густым мохнатым облаком. Аэростаты заграждения плыли, как фантастические рыбы, над погружённым во мрак городом, придавая ему какой-то сказочный вид.

А Ларцев, который не спал уже двое суток, всё продолжал стоять у открытого окна. Он думал о предстоящем повторном допросе старой шпионки и о том, как лучше заставить её поскорее всё рассказать, чтобы раскрыть все нити этого дела, которым он начал заниматься ещё до войны. Ларцев не знал, что в эту самую минуту Петронеску, который тоже никак не мог заснуть в своей землянке, взволнованно размышляет о том, что через несколько часов, ранним утром, он и его “делегация” выедут на машине из лагеря и вместе с ними будет наконец инженер Леонтьев.

Отъезд

Петронеску встал рано. Помятое, серое, опухшее лицо его хранило следы бессонной ночи. Он разбудил членов “делегации” и приказал им собираться к отъезду. Адъютант полковника Свиридова пригласил гостей к завтраку.

— Вы позавтракаете и можете ехать, — добавил адъютант. — Товарищ полковник уже распорядился заправить вашу машину.

— С нами как будто едет товарищ Леонтьев, — сказал Петронеску. — Он готов?

— Точно не знаю, — ответил адъютант. — Но вообще он встаёт рано.

Пошли в командирский блиндаж. Петронеску шёл впереди, задумчиво глядя куда-то вдаль. Ему было не по себе. Чем ближе подходил момент предстоящего отъезда, тем тревожнее и тяжелее становилось у него на душе. Он хорошо понимал, что надо взять себя в руки, что надо, так же как вчера, приветливо улыбаться, болтать, шутить, рассказывать, но вместо этого хотелось остаться одному, подумать, а главное — как можно скорее очутиться за линией фронта, подальше от этой непонятной ему страны.

Хотя господин Петронеску и числился много лет “специалистом по России и славянской душе”, он давно уже мысленно признался себе, что страны этой не понимает и даже побаивается. Что же касается “славянской души”, то господин Петронеску давно пришёл к заключению, что душа эта полна удивительных неожиданностей и что разумнее всего её не задевать…

В прошлые годы Петронеску не раз откровенно излагал свою точку зрения на Россию. Однажды, в самом расцвете своей карьеры, на запрос о новом виде вооружений в русской армии он ответил, что, по его мнению, страшен не столько новый вид вооружений, сколько душа русского солдата, которая, как известно, не является военной тайной, но, тем не менее, недостаточно учитывается германским командованием. В ответ на этот доклад Петронеску получил тогда (это было в 1914 году) строгое внушение от начальства, в котором, между прочим, указывалось что “германскую разведку интересуют не психологические изыскания о русской душе, а точные цифры, чертежи, планы и документы”.

И вот сейчас, подходя к командирскому блиндажу, Петронеску дал себе слово, что, если ему удастся и в этот раз подобру-поздорову унести отсюда ноги, он ни при каких условиях не вернётся больше в Россию и вообще не будет браться за столь рискованные операции.

В блиндаже “делегацию” встретили полковник Свиридов и Бахметьев. Сели завтракать. Петронеску выпил стопку водки, закусил и коротко спросил Бахметьева, готов ли он к отъезду.

— Благодарю, — ответил Бахметьев. — Я вполне готов. Вот только не стесню ли я вас в машине? Мне полковник предлагает свою.

— Не беспокойтесь, места хватит, — сказал Петронеску. — Да и ехать вместе веселее.

Сидя рядом с Петронеску, Бахметьев снова ощутил тот еле слышный аромат, которым словно был пропитан этот человек. Вчерашнее смутное беспокойство опять охватило его. Пристально посмотрев на своего соседа, он заметил, что тот сегодня выглядит неважно. Бахметьев обратил внимание и на то, что, когда руководитель “делегации” поднял стопку с водкой, рука его чуть дрожала.

— Как вы себя чувствуете? — спросил его Бахметьев. — У вас усталый вид.

— Благодарю вас. Всё в порядке. Я отлично спал.

— Ночью вы курили. Я издали видел, как вы вышли из землянки, несмотря на грозу.

— Просто захотелось подышать ночным воздухом. А вы, очевидно, как и я, привыкли курить по ночам?

— Да, — коротко ответил Бахметьев, — иной раз приятно прервать сон ради папиросы. Но вы долго курили.

— Сначала курил, потом просто отдыхал. — Петронеску внимательно посмотрел на Бахметьева. — Как странно, что я вас не заметил.

— Я не хотел вас беспокоить и потому не подошёл. Мне показалось, что вам лучше побыть одному. Иногда хорошо побыть в одиночестве и хочется, чтобы никто его не нарушал.

— Я вижу, товарищ Леонтьев, вы мечтатель, — улыбнулся Петронеску. — Впрочем, кое у кого бывает такая блажь. Мечты, фантазии. Сомнения… Однако пора ехать. Товарищ полковник, разрешите мне от собственного имени, как и от имени всех членов нашей делегации…

И Петронеску, приподнявшись, произнёс тёплое слово и предложил выпить в последний раз за Советскую Армию, за артиллерию, за победу.

Потом все, гости и хозяева, вышли из блиндажа. Тупорылая открытая штабная машина, поданная к блиндажу, урчала, как старый сердитый бульдог; за рулём сидел шофёр — молодой щеголеватый парень с быстрыми глазами и отличной выправкой. Петронеску, Бахметьев и “пожилой пролетарий” сели сзади. На откидных сиденьях разместились девушки. “Представитель областной интеллигенции” занял место рядом с шофёром.

— Счастливого пути, — сказал полковник и взглянул на часы. — Сейчас десять часов двадцать минут.

— Спасибо за всё! — произнёс Петронеску. — До новой встречи после войны, после победы, товарищи!

— Будьте здоровы, не забывайте нас! — крикнули в один голос, как по команде, девушки.

— До свидания, друзья! — сказал Бахметьев.

Машина тронулась. Свиридов молча глядел ей вслед. Вот она уже мелькнула за поворотом; в последний раз показалось лицо Бахметьева и скрылось за столбом взвихрившейся пыли.

— Десять часов двадцать две минуты… — произнёс полковник, ещё раз взглянув на часы. Он хотел что-то сказать, но заметил своего адъютанта, бежавшего изо всех сил с каким-то белым листком в руке. — В чём дело? — строго спросил полковник.

— Шифровка из штаба фронта, товарищ полковник, — ответил адъютант. — Приказано немедленно вручить.

— Вызовите шифровальщика, — приказал полковник и, взяв шифровку, прошёл в свой блиндаж.

А через двадцать минут прибежавший шифровальщик прочёл Свиридову расшифрованный текст телеграммы.

“Находящаяся у вас “делегация” Ивановской области, как установлено, является немецкой диверсионно-шпионской группой, переброшенной для похищения или убийства Леонтьева. Если “делегация” не уехала, задержите её под благовидным предлогом, ничем не выдавая своей осведомлённости. Если эта телеграмма поступит после отъезда “делегации”, организуйте погоню. Учтите при этом, что главное — сохранить Леонтьева, которого диверсанты, обнаружив свой провал, могут убить. Поэтому обычные методы ареста и задержания неприемлемы до надёжной изоляции Леонтьева от немцев”.

Очная ставка

“Делегацию” Петронеску разоблачила Зубова-Стрижевская, которая в конце концов начала давать откровенные показания. Впрочем, сначала, вызванная Ларцевьм на повторный допрос, она опять стала излагать ему подробности своей биографии, уклоняясь от изложения конкретных фактов шпионской работы.

— Вот что, — резко прервал её Ларцев, — всё, что вы рассказываете, вероятно, очень интересно, но пора переходить к делу. С какой целью вы присвоили себе имя умершей Зубовой?

— Я всё расскажу по порядку, — настаивала подследственная, — я не могу отвечать на вопросы, не осветив всё последовательно, так, как было…

— Слушайте, — сказал Ларцев, — неужели вы думаете, что я не понимаю вашей тактики? Зря, вам уже ничего не поможет! Дальнейшее сопротивление бессмысленно. Вы схвачены за руку. Либо говорите всё, либо скажите прямо, что не будете давать честных показаний!

— Гражданин следователь, — начала уверять женщина, — я полна желания рассказать всё. Я хочу раскрыть свою душу!..

— Не кривляйтесь! — прикрикнул на неё Ларцев. — Намерены вы говорить или нет? Отвечайте!

— Почему вы со мной так разговариваете? — тихо ответила женщина. — Уважайте хотя бы старость. Ну, представьте себе, что так стали бы говорить с вашей матерью! Правда, это к делу не относится…

Ларцев быстро встал и подошёл к окну. После долгой паузы он приблизился к женщине и очень тихо, почти шёпотом, сказал ей:

— Вы упомянули мою мать. Это действительно не относится к делу, но вы правы. С моей матерью и в самом деле так не разговаривали… Когда гестапо арестовало её в Калуге — было это в тысяча девятьсот сорок первом году, — на неё не тратили слов. Её просто били. Били и пытали… Потом гитлеровцы отрубили ей руки. Потом они её расстреляли… Когда освободили Калугу, я нашёл во рву её труп. Рядом были трупы многих других. Женщин, стариков, детей. Всё!.. Перейдём к делу. Будете говорить? Да или нет? Нет или да?

Старуха молчала, о чём-то думая. Ларцев поднял телефонную трубку и коротко отдал приказание.

Привели Наталью Михайловну. Увидев свою партнёршу, она в первый момент даже как бы обрадовалась, а затем, побледнев, испуганно уставилась на неё.

— Вы знакомы? — спросил Ларцев.

— Да, — ответила Осенина, — это моя знакомая.

Стрижевская в ответ на вопрос следователя утвердительно кивнула головой. Один раз она мельком взглянула на Наталью Михайловну, но, встретившись с ней взглядом, быстро отвернула своё лицо. Она уже поняла, что Наталья Михайловна созналась во всём и сейчас будет её изобличать. Как вести себя дальше?

— Вам даётся очная ставка, — сказал Ларцев, — извольте смотреть друг другу в глаза и отвечать на мои вопросы. Гражданка Осенина, скажите, когда и каким образом вы познакомились с женщиной, которая сидит против вас?

— Мария Сергеевна ведь знает, — ответила Осенина, — и вам я тоже рассказывала…

— Повторите, — потребовал Ларцев.

Осенина повторила свои показания.

— Вы подтверждаете эти показания? — обратился Ларцев ко второй подследственной. — Да или нет?

— Да, — ответила она. — Да, подтверждаю. Прошу прекратить очную ставку. В ней нет нужды, я и так всё расскажу. И торопитесь, гражданин следователь, торопитесь, потому что Леонтьева каждую минуту могут выкрасть, как котёнка… Я хочу помочь вам в его спасении… Учтите и зафиксируйте это…

— Вы в этом уверены? — неопределённо спросил Ларцев, ещё не зная, как ему реагировать на её последние слова. — Вы уверены, что нам надо торопиться?

— Уверена вполне, — ответила она. — Ведь я сама организовала телеграмму из Москвы в штаб фронта о том, что к ним едет делегация из Ивановской области. Это было трудно — отправить такую телеграмму. Но мне удалось.

Ларцев, профессионально привыкший быстро ориентироваться в самых неожиданных ситуациях, сообразил, о чём идёт речь. Но ни единым звуком, ни единым движением не выдал он своего волнения. Он спокойно достал из портсигара папиросу, неторопливо закурил, затянулся и, пуская кольца дыма, небрежно и чуть снисходительно произнёс:

— О, я вижу, вы делаете некоторые успехи… Становитесь наконец более или менее откровенной… Что же касается вашего совета, то, хотя и я ценю вашу заботу, торопиться нам больше незачем… Мы уже поторопились. Ну что ж, продолжайте… А вы, гражданка Осенина, возвращайтесь в камеру.

Он позвонил и вызвал конвоира. Через минуту Наталью Михайловну увели, а “дама треф” рассказала всё, что могла, вплоть до того, что она с 1913 года сотрудничает в германской разведке под этой кличкой.

Исчезнувшая машина

Полковник Свиридов несколько раз прочёл расшифрованную телеграмму. Вызванный к Свиридову Леонтьев нервно ходил из угла в угол. Оба молчали…

Первым начал Свиридов. Он подошёл к карте и, взглядом остановив Леонтьева, сказал:

— Отсюда они выехали на Ольховское шоссе. Первые десять километров дорога идёт прямо, потом они могли повернуть влево — на Малые Корневища или вправо — на Печенегово. Могут ехать и прямо, потом они могли повернуть дальше по шоссе, в направлении Бердникова. Значит, сейчас самое важное установить, куда они повернули. Лучше всего бросить три “У‑2”, с тем чтобы они на бреющем полёте прочесали все три дороги и радировали нам, где и куда движется их машина. Я направляю лётчиков Шевченко, Баринова и Шавера, так как все они видели эту машину и этих людей.

— Правильно, — сказал Леонтьев, — но как действовать дальше?

— Остаётся обсудить вопрос о том, как задержать машину, — продолжал Свиридов. — Эти мерзавцы, по-видимому, уверены, что они ещё не разоблачены. В этом наш козырь. Но с ними едет Бахметьев, которого они принимают за Леонтьева. Это их козырь. Поручить задержание ближайшим подразделениям нельзя: немцы могут убить Бахметьева. Значит, надо это задержание обставить так, чтобы оно выглядело вполне невинно и не вызывало у них никаких подозрений. Есть два способа: первый — использовать обычный порядок проверки документов на контрольно-пропускных пунктах дороги, второй — догнать их под каким-нибудь благовидным предлогом, например, для вручения благодарственного адреса от бойцов, о котором мы раньше, дескать, забыли. Мне лично больше нравится второй способ. Но это мы ещё обдумаем…

Через несколько минут с небольшого лесного аэродрома оторвались один за другим три самолёта и легли на курс: один — на Малые Корневища, другой — на Печенегово, третий — на Бердниково.

Свиридов вместе с Леонтьевым прошли на командный пункт авиачасти, где, вооружившись наушниками, приготовились принимать с воздуха донесения пилотов о движении машины.

Но время шло, а донесений не было. Наконец, минут через тридцать, пилот Шевченко доложил, что, обследовав всю дорогу до Малых Корневищ протяжением в пятьдесят километров, он не обнаружил никаких следов штабной машины. Вскоре заговорил лётчик Баринов. Он обследовал шестьдесят километров дороги на Печенегово и машины тоже не нашел. Третий лётчик, Шавер, также доложил, что по дороге на Бердниково штабной машины нет.

Свиридов посмотрел на часы. Было одиннадцать часов десять минут. Значит, машина могла сделать не более сорока-пятидесяти километров. Куда же она исчезла?

Свиридов связался со штабом армии и доложил обо всём. Были поставлены в известность все контрольные посты, регулировщики и узлы связи. Были проверены все маршруты и возможные отклонения от них. Но штабная машина исчезла, и никаких следов её не было. В последний раз её видели бойцы Н‑ского пропускного пункта в десять часов пятьдесят минут на шоссе, ведущем в Печенегово. Все пассажиры, в том числе майор Бахметьев, находились в машине и проследовали дальше. Однако на следующем контрольно-пропускном пункте, расположенном на расстоянии десяти километров от первого, машина уже не появилась.

Как только эти обстоятельства стали известны, полковник Свиридов помчался на Печенеговское шоссе. Вместе с ним поехали два сотрудника армейской контрразведки.

Но розыски исчезнувшей машины и не могли дать никаких результатов, так как Петронеску по дороге решил инсценировать гибель её в результате нападения немецкого самолёта. Эта мысль пришла ему в голову неожиданно, когда километрах в пяти от контрольно-пропускного пункта он заметил на дороге огромную воронку, образовавшуюся от разрыва тяжёлой фугасной бомбы. Несколько таких воронок он и раньше видел по дороге.

— Остановите машину, посмотрим, — сказал Петронеску шофёру.

Петронеску, а за ним остальные пассажиры вышли из машины и стали рассматривать воронку. Судя по ещё свежим комьям развороченной земли и по тому, что дорога в объезд воронки ещё не была готова, бомба была сюда сброшена сравнительно недавно.

Петронеску задумался. Ну конечно, надо создать видимость, будто он и все его спутники погибли от этой фугаски. Это объяснит исчезновение “делегации”, и меры к её розыску не будут приняты, а значит, создастся сравнительно спокойная обстановка для того, чтобы вместе с Леонтьевым перебраться через линию фронта. Если даже будет выяснено, что “делегация” Ивановской области — фикция, то и в этом случае “делегаты” будут считаться погибшими, незачем будет их разыскивать. Словом, чем дальше Петронеску обдумывал свой план, тем больше он начинал ему нравиться. Оглянувшись, он увидел, что дорога примыкает к довольно большому лесному массиву, в котором можно будет пока укрыться и оттуда связаться по радио с Крашке, вызвав ночной самолёт.

В то время как Петронеску лихорадочно обдумывал все детали своего нового плана, его спутники и шофёр что-то рассматривали на самом дне глубокой воронки. Петронеску тихо подозвал к себе “пожилого пролетария”, которого он считал наиболее надёжным из всех членов “делегации”.

— Пора начинать, — шепнул он ему, — шофёра надо ликвидировать, а Леонтьева придётся временно успокоить.

Петронеску быстро достал из кармана вату и какой-то пузырёк, открыл его, смочил вату жидкостью и, передав её “пожилому пролетарию”, сказал:

— Держите вату в кармане, подойдите к Леонтьеву и, когда я начну стрелять, немедленно ткните ему в нос. Можете особенно не миндальничать.

Взяв вату, старик вернулся к воронке. Петронеску направился вслед за ним и перевёл предохранитель револьвера на боевое положение.

Стоя на краю воронки, Петронеску видел, как “пожилой пролетарий” вплотную подошёл к Бахметьеву, который, наклонившись, что-то рассматривал на земле. Тогда Петронеску вынул револьвер и, подойдя ближе к шофёру, выстрелил ему в затылок. Шофёр упал навзничь.

В то же мгновение “пожилой пролетарий” бросился сзади на Бахметьева и, схватив его одной рукой за шиворот, другой зажал ему рот и нос смоченной наркозом ватой. Бахметьев мгновенно выпрямился, нанёс кулаком сильный удар “пожилому пролетарию” и, вырвавшись из его рук, бросился в сторону. Он успел было выскочить из воронки, но тут на него сбоку налетел Петронеску и свалил ловкой подножкой.

Бахметьев упал, на него навалились Петронеску и его соучастники. Бахметьев оказывал сильное сопротивление, но положение его было тяжёлым.

— Вату!.. Вату!.. — прохрипел Петронеску, продолжая бороться. — Идиоты! Вату!..

“Пожилой пролетарий” быстро поднял упавший кусок ваты, издававший пряный, противный запах, и поднёс его к лицу Бахметьева. Тот несколько раз судорожно дёрнулся, но потом наркоз подействовал, и Бахметьев беспомощно вытянулся.

Петронеску встал, громко выругался, подошёл к “пожилому пролетарию” и дал ему затрещину.

— Грязная свинья, — закричал он на старика. — Ты чуть не испортил всё дело! Кретин!

И ударил его ещё раз.

“Представитель областной интеллигенции”, стоявший рядом, угодливо хихикал. Он не любил старика и почему-то его побаивался.

Всё ещё тяжело дыша, Петронеску подошёл к “интеллигенту” и, улыбаясь во весь рот, почти с нежностью сказал:

— А вы… вы молодец! Уфф… вы… вы… помогли… Дайте руку… Спасибо!

“Интеллигент” осклабился и подобострастно протянул руку. Петронеску пожал её почему-то левой рукой, но в тот же момент нанёс ему правой, в которой был револьвер, страшный удар в висок. Тот упал, и Петронеску, наклонившись над ним, проломил ему тяжёлой рукояткой череп.

Это была ещё одна деталь для задуманной инсценировки.

На этом предварительные приготовления были закончены. Петронеску сел на краю воронки и предложил сесть остальным членам “делегации”.

— Коротко объясню, — сказал он, — надо торопиться, хотя это шоссе совершенно пустынно. Все мы погибли от немецкой бомбы. В этой самой воронке. Ясно?

“Делегаты” молчали. Петронеску продолжал:

— Леонтьев в наших руках. Чтобы нас не искали, я решил использовать эту воронку. Для большей достоверности нам пригодятся эти два трупа. Вот почему пришлось убить их… Впрочем, человечество не так уж много потеряло… Теперь — скорее за работу! Вот две шашки тола, положите на них трупы и взорвите тол. К сожалению, тола на всю машину не хватит, придётся взорвать некоторые её части, а кузов машины запрятать в лесу.

Когда всё было сделано, Петронеску и его спутники пошли в глубь леса. Бахметьева несли на руках. Шли долго, часто отдыхали и к вечеру прошли километров десять. Здесь Петронеску облюбовал местечко для привала. Это была глухая лесная поляна, расположенная, по-видимому, в самой глубине лесного массива. Никаких признаков жилья поблизости не было. Обширную поляну можно было использовать для посадки самолёта.

Связав Бахметьеву руки, Петронеску начал приводить его в чувство. Он дал ему понюхать нашатырного спирта. Вскоре Бахметьев открыл глаза. Он не сразу пришёл в себя и с удивлением рассматривал лесную поляну, склонившегося над ним Петронеску и девушек, сидящих в стороне.

— Здравствуйте, — как ни в чём не бывало сказал ему Петронеску. — Как вы себя чувствуете?

Бахметьев ничего не ответил и только поморщился от страшной головной боли. Он начал вспоминать все события прошедшего дня.

— Нам надо серьёзно поговорить, — сказал Петронеску. — Не удивляйтесь тому, что случилось. Поверьте, всё к лучшему. Не сомневайтесь, что придёт день, когда вы меня поблагодарите от всей души за то, что я для вас сделал. Короче говоря, вы военнопленный и находитесь в руках германских военных властей. Вы нам нужны, господин Леонтьев, и если будете разумно себя вести, то у вас не будет оснований для недовольства Германией и своей судьбой. Говорю это официально, по поручению германского верховного командования… Дня два, пока мы переберёмся через линию фронта, вам придётся помолчать. Предупреждаю: малейшее непослушание, попытка к бегству, обращение к случайным прохожим дадут мне право покончить с вами. Отныне инженер Леонтьев может существовать лишь как лицо, почётно состоящее на германской службе. Иначе он вообще не будет существовать. Вот всё, что я пока могу вам сообщить. Сейчас я по радио снесусь с немецкими властями. Что прикажете им передать от вашего имени?

— Передайте им, — ответил Бахметьев, — что всё, чем я до сего дня мог быть полезен немецким военным властям, я уже сделал. Надеюсь, что германское командование уже оценило мой “Л‑2” и не имеет оснований быть мною недовольным… Кроме того, во избежание лишних разговоров я прошу передать, что все чертежи и расчёты “Л‑2” я с собой не взял, а отправил в Москву. Вот и всё.

— Я вижу, вам угодно иронизировать, — ответил Петронеску. — Но ничего, в Берлине вы заговорите иначе… Уверяю вас…

Грубая работа

Около трёх часов дня военный прокурор корпуса полковник юстиции Дубасов, которому Свиридов сообщил о происшествии, прибыл вместе с сотрудниками контрразведки к тому месту, где Петронеску инсценировал гибель машины от прямого попадания фугасной бомбы. Дубасов сразу приступил к исследованию окружающей местности и, в частности, дна воронки, образовавшейся от разрыва бомбы.

Полковник Дубасов до войны в течение многих лет работал старшим следователем областной прокуратуры, а затем был выдвинут на должность следователя по важнейшим делам при прокуроре республики. Отсюда он в начале войны попал в военную прокуратуру.

Многие годы следственной работы выработали в нём чисто профессиональные навыки и методы расследования. Он понимал, какое огромное значение имеет осмотр места происшествия, нередко дающий возможность раскрыть самое запутанное, тщательно подготовленное преступление.

В данном случае всё на первый взгляд подтверждало факт гибели “делегации” и машины, в которой она следовала. В самом деле, искалеченные при взрыве, но поддающиеся опознанию тела одного из “делегатов” и водителя машины были налицо. Обломки самой машины — дверцы, мотор, номер, два колеса, даже радиаторная пробка — валялись тут же. Наконец, самая воронка, образовавшаяся в результате взрыва, не вызывала сомнений: это была типичная воронка от разрыва фугасной авиабомбы весом не менее ста килограммов. Отсутствие остальных трупов вполне могло быть объяснено силой взрыва.

— Товарищ полковник, всё ясно, — произнёс один из офицеров, когда осмотр места происшествия подходил к концу. — Взрыв был очень сильный, и после прямого попадания бомбы вряд ли кто из пассажиров машины мог уцелеть. А судя по всему, машина и её пассажиры находились в самом центре бомбового удара. Разрешите, товарищ прокурор, приступить к составлению протокола осмотра и доложить наши выводы штабу?

— Подождите, — спокойно ответил Дубасов, продолжавший копаться на дне воронки. — Доложить о том, что все погибли, никогда не поздно. Это как раз тот случай, товарищ Петренко, когда доклад не запаздывает.

— А жаль Бахметьева. Хороший был человек, — заметил Петренко, совсем ещё юный и розовый лейтенант.

— Подождите хоронить Бахметьева, — в том же тоне возразил Дубасов, доставая со дна воронки какой-то предмет и тщательно его рассматривая. — И вообще, товарищ Петренко, при вашей поспешности лучше служить в кавалерии, нежели в контрразведке.

Дубасов положил обнаруженный им предмет в свою полевую сумку, предварительно осторожно завернув его в носовой платок. И снова начал внимательно рыться в воронке.

Петренко не без ехидства подмигнул своим товарищам: он явно считал усердие Дубасова излишним.

Между тем прокурор перешёл к осмотру обнаруженных трупов, точнее — того, что от них осталось. Ему помогали сотрудники контрразведки. Дубасов начал с черепа водителя машины. Через несколько минут в густых, сильно обгоревших волосах искалеченной головы Дубасов нашёл то, что искал: входное отверстие пулевого канала. Дальнейший осмотр обнаружил, что выходного отверстия нет и, следовательно, пуля застряла в черепе.

— Товарищ Петренко, — сказал Дубасов, — поезжайте на машине в ближайший населённый пункт или часть и привезите оттуда бритву. Затем вызовите сюда по телефону судебно-медицинского эксперта, или патологоанатома, или, в крайнем случае, хирурга.

— Слушаю, товарищ полковник, — ответил Петренко. — Есть привезти бритву и вызвать сюда врача.

И Петренко помчался выполнять задание.

Дубасов принялся за осмотр черепа “представителя областной интеллигенции”. Он внимательно рассмотрел замеченный им на виске покойного большой синяк со ссадиной, а затем нащупал в затылочной области осколки размозженной кости.

Потом он исследовал дверцы машины и радиаторную пробку, которую достал из сумки. С удовлетворением отметив, что дверная петля не сломана и даже не помята, Дубасов обмотал спичку клочком ваты и протёр петлевое кольцо. На вате сразу образовалось свежее масляное пятно.

Оказалась в полной исправности и радиаторная пробка. Дубасов прежде всего осмотрел резьбу той части пробки, которая ввинчивается в радиатор. Резьба была цела.

— Товарищ Федотов, — обратился Дубасов к своему помощнику, — осмотрите эту радиаторную пробку и дверцы и дайте своё заключение.

Федотов осмотрел дверцы и пробку и замялся. Ничего интересного он в этих предметах не обнаружил.

— Ну? — спросил его Дубасов. — Что скажете, мистер Шерлок Холмс?

— Я не совсем понимаю вас, товарищ полковник, — пробормотал Федотов. — Тут, стало быть, дверцы от машины и, так сказать, пробка…

— Несомненно, — улыбнулся Дубасов, — дверцы и пробка. И что же?

— Обломки машины, — произнёс Федотов.

— Осмотрите внимательнее, — предложил Дубасов. — Эти дверцы вырваны из кузова силой взрыва? Так, что ли, вы полагаете?

— Ну да, взрыв бомбы, — ответил Федотов.

— Какой, однако, интеллигентный взрыв, — улыбнулся Дубасов, — ведь петли на дверцах абсолютно целы, девственны, можно сказать. И, значит, эти дверцы сняты, понимаете, сняты, а не сорваны и тем более не вырваны силой взрыва. Сняты! Теперь осмотрите пробку. Резьба на ней также цела. Значит, и пробку, эту пробку тоже не вырвало силой взрыва из гнезда, а её вывинтили из него и в таком виде бросили в воронку… Рассчитывали на дураков.

Федотов покраснел и с новым интересом стал рассматривать дверцы и пробку. Он теперь понял Дубасова и вновь, не в первый уже раз, подивился его наблюдательности.

— Теперь перейдём к трупам, — продолжал Дубасов. — Вот этот череп размозжен. Я был бы готов допустить, что он размозжен осколком бомбы, это вполне вероятно. Но характер раны таков, что, скорее всего, она была нанесена каким-то тупым орудием. Например, камнем. При вскрытии мы это уточним. Но в другом черепе картина ещё определённее: в нём ясно прощупывается входное отверстие пулевого канала. Понимаете, пулевого? Сейчас привезут бритву, я сниму волосяной покров, и вы это ясно увидите… Судя по тому, что выходного отверстия нет, пуля застряла в черепе, и выстрел, стало быть, произведён на близком расстоянии, почти в упор, из пистолета среднего калибра, скорее всего — второго номера… Ну, как это всё называется, мистер Шерлок Холмс?

— Это называется инсценировка гибели от взрыва бомбы, товарищ полковник, с предварительным убийством двух человек, — ответил Федотов, почти влюблённо глядя на Дубасова.

— Справедливо, — с удовлетворением сказал Дубасов, — именно так это и называется. Но есть ещё одно название всему, что мы увидели, и название это — грубая работа. Да, грубая работа… Слов нет, сделано решительно, не без мысли, даже, если хотите, с размахом — своего даже стукнули для пущей убедительности, но сделано грубо. Очень характерно для гитлеровской разведки. Дескать, и так сойдёт. Русские не разберутся. Низшая, так сказать, раса…

Кто кого?

Оставив Федотова поджидать судебно-медицинского эксперта, Дубасов ринулся на “виллисе” к печенеговскому аэродрому, чтобы оттуда срочно связаться с Москвой и доложить о результатах своей поездки. Уже наступил вечер, и надо было торопиться, так как Дубасов подозревал, что этой ночью лжеделегация попытается перебраться через линию фронта и, скорее всего, сделает это на самолёте, который вызовет по радио, сообщив свои координаты.

Следовательно, времени оставалось в обрез, буквально каждая минута решала судьбу всего дела. Поэтому Дубасов приказал шофёру ехать на Печенегово через лес, что значительно сокращало путь.

Машина мчалась в глубь лесной чащи, взлетая на кочках, ныряя между густо растущими деревьями. Опытный водитель, не замедляя хода, гнал её всё дальше и дальше в лес, объезжая старые пни и замшелые корневища, разрезая колёсами огромные муравейники, разрывая нежный зелёный плюш моховых бугров, переваливая через балки и ручейки. Машина ввинчивалась, как штопор, в лесной массив, и Дубасов еле успевал нагибаться перед низко нависшей хвоей и уклоняться от гибких свистящих ветвей. Километры, отвоёванные у леса, стремительно проносились назад, а потревоженные деревья укоризненно покачивали мохнатыми ветвями вслед этой необычной машине, столь дерзко нарушившей их покой.

— Жми, Серёжа! — время от времени поддавал жару Дубасов, хотя шофёр и так делал всё, что мог.

— Есть, товарищ полковник, — отвечал шофёр, напряжённо вглядываясь в лесной сумрак.

Ехать становилось всё труднее, быстро наступавший вечер густо заштриховал просветы между деревьями, заливая серой мглой лесные поляны. Контуры деревьев сливались, и моментами казалось, что маленькую машину со всех сторон обступает тёмная, глухая стена. Дубасов не разрешал включать фары, и шофёр вёл машину почти чутьём, поразительно угадывая, где и как лучше проскочить.

Наконец машина вырвалась из леса и вышла к просёлку, за которым находился печенеговский аэродром.

Петронеску тоже спешил. Разумеется, он не предполагал, что инсценировка гибели “делегации” будет так быстро разоблачена. Независимо от этого Петронеску считал, что малейшая задержка в советском тылу бессмысленна, а главное — опасна.

Он быстро привёл в действие портативный передатчик и радировал о том, что Леонтьев уже взят и находится вместе с ним в таком-то лесу. Он просил Крашке этой же ночью прислать шестиместный транспортный самолёт и добавил, что лесная поляна, на которой они расположились, вполне пригодна для посадки и взлёта такого самолёта, имеющего небольшую посадочную скорость. На поляне будут выложены костры.

Наступил вечер. Связанный Бахметьев лежал на земле и молча глядел в вечернее небо. Несмотря на то что положение его казалось безвыходным, он не терял надежды на спасение. Главное, он был рад тому, что заменил Леонтьева.

Бахметьев видел, как Петронеску возился с передатчиком, и понял, что он радировал немцам.

По приказанию Петронеску “делегаты” сложили пять небольших куч хвороста, расположив их конвертом. Они приготовились зажечь костры к моменту появления самолёта, чтобы таким образом указать ему место посадки.

Когда все приготовления были закончены, Петронеску сел ужинать. Он выпил вина и приступил к еде, снисходительно пригласив своих спутников разделить с ним трапезу.

Поев, Петронеску подошёл к Бахметьеву и протянул ему кусок хлеба и колбасы.

— Не угодно ли? — любезно предложил он. — Это полковник снабдил нас на дорогу. Очень любезный товарищ. Поистине, гостеприимство — русская национальная черта!

Бахметьев ничего не ответил. Петронеску, немного выждав, в том же тоне добавил:

— Значит, не угодно? Ну что ж, упрямство — тоже русская национальная черта. Не одобряю.

И отошёл в сторону. Было уже около двадцати часов. Где-то вдали раздавались орудийные залпы, но это лишь подчёркивало тишину, царившую вокруг на этой лесной поляне. Петронеску нервно шагал, заложив руки за спину, часто останавливался и, запрокинув голову, вглядывался в тёмное небо. Он ждал самолёта.

Наконец донёсся рокот мотора на малых оборотах… Над лесом на сравнительно небольшой высоте шел самолёт. Он искал сигнала.

— Костры! — завопил Петронеску.

И все бросились поджигать хворост. Через минуту языки пламени метались по поляне. Самолёт снижался кругами. Лётчик дважды включил и выключил зелёный и красный огоньки самолётных фар: точка-тире-точка. Это был сигнал “Я вас вижу”.

Самолёт сделал последний разворот и пошёл на посадку.

Через минуту он уже тормозил на поляне. Костры немедленно затоптали. Из кабины вылез пилот и приветствовал Петронеску. Они о чём-то тихо поговорили по-немецки, а затем Петронеску подвёл летчика к лежавшему на земле Бахметьеву.

Лётчик с любопытством стал рассматривать майора и даже бесцеремонно осветил его лицо карманным фонарем.

— Рус, здравствуй! — сказал он, с трудом подбирая слова. — Рус карашо будит… Зер гут!.. Бардзо добже… Тре бьен… О-кей… Вери гут…

Бахметьев продолжал молчать. Бессильное бешенство от сознания своей беспомощности, словно приступ астмы, сдавило ему дыхание. Но он так выразительно посмотрел на немецкого лётчика, что тот сразу выключил свой фонарь и отошёл с Петронеску в сторону. Там они опять пошептались и потом смеялись долго и заливисто. Внезапно лётчик, что-то вспомнив, вытащил из кармана и протянул Петронеску какой-то пакет и, щёлкнув каблуками, почтительно вытянулся.

Петронеску вскрыл пакет, побледнев от радостного предчувствия. Это был приказ о награждении его Железным Крестом.

Крах Петронеску

Немецкий лётчик, прибытие которого так обрадовало Петронеску, был не кто иной, как… следователь Ларцев. Когда в Москву поступило сообщение Дубасова о том, что Бахметьев, выдавший себя за Леонтьева, похищен и, по всей вероятности, будет переброшен через линию фронта, следователю Ларцеву, отлично знавшему немецкий язык, было предписано срочно вылететь на печенеговский аэродром и там переодеться в форму немецкого лётчика.

Из Москвы же было дано указание военной авиации фронта обеспечить усиленное барражирование района нашими самолётами, с тем чтобы заставить снизиться любой немецкий самолёт, который перелетит в эту ночь через линию фронта на любой высоте.

Все эти меры диктовались такими соображениями.

Во-первых, было ясно, что Петронеску постарается выбраться из советского тыла именно на самолёте, который он вызовет по радио; во-вторых, задерживать Петронеску и всю “делегацию” путём облавы, оцепления и тому подобных способов было опасно, так как немцы, обнаружив провал всей операции, могли в последний момент убить “Леонтьева”; в-третьих, единственная возможность задержания, гарантирующая безопасность Бахметьева, заключалась в том, чтобы явиться под видом специально присланного немецкого лётчика, нисколько не нарушая спокойствия Петронеску.

Командиру авиаполка, расположенного на печенеговском аэродроме, были даны соответствующие указания, и в тот самый вечер, когда Петронеску победно радировал Крашке о своих успехах, десятки наших истребителей и разведчиков поднялись в воздух и “закрыли” весь участок фронта. После полуночи появился немецкий самолёт, шедший на небольшой высоте. Он был замечен истребителями, которые сразу окружили его.

Немецкий лётчик, обнаружив, что спереди, сзади, сверху и с боков находятся советские самолёты, попытался, но не смог вырваться из кольца. То обстоятельство, что наши истребители не открывали огня, продолжая на него наседать в буквальном смысле этого слова, было истолковано немцем правильно: он пошёл на снижение. Послушно следуя за нашим истребителем, немец направился прямо на печенеговский аэродром. Когда он приземлился, в самолёт сели Ларцев и старший лейтенант Нестеров, переодетые в форму немецких лётчиков. Нестеров отлично знал немецкие машины, и потому выбор командира полка остановился на нём.

Через несколько минут машина оторвалась и взяла курс на лес, в котором, по показаниям пленённого лётчика, находился Петронеску со своими спутниками. Перед вылетом у сдавшегося немецкого лётчика был отобран пакет с приказом о награждении Петронеску-Крафта Железным Крестом.

Минут через двадцать, кружа над лесом, Нестеров и Ларцев увидели костёр, выложенный конвертом. Они пошли на посадку и встретились с Петронеску.

Безукоризненное немецкое произношение Ларцева, приказ о награждении, самый самолёт, на котором они прибыли, — всё это не вызвало подозрений даже у такого опытного шпиона, как Петронеску. Вся “делегация” весело погрузилась в самолёт.

Конец поединка

И в Москве, и в Берлине в эту ночь лихорадочно ждали известий.

— Самолёт вышел за вами в двадцать часов сорок минут, — радировал Крашке Петронеску.

— Самолёт с Ларцевым вышел за “делегацией”, — радировал в Москву Дубасов.

— Ждём Крафта с минуты на минуту, — рапортовал Берлину Крашке.

— Главное обеспечьте безопасность Бахметьева, — ещё раз напоминала Москва.

— Немедленно сообщите подробности вылета и состояние Леонтьева, — беспокоился Берлин.

…Поединок продолжался. Берлин торжествовал — Леонтьев взят! Москва неустанно напоминала: обеспечьте безопасность Бахметьева и захват всей “делегации”.

Около часа ночи командир авиаполка вполголоса сказал Дубасову одно только слово: “Идут!” — и приказал подсветить посадочное “Т”. В ночном небе ничего не было видно, но, вслушавшись, Дубасов уловил рокот мотора. Да, самолёт приближался. Всё громче пел его мотор, вот уже засветились фары, и через минуту самолёт, сделав два круга над аэродромом, пошёл на посадку. Вот он приземлился, покатился по траве аэродрома, влажной от ночной росы. Вот, вздрогнув, замер на месте.

Хлопнула отворившаяся дверца, и из машины весело выпрыгнул Петронеску. За ним вышли “пожилой пролетарий” и девицы.

— С благополучным приземлением! — произнёс за спиной Петронеску Дубасов.

В то же мгновение сотрудниками контрразведки были схвачены и связаны девицы и “пожилой пролетарий”. Передав пошатнувшегося Петронеску своим помощникам, Дубасов бросился в машину. Через минуту он вылез из неё, держа на руках Бахметьева и неуклюже прижимая его к груди, словно большого ребёнка. Бахметьев был ещё связан.

…А над великими просторами русской земли, над её реками и лесами, над равнинами и болотами, городами и селами ещё долго неслись в ночь, в звёздное небо тревожные запросы Берлина:

— Почему задерживаете сообщение о прибытии Петронеску Крафта? Каково состояние Леонтьева? Ждём вашего ответа… Ждём вашего ответа…

Встреча на Чистых прудах

Летом 1945 года в Москву из Берлина прилетели генерал-майор артиллерии Свиридов и его старый друг полковник Бахметьев. Много воды утекло за это время. И Свиридов, и Бахметьев участвовали в грандиозной операции по взятию Берлина. Оба были за годы войны не раз ранены, но после лечения в госпиталях возвращались в строй.

Москва была прекрасна, всюду весёлые, праздничные лица, смех, улыбки, радостно сверкающие глаза; много военных с орденами и медалями на кителях. Москва ликовала вместе со всей Родиной, пришедшей к победе. На бульваре Чистые пруды играл оркестр.

В квартиру Леонтьева, как было условлено несколько лет назад, пришли Свиридов и Бахметьев. Они сидели втроём за столом; окна квартиры были распахнуты настежь. Напротив, рядом и наискосок горели такие же ярко освещённые окна домов. Леонтьев и его гости пили вино и вспоминали те дни, когда они впервые познакомились друг с другом.

Леонтьев вспомнил и о “подшефном” Бахметьева — бывшем карманнике. Бахметьев сразу оживился.

— Как же, Фунтиков жив-здоров, — охотно стал рассказывать он. — Это уже настоящий офицер, которым можно гордиться. А знаете, ведь с ним произошла потом, уже под Берлином, интересная история. Хотите, расскажу?

— Слушаем со всем вниманием, — ответил Леонтьев.

— В конце апреля мы приближались к Берлину. Уже за Ландсбергом, в одном маленьком немецком городке, куда ворвалась наша часть, это и случилось. Ну, картина обычная. Остроконечные черепичные крыши, горящие здания, плакаты: “Мы не капитулируем”, “Свобода или Сибирь” — и горы чемоданов, брошенных в паническом бегстве прямо на улицах.

Немцы развесили во всех окнах и подъездах белые флаги, нашили на рукава такого же цвета повязки и начали понемногу выползать изо всех щелей на улицы, отвешивая поклоны нашим офицерам и бойцам.

В этом городке мы заночевали.

Вечером Фунтиков вышел на главную улицу, пройтись. Стрельбы уже не было, на перекрестках дымились походные кухни, догорали зажжённые снарядами дома. На углу уже открылась дежурная аптека, на дверях которой висел большой, написанный по-русски плакат: “Только для господ русских военных”. Оборотистый хозяин аптеки решил, по-видимому, таким способом подчеркнуть свои симпатии к Советской Армии.

Фунтиков подошёл к витрине и прочёл эту выразительную надпись. За зеркальным стеклом пылали разноцветные стеклянные шары и блестели полированные шкафы с лекарствами. За стойкой в выжидательной позе стоял хозяин в белоснежном халате. Это был мужчина лет сорока, сухощавый, в очках. На лице его было написано спокойное раздумье, готовое в любую минуту смениться вежливой улыбкой.

Что-то знакомое почудилось Фунтикову в этом лице. И он, чтобы проверить своё первое ощущение, точнее — предчувствие, вошёл в аптеку. Хозяин почтительно склонился ему навстречу.

“Чем могу служить господину русский офицер?” — спросил он, с трудом подбирая слова.

“Средство против гриппа есть?” — произнёс Фунтиков, подойдя вплотную к стойке.

“О да, — с готовностью сказал хозяин. — В моя аптека есть много хороший лекарства. От насморка, от грипп, от разный болезнь…”

“Вы давно говорите по-русски? — спросил Фунтиков. — Вы жили в России?”

“О нет, я никогда не бываль в России. Но я немного знаю русский слов. В России не бываль… Против грипп очент хорошо стрептоцид, кальцекс, уротропин. Прошу, господин офицер”.

И он быстро пошёл к шкафу за лекарствами. Фунтиков посмотрел ему вслед, и его словно обожгло давнее, но живое воспоминание. Эта походка с виляющим задом, этот тусклый, какой-то стеклянный взгляд, этот тяжёлый подбородок… Ну конечно, это он, старый знакомый, тот самый немец с моноклем, у которого он тогда выкрал бумажник…

Достав пакетики с порошками, аптекарь вернулся к стойке.

“Вот, прошу вас, — сказал он, — тут есть лекарства против грипп. Это очень хороший лекарство, очень хороший фирмы Шеринг”.

“Шеринг? — спросил Фунтиков, сразу вспомнив и эту фамилию. — Отто Шеринг?”

Немец спокойно, разве только чуть быстрее чем следовало, взглянул на Фунтикова.

“О нет, — медленно произнёс он, — почему Отто Шеринг? То есть просто Шеринг, а совсем не есть Отто. Шеринг самый крупный германский фирма лекарств”.

“Понимаю. Но я имею в виду другого Шеринга, а именно, Отто Шеринга. Ведь вы его знаете?”

“Шеринг есть много немецкий фамилия. Это всё равно, что в России Иванов. Но я не имель знакомый Отто Шеринг. А что, господин офицер знает такого Отто Шеринг?”

“Господин офицер, — очень твёрдо произнёс Фунтиков, не спуская с немца глаз, — господин офицер знает не только Отто Шеринга, но и вас, господин аптекарь. Вы мой старый знакомый, ещё по Москве”.

“Но я никогда не бываль в Москва, — уже не так спокойно, как раньше, сказал аптекарь. — И я совсем не имель честь знать господин офицер. Я есть хозяин этой аптеки, и я вовсе не зналь никакой Отто Шеринг… Я есть старый германский коммунист и даже сохраниль свой партийный книжка”.

“Одевайтесь, господин “коммунист”, — ответил Фунтиков, — и следуйте за мной”.

И в тот же вечер, сидя перед столом следователя, старый немецкий шпион на отличном русском языке и уже без всякого акцента подробно рассказал о том, как в 1944 году он получил приказание поселиться в этом городе под видом аптекаря, остаться в нём в случае прихода Советской Армии и спокойно готовить кадры шпионов и диверсантов. Он рассказал и о том, как его снабдили на этот случай фиктивным партийным билетом, а месяца за три до прихода Советской Армии даже на некоторое время арестовали якобы по подозрению в “пораженческих настроениях”.

“Было очень важно, — сказал он, — на всякий случай создать мне определённую репутацию. С этой целью была инсценирована слёжка за мной, обо мне “секретно” допрашивали моих соседей и квартирную хозяйку и меня даже внесли в списки “подозрительных лиц”, заведённые в местной полиции, которые “случайно” остались не уничтоженными. Как видите, всё было продумано до мельчайших деталей. И, кто знает, если бы меня случайно не узнал этот “старый знакомый”, то я и не сидел бы перед этим столом, а продолжал бы мирно торговать касторкой и ландышевыми каплями”.

***

Когда Бахметьев закончил свой рассказ, было уже поздно. Но улицы Москвы всё ещё жили движением, смехом, музыкой. На бульваре гремел оркестр, смеялись девушки. Ярко светились окна домов, распахнутые всей столицей настежь в эту спокойную, мирную, послевоенную ночь.


Читать далее

Часть первая. Военный атташе
*** 13.04.13
Вариант “Барбаросса” 13.04.13
Смерть и рождение 13.04.13
“Дама треф” 13.04.13
Конструктор Леонтьев 13.04.13
Следователь Ларцев 13.04.13
Обыск 13.04.13
Война 13.04.13
Часть вторая. В дни войны 13.04.13
Часть третья. Мирное время…
Нормальная жизнь 13.04.13
Последний акт 13.04.13
Новые хозяева 13.04.13
Двоюродный брат 13.04.13
Новое назначение 13.04.13
Вторая встреча 13.04.13
Судьба Коленьки 13.04.13
Старые друзья 13.04.13
Господин Винкель и господин Бринкель 13.04.13
Первая осечка 13.04.13
В Москве 13.04.13
Приезд Маккензи 13.04.13
Трудные дни 13.04.13
Господин Винкель принимает решение 13.04.13
Западня 13.04.13
Кабаре “Фемина” 13.04.13
Ларцев вступает в игру 13.04.13
План полковника Ларцева 13.04.13
Проверка продолжается 13.04.13
Компаньоны встречаются вновь 13.04.13
Новое задание 13.04.13
Удачный прыжок 13.04.13
Ларцев продолжает действовать 13.04.13
Стрептококковая ангина 13.04.13
Активный баланс 13.04.13
“Племянник” 13.04.13
Преждевременная радость 13.04.13
Громов выполняет задание 13.04.13
Фунтиков летит в Москву 13.04.13
Освобождение 13.04.13
Третья встреча 13.04.13
Допрос обвиняемых 13.04.13
Доктор Али Хаджар 13.04.13
Крах доктора Али Хаджара 13.04.13
Трудный разговор 13.04.13
Часть вторая. В дни войны

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть