Рассказы, юморески разных лет

Онлайн чтение книги Война с саламандрами. Мать. Рассказы. Юморески
Рассказы, юморески разных лет

Прожигатель жизни

Перевод И. Ивановой


— Что вы, женатые, — сказал пан Смитек, — знаете о жизни? Сидите себе дома в шлепанцах, за вечер выпьете кружку пива, а в десять — спокойной ночи, перину на голову и захрапели. И это называется жизнь!

— Хорошо вам говорить, пан Смитек, — возразил пан Роус, — вы на свое жалованье можете жить как барон, а вот когда на шее жена да двое сорванцов…

— «На свое жалованье», — недовольно проворчал пан Смитек, — «на свое жалованье»! Разве на жалованье проживешь? Да мне его на одни чаевые не хватит. Есть кабаки, где даже сопливому гарсону нельзя дать меньше полусотенной. А музыкантам? Выложишь на тарелку тысячную — никто и глазом не поведет.

— Ну, вы скажете, пан Смитек, — музыкантам тысячу! Я такого еще не слыхивал, надо быть кретином, чтобы по стольку отваливать за их пиликанье.

— Ах, ничего вы не понимаете в этом, — продолжал пан Смитек. — Музыканты только притворяются, будто они следят по нотам, а сами смотрят — с кем вы сидите, что делаете, о чем говорите, кто уже готов и так далее. Если он опустит большой палец вот так, вниз, значит: гони монету и тогда, мол, я и не пикну. Вот оно что.

— Какие прохвосты! — изумился пан Кролл.

— Конечно. Вы послушайте, пан Роус, сейчас вы из меня и кроны не вытрясете, а вечером я должен буду заплатить двенадцать тысяч, взятые в долг под честное слово. Вам-то, женатым, кажется, будто бог знает что случится, если вы задолжаете лавочнику сто двадцать крон.

— Двенадцать тысяч? — повторил пан Роус. — Н-да, дорогой, не хотел бы я быть в вашей шкуре.

— А, да что там, — пан Смитек сладко зевнул, — по крайней мере, чувствуешь, что живешь. Взять, к примеру, хотя бы вчерашнюю ночь — роскошь! Вот это, доложу я вам жизнь.

— Но долги, — строго перебил его пан Кролл, — нельзя делать долги, попадете в лапы к ростовщикам и — пропали. Так ведь оно и бывает.

— Что долги, — беззаботно возразил пан Смитек, — долги — ерунда, главное — связи. Один амстердамский банкир мне так и сказал… А девочки, между прочим, там были первый сорт, черт побери! Особенно одна мулатка… Да где вам понять… Так вот, этот банкир и говорит: «Покупайте мексиканские акции, через неделю заработаете на каждой по восемьдесят долларов». Связи надо иметь, а дома под периной их не отыщешь.

— И вы купили эти бумаги? — поинтересовался пан Роус.

— Я давно уже все истратил, — уклончиво отвечал пан Смитек. — Как жили, так и дальше проживем. Поймите, я люблю сильные ощущения. Пускай такая ночь стоит мне тысячи, наплевать, зато я знаю вкус жизни.

— Оно и видно, — проворчал пан Кролл. — Погодите годик-другой, начнете мучиться с почками или с печенью.

— Пустяки, — ответил пан Смитек с непозволительным легкомыслием. — Главное — знаешь, что пожил всласть…

* * *

В тот вечер пан Смитек купил кусок ливера, сто граммов эдамского сыра и, придя домой, вскипятил себе чай. Ливер и корка от сыра достались кошке Лизке, после чего она умылась лапкой и собралась было выйти, но хозяин с укором остановил ее:

— Ах ты бездельница, легкомысленное создание, одни гулянки у тебя на уме. Чего тебе дома не сидится? Ты ведь не молоденькая, понимать должна, у, потаскуха, — нежно продолжал пан Смитек, взяв Лизку к себе на колени; затем надел наушники, настроил приемничек и стал слушать. Кто-то читал какие-то стихи, и пап Смитек попытался отбивать ритм ногой, но почему-то все не попадал в такт, ему стало скучно, и он дернул Лизку за хвост. Лизка ловко повернулась и цапнула его за руку, после чего на всякий случай спрыгнула на пол и сверкала глазами уже из-под кровати.

От стихов и плохого Лизкиного настроения пан Смитек и сам как-то расстроился; он почитал еще немного газету, в которой принес домой сыр, а в десять был в постели; в половине одиннадцатого, когда на кровать вспрыгнула Лизка и устроилась у него в ногах, пап Смитек уже спал.

* * *

— Ох-хо-хо, — зевал на другой день пан Смитек, — жизнь окаянная! Господи, что за ночь была вчера! Вот, — проговорил он, протягивая руку, — видите: царапина. Какая была женщина! Русская, Лизой зовут, настоящая дикая кошка. Чего она только не вытворяла!.. — Пан Смитек безнадежно махнул рукой. — Что вам рассказывать! Разве вы, домоседы, поймете! Пусть смерть, пусть тюрьма — но жизнь надо пить полной чашей! А вы… да ну вас совсем с этой вашей мещанской моралью!

Черт

Перевод И. Ивановой


Начиналось третье действие оперы Дворжака «Черт и Кача». Огни в зале притушили, и шум утих, словно завернули кран. Дирижер постучал палочкой и поднял ее. Пани Малая в первом ряду кресел убрала кулечек с конфетами, а пани Гроссманова вздохнула:

— Я обожаю это вступление.

Пан Колман в седьмом ряду закрыл глаза, готовясь насладиться, как он говорил, «своим Дворжаком».

Полились звуки грациозной увертюры.

Тут занавес с правой стороны шевельнулся, и на сцену проскользнуло какое-то маленькое существо; очутившись перед темной пропастью зала, оно в изумлении замерло и тревожно оглянулось в поисках пути к бегству. Но в этот миг его настигли звонкие коготки вступительной польки, и существо задвигало в такт ручками и затопало ногами.

Ростом оно было не выше восьмилетнего ребенка, но грудь его была волосата, все туловище ниже талии тоже покрывала косматая темно-рыжая шерсть; мордочка у него была козья, остренькая, и сквозь курчавые волосы на голове пробивались рожки; существо звонко притопывало копытцами своих козьих ножек. Публика начала тихонько смеяться. Созданьице на рампе в смятении сделало было шаг назад, однако наткнулось на занавес и испуганно оглянулось, но копытца его сами по себе отбивали дробь и кружились в ритме музыки. Казалось, существо на сцене наконец-то преодолело робость: радостно разинув рот, облизнулось длинным розовым язычком и все отдалось танцу — оно подпрыгивало, приседало и с воодушевлением топотало. Ручки его тоже двигались в танце — они взлетали над головой и весело щелкали пальцами, а тонкий, упругий хвост махал из стороны в сторону мерно в такт, как метроном. В этом танце не было большого искусства — по правде говоря, это были просто какие-то скачки, прыжки и топтанье, но все вместе выражало беспредельную радость жизни и движения, это было так же естественно и прелестно, как игры козленка или погоня щенка за собственным хвостом.

Публика размягченно улыбалась и ерзала от удовольствия. Дирижер обеспокоился, почувствовав за спиной какое-то волнение, энергичнее замахал палочкой и строго глянул в сторону шумовых инструментов — что это там сегодня за странный стук и топот? Но. встретил лишь настороженно-преданный взгляд барабанщика с колотушкой в руке, готового к своему вступлению. Оркестр играл старательно и добросовестно, не поднимая глаз от пюпитров, на сцену никто и не глядел.

Там-та-та та-та-там.

«Черт возьми, что-то сегодня не в порядке», — подумал капельмейстер и широкими взмахами погнал оркестр в «форте». Почему в зале смеются? Наверное, что-то случилось. Чтобы отвлечь внимание публики, дирижер повел увертюру все громче, все быстрее.

Созданьице на сцене только обрадовалось этому: оно топало, тряслось, сучило ножками, подскакивало, вскидывало голову и все быстрей мотало хвостом.

…Там-та-та там-там та-та.

Пани Малая, сцепив пальцы на животе, сияла блаженно и растроганно. Она уже слушала однажды «Черта и Качу», четырнадцать лет тому назад, но тогда ничего такого не устраивали.

«Я не сторонница нынешних режиссерских выкрутасов, — подумала она, — однако это мне, пожалуй, нравится». Ей захотелось поделиться с пани Гроссмановой, но та, благоговейно уставившись на сцену, лишь покачивала головой. Пани Гроссманова была страстная меломанка.

Пан Колман в седьмом ряду сидел мрачный. «Еще никто не позволял себе ничего подобного, это попросту неуместно. Чего только не выделывают нынешние режиссеры с Дворжаком — уму непостижимо, это переходит уже всякие границы, — возмущался пан Колман. — И в таком бешеном темпе увертюру тоже никогда не играли. Просто неуважение к Дворжаку, — рассерженно заключил он и решил: — Непременно напишу в газету. И озаглавлю: «Руки прочь от нашего Дворжака!» — или как-нибудь в этом духе».

Но вот замерли последние звуки увертюры. Дирижер перевел дух и вытер платком вспотевшее лицо. (Что приключилось сегодня с публикой?) Занавес вздрогнул и пополз вверх. Танцующая фигурка смятенно оглянулась и, сдавленно мекнув, скрылась за кулисой, не успел занавес подняться. Пани Малая из первого ряда захлопала, но пан Колман из седьмого сердито зашипел, в результате чего публика смутилась, и редкие хлопки потерянно замолкли. Нервные движения лопаток дирижера выражали явное возмущение.

«Наверно, не надо было хлопать при поднятом занавесе», — подумала пани Малая и, чтобы замять неловкость, зашептала пани Гроссмановой:

— Не правда ли, это было очень мило?

— Великолепно! — выдохнула пани Гроссманова, и пани Малая с облегчением достала из пакетика конфету. «Никто и не заметил, что я аплодировала».

Успокоился и пан Колман. Больше уже ничто не нарушало достойного течения спектакля. «Непременно напишу дирекции театра, чтоб убрали подобные безобразия», — сказал себе пан Колман, но тут же позабыл об этом.

— Странная была нынче публика, — ворчал дирижер после спектакля, — хотел бы я знать, чему все смеялись?

— Сегодня же понедельник, — ответил ему первая скрипка, — а по понедельникам всегда бывает самая ужасная публика.

Вот и все.

Паштет

Перевод И. Ивановой


«Что же мне купить сегодня на ужин… — задумался пан Михл, — опять что-нибудь копченое… От копченого бывает подагра… А если сыр и бананы? Нет, сыр я покупал вчера. Однообразная пища тоже вредна. А сыр ощущаешь в желудке до самого утра. Боже мой, как это глупо, что человеку надо есть».

— Вы уже выбрали? — прервал его размышления продавец, заворачивая в бумагу розовые ломтики ветчины.

Пан Михл вздрогнул и сделал судорожный глоток. Да, конечно, надо что-то выбрать.

— Дайте мне, пожалуй… паштет, — выпалил он, и во рту у него набежала слюна. Паштет, конечно, вот что ему нужно. — Паштет! — решительно повторил он.

— Паштетик, извольте, — защебетал продавец, — какой прикажете — пражский, с трюфелями, печеночный, гусиный или страсбургский?

— Страсбургский, — без колебаний выбрал пан Михл.

— И огурчики?

— Да… и огурчики, — снисходительно согласился пан Михл. — И булку. — Он энергично оглядел магазин, словно выискивая, что еще взять.

— Чего еще изволите? — застыл в настороженном выжидании продавец.

Пан Михл чуть дернул головой, как бы говоря: нет, к сожалению, больше мне взять у вас нечего, не беспокойтесь.

— Ничего, — сказал он вслух. — Сколько я вам должен?

Цена, названная продавцом за красную консервную банку, слегка испугала его.

«Господи, ну и дороговизна, — сокрушался он по дороге домой, — видно, паштет настоящий страсбургский. А ведь я, честное слово, в жизни его не пробовал, но какие безбожные деньги они за него берут! Что поделаешь, иногда ведь хочется паштетика. И не обязательно съедать его весь сразу, — утешал себя пан Михл. — К тому же паштет — тяжелая пища. Оставлю себе и на завтра».

— Ты еще не знаешь, Эман, — интригующе воскликнул пан Михл, отпирая дверь, — что я нынче несу на ужин!

Кот Эман взмахнул хвостом и замяукал.

— Ах ты негодник, — проговорил пан Михл, — ты тоже не прочь отведать страсбургского паштетика, а? Нет, друг мой, не выйдет. Паштет — дорогая жратва, дружок, я сам его сроду не пробовал. Страсбургский паштет, это, любезный мой, только для гурманов, но, чтоб ты не обижался, дам тебе понюхать.

Пан Михл достал тарелку и не без труда открыл коробку с паштетом, затем взял вечернюю газету и с каким-то торжественным чувством сел ужинать. Кот Эман, как обычно, вспрыгнул на стол, аккуратно подобрал хвост и в нетерпеливом предвкушении вонзал в скатерть коготки передних лап.

— Понюхать тебе дам, — повторил пан Михл, поддев на вилку маленький кусочек паштета. — Чтоб ты знал, как он пахнет. На.

Эман прижал усы и осторожно, недоверчиво принюхался.

— Что? Не нравится? — раздраженно воскликнул пан Михл. — Такой дорогой паштет, ах ты олух!

Кот оскалил зубы и, наморщив нос, продолжал обнюхивать паштет.

Пан Михл немного встревожился и сам понюхал паштет.

— Хорошо пахнет, Эман. Ты только принюхайся! Великолепный аромат, чудак.

Эман переступил с лапки на лапку и вонзил когти в скатерть.

— Хочешь кусочек? — спросил пан Михл.

Кот беспокойно дернул хвостом и хрипло мяукнул.

— Что? Что такое? — воскликнул пан Михл. — Ты хочешь сказать, что паштет несвежий?

Он принюхался, но ничего не почувствовал. «Черт его знает, у кота нюх-то получше. А в паштетах бывает, как его, этот… ботулин. Ужасный яд, господи. Без запаха и без всякого вкуса, а человек отравляется». У пана Михла что-то противно сжалось где-то под сердцем. Слава богу, что я еще не взял его в рот. Наверное, кот определил по запаху или инстинктом, что в этом паштете что-то неладно. Лучше я не стану его есть, но уж коли заплачены такие деньги…

— Слушай, Эман, — обратился пан Михл к коту. — Я дам тебе попробовать. Это самый нежный и самый дорогой паштет, настоящий страсбургский. Надо же и тебе попробовать чего-нибудь получше. — Он взял в углу кошачью мисочку и положил в нее кусок паштета. — Кис-кис, поди сюда, Эман!

Эман спрыгнул со стола так, что загудел пол, и, помахивав хвостом, не спеша подошел к своей мисочке, присел и осторожно обнюхал еду.

«Не жрет, — с ужасом подумал пан Михл. — Тухлый».

Хвост Эмана вздрогнул, и понемножку, аккуратно, словно с опаской, кот начал обкусывать паштет.

— Ну вот, видишь, — с облегчением вздохнул пан Михл, — ничего.

Кот доел паштет и стал мыть себе лапкой усы и голову. Пан Михл выжидательно смотрел на кота. «Ну вот, и не отравился, и ничего с ним не случилось».

— Ну, как, — покровительственно воскликнул он. — Вкусно? Ах ты негодник!

И успокоенный сел за стол. Еще бы, такой дорогой паштет не может быть плохим. Он наклонился над тарелкой и втянул аромат, закрыв глаза от наслаждения. Восхитительный аромат… «А может, отравление ботулином дает себя знать не сразу? — вдруг осенило его. — Того и гляди, у Эмана начнутся судороги…»

Пан Михл отодвинул тарелку и пошел поискать том энциклопедии на Б. «Б… ботулизм, или аллантиазис… проявляется через двадцать четыре или даже через тридцать шесть часов (проклятие!)… следующими признаками: паралич глазных мышц, потеря зрения, сухость в горле, покраснение слизистой, отсутствие выделения слюны (пан Михл непроизвольно проглотил слюну), хриплый голос, отсутствие мочеиспускания и запор, в тяжелых случаях — судороги, паралич и смертельный исход (благодарю покорно!)». У пана Михла как-то отпала охота есть, он спрятал паштет в буфет и стал медленно жевать булку с огурцом. «Бедный Эман, — думал он, — глупое животное, возьмет сожрет испорченный паштет и пропадет как собака».

Со стесненным сердцем он поднял кота и посадил себе на колени. Эман усердно замурлыкал, блаженно жмуря глаза, а пан Михл сидел не двигаясь и гладил его, озабоченно и с сожалением поглядывая на непрочитанную газету.

Этой ночью пан Михл взял Эмана к себе в постель. «Может, завтра его уже не станет, пусть хоть понежится». Всю ночь пан Михл не спал, часто подымался, чтобы потрогать кота рукой. Нет, с ним как будто ничего. И нос холодный. После каждого поглаживания кот начинал мурлыкать чуть ли не в голос.

— Вот видишь, — сказал пан Михл наутро, — паштет-то был хороший, правда? Но вечером я сам его съем, чтобы знать хотя бы, что это такое. Не думай, пожалуйста, будто я всю жизнь стану кормить тебя паштетами.

Эман разинул рот, чтобы издать нежное и хриплое «мяу».

— Погоди-ка, — воскликнул пан Михл строго, — ты не хрипишь? Покажи глаза.

Кот уставился на хозяина неподвижным взглядом золотых глаз.

«Уж не паралич ли это глазных мышц? — ужаснулся пан Михл. — Какое счастье, что я и в рот не взял этого паштета. А какой у него был аромат!»

Когда пан Михл вернулся вечером домой, Эман с урчанием долго терся о его ногу.

— Ну, — спросил пан Михл, — как дела? Покажи глаза.

Эман махнул хвостом и уставился на хозяина золотисто-черными глазами.

— Еще не все позади, — поучал его пан Михл. — Иногда отравление начинается через тридцать шесть часов, понимаешь? А как стул? Нет запора?

Кот снова потерся о его ногу и сладко мяукнул хриплым голосом. Пан Михл поставил на стол паштет, положил рядом газету. Эман прыгнул на стол и стал переминаться, царапая когтями скатерть.

Пан Михл понюхал паштет; пахло приятно, но, черт его знает, вроде по-другому, не как вчера.

— Нюхни, Эманчик, — попросил его пан Михл, — хороший паштет?

Приблизив к банке короткий нос, кот подозрительно принюхался. Пан Михл испугался. Может, выкинуть этот проклятый паштет? Кот чует, что с паштетом что-то неладно. Нет, не буду я его есть. Не хватало еще отравиться. Выкину, и дело с концом.

Пан Михл перегнулся через подоконник, выбирая место, куда закинуть консервную банку. Вон туда, на соседний двор, под акацию. «Жалко паштета, — подумал пан Михл, — такой дорогой… Настоящий страсбургский. И никогда я его не ел. Может, он и не испорчен вовсе, но… Нет, не стану его есть, но уж коли выброшены такие деньги… Хотелось бы когда-нибудь попробовать… Хоть раз в жизни. Страсбургский паштет, это такое лакомство!»

— Господи, жалко-то как! — горестно приговаривал пан Михл. — Ни с того ни с сего взять да выкинуть…

Пан Михл оглянулся. Эман сидел на столе и мурлыкал. «Мой единственный друг, — растроганно подумал пан Михл. — Ей-богу, мне бы не хотелось его потерять. Но не выбрасывать же паштет совсем, ведь экие деньги заплачены! Настоящий страсбургский, тут так и написано, погляди».

Кот Эман нежно урчал.

Пан Михл схватил красную банку и молча поставил ее на пол. Делай с ним что хочешь, скотина. Слопай все или не знаю что, а выбрасывать у меня рука не подымается. Сам я этой штуки в жизни не едал. Ну, да что я, я обойдусь безо всяких этих штучек, дайте мне кусок хлеба, и ничего мне другого не надо. С какой стати я буду есть этакий дорогущий паштет? Но выбросить его грех. Он стоит кошмарных денег, дружище. Выбрасывать его не годится.

Эман соскочил со стола и подошел к паштету. Он долго обследовал банку и наконец как-то неуверенно съел паштет.

— Видали, — ворчал пан Михл, — живется ли какому коту на свете лучше тебя? Везет же некоторым! Мне вот не везет.

И этой ночью он раз пять вставал к коту и трогал его. Эман урчал, чуть не захлебываясь.

* * *

С тех пор пан Михл нет-нет да и сорвет зло на коте.

— Брысь, — прикрикивал он на Эмана, — сожрал мой паштет — и молчи!

Если бы в суде заседали дипломаты

Перевод О. Малевича


Председатель суда. Господа, сегодня нам предстоит заняться разбирательством весьма серьезного дела. Я пытался отложить его слушание, но под давлением справедливо негодующей общественности вынужден был уступить… (Листает страницы.) Как следует из обвинительного акта, средь бела дня на людной улице было совершено убийство с целью ограбления. На глазах у свидетелей мирный пешеход подвергся нападению… Впрочем, с подробностями вы ознакомитесь сами по свидетельским показаниям.

Председатель суда. Вы вдова убитого?

Вдова. Да.

Председатель. Суд выражает вам искреннее соболезнование. Госпожа свидетельница, вы присутствовали при означенном… несчастном случае. Вы можете рассказать, как все произошло?

Вдова. Да. {Показывает пальцем.) Вот этот злодей убил его!

Господин с бородавкой на носу. Я протестую… Это публичное оскорбление!

Председатель. Госпожа свидетельница, в суде ни на кого не указывают пальцем. Итак, вы утверждаете, что убийство совершил некто, в протоколе не поименованный?

Господин с бородавкой на носу (берется за шляпу). Господа, я покину зал суда… если при мне еще хоть раз произнесут слово «убийство». Речь может идти лишь о вынужденной самообороне.

Председатель суда. Согласен со столь удачной формулировкой. Итак, госпожа свидетельница, ваш муж спокойно шел по улице…

Господин с бородавкой на носу. Пардон, снова искажение истины. Он не шел спокойно. Он нахально нес деньги в сберегательную кассу — и держался вызывающе!

Председатель суда. В чем это выражалось?

Господин с бородавкой на носу. Да во всем. Он давал понять, что никого не боится. Не исключено, что у него было оружие!

Вдова. Неправда! Никакого оружия у него не было!

Председатель суда. Ваш муж поступил в высшей степени неосторожно, милостивая сударыня! Если бы у него было оружие, нам не пришлось бы сегодня так мучительно искать правильное решение. Он мог бы предупредить… сей печальный инцидент. (Сокрушенно вздыхает.) Пригласите следующего свидетеля! Итак, господин свидетель, вы шли по улице в то время…

Свидетель. Да. Я шел по улице в то время, когда господин с бородавкой на носу напал на пострадавшего…

Господин с бородавкой на носу. Кто же этот господин? Не хотите ли вы назвать его имени?

Свидетель. Нет. Воздержусь.

Господин с бородавкой на носу. Вот то-то. Я бы тоже этого никому не посоветовал.

Председатель суда. В самом деле, господа, лучше избегать слишком конкретных указаний на личность обвиняемого. Это поможет нам вынести справедливый приговор. Вызывается следующий свидетель!..

Председатель суда. Господа, мы выслушали показания всех свидетелей и считаем установленным тот факт, что некая особа… точнее не поименованная… с целью завладеть портмоне применила на улице огнестрельное оружие… что повлекло за собой смерть другой особы. Ввиду того что за последнее время подобного рода прискорбные случаи все учащаются, высокий суд склоняется к строгому приговору. Во имя прав человека! Не желая затрагивать чью-либо честь, мы вместе с тем торжественно провозглашаем… что при повторении такого инцидента мы будем вынуждены, как это ни прискорбно, собраться здесь еще раз… и снова, никого не называя по имени, осудить подобные деяния как нежелательные… и незаконные. У меня все.

Господин с бородавкой на носу. Ваше решение неприемлемо и прямо-таки оскорбительно! Я принципиально возражаю против любых попыток под видом защиты прав человека, решать, что желательно и что нежелательно. Запомните на будущее — я больше по вашему вызову не явлюсь. У меня, господа, на это нет времени.

Председатель суда. Очень жаль, милостивый сударь. Нам не хотелось бы лишиться вашего драгоценного участия в защите прав человека… и законного порядка. Суд заверяет вас в своем совершеннейшем почтении…

Присяжный заседатель. На мой взгляд, коллега, таких сложных случаев, как убийство с целью грабежа, мы здесь вовсе не должны касаться.

Ореол

Перевод Ю. Молочковского


Без четверти семь Кнотек проснулся на своем холостяцком ложе. «Можно полежать еще четверть часика», — блаженно подумал он. И вдруг ему вспомнился вчерашний день. Ужасно! Он был на грани того, чтобы кинуться во Влтаву. Но прежде он написал бы управляющему банком письмо, и уж этому-то письму управляющий наверняка не порадовался бы. Да, господин Полицкий, вам до конца дней не было бы покоя за то, что вы так обидели человека… Вот здесь, за этим столиком, Кнотек до ночи сидел над листом бумаги, подавленный вопиющей несправедливостью, жертвой которой он стал.

— Такого тупицы, как вы, у нас еще не бывало! — орал на него вчера управляющий. — Уж я позабочусь о том, чтобы вас перевели в другое место! Но что там будут делать с таким негодяем, одному богу известно! Вы, милейший, самый бестолковый сотрудник за последнюю тысячу лет…

И так далее.

И все это при сослуживцах, при барышнях! Кнотек стоял уничтоженный, весь красный, а Полицкий, накричав на него, бросил ему под ноги эту злосчастную балансовую ведомость. Кнотек был так ошеломлен, что даже не защищался. А ведь он мог бы сказать: «К вашему сведению, господин управляющий, эту ведомость составлял не я, а коллега Шембера. Идите кричите на Шемберу, а меня оставьте в покое. Я работаю в банке уже семнадцать лет и еще не сделал ни одной серьезной ошибки».

Но прежде чем Кнотек успел заговорить, управляющий хлопнул дверьми, и в бухгалтерии настала зловещая тишина. Коллега Шембера уткнулся в бумаги, пряча свое лицо, а подавленный Кнотек, как автомат, взял шляпу и вышел из бухгалтерии. «Я уже не вернусь сюда, — думал он. — Конец!»

Весь остаток дня он бродил по улицам, забыл пообедать и поужинать, а к вечеру, крадучись как вор, вернулся домой и сел писать последнее письмо. Кончена жизнь, но господина управляющего до конца дней будет терзать совесть.

Кнотек задумчиво поглядел на столик, за которым он вчера сидел до поздней ночи. Что же он хотел написать? Сейчас ему, хоть убей, не удавалось вспомнить ни одной из тех исполненных достоинства и горечи фраз, которыми он хотел обременить совесть управляющего. Он помнил только, что ему было горько и обидно, и он даже заплакал из жалости к себе, а потом, совсем ослабев от голода и уныния, завалился в постель и уснул как убитый.

Надо бы сейчас написать это письмо — подумал Кнотек, проснувшись поутру, но под одеялом было так тепло и хорошо, что он сказал себе: полежу еще минутку, потом напишу. Такое дело надо хорошенько обдумать.

Он натянул одеяло до самого подбородка. Так что же, собственно, написать? Ну, прежде всего, что ту ведомость составлял коллега Шембера. Нет, этого нельзя, ужаснулся Кнотек. Шембера, правда, ужасный растяпа, но ведь у него трое детей и больная жена. Его только полтора месяца назад приняли в банк… сейчас бы он, конечно, вылетел с треском. «Ничего не поделаешь, Шембера, — скажет управляющий. — Такие сотрудники нам не нужны». Написать разве, что эту ведомость составил не я, вот и все! Но управляющий выяснит, кто же ее делал, и Шемберу все равно выгонят. А я не хочу быть причиной этого, сочувственно подумал Кнотек. Нет, Шемберу лучше не впутывать. Напишу Полицкому только так: вы были несправедливы ко мне, и моя смерть у вас на совести!

Кнотек сел на кровати. Надо бы почаще помогать этому Шембере, думал он. Что, если сказать ему: «Послушайте, коллега, вот как надо сделать ведомость. Я вам всегда охотно помогу…» Но ведь меня там уже не будет, вот в чем загвоздка! И этот растяпа Шембера в два счета останется без места. Вот нелепое положение!.. Собственно говоря, мне следовало бы вернуться, размышлял Кнотек, поджав ноги, и простить управляющему его грубость. Да, простить, почему бы и нет? Полицкий — вспыльчивый человек, но он не хотел мне зла. Вспылит, а через минуту сам не знает, почему наорал. Строг, это верно, но порядок завел настоящий, тут уж ничего не скажешь.

Кнотек с удивлением убеждался, что, собственно, не чувствует нестерпимой обиды, а на душе у него отрадное умиротворение. «Прощу Полицкого, — прошептал он, — а Шембере покажу, как надо работать».

Четверть восьмого. Кнотек вскакивает с постели и бросается к умывальнику. Бриться уже нет времени, поскорее одеться и бежать! И он устремляется вниз по лестнице. Настроение у него светлое и бодрое — видимо, потому, что он преодолел в себе все обиды. Держа шляпу в руке, он спешит в кафе, и ему хочется петь от радости. Сейчас он выпьет утренний кофе, просмотрит газету и как ни в чем не бывало отправится в банк.

Но почему прохожие так глядят на него? Кнотек схватился за голову. Что-нибудь не в порядке с моей шляпой? Но ведь она у меня в руке… По улице едет такси. Шофер оглядывается на Кнотека и неожиданно сворачивает так круто, что едва не въезжает на тротуар. Кнотек качает головой укоризненно и отрицательно: мол, машина ему не нужна. Ему кажется, что люди останавливаются и глядят на него. Он торопливо проводит рукой по пуговицам — все ли они застегнуты? Не забыл ли я галстука? Нет, слава богу, все в порядке.

И Кнотек в отличном расположении духа входит в свое кафе.

Мальчишка-кельнер таращит на него глаза.

— Кофе и газету, — распоряжается Кнотек и степенно усаживается за свой постоянный столик. Кельнер приносит ему кофе и в изумлении глядит чуть поверх лысины гостя. Из кухни высовывается несколько голов, и все оторопело глядят на Кнотека.

Кнотек обеспокоен.

— В чем дело?

Кельнер смущенно кашлянул:

— У вас что-то на голове, сударь.

Кнотек снова ощупал голову. Ничего! Голова сухая и гладкая, как всегда.

— Что у меня на голове? — воскликнул он.

— Похоже на сияние, — неуверенно пробормотал кельнер. — Я все гляжу и гляжу…

Кнотек нахмурился. Видно, высмеивают его плешь.

— Занимайтесь лучше своим делом, — отрезал он и взялся за кофе. Но для верности все же незаметно оглянулся и увидел свое отражение в зеркале: солидная плешь и вокруг нее что-то вроде золотистого ореола… Кнотек поспешно встал и подошел к зеркалу. Ореол двигался вместе с ним. Кнотек ухватился за него обеими руками, но не нащупал ничего — руки проходили сквозь светящийся круг, ореол был совершенно нематериальным и лишь едва ощутимо согревал пальцы.

— Отчего это у вас? — с сочувствием и интересом осведомился кельнер.

— Не знаю, — уныло сказал Кнотек и вдруг перепугался. А как же он пойдет в банк? С этим нельзя! Что скажет управляющий? «Господин Кнотек, — скажет он, — эту штуку вы оставьте дома. В банке мы этого допустить не можем». Как же быть, с ужасом подумал Кнотек. Снять это нельзя, под шляпу не спрячешь. Добежать бы хоть до дому…

— Будьте добры, — быстро сказал он, — найдется у вас тут зонтик? Я бы прикрыл это зонтиком…

Человек, который в ясное, солнечное утро бежит по улице, спрятавшись под зонтиком, безусловно, обращает на себя внимание, но все же меньшее, чем если бы он шествовал с нимбом вокруг головы. Кнотек без особых происшествий добрался домой, только уже на лестнице соседская служанка, столкнувшись с ним, взвизгнула и уронила сумку с продуктами; в темном подъезде нимб сиял особенно ярко.

Дома Кнотек заперся и подбежал к зеркалу. Да, вокруг головы у него был нимб, размером чуть побольше оркестровых тарелок, сиявший примерно как сорокасвечовая лампочка. Погасить его было никак невозможно; Кнотек даже сунул голову под кран — тщетно. Впрочем, нимб не мешал ни ходьбе, ни движениям. «Чем же мне отговориться в банке? — в отчаянии думал Кнотек. — В таком виде я не могу туда идти!»

Он побежал к привратнице и окликнул ее через приоткрытую дверь.

— Позвоните, пожалуйста, в банк, скажите, что я серьезно болен и сегодня не буду.

На счастье, он никого не встретил на лестнице. Дома он снова заперся и попытался читать, но то и дело вставал и подходил к зеркалу. Золотистый нимб вокруг головы сиял спокойно и ярко.

После полудня Кнотек сильно проголодался. Но не идти же в ресторан в таком виде! Кнотеку уже не читалось, он сидел не шевелясь и твердил себе: конец! Я уже никогда не смогу бывать среди людей. Лучше было бы вчера утопиться!

У дверей позвонили.

— Кто там? — крикнул Кнотек.

— Доктор Ванясек. Меня прислали из банка. Можете открыть?

Кнотек вздохнул с облегчением. Медицина, наверное, поможет, ведь доктор Ванясек — такой опытный старый врач.

— Ну-с, на что мы жалуемся? — еще в дверях бодро заговорил старый доктор. — Что болит?

— Взгляните-ка, господин доктор, — вздохнул Кнотек. — Видите, что со мной случилось?

— Что?

— Да вот, вокруг головы.

— Ого-го! — удивился доктор и попытался исследовать нимб. — С ума сойти! — бормотал он. — Откуда он у вас, голубчик?

— А что это такое? — робко осведомился Кнотек.

— Нечто вроде ореола, — сказал старый доктор таким серьезным тоном, словно произносил слово «вариола»[266] «вариола» — Variola — оспа (лат.).. В жизни не видывал ничего подобного. Погодите, друг мой, я еще взгляну на ваши пателлярные рефлексы. Гм… и зрачки реагируют нормально. А как насчет ваших родителей, здоровые они были люди? Да? Не наблюдались ли у одного из них приступы религиозной экзальтации или чего-нибудь вроде? Нет? Ну, а у вас самого не бывало видений и всякого такого?.. — Доктор Ванясек торжественно поправил очки. — Видите ли, это из ряда вон выходящий случай. Пошлю-ка я вас в нервную клинику, пусть исследуют это явление научно. Нынче много пишут о всяческой там электрической эманации мозга, черт знает, может, это она и есть. Чувствуете запах озона? Друг мой, вы станете прославленным научным феноменом!

— Пожалуйста, не надо, — испугался Кнотек. — У нас в банке будут очень недовольны, если мое имя попадет в газеты. Пожалуйста, господин доктор, помогите мне избавиться от этого.

Доктор Ванясек задумался.

— Трудное дело, голубчик. Пропишу вам бром, но… право, не знаю. Видите ли, я, как медик, не верю в сверхъестественные феномены. Наверняка это нервное… Слушайте, господин Кнотек, а не совершили вы случайно какого-нибудь… м-м… святого поступка?

— Как так святого? — удивился Кнотек.

— Ну, что-нибудь необычное. Какое-нибудь праведное деяние?

— Не помню ничего такого, господин доктор, — растерялся Кнотек. — Разве что я целый день ничего не ел…

— Может быть, после приема пищи это пройдет… — пробурчал доктор. — В банке я скажу, что у вас грипп… Слушайте, на вашем месте я бы попробовал кощунствовать.

— Кощунствовать?

— Да. Или вообще — как-нибудь согрешить. Вреда от этого не будет, а попробовать стоит. Может, тогда это у вас само пройдет. Ну, я загляну завтра.

Кнотек остался один и, стоя перед зеркалом, попытался кощунствовать. Но для этого ему, видимо, не хватало воображения — ореол вокруг его головы даже не дрогнул. Так и не придумав никакого порядочного кощунства, Кнотек показал себе язык и, удрученный, уселся за стол. Он был голоден и измучен, хоть плачь! Положение мое совершенно безнадежное, мрачно размышлял он. И все оттого, что я простил эту сволочь Полицкого. А с какой стати? Ведь он просто зверь, а не человек, да еще и карьерист, какого не сыщешь. Ну конечно, на барышень он не орет… Интересно знать, господин Полицкий, почему вы так часто вызываете к себе для диктовки ту рыжую машинистку? Я ничего такого не говорю, а все-таки такому старикашке, как вы, это не подобает. Шашни с секретаршами дорого обходятся, господин Полицкий, стоят немалых денег. А в результате директор банка или управляющий, вроде вас, начинает играть на бирже, и банк несет убытки. Вот как это бывает, господин Полицкий. Вы думаете, мы можем безучастно смотреть на это? Нет, надо предостеречь правление, чтобы оно приглядывало за управляющим. И за этой рыжей выдрой тоже. Спросите-ка у нее, откуда она берет деньги на всякие там пудры, помады и шелковые чулочки! Как можно носить такие чулочки на службу в банк! Разве я ношу шелковые чулки? Этакая девица только затем и поступила на службу, чтобы подцепить какого-нибудь директора. Потому-то она вечно мажется да пудрится, вместо того чтобы работать. Все они на один лад! возмущенно заключил Кнотек. Будь я управляющим, я бы им задал жару…

Да и Шембера тоже хорош, продолжал размышлять он. Попал к нам по протекции и не умеет сосчитать «дважды два четыре». Стану я тебе помогать, как бы не так! Этакий заморыш, а завел семью. Я себе этого не мог позволить, разве хватило бы моего жалованья! Таких легкомысленных людей не следовало бы принимать на службу в банк. А что жена у тебя хворает, господин Шембера, так ведь всем известно почему. Ясное дело, сделала аборт. А ведь это уголовное дело, коллега. Что, если кто-нибудь донесет? Нет, если ты еще напорешь в работе, я тебя больше покрывать не стану. Каждый пусть заботится о себе. Банк — не благотворительное учреждение. Еще, чего доброго, мне скажут: «Господин Кнотек, а знаете ли вы свои обязанности? Они состоят в том, чтобы обращать внимание начальства на все упущения, а не замазывать их. Смотрите не повредите своему продвижению по службе, господин Кнотек. Занимайтесь своим делом и не глядите ни вправо, ни влево. Тот, кто хочет чего-то достичь в жизни, не должен поддаваться ложному сочувствию. Разве сочувствуют кому-нибудь господин управляющий Полицкий или директор, а? Вот так-то, господин Кнотек».

От голода и слабости Кнотека одолела зевота. Эх, если бы можно было выйти на улицу! Исполненный жалости к самому себе, Кнотек встал и пошел взглянуть в зеркало. Там он увидел самую заурядную хмурую физиономию… и никакого нимба. Ни следа! Кнотек чуть не уткнулся носом в зеркало, но не узрел ничего, кроме редких волос и морщинок возле глаз. Вместо золотистого ореола вокруг его головы зеркало отражало лишь полутьму одинокой неуютной комнаты.

Кнотек вздохнул с безмерным облегчением. Ну вот, значит, завтра можно опять идти на службу!

Человек, который умел летать

Перевод Ю. Молочковского


Томшик шел по дороге, что близ больницы на Виноградах. Он совершал свой ежедневный моцион, ибо очень заботился о здоровье и вообще был ярый спортсмен — не пропускал ни одного футбольного матча. Шел он быстро и легко. На землю уже спустились весенние сумерки, навстречу Томшику попадались лишь случайные прохожие да изредка влюбленные парочки. «Надо бы купить шагомер, — думал он, — и проверять, сколько шагов я делаю в день». Томшику вдруг вспомнился сон, который он видел уже три ночи подряд: он идет по улице, дорогу ему преградила женщина с младенцем в коляске. Томшик слегка отталкивается левой ногой, взмывает над землей метра на три, перелетает через женщину с коляской и плавно опускается на тротуар. Во сне он нисколечко не удивился: такой взлет ему показался естественным н очень приятным; странно было лишь то, что до сих пор никто этого не попробовал. А ведь как просто: стоит только слегка повращать ногами, словно едешь на велосипеде, и вот уже снова возносишься в воздух, паришь на высоте второго этажа и легко опускаешься на землю. Оттолкнешься ногой и опять летишь, совсем легко, как на гигантских шагах. Можно даже не касаться земли, а просто повращать ногами, и полет продолжается. Томшик даже громко засмеялся во сне: как же это, мол, так, почему никто до сих пор не додумался летать? Ведь только оттолкнуться ногой, и готово дело… Это же легче и проще, чем ходить, — думал он во сне. Надо будет завтра попробовать.

Три ночи снился ему этот приятный сон. Чувствуешь себя таким легким… Да, хорошо бы, если б можно было летать так просто: слегка оттолкнешься ногой и… Томшик оглянулся. Никого кругом. Томшик так, скорее шутки ради, разбежался и оттолкнулся левой ногой, словно прыгая через лужу… и вдруг вознесся на три-четыре метра и описал невысокую дугу над землей. Он даже не удивился: это и в самом деле оказалось совсем просто и лишь приятно волновало, как катание на карусели. Томшик чуть не закричал в мальчишеском восторге. Пролетев метров тридцать, он уже приблизился было к земле, но увидел, что опускается в самую грязь. Тогда он заболтал ногами, как делал во сне, и в самом деле опять взлетел повыше, пролетел еще метров пятнадцать и легко опустился за спиной какого-то прохожего, шагавшего из Страшниц. Тот подозрительно оглянулся, ему явно не понравилось, что рядом с ним появился человек, шагов которого он не слышал. Томшик обогнал его с самым непринужденным видом, хотя в душе немного побаивался, как бы, сделав слишком энергичный шаг, не оторваться от земли и не взлететь опять.

«Надо это хорошенько проверить», — сказал он себе и по той же пустынной дороге направился домой. Но, как назло, ему то и дело попадались прохожие — то влюбленные парочки, то железнодорожники. Тогда он свернул на пустырь, где годами была городская свалка. Уже совсем стемнело, но Томшик не хотел откладывать пробы, опасаясь, что до завтра разучится летать. Он оттолкнулся очень робко, взлетел на какой-нибудь метр и довольно тяжело опустился на землю. Во второй раз он помогал себе руками, словно плавая, пролетел добрых восемьдесят метров, даже сделал полукруг и сел на землю легко, как стрекоза. Томшик хотел было попробовать еще раз, но тут на него упал сноп света и грубый голос спросил: «Вы что тут делаете?»

Это был полицейский патруль.

Томшик страшно смутился и забормотал, что он тут «немного упражняется».

— Проваливайте упражняться куда-нибудь подальше! — гаркнул полицейский. — Здесь нельзя!

Томшик, правда, не понял, почему здесь нельзя, а в другом месте можно, но так как он был дисциплинированный гражданин, то пожелал полицейскому покойной ночи и поспешно удалился, опасаясь только одного — как бы, упаси боже, опять не взлететь. Попадешь, чего доброго, под подозрение полиции. Только около Государственного института здравоохранения он снова подпрыгнул, легко перемахнул через ограду и, помахивая руками, пролетел над институтским садом и спланировал на Коронном проспекте, прямехонько перед какой-то служанкой с кувшинчиком пива. Та взвизгнула и пустилась наутек. Томшик прикинул, сколько он пролетел: метров двести. Отлично для начала!

В последующие дни он усердно тренировался, разумеется, только ночью и в уединенных местах, чаще всего близ еврейского кладбища за Ольшанами. Он пробовал разные приемы, например, взлет с разбегу и крутой подъем с места. Без труда, действуя только ногами, он поднимался на высоту до ста метров, но выше не рискнул. Потом он принялся осваивать разные виды спуска — плавное приземление и замедленное падение, — все зависело от того, как работаешь руками. Томшик овладевал переменой скорости и направления, пробовал летать против ветра, летать с грузом, парить на разных высотах и так далее. Дело шло как по маслу, и он все больше удивлялся, почему же люди до сих пор не додумались летать. Видно, лишь потому, что никто не пробовал оттолкнуться ногой и взлететь.

Однажды Томшик продержался в воздухе целых семнадцать минут, но под конец налетел на телефонные провода и поспешил спуститься. Как-то ночью, тренируясь на Русском проспекте, он с высоты четырех метров заметил под собой двух полицейских. Томшик тотчас же свернул в сторону садов, окружавших особняки. Ночью тишину прорезали пронзительные полицейские свистки. Через несколько минут Томшик уже пешком вернулся к тому месту и увидел, что шестеро полицейских с фонариками обшаривают палисадники, ища вора, который «у них на глазах перелезал через ограду».

Только теперь Томшик сообразил, что умение летать сулит невиданные возможности, но никак не мог придумать, как же использовать их. Однажды ночью он соблазнился открытым окном в четвертом этаже дома на площади Св. Иржи. Легко оттолкнувшись от земли, Томшик достиг окна и уселся на подоконнике, не зная, что делать дальше. Из комнаты доносился храп крепко спящего человека. Томшик влез в комнату. Красть он не собирался и потому стоял, объятый смутной неловкостью, которую мы обычно испытываем, случайно оказавшись в чужом жилье. Потом вздохнул и полез обратно в окно. Но надо же оставить хоть какой-нибудь след, какое-нибудь свидетельство своего спортивного достижения! Томшик извлек из кармана клочок бумаги и написал на нем карандашом: «Был здесь! Мститель Икс». Он положил записку на ночной столик и тихо спустился по воздуху вниз. Дома выяснилось, что клочок бумаги был конвертом с его адресом и фамилией. Но у Томшика уже не хватило смелости вернуться. Несколько дней он прождал сыщиков из полиции, но, как ни странно, никаких осложнений не последовало.

Наконец Томшику стало уже невтерпеж: полеты остаются для него лишь тайным развлечением, которым он предается в одиночестве, а ему хотелось сделать их достоянием гласности. Но как? Ведь летать так просто: оттолкнешься ногой, слегка взмахнешь руками, и лети себе, как птичка… Может быть, это станет новым видом спорта. Или, например, вполне возможно разгрузить уличное движение, если люди начнут передвигаться по воздуху. Можно будет обойтись без лифтов. И вообще возможности громадные. Представление о них было у Томшика, правда, самое смутное, но в конце концов все образуется. Каждое великое открытие сперва казалось безделкой.

У Томшика был сосед по дому, этакий упитанный молодой человек по фамилии Войта. Он работал в газете, кажется, был репортером спортивного отдела. И вот однажды Томшик зашел к этому Войте и, немного помявшись, объявил, что может показать соседу кое-что интересное. Секретничал он ужасно, так что Войта подумал: «Ну и ну!» — но все же дал себя уговорить, и около девяти вечера они вместе отправились к еврейскому кладбищу.

— Теперь глядите, господин репортер, — сказал Томшик, оттолкнулся ногой от земли и взлетел на высоту примерно пяти метров. Там он начал выделывать всякие выкрутасы, спускался до земли, снова поднимался, махая руками, и даже провисел в воздухе полных восемь секунд.

Войта стал страшно серьезен и попытался выяснить, как это Томшику удается. Тот терпеливо объяснял: надо только оттолкнуться ногой, и готово. Нет, господин Войта, это совсем не спиритическое явление, и здесь нет никакой сверхъестественной силы, не требуется напряжения мышц или воли. Подпрыгнешь и летишь…

— Да вы попробуйте сами, господин репортер, — уговаривал Томшик, но Войта только качал головой; нет, задумчиво сказал он, здесь не обходится без какого-то фокуса. Но я докопаюсь, в чем там дело. А пока, мол, господин Томшик, это не демонстрируйте больше никому.

На другой день Томшик летел перед Войтой с пятикилограммовыми гантелями в руках. Это оказалось потруднее, и он достиг всего лишь трех метров высоты, но Войта был доволен. После третьего раза репортер сказал:

— Слушайте, господин Томшик, не хочу пугать вас, но дело очень серьезное. Этакие полеты без всякого аппарата могут иметь важнейшее значение, например, оборонное, понятно? Этим должны заняться специалисты. Надо продемонстрировать ваши полеты экспертам, господин Томшик. Я все устрою.

* * *

И вот в один прекрасный день Томшик в трусиках предстал перед четырьмя экспертами во дворе Государственного института физической культуры. Он страшно стеснялся своей наготы, волновался и дрожал от холода, но Войта был неумолим: надо, мол, непременно в трусиках, чтобы было видно, как работают мышцы. Один из экспертов, толстый и лысый, оказался университетским профессором физкультуры. Вид у него был совершенно неприступный и на лице написано, что, мол, с научной точки зрения все это чушь и ерунда. Он нетерпеливо поглядывал на часы и что-то ворчал.

— Ну-с, господин Томшик, — не без волнения сказал Войта, — для начала давайте с разбегу.

Томшик испуганно рванулся вперед.

— Погодите, — остановил его профессор. — У вас совершенно неправильный старт. Центр тяжести надо перенести на левую ногу. Понятно? Повторите!

Томшик вернулся и попытался перенести центр тяжести на левую ногу.

— А руки, руки! — поучал эксперт. — Вы же не знаете, куда их деть! Держите их так, чтобы они не мешали расправить грудную клетку. И потом вы при разбеге задержали дыхание, этого нельзя. Дышать надо медленно и глубоко. Ну-ка, еще раз!

Томшик растерялся. Теперь он и в самом деле не знал, куда деть руки и как дышать. Он смущенно топтался на месте, стараясь сообразить, где у него центр тяжести.

— Вперед! — крикнул Войта.

Томшик неуверенно замахал руками и побежал. Едва он оттолкнулся от земли, как тренер сказал:

— Плохо! Отставить!

Томшик хотел остановиться, но уже не мог. Он вяло оттолкнулся левой ногой, взлетел на полметра и, повинуясь тренеру, тотчас же опустился на землю и остался стоять.

— Совсем плохо! — воскликнул профессор. — А приседание где? Падать надо на носки и пружинить, приседая на корточки. А руки выбросить вперед, понятно? Чтобы передать им инерцию падения, — это вполне естественное движение. Погодите, — продолжал он, — я вам покажу, как надо прыгать. Смотрите на меня внимательно. — Он скинул пиджак и стал на старт. — Обратите внимание: вся тяжесть тела на левую ногу. Нога полусогнута, и тело подалось вперед. Локти отвести назад и тем самым развернуть грудную клетку. Делайте, как я!

Томшик повиновался. В жизни он не принимал такой неудобной позы.

— Надо будет вам поупражняться, — заметил профессор. — А теперь смотрите! Оттолкнуться и бег вперед! — Он устремился вперед, пробежал шесть шагов, оттолкнулся, прыгнул, красиво взмахнул руками и элегантно упал на корточки, выставив руки вперед. — Вот как это делается! — сказал он, подтянув брюки. — Повторите!

Подавленный Томшик вопросительно взглянул на Войту. Обязательно нужно так?

— Ну-ка, еще раз! — сказал тот, и Томшик скрючился в предписанной позе. — Вперед!

Томшик перепутал и выбежал не с той ноги. «Может быть, это неважно. Главное выбросить руки, как он велел, и сделать приседание, — испуганно думал он на бегу и чуть не забыл подпрыгнуть. Но вот он быстро оттолкнулся от земли… — Только бы приземлиться с приседанием», — мелькнуло у него. Томшик подпрыгнул на полметра и упал, пролетев метра полтора. Потом он торопливо присел на корточки и выбросил руки вперед.

— Но ведь вы не летели, господин Томшик! — воскликнул Войта. — Пожалуйста, повторите!

Томшик снова разбежался и прыгнул всего на метр сорок, но зато опустился на носки, с приседанием, и вовремя выбросил руки. Он был весь в поту, и сердце у него бешено колотилось. «Боже, отвязались бы они от меня», — думал он.

Потом он прыгал еще два раза, от дальнейших попыток пришлось отказаться.

* * *

С того дня Томшик больше не умел летать.

О всемирном потопе

Перевод И. Ивановой


Не знаю, помните ли вы последний всемирный потоп, по-видимому, нет — о таких вещах, как заслуженное возмездие, люди с удовольствием забывают, — но это неважно, я вам напомню.

Произошло это, вероятно, так: господь бог разгневался на людей за распутство, рознь и прочие грехи и понял, что терпеть все это нету больше никакой его мочи. И послал он тогда дождь, который лил сорок дней и ночей; Государственный институт метеослужбы утверждал, правда, что это — холодный циклон, пришедший со стороны Атлантического океана и вызванный низким атмосферным давлением над значительной территорией, но когда уровень влтавской воды поднялся к самому Музею[267] Музей — Имеется в виду чешский Национальный музей, здание которого находится в центре Праги и стоит на возвышении., народ начал поговаривать, что это неспроста, что близится конец света. Так оно и было. Одни искали спасения в костелах, другие совершали набеги на банки и срочно забирали свои вклады (хотя на что они сдались при конце света, одному господу богу известно), третьи кутили напропалую и вообще жили не по средствам, как, впрочем, и до этого; многие из них и утонули именно в барах. Умные люди, конечно, заявляли, что с потопом надо что-то делать, возводить плотины хотя бы, и толпами стремились на добровольные работы, но планы этих плотин так и лежат в министерстве общественных работ, и вопрос о них не разрешен и поныне. Народ бросился сам воздвигать плотины где попало, но до плотин ли тут, если уже затопило Баррандов, Панкрац, Богдалец и Стршешовице и вода все поднималась! В других городах и государствах и на других континентах было ничуть не лучше, короче говоря, это было еще одно светопреставление, как и написано в Библии. Только, разумеется, некому было построить ковчег. Подскали затопило раньше всех, а жители Виноград или Дейвиц не в состоянии плот сколотить, не то что ковчег построить, такой уж это сухопутный народ. И ничего тут не поделаешь. Конец света — это конец света.

И жил в те поры один немолодой уже господин, звали его то ли Киршнер, то ли Бездичек, то ли еще как-то, выйдя на пенсию, он занялся археологией и все искал какие-нибудь доисторические памятники. Раз ковырялся он где-то в Глоубетине и выкопал какие-то глиняные черепки, не то чем-то попорченные, поцарапанные, не то покрытые письменами, было их всего штук двадцать. И тогда пан Киршнер (или Бездичек) вбил себе в голову, будто значки эти — не что иное, как доисторические руны, и решил про себя, что прочитает их. Разбирая написанное, он получил слово Само[268] Само — франкский купец, в 623–658 гг. возглавлял первое славянское государственное образование на территории нынешней Чехии, так называемое государство Само. и еще несколько странных слов; от радости он вроде как тронулся умом и написал книгу «Об обломках Само», в которой доказывал, что эти его черепки — обломки от урны с прахом великого вождя Само, победителя авар, и что на этих черепках рунами на давно мертвом языке доисторических кельтских боев[269] Бои — кельтское племя, жившее в III–II вв. до н. э. на территории Чехии. описана жизнь Само.

Разумеется, ученые археологи домысел его высмеяли, а самые руны определили как неудачный штриховой орнамент. С тех пор пан Бездичек (или Киршнер) воспылал смертельной ненавистью к ученым-археологам и выпускал одну за другой брошюры, в которых доказывал, что археологи — невежды и что его черепки — самые настоящие остатки Самовой урны. Он набросился на изучение кельтских языков и утверждал, что слова, прочитанные им на черепках, имеют кельтские корни. Но вы сами знаете, попробуй докажи ученым что-нибудь, что они не сами открыли. Наука просто не приняла доказательств пана Киршнера (или Бездичека) во внимание, и пан Бездичек, чувствуя себя лично оскорбленным, продолжал вести ожесточенную борьбу с археологами. Ничего, кроме этих рун и очищения рядов наших археологов, для него не существовало. И вот в это самое время случился всемирный потоп.

Пан Бездичек (или Киршнер) жил на Виноградах рядом с водокачкой. Ему было наплевать, что на дворе хлещет, как из ведра, потому что он сидел за своим письменным столом и писал разоблачительную статью против некоего профессора Ондрейчека или как там звали этого специалиста по кельтским захоронениям. Писал и ничего вокруг не замечал, а когда прислуга сказала, что, видать, от этого ливня будет конец света, пан Бездичек только пробурчал в ответ, чтоб она оставила его в покое: мол, недосуг ему заниматься всякой ерундой и до какого-то там конца света дела нет. Я покажу этому Ондрейчеку, сказал он, я разделаю его, как селедку. Эти его захоронения из Оуголиц никакие не кельтские захоронения, а самые обыкновенные германские курганы, а этот идиот еще собирается меня поучать! И он выставил прислугу — мол, нет у него времени выслушивать ее болтовню, и строчил дальше.

Тут к нему прибежал сосед: дескать, все жильцы их дома постановили строить плотину внизу у Кравина, чтобы остановить разбушевавшуюся стихию, и пан Киршнер тоже должен принять в этом участие. Какие вам еще плотины, господи, сказал пан Бездичек, какое мне дело до ваших плотин! Я тут громлю этого тупицу, этого лжеученого Ондрейчека, так что ему уже ни в жизнь не очухаться. В интересах археологии я должен его изничтожить, сударь. Подобный невежда не смеет шельмовать вымершие народы, кричал пан Киршнер (или Бездичек). Меня ваш потоп не интересует, пожалуйста, не надоедайте мне с этим, уважаемый. Он сел и писал дальше. А вода уже была по пояс памятнику Сватоплука Чеха.

Последней пришла к нему его двоюродная сестра, жившая в Флоре, она состояла в какой-то секте, члены которой сходились у одного каменщика на Ольшанах и там вместе совершали моления, чудеса и пророчества. Эта кузина сообщила пану Бездичеку, что наступает конец света и воскресение праведников, как сказано в Апокалипсисе, и чтоб он, Бездичек, шел к ним и с пением торжественных гимнов ждал триумфа праведников. Ничего себе праведники, возмутился пан Бездичек, молиться молитесь, а бороться против лженауки, проповедуемой этим Ондрейчеком, так вас нет. Оставьте меня, ради бога, в покое с этим вашим концом света. Пускай их хоть десяток наступит, дайте вот только расправлюсь с этим Ондрейчеком и его кельтскими захоронениями… И он заперся, чтоб никто не отвлекал его от дела.

Между тем вода подымалась все выше и выше, пока не затопила весь мир; человечество погибло; наверно, оно этого заслужило.

Когда вода спала и достигала уже лишь Виноградской площади, на улице, покрытой слоем грязи, появился этот самый пан Киршнер, или Бездичек, высохший в щепку; он нес под мышкой рукопись своей статьи, направленной против профессора Ондрейчека, и ужасно сердился, что не находит нигде издателя, который выпустил бы ему эту брошюру.

С годами человечество снова стало размножаться, и новые люди удивлялись, как это пан Киршнер или Бездичек пережил всемирный потоп, а когда его об этом прямо спросили, он удивленно вытаращил глаза: «Какой потоп? Я ничего не знаю. В то время я был занят разоблачением этого неуча Ондрейчека. Представьте себе, этот невежда выступил против моих руновых надписей!»

Между нами говоря, в том, что пан Бездичек пережил потоп, нет ничего особенного. Давно известно, что людская злоба и фанатизм благополучно переживают все потопы и катаклизмы, их не тронет даже конец света.

Интервью[270]В основу рассказа положен случай, имевший место с самим Карелом Чапеком во время его пребывания в Англии (28 мая — конец июля 1924 г.). См. очерк «Похвала газетам».

Перевод О. Малевича


— Интервью? — заметил дирижер Пилат, пожав плечами. — Удивляюсь вам, дорогой мой, неужели вы им верите? У меня немалый опыт в этом вопросе, и, скажу откровенно, если уж мне никак не удается отвертеться от интервью, то потом я стараюсь его не читать. Зачем портить себе настроение! Собственно, иной раз можно живот надорвать со смеху, когда читаешь, что о тебе понаписано, а вместо этого лезешь на стену — такая перед тобой жалкая стряпня, такое беззастенчивое вранье. Небрежная работа всегда раздражает, неправда ли? Порой диву даешься, чего ради понадобилась журналисту столь немыслимая путаница, кажется, он прямо-таки задался целью все переиначить, но зачем, ума не приложу. Будь я политик или некая значительная особа — ну, тогда еще куда ни шло: раз дело касается политики, кое-кому, видимо, дозарезу нужно вложить в ваши уста то, чего вы отродясь не говорили, или выдумать всю беседу с начала до конца — так уж заведено. Но я… я, можно сказать, человек маленький, музыкант… у меня разногласия разве что с домашними; и все же не бывало случая, чтобы в моем интервью хотя бы половина соответствовала тому, что я в действительности говорил.

Делается это, к вашему сведению, так. Допустим, мне предстоит дирижировать симфоническим оркестром в Лондоне или Париже, — видите ли, когда дирижирует маэстро Пилат, сами концертные агентства подымают шумиху. Не успеешь вымыть в отеле руки, в номер звонит портье, мол, меня спрашивает какой-то господин. И по важному делу. Ясно, говорю себе, — пресса! Имейте в виду, газеты интересуются вами в первый день, на второй — вы уже не новинка, и если хотите, чтобы о вас еще разок упомянули, вам по меньшей мере придется броситься под автомобиль. Что ж, заставляю этого господина минутку подождать — так почему-то принято в подобных случаях, ну и… «Прошу, чем могу быть полезен?» Молодой человек расшаркивается: дорогой маэстро, такая-то газета хотела бы поместить о вас несколько слов…

— Интервью? Принципиально не даю никаких интервью.

— Нет, нет, — защищается молодой человек. — Всего несколько самых непринужденных слов…

Смиренно отдаю себя ему во власть.

— Что ж, сударь, приступайте…

Молодой человек вынимает блокнотик и постукивает карандашом по зубам. Сразу видно, что он обо мне ровно ничего не знает, музыка его не интересует и вообще он понятия не имеет, о чем со мной толковать. С минуту он смотрит на меня неуверенно, потом начинает:

— Не могли бы вы, маэстро, рассказать что-нибудь о себе…

Этот вопрос всегда приводит меня в бешенство.

— Мне нечего о себе сказать, — отвечаю я. — Но если угодно, поговорим о музыке.

Молодой человек благодарно кивает и что-то старательно записывает.

— Когда вы начали заниматься музыкой, маэстро? — спрашивает он далее.

— С детства, — говорю. — Учился игре на фортепьяно.

Молодой человек усердно пишет.

— Ваша родина?

— Маршов.

— Где это?

— В Чехии. В Крконошах.

— Где, простите?

— В Чехии. В Крконошах.

— Простите, как вы сказали?

— Крконоше, — объясняю ему, — Крконоше, Ризенгебирге, Monts Geants, Giant Mountains.

— Ага, — говорит молодой человек и поспешно что-то строчит. — Не можете ли вы рассказать о своем детстве? Например… кем был ваш отец?

— Учителем. Играл в костеле на органе. Это были мои первые музыкальные впечатления, — говорю, чтобы поскорее добраться до музыки. — Знаете, старый чешский педагог, музыкант по призванию, самородок — это у нас семейная традиция… — И так далее. Молодой человек пишет и удовлетворенно кивает головой. Как раз то, что нужно его газете. Браво, маэстро!

Наконец-то я отделался от него и облегченно вздыхаю. Гора с плеч. Знаете, я люблю бродить по чужим городам, где никто не обращает на тебя внимания… Поверьте, во время концерта мне порой хочется зашвырнуть свою палочку — такой испытываешь ужас, такое отвращение к тому, что на тебя смотрят люди. В ком нет настоящей актерской жилки, тот не должен появляться перед публикой. Но это особый разговор…

Утром получаю газету. Броский заголовок: «Беседа с маэстро Пилатом». Ладно. «Маэстро Пилат принял нашего корреспондента в роскошном номере отеля X». Стоп, да ведь я разговаривал с этим молодым человеком в холле! «Тем выразительней контрастировали с великолепной, изысканной обстановкой его могучая, угловатая фигура, буйная грива и нечто необузданное во всем облике». Ростом я едва тяну на метр семьдесят, а что касается гривы… ну, да оставим это… «Он принял нас с необычайной, я бы сказал — бьющей через край сердечностью…» Хо-хо, думаю.

Пилат взъерошил седеющую шевелюру, и его смуглое лицо омрачилось. «Мое происхождение, — сказал маэстро, — окутано тайной. Рассказать о себе я почти ничего не могу. Знаю лишь, что родился в Венгрии, неподалеку от Варшавы, на лоне диких гор-великанов. Кругом шумели леса и, словно органы в храме, гремели водопады. Это были первые мои музыкальные впечатления. Скажу вам по секрету: мой отец — старый цыган, дитя природы, как его предки. Браконьерство, свобода и страстная игра на скрипке и цимбалах — все это вошло в их плоть и кровь. Я и теперь еще люблю укрыться где-нибудь в таборе своих сородичей и ночью у костра играю на скрипке старинные песни, памятные мне с детства».

Короче, я бросился в редакцию газеты, разыскал шефа. В кабинете у него я, вероятно, стукнул кулаком по столу или выкинул еще что-нибудь… Во всяком случае, этот господин снял очки и с удивлением воскликнул: «Помилуйте, мы пишем для газеты! Нам же необходимо преподнести факты увлекательно! Не понимаю, чем вы недовольны…»

Сейчас-то я не стал бы так горячиться — ко всему привыкаешь… Да, пожалуй, это неизбежно: у тебя своя собственная жизнь, но в глазах прочих она выглядит совсем по-иному; а уж кто приобрел известность, тот и вовсе не принадлежит самому себе! Теперь мне трудно вспомнить, давал я это интервью в Ливерпуле, в Роттердаме или еще где-нибудь, но убежден, что, когда я встал там в концертном зале за дирижерский пульт, публика и впрямь видела во мне великана, необузданного дикаря с развевающейся гривой, который со скрипкой в руках пляшет у цыганского костра. Успех я там имел грандиозный, фантастический. Не знаю, право… Возможно, этот молодой человек из газеты был не так уж далек от истины… или, по крайней мере, от того, что заменяет истину широкой публике и обществу.

Минда, или о собаководстве

Перевод Д. Горбова


Человек заводит себе собаку по одному из следующих мотивов:

1) чтобы производить эффект в обществе;

2) для «охраны»;

3) чтобы не было чувства одиночества;

4) из интересов спортивно-собаководческих;

5) наконец, от избытка энергии: чтобы быть хозяином и повелителем собственной собаки.

Что касается меня, я завел себе собаку главным образом от избытка энергии, очевидно, испытывая желание иметь у себя в подчинении хоть одно живое существо. Короче говоря, однажды утром ко мне позвонил человек, волочивший на поводке что-то рыжее, косматое и, видимо, твердо решившее никогда не переступать порог моего дома. Посетитель объявил, что это — эрдель, взял этот щетинистый, грязный предмет на руки и перенес его через порог со словами:

— Иди, Минда!

(У этой сучки есть паспорт, где вписано какое-то другое, более аристократическое, имя, но ее почему-то всегда называют Миндой.) Тут показались четыре длинные ноги, с необычайной быстротой тут же убежавшие под стол, и стало слышно, как что-то там внизу, под столом, дрожмя дрожит.

— Это, милый мой, порода! — промолвил посетитель тоном знатока и с невероятной поспешностью покинул нас обоих на произвол судьбы.

До тех пор я никогда не думал, как достают собак из-под стола. По-моему, обычно это делается так: человек садится на пол и приводит животному все логические и чувствительные аргументы в пользу того, что оно должно вылезть. Я попробовал сделать это с достоинством, повелительным тоном; потом стал просить, подкупая Минду кусочками сахару, — даже сам прикинулся песиком, чтобы ее выманить. Наконец, видя полную безуспешность всех этих попыток, залез под стол и вытянул ее за ноги на свет божий. Это было неожиданное грубое насилие. Минда осталась стоять, подавленная, трепещущая, словно оскорбленная девушка, и пустила первую предосудительную лужицу.

А вечером она уже лежала в моей постели и косилась на меня своими прекрасными, ласковыми глазами, как бы говоря: «Не стесняйся, ложись под постель, голубчик. Я позволяю».

Однако утром она убежала от меня через окно. К счастью, ее поймали рабочие, чинившие мостовую.


Теперь я вожу ее на поводке подышать свежим воздухом и при этом привлекаю к себе лестное внимание, всегда вызываемое наличием у тебя породистой собаки.

— Погляди, — говорит какая-то мамаша своему ребенку, — вон собачка!

— Это эрдель, — обернувшись, слегка уязвленный, бросаю я.

Но больше всего раздражают меня те, кто мне кричит:

— У вас красивая борзая. Но почему она такая лохматая?

Она тянет меня куда ей вздумается: у нее чудовищная сила и самые неожиданные интересы. То вдруг начнет волочить меня по кучам глины, по свалкам предместья. Добродушные пенсионеры, видя, как мы мечемся каждый на своем конце поводка, безнадежно опутавшего нам ноги, укоризненно говорят мне:

— Зачем вы ее тянете насильно?

— Это я ее тренирую, — поспешно отвечаю я, увлекаемый к другой куче.


Что касается охраны, то это правильно: человек на самом деле приобретает собаку для охраны. Он настороженно ходит за ней по пятам, не отходя почти ни на шаг; охраняет ее от воров и от всех, кто к ней враждебно относится, кидается на каждого, кто ей угрожает. Поэтому уже с давних времен символом верности и бдительности является человек, стерегущий и охраняющий свою собаку. С тех пор как у меня завелась собака, я, как говорится, сплю в полглаза: все слежу, как бы кто не украл у меня Минду. Захотела она гулять — иду; захотела спать — сижу и пишу, насторожив уши, чтобы звука не пропустить. Подойдет к нам чужая собака — ощетиниваюсь, ощериваюсь, угрожающе рычу. Тут Минда оборачивается на меня и начинает вертеть остатком хвоста, видимо, говоря: «Я знаю, что ты здесь и охраняешь меня».

И в том, что человек заводит себе собаку, чтобы не было чувства одиночества, тоже много правды. Собака в самом деле не любит оставаться одна. Как-то раз я оставил Минду одну в прихожей; в знак протеста она сожрала все, что нашла, и после этого ей было даже плохо. Потом — запер ее как-то в погребе; она прогрызла дверь. И с тех пор не желает оставаться одна ни на минуту. Когда я пишу, она требует, чтобы я с ней играл. Если я лягу, она понимает это как разрешение лечь ко мне на грудь и кусать меня за нос. Ровно в полночь я должен заводить с ней Большую Игру, состоящую в том, что мы со страшным шумом гоняемся друг за другом, кусаем друг друга, катаемся по земле. Выдохнувшись, она в изнеможении идет и ложится, после чего получаю право лечь и я, — однако с тем непременным условием, чтобы дверь в спальню оставалась открытой: а то как бы Минда не заскучала.


Настоящим торжественно подтверждаю, что иметь собаку — отнюдь не забава или роскошь, а настоящий, благородный, высокий спорт. Когда на первой же вашей прогулке с собакой у нее лопнет ошейник, как это случилось со мной, вы поймете, что иметь собаку — значит, по существу, заниматься легкой атлетикой по программе, предусматривающей бег с препятствиями на тысячу ярдов, спринтерские состязания по пересеченной местности, бег по ломаной линии, разные прыжки и, наконец, в качестве победоносного финиша поимку собаки. За этим следует упражнение по тяжелой атлетике, так как вам приходится нести собаку без ошейника домой на руках, а это не просто подъем тяжести, но подъем тяжести сопротивляющейся — вид спорта, требующий большого напряжения, очень тяжелый. Иногда мне казалось, что Минда весит по меньшей мере центнер, а иногда — что у нее шестнадцать ног. А когда собачья сбруя в порядке, вы, гуляя с собакой, тренируетесь в жиме и рывке левой, правой и обеими руками, в перетягивании, восхождении на горы щебня, беге рысью и ходьбе, причем многое зависит от того, в какой вы находитесь спортивной форме. При этом необходимо делать вид, что все эти упражнения вы проделываете по собственному желанию.

Цель или основание выводки собак на улицу состоит в том, чтобы дать им возможность удовлетворить свои потребности. Минда изумляла меня своей невероятной, прямо девичьей стыдливостью; пока только она могла терпеть, не делала на улице ничего, видимо, стесняясь обнаруживать свои слабости. В этом отношении у нее прямо какая-то английская сдержанность. Ее принцип: сора из избы не выносить. И она не могла понять, почему мы, люди, не достаточно считаемся с этим свойством ее характера.

Таким образом, я с первых же дней убедился, что, имея собаку, убиваешь сразу нескольких зайцев, кроме одного: я рассчитывал быть хозяином и командиром своей собаки, а получилось так, что скорее Минда стала моей хозяйкой и командиршей. Иногда я выкладываю ей это прямо, но она не хочет понимать: пока я ей доказываю, что она — причудница, мучительница, тиранка, капризница и упрямица, злоупотребляющая моим терпением и предупредительностью, она ласково смотрит мне в глаза, вертит остатком хвоста, беззвучно хохочет на всю окрестность своей розовой, обросшей волосами пастью и подставляет мне свою лохматую голову, чтобы я, ко всему этому, еще погладил ее. Да что же это такое? Этак ты мне и лапы на колени положишь? Ступай, ступай, Минда, ненавистная сучонка, дай мне дописать статью. Дай мне сказать еще.

Ну ладно, Минда, допишу в другой раз.


У каждой собаки есть определенные привычки:

а) общесобачьи и б) свои собственные.

К общесобачьим привычкам относится, например, та, благодаря которой каждая порядочная собака, перед тем, как лечь, трижды обернется вокруг своей оси, или, если вы ее погладите по голове, — облизнется; но не рекомендую проверять это на чужих собаках.

Что касается собственных привычек, то одни свойственны таксе, другие доберману, шпицу, бульдогу, пинчеру, терьеру и т. д. У эрделя Минды особая и притом непреодолимая привычка, — увидев, что я лег, тотчас вскакивать на диван и, став передними лапами мне на грудь, стараться лизнуть меня в нос или в глаз; причем невозможно ни криком, ни просьбами, заставить ее покинуть эту позицию. Я долго не мог понять, почему она это делает, какая ей от этого радость; но как-то раз мне попалось пособие по собаководству, где я нашел такой абзац:

«Эрдель, или военная собака (Kriegshund) — используется на войне для поисков раненых». И тут же картинка с изображением Минды, то есть я хочу сказать — эрделя, который встал, под градом пуль, передними ногами на грудь раненому солдату и лает. Тут я понял, что Минда удовлетворяет на мне свой военный инстинкт; за отсутствием раненого солдата, она становится на грудь мне, когда я, лежа на диване, читаю газету, и делает это, не обращая ни малейшего внимания ни на серьезность политического положения, ни на ожесточенную газетную перестрелку. Ах ты сучка моя военная! Песик мой милосердный! Не поехать ли нам с тобой куда-нибудь в Китай или Никарагуа, чтоб у тебя были настоящие раненые? А то объявлю войну Вршовице, атеистам либо одной из фракций Национального собрания и сената, раз уж завел себе служебную военную собаку!.. Враги мои, говорю вам: не шутите со мной! Я вам покажу: будете вы у меня лежать на поле сражения, простреленные и порубленные, а я позову Минду, чтобы она вас нашла и стала передними ногами вам на грудь. Потому что это у нее в крови.


У каждого наделенного даже высшим разумом существа есть свои слабости, безотчетные симпатии и антипатии. Один ни за что на свете не возьмет в руки телефонной трубки; другой испытывает непреодолимое отвращение к стихам или мистике; некоторые не выносят, когда водят ножом по тарелке, а иные современную музыку; м-ль Гаскова[271] Гаскова Зденка (1878–1946) — чешская журналистка и писательница, театральный критик газет «Пражске новины» и «Ческословенска република». терпеть не может Гилара[272] Гилар Карел Гуго (1884–1935) — чешский писатель, театровед, режиссер, постановщик пьес братьев Чапеков «Из жизни насекомых» (1922) ц «Адам-творец» (1927) в пражском Национальном театре., и я знаю даму, которая ни в коем случае не подойдет к обыкновенной корове. А Минду повергают в стихийный, необъяснимый ужас мотоциклы. На любой шум она реагирует с явным раздражением, но рев мотоцикла пробуждает в ней безумный страх, подобный тому, какой испытывает церковный сторож при виде самого дьявола. Сучке моей чужды современные взгляды; не любит она этих проклятых машин и изобретений, которые не имеют ни мяса, ни костей и мчатся как оголтелые, распространяя вокруг отвратительный, неаппетитный запах. Если среди собак бывают набожные субъекты, то мотоцикл играет у них роль сатаны. У каждого из нас есть в душе чувствительное место, еще не покрывшееся кожей и волосами: местечко обнаженное и болезненно дрожащее, которое мы хотели бы скрыть от всего света. И вот понимаешь, Минда, каждый день кто-то или что-то как раз к этому нашему воспаленному месту притрагивается. Каждый день из-за угла с львиным ревом выскакивает мотоцикл, ища, кого бы проглотить. И мы лезем без оглядки под диван, в непроглядную тьму, и, закрыв глаза, дрожа всем телом, ждем, когда эта адская штука промчится мимо. И только когда установится полная тишина и будет слышен лишь привычный скрип пера по бумаге, Минда выползет со смущенной улыбкой из своего укрытия, чуть повиливая хвостом, словно извиняясь за свое малодушие: «Это… это просто так, пустяки. Погладь меня по головке, милый».


Сядь, Минда, и слушай. Есть три заповеди:

1) быть послушной,

2) соблюдать чистоту в комнатах и на лестнице,

3) жрать, что даю.

Заповеди эти — божественного происхождения и даны собачьему роду для того, чтобы поставить его над всеми зверями полевыми. Кто не соблюдает их, тот будет проклят и ввергнут в геенну огненную, где нет диванов и дьяволы на мотоциклах целый день преследуют грешные собачьи души.


Помимо нарушения этих заповедей, являющегося тяжким грехом, есть еще грехи повседневные, а именно:

Жрать подтяжки своего хозяина.

Прыгать на хозяина с грязными лапами.

Лаять, когда хозяин пишет.

Разливать свою похлебку по полу.

Выбегать на улицу.

Гоняться за кошкой по постели.

Обнюхивать мою тарелку.

Грызть ковер.

Катать по полу разные предметы.

Приносить домой старые кости.

Лизать своему хозяину нос.

Рыться в цветочных клумбах.

Уносить носки хозяина.

Собака, не совершающая этих грехов, приобретает особое достоинство и пользуется огромным уважением: поэтому она всегда толстая, как священник или директор банка, а не тощая, как люди, истощающие свои силы суетностью, тщеславием, праздностью и непослушанием.



Иозеф Чапек. К. Чапек. Как ставится пьеса. Иллюстрация.


Но есть еще неписаная собачья заповедь, которая гласит: «Возлюби господина своего».

Некоторые очень видные люди, как, например, Отакар Бржезина[273] Отакар Бржезина (1868–1929) — видный чешский поэт-символист; Чапек высоко ценил его творчество., считают собачью преданность признаком низменной рабской натуры. Но, по-моему, под понятие рабской натуры невозможно подвести нечто столь темпераментное и восторженное, как собачья натура. Я никогда не был рабовладельцем, но мне кажется — раб, наверное, существо запуганное, пронырливое, скрытное, которое не издает криков радости при появлении хозяина, не кусает его за руку, не обнимает его, не бросается на него и вообще не обнаруживает безудержного восторга и безумной радости, когда хозяин возвращается из редакции или откуда-нибудь еще.

Собака превосходит всех животных и человека силой чувств радости и печали. Не могу себе представить, чтобы, скажем, канцелярист-практикант кинулся с бурным восторгом на шею начальнику отдела или чтобы приходский священник от радости стал кататься по земле, махая руками и ногами в воздухе, когда с ним заговорит епископ. Дело в том, что у людей отношение к своим хозяевам чисто деловое, неприветливое, тогда как собака полна к хозяину пламенной, беззаветной любви. Быть может, здесь сказывается древний дух стаи, страстная общительность существа, в котором жив инстинкт товарищества. «Человек, — говорит взгляд собаки, — у меня нет ничего, кроме тебя. Но посмотри: ведь мы с тобой вдвоем составляем отличную собачью свору, правда?»


Презрение. Да, это — самое подходящее слово. Не с враждой, а именно с аристократическим презрением смотрит кошка на собаку, создание шумное и какое-то плебейское. Ее обращение с ним полно высокомерного, иронического превосходства. Превосходства существа, замкнутого в себе, склонного к уединению. Этот большой, лохматый, шумный зверь плачет, как грудной ребенок, если его оставить одного, и чуть не умирает от радости, когда хозяин допустит его к себе. «Какое малодушие, — думает кошка, поднимая брови. — Что касается меня, то я ни в ком не нуждаюсь и поступаю всегда по-своему; а главное, не обнажаю так явно своих чувств; ведь это неприлично».

Тут она встает и дает Минде две бархатные оплеухи по блестящему влажному носу.


Минда — почти щенок; она не умеет еще управляться со своим каучуковым гибким хребтом и длинными лапами; порой этот избыток эластичности делает ее неловкой и смущает, как девушку-подростка. Но бывают минуты — особенно лунными вечерами или когда из-за забора смотрит соседский Астор, — что ею овладевает неистовая жажда движений. Тогда она начинает прыгать, вертеться, танцевать и кружиться, глядя на небо, покоряясь какому-то захватывающему ритму. Это очень напоминает школу Далькроза[274] Школа Далькроза — система ритмического воспитания, основанная на соединении пластического движения и музыки; создана швейцарским композитором и музыкальным педагогом Эмилем Жак-Далькрозом (1865–1950). или пляски русалок. Минда танцует.


Владелец собаки, так же, как садовник, государственный деятель, отец семейства и некоторые другие люди, должен думать о будущем. Покупая себе сучку, я, конечно, стал думать о ее будущем. Первым делом я начал спрашивать у друзей и знакомых, не хотят ли они иметь превосходного чистокровного щенка-эрделя. И в самом деле — человек четырнадцать выразили желание обзавестись косматым щеночком лучших кровей, причем сейчас же, немедленно; я им ответил, что это станет возможным через год, когда моя сучка станет взрослой. Они подняли меня на смех: дескать, через год — все равно что никогда.

Во-вторых, я стал присматривать поблизости здорового, умного, породистого папашу для будущих своих щенят. Наметив четырех великолепных эрделей, я постарался завоевать их доверие. Кроме того, я частично занялся изучением вопросов гибридизации, кровного родства и т. п., но, поскольку все это — проблемы научного характера, мнения авторитетов здесь диаметрально расходятся. Так что я решил, обойдя спорные вопросы профессионального собаководства, свести Минду через год с тем эрделем, что бегает так славно, весело высунув язык, за забором вон того желтого особняка. Пока я размышлял, Минда искала у себя блох, зевала и виляла хвостом, нисколько не задумываясь над проблемой своего будущего материнства.

Должен вам сказать, что поддержание породы — самая интересная сторона в собаководстве: на этот счет есть пропасть подробнейшей ученой литературы, и если вы захотите теоретически немножко себя подковать в этом вопросе, то сейчас же очутитесь на пороге великих тайн, именуемых евгеникой. Почему бы не попытаться упорядочить природный процесс и не поставить перед ним более высокую цель? Отчего не подготовить появление на свет Сверхсобаки? Таким путем можно приобрести опыт, который окажется полезным в деле улучшения человеческой породы. Нас и так упрекают за недостаток веры в лучшее будущее человечества. Ладно. Запомни, Минда: тебе предстоит послужить великому делу.

Так вот, если вы хотите содействовать поддержанию породы и имеете подходящую сучку, прежде всего следите за тем, чтобы она у вас не бегала на улицу. Смотрите за ней строго, как делал я, не спускайте ее с поводка, держите на легкой диете, развлекайте, поучайте, берегите ее как зеницу ока. Вот и все. На прогулках за вами потянутся встречные кобели; иногда образуется целая процессия, и вам придется отгонять их палкой, окриками, в то время как сучка ваша будет бежать рядом с вами, ни на кого не оглядываясь, милой, наивной девушкой. Пошел отсюда, старый волокита! Убирайся, бездельник-фокстерьер! Успокойся, бесстыжий волкодав! Фу, длинноногий потрясучий пинчер! Прочь, рыжий надворный советник! Проваливай, безобразник! Понимаешь, Минда, все это — народ простой, грубый. Вот я расскажу тебе о чудном эрделе, который бегает, высунув язык, за забором. Косматый, как бог, рыжий, как солнце, а по спине — черный, как ворон. И глаза, глаза — черносливы. Проклятая орава! Да уйдешь ты, окаянный?! Я уверен, Минда, ты знаешь себе цену. Правильно делаешь, не обращая внимания на этих проходимцев. Ты еще слишком молода, да и весь этот сброд — совсем не для тебя. Пойдем-ка лучше домой.

Ну чего, чего тебе? По головке погладить? Пошлепать по спине? Гулять? Нет? Так что же? А, жрать хочешь? Имей в виду, Минда, ты слишком много лопаешь. Погляди, какая у тебя стала гладкая спина. И брюхо себе отрастила. Эй, милые мои домашние, не перекармливайте так бедное животное. Разве вы не видите, что у нее портится фигура? Где ее впалые бока и подтянутый живот, где прежний узкий сухой зад? Ай-яй-яй! Это оттого, что ты лентяйка. Иди, иди в сад, потанцуй там, погоняйся за обрубком своего хвоста. Побольше движения, моциона! Не смей у меня толстеть, слышишь? А то начнется еще одышка, всякие сантименты. С нынешнего дня буду отмерять тебе порции сам.


— Послушайте, — сказал мне один человек, воображающий, будто все знает. — Ведь у вашей сучки будут щенята. Смотрите, она уж волочит брюхо по земле.

— Что вы! — возразил я. — Это жир. Вы не представляете себе, сколько эта бестия жрет. И потом целый день валяется на диване. Вот почему…

— Гм, — промычал в ответ мой собеседник. — А откуда же такие соски?

Я поднял его на смех. Ведь это просто абсурд: Минда никогда не остается одна, кроме как на несколько минут в саду, да и то в полной безопасности.

Через некоторое время об этом же заговорил со мной сосед: он якобы видел своими глазами. Якобы это был живущий поблизости чистокровный сторожевой пинчер.

Ума не приложу, когда и где это могло произойти. Но факты — упрямая вещь. Негодная, легкомысленная сучка, так, значит, ты, английская эрделька, спуталась с немецким пинчером? Белопегим и вдвое меньше тебя ростом? Фу, какой стыд! Как? Ты еще хвостом виляешь и лохматой головой в меня тыкаешься? Уйди с глаз моих! Полезай под диван, глупая, непослушная, распутная девчонка! Самой году нет, а туда же! Посмотри, на что ты теперь стала похожа: спина прогнулась, позвонки торчат, как у козы, еле ворочаешься, вся развихлялась, уж не свертываешься колечком, а со вздохом, измученная, садишься на задние лапы. Смотришь на меня так, словно я могу тебе помочь. Что, очень не по себе? Скверное самочувствие? Ничего не поделаешь, надо терпеть. Против природы не пойдешь. В конце концов сторожевой пинчер и эрдель — из одного рода пинчеров, оба косматые, бородатые… Кто знает, может, ты родишь белых эрделей либо рыжих сторожевых пинчеров с черным чепраком. Появится новый вид, ты станешь родоначальницей новой породы эрпинчеров или пинчерделей. Ну, иди сюда, глупая. Можешь положить голову мне на колени.

В одно прекрасное утро из Миндиного домика слышится визг и писк. Минда, Минда, в чем дело? Что это под тобой копошится? Минда проявляет исключительную ласковость и раскаяние. Прости меня, хозяин, что я произвела на свет всю эту кучу. В течение следующих двадцати четырех часов ее невозможно выманить из домика. Видно только, что какие-то крысиные хвосты торчат у нее из-под брюха. Не то четыре, не то пять — никак не сосчитаешь; Минда не дает: только протянешь руку, сейчас же цапает. И скорее позволит себя задушить, чем вытянуть за ошейник из домика…

Только на другой день Минда сама вышла оттуда.

Их оказалось восемь, этих самых щенят. И сплошь одни чистокровные гладкие черные доберманы.

Раз их целых восемь, придется часть прикончить.

— Эй, каменщики, кто из вас возьмется утопить несколько слепых щенков?

— Что вы? Мне никогда не приходилось, — слегка побледнев, отвечает каменщик.

— Бетонщики, вы такие молодцы: не утопит ли кто из вас несколько щенков?

— Этого я не могу, — отвечает бетонщик. — Духу не хватит.

В конце концов их утопил молодой садовник с девичьими глазами.

Теперь Минда выкармливает двух оставленных ей доберманов. Она гордится ими, как полагается, и лижет их глупые, черные, блестящие головки с желтыми пятнышками над глазами. Господи, Минда, где ты только взяла это добро?

Минда виляет хвостом особенно радостно и гордо.


1926–1927

Дашенька, или история щенячьей жизни

Перевод Б. Заходера


1

Когда она родилась, была это просто-напросто беленькая чепуховинка, умещавшаяся на ладошке, но, поскольку у нее имелась пара черных ушек, а сзади хвостик, мы признали ее собачкой, и так как мы обязательно хотели щененка-девочку, то и дали ей имя Дашенька.

Но пока она так и оставалась беленькой чепуховинкой, даже без глаз, а что касается ног — ну, что ж, виднелись там две пары чего-то; при желании это можно было назвать ножками.

Так как желание имелось, были, стало быть, и ножки, хотя пользы от них еще было немного, что там говорить! Стоять на них Дашенька не могла, такие они были шаткие и слабенькие, а насчет ходьбы вообще думать не приходилось.

Когда Дашенька взяла, как говорится, ноги в руки (по правде сказать, конечно, ног в руки она не брала, а только засучила рукава, вернее, она и рукавов не засучивала, а просто, как говорят, поплевала на ладони. Поймите меня правильно: она и на ладони не плевала, во-первых, потому, что еще не умела плевать, а во-вторых, ладошки у нее были такие малюсенькие, что ей ни за что бы в них не попасть), — словом, когда Дашенька как следует взялась за это дело, сумела она за полдня дотащиться от маминой задней ноги к маминой передней ноге, при этом она по дороге три раза поела и два раза поспала.

Спать и есть она умела сразу, как родилась, тут учить ее не пришлось. Зато и занималась она этим удивительно старательно — с утра до ночи. Я даже, думаю, что и ночью, когда никто за ней не наблюдал, она спала так же добросовестно, как и днем, — такой это был прилежный щенок.

Кроме того, она умела пищать, но как щенок пищит, этого я вам нарисовать не смогу, не смогу и изобразить, потому что у меня недостаточно тонкий голос… Еще умела Дашенька с самого рождения чмокать, когда она сосала молоко у мамы. А больше ничего не умела.

Как видите, не так-то много она умела. Но ее маме (зовут ее Ирис, она жесткошерстый фокстерьер) и того было довольно: весь день напролет она нянчилась со своей дорогой Дашенькой и находила о чем с ней беседовать, причесывала ее и гладила, чистила и язычком своим умывала, утешала и кормила, ласкала и охраняла, и подкладывала ей вместо перины собственное мохнатое тело; то-то славно там, милые, Дашеньке спалось!

К вашему сведению, это и называется материнской любовью. И у человеческих мам все бывает так же — сами, конечно, знаете.

Одна разница: человеческая мама хорошо понимает, что и почему она делает, а собачья мама не понимает, а только чувствует — ей все природа подсказывает.

«Эй, Ирис, — приказывает ей голос природы, — внимание! Пока ваш малыш слепой и беспомощный, пока он не умеет сам ни защищаться, ни прятаться, ни позвать на помощь, не смейте от него ни на секунду отлучаться, я вам это говорю! Охраняйте его, прикрывайте своим телом, а если приближается кто-то подозрительный, тогда — «ррр» на него и загрызите!»

Ирис все это выполняла страшно пунктуально. Когда приблизился к ее Дашеньке один подозрительный адвокат, она кинулась, чтобы его загрызть, и разорвала ему брюки; а когда подошел один писатель (помнится, Иозеф Копта[275] Копта Иозеф (1894–1962) — чешский прозаик; был в дружеских отношениях с братьями Чапеками.), хотела его задушить и укусила за ногу; а одной даме изорвала все платье.

Более того, кидалась она и на официальных лиц при исполнении ими служебных обязанностей, как-то: на почтальона, трубочиста, электромонтера и газопроводчика. Сверх того, покушалась она и на общественных деятелей — бросилась на одного депутата, было у нее недоразумение даже с полицейским, — словом, благодаря своей бдительности и неустрашимости она сохранила свое единственное чадушко от всех врагов, бед и напастей.

У собачьей мамы, дорогие мои, жизнь нелегкая: людей на свете много и всех не перекусаешь.


В тот день, когда Дашенька отпраздновала десятидневную годовщину своей жизни, ожидало ее первое большое приключение: проснувшись поутру, она, к своему удивлению, обнаружила, что видит — правда, пока только одним глазом, но и один глаз — это, я бы так выразился, выход в свет.

Дашенька была так поражена, что завизжала, и этот визг был началом собачьей речи, которую называют лаем. Теперь Дашенька умеет не только говорить, но и ворчать и браниться, но тогда она только взвизгнула, и это прозвучало так, словно нож скользнул по тарелке.

Главным событием был, впрочем, конечно, глаз. До сих пор Дашеньке приходилось искать прямо мордашкой, где у мамы те славные пуговки, из которых брызжет молочко; а когда она пробовала ползать, приходилось ей сначала совать свой черный блестящий нос, чтобы пощупать, что там, впереди… Да, братцы, глаз — хоть бы и один — замечательная штука. Только мигнешь им, и видишь: ага, тут стена, тут какая-то пропасть, а вот это белое — мама! А когда захочешь спать, глазок закрывается — и спокойной ночи, не поминайте лихом!

А что, если опять проснуться?

Открывается один глаз — и, глядите-ка, открывается и второй, немного жмурится, а потом выглядывает целиком. И с этой минуты Дашенька смотрит двумя глазами сразу, так что она скорее успевает выспаться и может больше времени тратить на обучение ходьбе, сидению и другим разностям, необходимым в жизни. Да, что ни говори, большой прогресс!

Как раз в этот момент вновь послышался голос природы: «Ну. Дашенька, раз у тебя теперь есть глазки, смотри в оба и попробуй ходить!»

Дашенька подняла ушко в знак того, что слышит и понимает, и стала пробовать ходить. Сначала она высунула вперед правую переднюю ножку… А теперь как же?

«Теперь левую заднюю», — подсказывал ей голос природы.

Ура, и это вышло!

«А теперь давай вторую заднюю, — посоветовал голос природы, — да заднюю, говорят тебе, заднюю, а не переднюю! Ах ты глупая Дашенька, ты же одну ножку сзади оставила! Постой, дальше идти нельзя, пока ты ее не подтянешь. Да, говорю тебе, подтяни ты правую заднюю под себя!.. Да нет, это хвостик, на хвостике далеко не уйдешь! Запомни, Дашенька: о хвостике можешь не беспокоиться, он сам собой пойдет за ножками… Ну что, все лапки собрала? Отлично! А теперь сначала: выдвигай правую переднюю, так, голову немного повыше, чтобы оставить место для ножек… так, хорошо; теперь левую заднюю, а теперь правую заднюю (только не так далеко в сторону, Дашенька; двигай ее под себя, чтобы животик не волочился по земле… вот так). А теперь шагай левой передней… Прекрасно! Вот видишь, как хорошо дело идет!.. Теперь минуту отдохни и начинай сначала: одна-две-три-четыре; голову выше; одна-две-три-четыре!»

2

Как видите, ребята, работы тут немало, а голос природы — учитель ой-ой-ой какой строгий, он ничего не спускает щенку-ученику.

Хорошо еще, что порой он бывает занят, — скажем, учит молодого воробья летать или показывает гусенице, какие листья можно есть, а какие не надо трогать. Тогда он задает Дашеньке только уроки, домашние задания (например, пересечь по диагонали, от угла к углу, всю собачью конуру), и исчезает. Справляйся, бедняжка, сама как хочешь!

Дашенька ужасно старается, от напряжения у нее даже язычок высовывается: правой передней, теперь левой задней (батюшки мои, да какая же тут левая, какая правая — эта или эта?) и другой задней (да где же она у меня?)… А теперь что?

«Плохо! — кричит голос природы, запыхавшись — ведь он учил воробьев летать. — Шаги поменьше, Дашенька, голову выше, а лапки хорошенько подбирай под себя. Повторить упражнение!»

Голосу природы — ему, конечно, хорошо командовать, а когда у тебя ножки мягкие, словно из ваты, и трясутся, как студень, попробуй-ка сладь с ними! Да еще животик у нас так набит, а голова такая большая, — мука, да и только!

Измученная Дашенька усаживается посередине конуры и начинает хныкать.

Но мама Ирис тут как тут: она утешает свою дочурку, кормит ее, и обе засыпают.

Вскоре, однако, Дашенька просыпается, вспоминает, что не выполнила домашнее задание, и лезет прямо по маминой спине в противоположный угол конуры.

«Молодчина, Дашенька! — хвалит ее голос природы. — Если будешь так прилежно учиться, станешь бегать быстрее ветра».

Вы не поверите, сколько у щенка дел: когда он не учится ходить — спит; когда не спит — учится сидеть (а это, друзья, тоже не пустяк). А голос природы только прикрикивает:

«Сиди прямо, Дашенька, голову выше, и не гни так спину. Эй, берегись: сидишь на спине! А теперь сидишь на ножках. А где у тебя хвостик? На хвостике сидеть тоже не полагается — ведь ты им тогда не сумеешь вилять».

И так далее. Поучениям нет конца!

Даже когда щенок спит или сосет, он тоже выполняет задание — расти. Изо дня в день ножки должны становиться немного больше и крепче, шейка — длиннее, мордочка — любопытнее. Представляете, сколько у щенка хлопот, когда растут сразу четыре ноги? Нельзя забывать и о хвостике — он тоже должен подрастать. Не годится, чтобы у фокса был крысиный хвостик! У фокстерьера хвостик должен быть крепким, как палка, и так вилять, чтобы свист стоял. И надо уметь настораживать ушки, вертеть хвостом, громко скулить и мало ли что еще… И всему этому Дашенька должна учиться.

Вот она уже умеет как следует ходить. Правда, иногда какая-нибудь ножка теряется. Тогда приходится сесть, чтобы поскорее разыскать беглянку, и собрать все четыре ноги вместе. Иногда Даша просто катится, словно маленький чурбачок.

Но щенячья жизнь страшно сложна: тут начинают расти зубы.

Сначала это были просто крохотки, но как-то незаметно они начинают заостряться, и чем острее они становятся, тем сильнее пробуждается у Дашеньки желание кусать.

К счастью, на свете есть масса вещей, необыкновенно подходящих для этого занятия. Например, мамины уши или человеческие пальцы. Реже попадается Дашеньке кончик человеческого носа или ушная мочка, зато если она до них доберется, то грызет их с особенным наслаждением.

Больше всего достается маме Ирис. Живот у нее до крови искусан Дашенькиными зубами и изодран ее коготками; она, правда, терпеливо кормит эту маленькую кус… (кусыню, кусицу?.. Да как же будет существительное женского рода от «кусаться»? Ах да, кусаку!), но при этом жмурится от боли. Ничего не попишешь, Дашенька, с кормлением у мамы придется кончать; надо тебе учиться еще одному искусству — лакать из миски.

Пойди сюда, маленькая, вот тебе миска с молоком. Что ж ты, не знаешь, что с ней делать? Ну, сунь туда мордочку, высунь язык, обмакни его в это белое и живо втяни обратно, только чтобы на язычке осталась капелька этого белого; и так поступай снова, бис, repete, da capo, пока миска не опустеет… Да не сиди ты с таким глупым видом, Дашенька, ничего страшного тут нет. Ну, давай, принимайся, начинай!

Дашенька ни с места, только хлопает глазами и трясет хвостиком.

Эх ты, дурашка! Что ж, раз иначе не выходит, придется сунуть в молочко твой бестолковый нос, хочешь не хочешь. Вот так!

Дашенька возмущена совершенным над ней насилием: нос и усы у нее смочены молоком. Надо их облизнуть язычком… ах ты батюшки, до чего же это вкусно!

И теперь она уже не боится — сама лезет в это вкусное белое прямо с ножками, разливает его по полу; все четыре ноги, и уши, и хвостик в молоке. Мама приходит на выручку и облизывает ее.

Но начало положено: через день-другой будет Дашенька вылизывать миску в два счета и расти как на дрожжах… что я говорю! — как на молоке!

Вот и вы, ребята, берите с нее пример и ешьте как следует, чтобы расти и становиться большими, как этот славный щенок, который с честью носит имя «Дашенька».

3

Много воды утекло, и, в частности, много натекло лужиц.

Дашенька — уже не беспомощный комочек с трясущимся хвостиком, а совершенно самостоятельное, лохматое и озорное, зубастое и непоседливое, прожорливое и все уничтожающее существо.

Выражаясь по-научному, выросло из нее позвоночное (потому что у нее голос, как звоночек) из отряда плутоватых собакообразных, подотряд непосед, род озорников, вид безобразников, порода «сорванец черноухий».

Носится она где пожелает: весь дом, весь сад, вся вселенная до самого забора — все это ее владения.

В этой вселенной полным-полно вещей, которые необходимо раскусить, то есть исследовать по части их кусабельности, а также, возможно, сожрабельности; полным-полно таинственных мест, где можно производить занимательные опыты для выяснения вопроса о том, где лучше всего делать лужицы.

(В основном Дашенька избрала для этих целей мой кабинет с его окрестностями, но по временам предпочитает столовую.)

Далее, необходимо уточнить, где лучше спится (в частности, на половых тряпках, на руках у людей, посреди клумбы с цветами, на венике, на свежевыглаженном белье, в корзинке, в сумке для покупок, на козьей шкуре, в ботинке, на парниковой раме, на совке для мусора, на дорожке у двери или даже на голой земле).

Есть вещи, которые служат для развлечения, например, лестница, с которой так хорошо скатываться кувырком. («Вот весело-то!» — думает Дашенька, летя через голову по ступенькам.) Есть вещи опасные и коварные, — скажем, двери, которые стукают по головке или прищемляют лапку или хвост, как раз когда этого меньше всего ожидаешь. В таких случаях Дашенька визжит, как будто ее режут, и хозяева берут ее на руки. Там она еще минутку поскулит, получит в утешение что-нибудь вкусное и снова бежит скатываться с лестницы.

Несмотря на некоторый горький опыт, Дашенька твердо убеждена, что с ней ничего худого не может случиться и над ее собачьей головкой не собирается никаких туч.

Она не убегает от половой щетки, а доверчиво ожидает, что щетка обойдет ее; обычно щетка так и поступает. Вообще у Дашеньки родственная склонность ко всему волосатому, будь то щетка, или конский волос (который она таскает из дивана), или человеческие прически; ко всему этому она питает слабость.

Не уступает она дороги и человеку. В конце концов пусть человек сам заботится, как бы не наступить на щенка! Это его дело, верно?

Все, кто живет в доме, вынуждены или парить в воздухе, или ступать осторожно, словно по тонкому льду. Ведь никогда не знаешь, когда у тебя под ногой раздастся отчаянный визг.

Вы, друзья, не поверите, как такой маленький щенок может заполнить собой весь дом!

Дашенька не желает принимать в расчет козни и злобу мира сего; три раза она вбегала прямехонько в садовый прудик, твердо уверенная, что и по воде можно чудесно побегать.

После этого ее тепло укутывали и в утешение ей доставался кончик хозяйского носа, чтобы она скорее забыла пережитый ужас, кусая самую соблазнительную вещь на свете.

4

Но будем рассказывать по порядку.

1.  Бег и прыжки — первое и главное дело для Дашеньки.

Теперь уж это, милые, не шаткие, мучительно трудные шаги, — нет! Это уже настоящий спорт, как-то: рысь, галоп, спринт, спурт на десять ярдов, бег на длинные дистанции; прыжки в длину, прыжки в высоту, полет, ползание по-пластунски; различные броски, как, например, бросок на нос, бросок на голову, падение на спину, сальто-мортале на бегу с одним или несколькими кульбитами; бег по сильно пересеченной местности, бег с препятствиями (например, с половой тряпкой во рту); разные виды валянья в катанья — через голову, на боку и т. д.; гонка, преследование, повороты и перевороты, — словом, все виды собачьей легкой атлетики.

Уроки в этой области дает самоотверженная мама. Она мчится по саду, — конечно, прямо через клумбы и другие препятствия, — она летит, как лохматая стрела, и Дашенька мчится следом. Порой мама отскакивает в сторону, а так как маленькая этого еще не умеет, то она делает двойное сальто — иначе остановиться она не может.

Или мама носится по кругу, а Дашенька за ней. Но так как она еще не знает, что такое центробежная сила (физику у собак проходят несколько позже), то центробежная сила подбрасывает ее, и Дашенька описывает в воздухе красивую дугу. После такого физического опыта Дашенька очень удивляется и садится отдохнуть.

Сказать вам по правде, координация движений у этого щенка еще далека от совершенства. Дашенька не знает меры. Она хочет сделать шаг и вместо этого летит, как камень из пращи; хочет прыгнуть — и рассекает воздух, как пушечный снаряд. Сами знаете, молодость любит немного преувеличивать. Дашенька, собственно говоря, не бежит — ее просто несет куда-то; она не прыгает — ее швыряет!

Она побивает все рекорды скорости: в три секунды ухитряется перебить гору цветочных горшков, ввалиться кувырком в парник на саженцы кактусов и при этом еще шестьдесят три раза вильнуть хвостом.

Попробуйте-ка вы так!

2.  Кусание — это тоже любимый спорт Дашеньки. Она кусает и грызет просто-напросто все, что встречает на своем пути, а именно: плетеную мебель, метелки, ковры, антенну, домашние туфли, кисточку для бритья, фотопринадлежности, спичечные коробки, веревки, цветы, мыло, одежду и в особенности пуговицы. Если же у нее ничего такого поблизости нет, то она вгрызается в свою собственную ногу и хвост столь основательно, что вскоре начинает скулить.

В этом деле она проявляет необыкновенную выдержку и упорство: она изгрызла целый угол ковра и всю кайму у дорожки. Нельзя не признать, что для такой малышки это серьезное достижение. За время своей недолгой деятельности она с успехом изгрызла:


1 гарнитур плетеной мебели 360 чешских крон

1 диванную обивку 536 ««

1 ковер (не новый) 700 ««

1 дорожку (почти новую) 940 ««

1 садовый шланг 136 ««

1 щетку 16 ««

1 пару сандалий 19 ««

1 пару домашних туфель 29 ««

Разное 263 ««


Итого — 2999 чешских крон


(Прошу проверить!)

Отсюда вытекает, что такой чистокровный жесткошерстный фокстерьер обходится в 2999 крон штука. Хотел бы я знать, во сколько тогда обойдется чистокровный щенок, скажем, берберийского льва?

Иногда в доме наступает странная тишина. Дашенька сидит тихо, как мышка, где-то в углу. «Слава тебе господи, — вздыхает хозяин, — наконец-то проклятая псина уснула, хоть минутку можно спокойно посидеть!» Вскоре эта тишина, однако, начинает казаться подозрительной; хозяин встает и идет взглянуть, почему это Дашенька сидит смирно.

Дашенька с победоносным видом поднимается и вертит хвостом: под ней лежат какие-то клочки и лохмотья; что это было, распознать уже нельзя.

По-моему, когда-то это было щеткой.

3.  Перетягивание каната — не менее важный вид спорта.

Тут, как правило, должна помогать мама Ирис. А так как у собак специального каната нет, за него сходит все, что попадется: шляпа, чулок, шнурки для ботинок и другие предметы обихода.

Мама, само собой разумеется, перетягивает Дашеньку и тащит ее за собой по всему саду, но Дашенька не уступает: она стискивает зубы, выкатывает глаза и позволяет таскать себя до тех пор, пока импровизированный канат не разорвется. Если мама далеко, Дашенька обходится и без нее — можно ведь играть в перетягивание и с развешанным для сушки бельем, с фотоаппаратом, с цветами, с телефонной трубкой, с занавесками или с антенной. В человечьей конуре всегда найдется что-нибудь, на чем можно испробовать свои зубки и мускулы, упорство и спортивный дух.

4.  Классическая борьба — еще один и, что касается Дашеньки, особенно любимый ею вид тяжелой атлетики.

Обычно Дашенька, проявляя беспримерный боевой дух, кидается на маму и впивается ей в нос, в ухо или в хвост. Мама стряхивает с себя противника и хватает его за шиворот. Начинается так называемый инфайнтинг, или ближний бой, то есть оба борца катаются по рингу (обычно по газону), и зритель не видит ничего, кроме великого множества передних и задних ног, высовывающихся из какого-то лохматого клубка. В клубке этом что-то порой взвизгнет, порой из него высунется победоносно виляющий хвост, оба противника яростно рычат и наскакивают друг на друга всеми четырьмя лапами. Потом Ирис вырывается и трижды обегает вокруг сада, преследуемая по пятам воинственной Дашенькой. А потом все начинается сначала.

Понятно, мама проводит только показательный бой, она не кусается по-настоящему, зато Дашенька в пылу сражения рвет, терзает и кусает маму изо всех сил. В каждом таком матче бедная Ирис теряет немалую толику шерсти. Чем больше растет Дашенька, чем она становится сильнее и мохнатее, тем более растерзанной и ободранной выглядит мама.

Да, дети — сущее наказание, вам это и ваши мамы подтвердят!

Зачастую мама хочет отдохнуть и где-нибудь прячется от своей подающей надежды дочурки; тогда Дашенька сражается с метелкой, ведет ожесточенный бой с какой-нибудь тряпкой или предпринимает отважные атаки на человеческие ноги.

Вошел гость, и вот Дашенька молниеносно атакует его брюки и рвет их.

Гость через силу улыбается, думая про себя: «Чтоб ты сдохла!» — и уверяет, что он «обожает собак», особенно когда они вцепляются ему в брюки.

Или же Дашенька нападает на ботинки гостя и тащит его за шнурки. Она успевает порвать или развязать их прежде, чем тот сосчитает до трех (например, «будь ты трижды неладна!»), и получает при этом огромное удовольствие (не гость, а Дашенька).

5. Кроме того, Дашенька с большой охотой занимается художественной и спортивной гимнастикой, например, почесыванием задней ногой за ухом или под подбородком, а также ловлей мнимых блох в собственной шубе. Последнее упражнение особенно развивает грацию, гибкость, а также способствует изучению партерной акробатики.

Или — обычно где-нибудь на цветочной клумбе — она тренируется в саперном деле. Так как наша Даша принадлежит к породе терьеров, или мышеловов, она учится выкапывать мышей из земли. Мне приходилось не раз вытягивать ее из ямы за хвост. Ей это явно доставляло большое удовольствие, мне — несколько меньшее; когда вам с клумбы кивает вместо цветущих лилий собачий хвост, это, с вашего разрешения, немного нервирует.

Дашенька, Дашенька, кажется мне, что так дальше у нас с тобой не пойдет. Ничего не попишешь, пора нам расставаться!

«Да, да, — говорят умные глаза Ирис, мамы, — так дальше продолжаться не может, девчонка портится! Посмотри, хозяин, как я выгляжу: вся ободранная и истерзанная; пора уже мне отрастить себе новый наряд. И потом, подумай, я служу тут уже пять лет — каково же терпеть, что все носятся с этой безобразницей, а на меня ноль внимания! И, к твоему сведению, я даже не ем досыта — она мигом съедает свою порцию, а потом лезет в мою миску. Вот и вся благодарность, хозяин… Нет, нет, самое время отдать девчонку в люди!»

И вот наступил день, когда чужие люди забрали Дашеньку и унесли ее в портфеле, сопровождаемые нашими горячими и благожелательными уверениями в том, что Дашенька чудесная, славная собачка (в этот день она успела разбить стекла в парниковой раме и выкопать целый куст тигровых лилий) и вообще она необыкновенно мила, послушна и т. д. Второго такого щенка не найдешь!

— Ну, отправляйся, Дашенька, и будь молодцом!

В доме — благодатная тишина. Слава богу, уже не нужно вовремя бояться, как бы эта проклятая псина не натворила новой пакости. Наконец-то мы от нее избавились!

Но почему же в доме так тихо, как на кладбище? В чем дело? Все стараются не смотреть друг другу в глаза. Заглядываешь во все углы — и нигде ничего нет, даже лужицы…

А в конуре молча, одними глазами, плачет ободранная и истерзанная мама Ирис.


1932

С точки зрения кошки

Перевод Д. Горбова


Вот — мой человек. Я его не боюсь. Он очень сильный, потому что очень много ест; он — Всеядный. Что ты жрешь? Дай мне!

Он некрасив, потому что без шерсти. У него мало слюней, и ему приходится умываться водой. Мяучит он грубо и слишком много. Иногда со сна мурлычет.

Открой мне дверь!

Не понимаю, отчего он стал Хозяином: может, сожрал что-нибудь необыкновенное.

Он содержит в чистоте мои комнаты.

Он берет в лапку острый черный коготь и царапает им по белым листам. Ни во что больше играть он не умеет. Спит ночью, а не днем; в темноте ничего не видит; не знает никаких удовольствий: не жаждет крови, не мечтает об охоте и драке, не поет, разнежившись.

Часто ночью, когда я слышу таинственные, волшебные голоса, когда вижу, как все оживает во тьме, он сидит за столом и, наклонив голову, царапает, царапает своим черным коготком по белым листам. Не воображай, будто я думаю о тебе; я только слушаю тихое шуршание твоего когтя. Иногда шуршание затихает: жалкий глупец не в силах придумать никакой другой игры, и мне становится жаль его, я — уж так и быть! — подойду к нему и тихонько мяукну в мучительно-сладкой истоме. Тут мой Человек поднимет меня и погрузит свое теплое лицо в мою шерсть. В такие минуты в нем на мгновение бывает заметен некоторый проблеск высшей жизни, и он, блаженно вздохнув, мурлычет что-то почти приятное.

Но не воображай, будто я думаю о тебе. Ты меня согрел, и я пойду опять слушать голоса ночи.


1919

Похвала газетам

Перевод С. Никольского


Мы настолько привыкли к газетам, что перестали воспринимать их как ежедневное чудо. Между тем чудо уже в том, что газеты выходят каждое утро, даже если накануне абсолютно ничего не случилось; но это чудо — редакционная тайна, я же намерен писать о газетах как читатель. Иногда ведь и читателя внезапно осенит, и он тоже увидит газеты с новой, удивительной стороны. Со мной это произошло в Баллинльюге или, постойте, не в Баллинльюге — в Грианларихе или Тайндреме, или нет — не в Тайндреме, скорее в Малайге, потому что там было море… Я купил тогда в дорогу газету, не помню уже какую. Едва я развернул ее энергичным жестом, мне сразу бросилось в глаза сообщение:

«В Чешских Будейовицах истреблено пять тысяч кошек».

Согласитесь: человек, сидящий в поезде в Малайге, подготовлен к чему угодно, только не к сообщению о Чешских Будейовицах и к мысли о пяти тысячах кошек. Я закрыл глаза, чтобы переварить натиск событий. Будь передо мной вместо газеты роман, через минуту я знал бы уже, о чем идет речь и что приблизительно произойдет дальше. Но никакой романист не додумался бы до фантастического образа пяти тысяч кошек и не вспомнил бы ни с того ни с сего о Чешских Будейовицах. Встретиться в Малайге с Чешскими Будейовицами — это чудо; найти на одной странице господина Макдональда и пять тысяч кошек — это фантастичнее, чем Али-Баба и сорок разбойников. И если вы в это время вдобавок смотрите на Атлантический океан, то будете окончательно подавлены подобным хаотическим сосуществованием всего, что есть в мире — политики, кошек, моря, социализма и Чешских Будейовиц. И внезапно осененный, вы вдруг постигнете необъятность мира и чудодейственные свойства газет.


Простите, что я еще некоторое время задержу ваше внимание на кошках. Я немножко специалист в этой области и мог бы долго рассказывать о кошках Ноттингхилла и Генуи, о венецианских и парижских кошках, о воспитании котят, о том, как снискать доверие кошки, и о многом другом. Так вот, вы никогда не найдете в газетах сообщения о том, что кошка поймала дрозда или принесла троих котят. В газетах она всегда предстает в каком-то особом, необычном и даже ужасном свете: например, вас оповестят, что бешеная кошка покусала почтальона, что некий ученый открыл кошачью вакцину, что в Плимуте или еще где-нибудь родилась кошка с девятью хвостами, и так далее. Равным образом, вы не найдете в газетах заметки о том, что официант принес кому-то кружку пива, но зато узнаете, что он убил свою возлюбленную или что вспыхнула забастовка официантов. Чешские Будейовице не попадут в газеты, пока в них все спокойно. Нужно, чтобы там устроили массовое истребление кошек или, по крайней мере, выборы, чтобы этот солидный город предстал перед человечеством в тревожном и трагическом свете; и если я читаю в газетах, что такой-то депутат произнес речь, я уже наперед знаю, что этот случай столь же необычен и драматичен, как случай с бешеной кошкой, которая покусала почтальона, или с официантом, убившим свою возлюбленную.

Короче говоря, я хочу высказать мысль, которая волновала уже Честертона[276] Честертон — С известным английским писателем Джилбертом Кейтом Честертоном (1874–1936) Чапек сблизился во время пребывания в Англии; в тексте имеется в виду высказывание Честертона в книге «Ответчик» (1901).: мир газет состоит из одних только исключительных событий, чрезвычайных происшествий, а часто и чудес. Когда в газетах пишут о доме, то сообщают не о том, что он стоит, а о том, что он сгорел или обрушился или что он, по крайней мере, самый высокий в мире и вообще чем-то отличается от всех прочих домов, какие только существуют на белом свете. Официант, эта интригующая личность, убивает свою возлюбленную, кассир скрывается с доверенными ему деньгами, любовь с фатальной неизбежностью приводит к тому, что люди бросаются в Влтаву с моста Легий, автомашина — это орудие, с помощью которого устанавливают рекорды, попадают в катастрофы, давят детей и старых дам. В газетах все предстает в аспекте драматическом и даже вызывающем тревогу. Каждый утренний выпуск газет превращает мир в дикие дебри, где вас подстерегают бесчисленные неожиданности, опасности и эпические события.


Однако газеты не сообщат вам аршинными буквами, что сгорела Троя или что Ирод из соображений общественной гигиены приказал вырезать пять тысяч младенцев. Вы прочтете в них о кровавой драке слесарей на Штепанской улице, но вам не расскажут о кровавых боях Цезаря с галлами. Крови и огня еще мало, событие должно волновать своей новизной. Недостаточно, чтобы оно било на воображение читателя; прежде всего оно должно быть актуальным. Газеты могут сообщить, что «сегодня, 14 декабря 1924 года, минуло три тысячи лет с того дня, как сгорела Троя», если же событие не падает точно на сегодняшний день, а совершилось чуточку раньше или позже, то для газет оно уже не годится. В мире газет, как и в мире диких животных, существует только настоящее: сознание газет (если здесь можно говорить о сознании) ограничено исключительно сегодняшним днем, отрезком времени от утреннего выпуска до вечернего или наоборот. Человек, читающий газету недельной давности, невольно испытывает чувство, будто он копается в хронике Далимила[277] Хроника Далимила — чешская историческая хроника, написанная в стихах неизвестным автором (ок. 1314 г.); в XVII в. авторство ее было ошибочно приписано канонику Далимилу Мезержицкому из города Млада Болеслав.. Это уже не газета, а летопись. Метод газеты — актуальный реализм: существует то, что существует сегодня; extra praesentiam non est existentia: ergo bibamus![278] extra praesentiam non est existentia: ergo bibamus!  — Вне настоящего нет существования, стало быть, давайте выпьем! (лат.).

Представьте себе, как бы вы были удивлены, если бы газеты опубликовали речь депутата Петровицкого[279] Петровицкий Франтишек (1874–1943) — чешский буржуазный политик, депутат парламента от реакционной национально-демократической партии., произнесенную год тому назад. Она может быть напечатана только с примечанием, что «сегодня исполняется ровно год» или что «эти золотые слова не утратили своего значения и сегодня»: во всяком случае, какое-нибудь «сегодня» обязательно должно фигурировать, иначе вам покажется, что на вас обрушилась вселенная, а категория времени сошла с ума, и пережить это было бы почти невозможно. Один моралист (кажется, пан Гамма[280] Гамма — псевдоним чешского писателя, критика и публициста Густава Яроша (1867–1948), автора книг с морализаторской тенденцией.), проповедовал, что газетам следовало бы от актуальных событий обратиться к вечным, непреходящим ценностям, отдавая им предпочтение перед последними злободневными происшествиями; то есть, например, вместо речи Чичерина печатать речь Цицерона в защиту Планция, которая, бесспорно, успела утратить свою злободневность. Вместо сообщения о конфузе в парламенте можно бы было опубликовать выдержки из Конфуция, а вместо известия о последнем убийстве, — главу из «Сети веры» Хельчицкого[281] …«Сеть веры» Хельчицкого. — «Сеть веры» (ок. 1440 г.) — социально-религиозный трактат выдающегося чешского мыслителя Петра Хельчицкого (ок. 1390 — ок. 1460 гг.), выступавшего за реформу церкви и общества в интересах крестьянства, но отвергавшего насилие; Л. Н. Толстой видел в нем одного из предшественников своих взглядов.. Признаюсь — такую газету (подобные, вероятно, выходят на небесах) я не хотел бы редактировать. Откуда было бы мне знать, почему сегодня вместо третьей речи против Верры, нужно печатать речь в защиту Планция и почему именно сегодня, с точки зрения вечности, надо отдать предпочтение Конфуцию перед «Федоном» Платона? Если в газете помещена речь министра, то не потому, что она лучше, важнее для моей души, чем Нагорная проповедь, а потому, что она, в отличие от Нагорной проповеди, была произнесена вчера. Кража шубы в кафе, право, не более сенсационна, чем отречение Наполеона, но она случилась вчера. Что поделаешь, современность имеет особую и таинственную притягательную силу. Люди толпами бегут посмотреть на дом, в котором портной перебил утюгом всю свою семью из семи человек, но не стекаются толпами смотреть на Штербоголы[282] Штербоголы — деревня под Прагой, близ которой 6 мая 1757 г. произошло кровопролитное сражение между австрийской и прусской армиями, где во время Семилетней войны погибло бог знает сколько тысяч человек вместе с самим генералом Шверином[283] Шверин Курт Кристоф, граф (1684–1757) — прусский генерал-фельдмаршал.. Фанатический интерес к настоящему — одна из тайн жизни, а также — одна из непостижимых тайн газет.


В газетах все должно быть новым, но вместе с тем обработанным и отчасти уже знакомым. В дебри событий, которые каждое утро открывают газеты, должны быть проложены знакомые и проторенные дорожки. Ну, скажем, надо писать: «Он был доставлен на пункт медицинской помощи», «Весть, распространившаяся с быстротой молнии[284]То есть со скоростью 3133 м в секунду. (Прим. автора)., взволновала население», «Торжественное течение собрания ничем не было нарушено», «Нанесен колоссальный ущерб», «Caveant consules!»[285] «Caveant consules!» — Пусть консулы будут бдительны! (лат.) — Предупреждение об опасности в речах римских ораторов; стало ходячей журналистской фразой.

Каждое такое устоявшееся выражение имеет свою эстетическую ценность. Это как бы островок отдыха в потоке льющихся новостей, это припев, который читатель может подхватить. Это готовая рамка, в которую легко вставляется новое событие, чем одновременно инцидент и исчерпывается к общему удовлетворению. Став достоянием гласности, он перестает быть необычным.

Однажды я ехал на площадке трамвая. Вдруг что-то мелькнуло впереди на рельсах, вагоновожатый яростно чертыхается и бешено звонит, вагон мгновенно останавливается, все мы падаем вперед, на спину водителя; на линии как из-под земли вырастает толпа, двое полицейских тащат в ближайший подъезд какой-то тяжелый сверток; бледный как смерть вожатый стирает холодный пот и зовет полицейского. Невообразимый хаос. Но постепенно он распутывается, несмотря на суету. Потом целый день мне было как-то не по себе. А на следующее утро читаю в газете: «Вчера в час дня на Национальном проспекте был сбит трамваем Франтишек Ш., бухгалтер из седьмого района Праги. Легко раненный, он был доставлен на медицинский пункт, где ему была оказана первая помощь». Вот и все. И я был избавлен от мучительного ощущения хаоса. Теперь я знал, что случай, слава богу, совершенно обычный. В нем не осталось ничего от того необычайного смятения. Была оказана первая помощь — следовательно, все пришло в норму. Если до сотворения мира царил хаос, то только потому, что тогда еще не существовало газет, которые изображали бы события, вероятно, так: «Торжественное течение вечности и вчера ничем не было нарушено. К вечеру с быстротой молнии разнеслась весть о том, что На Манинах[286] На Манинах — Улица в Праге. сотворен Космос. К счастью, это известие до сих пор не подтвердилось. Тем не менее мы обращаем внимание ответственных кругов на недостойные происки, которые могут создать серьезную угрозу для существования хаоса. Caveant consules!»

Обобщая, можно сказать, что если художественная литература — это выражение старых истин в вечно новых формах, то газеты — это выражение вечно новых истин в формах старых и неизменных.


Газеты, пока они не ввязываются в политику, пишут о вещах исключительных и конкретных. «Каждый губит то, что любит», — говорит поэт.[287] «Каждый губит то, что любит», — говорит поэт.  — Цитата из «Баллады Редингской тюрьмы» (1898) Оскара Уайльда (1856–1900). В отличие от поэта газеты сообщают, что «в номере 891 официант Вацлав Заичек убил свою возлюбленную, 27-летнюю Терезу Веселую». Поэт может воспевать подснежники вообще; газеты, напротив, могут дать только определенное, конкретное сообщение о том, что вчера в 3 часа 15 минут близ Подбабы[288] Подбаба — пражское предместье. распустился первый подснежник и что весть об этом с быстротой молнии облетела всю Прагу. Разумеется, и в газетах иногда встречается что-то от поэзии и литературы. Но не потому, чтобы литература имела какую-то особенно тесную связь с газетами, а потому что в газеты попадает все.

Тем не менее у газет есть нечто общее с изящной словесностью, например, та особенность, что, в отличие от научного познания, они полностью независимы от реальной действительности. Случилось, что один английский журналист[289] Случилось, что один английский журналист… — Этот случай послужил основой рассказа «Интервью», опубликованного в данном томе., уже не знаю из какого особого любопытства, интервьюировал меня о месте моего рождения и о других пустяковых вещах. День спустя я с детским изумлением прочел в его газете, что родился в дикой горной глуши Исполинских гор в бедной семье суровых и набожных горцев… Я робко пожаловался другому журналисту, что это неправда. «Вы в этом твердо уверены? — спросил сей муж. — Возможно, вы и правы, но так ведь гораздо интереснее». С тех пор я читаю газеты с несравненно большим пониманием и наслаждением и нахожу в них волнующие сообщения, например, о речи министра иностранных дел, выставке металлических сит в Рожмитале или сенсационное объявление о постановке новой чешской драмы в Национальном театре; и, зачарованный, я думаю: «Наверное, все было иначе, но ведь так гораздо интереснее». Однако, хотя газеты (следуя принципу свободы печати) и независимы от действительности, надо признать, что своим правом на вымысел они пользуются весьма умеренно; ведь тот английский журналист мог бы с таким же успехом написать, что я появился на свет, выпав из сосновой шишки в виде крылатого семечка, или что меня нашли в корзине, приплывшей по Лабскому каскаду. Тем не менее он ограничился лишь известной ретушью фактов в такой мере, которая ничуть не оскорбляет веры читателя в печатное слово. Газеты могут писать что угодно, но с условием, что это достаточно правдоподобно и привычно, чтобы читатель без труда этому поверил. Они могут отступать от действительных фактов, но должны это делать тонко, чтобы читатель не поднял крик, что это бессмыслица и что его одурачивают. Вынужденные считаться с удобствами и небогатой фантазией читателя, газеты отклоняются от действительности гораздо меньше, чем это можно было бы предположить теоретически, а часто (хотя поверхностно и неточно) они даже придерживаются ее, ибо легче воспроизводить действительные факты, чем выдумывать правдоподобные.

Нередко газетам ставят в упрек анонимные материалы, и, я думаю, напрасно. Надо учесть, что газеты по большей части пишутся не газетчиками, а самими газетами. Словесные штампы, которые я уже приводил, достояние не отдельного человека, а всей газетной касты. На табличке, гласящей «Соблюдайте чистоту. За нарушение штраф», не ставят подписи автора, потому что это общая мысль. Газеты большей частью тоже состоят из общих фраз, общих мест и штампов, поэтому и они столь же анонимны, как объявления в общественных местах и служебные циркуляры. Если попросить автора подписаться под передовой, то, я полагаю, он или вообще откажется ее писать, или попробует написать получше. Аноним в газетах — это не человек в маске, это просто — человек без лица. Только тот, кто не ставит свою подпись, может написать: «Собрание проходило в торжественной обстановке». Подписывая такую статью, автор под страхом утраты личной честности должен был бы написать: «Собрание тянулось необычайно нудно. Я предпочел бы пройти пешком до самых Высочан[290] Высочаны — дальняя окраина Праги.. Удивляюсь, как это некоторым людям доставляет удовольствие говорить то, что все знают». Как видите, такой автор оказался бы очень плохим журналистом, и есть еще слишком много вещей, о которых можно писать, лишь подавляя собственную личность.


В газетах есть рубрики, которые никто не читает, например, передовая; есть материалы, которые читает хоть кое-кто, например, экономическое обозрение, и, наконец, есть отделы, которые читают все, например, «Судебная хроника». Было бы, однако, ошибкой исключить из газет рубрики, которых не читают. Народ хочет иметь их в газетах, подобно тому, как хочет иметь в городе учреждения, которые не посещает, например, музеи. Короче, в газетах должно быть все, в том числе даже стихи и статистика латышской торговли — и не столько для тех нескольких невероятных чудаков, которые, может быть, прочтут это, сколько для тех десятков тысяч средних и постоянных читателей, которые обязательно пропустят эти материалы, удовлетворившись одним тем, что они напечатаны. Лично я, например, не решаюсь самостоятельно купить и полдюжины носовых платков, но, несмотря на это, каждое утро ищу в газетах сообщение о курсе цен на хлопок ливерпульской фирмы Фалли Мидлинг или Сейкларидиса и справляюсь, по-прежнему ли стоят два нуля против фамилии Стронгшитс из Лондона. Я не знаю, правда, кто такой Стронгшитс. Но это слово доставляет мне приятное сознание широты кругозора. Меня не очень интересуют события в Испании, но я удовлетворен тем, что, если захочу, смогу узнать о них больше, чем о событиях в Кардашовой Ржечице[291] Кардашова Ржечице — село в южной Чехии.. Я не пылаю фанатической любовью к Мексике, но благодаря газетам Мексика стала для меня менее загадочной и далекой, чем сосед за стеной. Мне известны причины революции в Мексике, но я ничего не знаю о причинах ссоры у ближайшего соседа. Это свойство современного человека называется космополитизмом и вырабатывается в результате чтения газет.


Особое наслаждение доставляют читателю сообщения не о том, чего он не знает, а о том, что ему известно понаслышке или как очевидцу.

О пожаре, которого я не видел, я никогда не читаю с таким страстным интересом, как о пожаре, который я случайно наблюдал от начала до конца, и должен признаться, если бы газеты ничего о нем не сообщили, я чувствовал бы себя в какой-то мере оскорбленным и лично задетым. Я счел бы бестактным со стороны газет не ставить ни в грош событие, которое, словно огнепоклонника, так захватило меня своим волшебством. Читатель воображает, что именно он и есть общественность; и если в газетах написано «пожар привлек множество зевак», он доволен, что его не забыли.

Я с безразличием читаю о том, что в Крумлове запрещено выпускать собак без намордников, просто мне нет до того дела — я отродясь не был в Крумлове; но я с удовольствием прочту о том, что собак запретили выпускать без намордников в Горжице или даже в Глазго, потому что в обоих городах я был, а следовательно, у меня появляется личное, так сказать, эмпирическое отношение к этому событию. Может быть, в отличие от литературы, самая соблазнительная особенность газет в том и состоит, что они дают такой широкий простор для личных ассоциаций. Я испытываю приятное волнение, если в газете опубликована речь депутата Лукавского[292] Лукавский Франтишек (1874–1937) — чешский буржуазный политик, председатель парламентской фракции национально-демократической партии., потому что однажды, — постойте, где это было? — впрочем, все равно, — я собственными глазами видел депутата Лукавского. Я поражен скоропостижной смертью старого пенсионера на Малой Стране, так как сам живу на Малой Стране. Я интересуюсь растратой общественных денег в Индржиховом Градце, потому что бывал в Индржиховом Градце. Я с удовольствием прочту известие о банкротстве Яна Гольцбаха из Знойма, ибо лично знал какого-то Гольцбаха, и так далее. Газеты гораздо больше апеллируют к личным чувствам читателей, чем, например, любовные стихи; выражаясь языком интимной лирики, они играют на самых чувствительных струнах души.


Было бы в высшей степени поучительно рассмотреть различия между газетами разных наций, разных политических партий и так далее; но для создания такого, по меньшей мере, трехтомного труда in folio[293] in folio — То есть книги большого формата (лат.). мне не хватает ни способностей, ни бумаги. Я пишу о газетах вообще, имея в виду одновременно и «Таймс» и черховский «Посел»[294] Черховский «Посел» — ежедневная газета, выходившая в городе Домажлице. Черхов — гора на юго-западе Чехии.. Да и это — невероятно сложная задача, так что, едва принявшись за ее выполнение, я уже отступаюсь. Следовало бы обстоятельно проанализировать все то, из чего складываются газеты. Например, передовая наверняка восходит не к живому человеческому любопытству, а к страсти проповедовать и к особой способности регулярно слушать проповеди. Напротив, судебная хроника — своего рода замена древнего обычая, когда все племя, церемониально расположившись вокруг костра, присутствовало при вынесении приговоров. «Новости дня» в известной мере заменяют утренний разговор соседок о том, что случилось нового после вечернего разговора, и так далее. Каждая газетная рубрика имеет свое, и очень древнее, происхождение. Удивительно, что ни один из социологов до сих пор не попытался исследовать эту мешанину тысячелетней жажды знаний, ритуальных, юридических, общественных и иных мотивов, которые слились, скажем, в «Народни политику» или «Реформу»[295] «Народни политика» — бульварная пражская буржуазная газета, поддерживавшая крайне правые партии; выходила с 1883 по 1945 г. «Реформа» — чешская буржуазная газета, выходила с 1918 по 1944 г. (позднее — под названием «Народни стршед»), орган «партии ремесленников»..

Я всерьез полагаю, что газеты так же стары, как человечество. Геродот был журналистом, Шахразада — не что иное, как восточный вариант вечернего выпуска газет. Первобытные люди, наверное, отмечали памятные события сооружением мегалитических построек — это было монументальное, но трудоемкое письмо. Египтяне высекали свои газеты на обелисках и стенах храмов. Представьте себе, что было бы, если бы каждое утро с Вацлавской площади развозили шестьдесят тысяч обелисков и каждый из них тянули шестьдесят волов! В этом, возможно, и кроется причина того, что журналистика древнего Египта не получила большого развития.

Своеобразными журналистами можно считать и различных рапсодов, аэдов, скальдов и бардов. «Илиада» была относительной новинкой, пока ее исполнял сам Гомер, и лишь позднее стала пережевыванием старого. В обоих случаях она похожа на современные газеты. Ведь только часть истины заключается в том, что газеты служат для распространения новостей; столь же верно и то, что они служат распространению давно известных мыслей и фактов. Конечно, большая вчерашняя речь господина Эррио — это новость, хотя вовсе не новость, что премьер-министры произносят речи. Ново, что вчера кто-то украл шубу в кафе «Унион», хотя сам факт кражи шуб весьма стар и имел место еще в каменном веке. Газеты ежедневно напоминают нам, что в мире происходят новые события, но вместе с тем показывают, что эти события происходят постоянно. Газеты раскрывают перед нами вечную непрерывность жизни, ибо, говоря словами пана Гаммы, почти все новое — лишь повторение старого.

Если бы в завтрашних газетах напечатали потрясающее сообщение о том, что китайская армия осадила Цюрих, то обязательно там будет заметка и о том, что на Овоцной улице трамвай налетел на ручную тележку — значит, слава богу, в мире ничто не изменилось. Если вечерний выпуск принесет телеграмму, что именно сейчас настал конец света, то здесь же будет сообщено о нехватке общественных уборных на Малой Стране и о необходимости принятия срочных мер. И если газеты напишут, что в оркестре Национального театра только что прозвучали трубы, возвещающие начало Страшного суда, то не преминут при этом добавить, что еще вернутся к этому вопросу в подробных отчетах своего музыкального и судебного референтов. Мир газет — это всегда новый, но неизменный мир.

В конце концов, с философской точки зрения, читать газеты столь же созерцательное занятие, как наблюдать закат солнца или течение реки. Газетам свойственны периодичность и неизменность явлений природы. Это скорее не шестая держава, а четвертое царство природы. Но изучение законов этого царства, определение его типов, семейств и видов не может быть задачей нашей статьи. Она задумана только как похвала газетам, по этой же причине она не должна исчерпывать тему, так как похвалу никогда не следует исчерпывать до последней капли…

Несколько заметок о народном юморе

Перевод С. Никольского


Я всегда утверждал — и однажды уже пытался доказать подробнее, — что юмор по большей части дело мужское.[296] Я всегда утверждал — и однажды уже пытался доказать подробнее, — что юмор по большей части дело мужское. — Чапек имеет в виду свой фельетон «Тайна тещи» («Лидове новины», 1925, 29 августа) и эссе «О природе анекдота» («Пршитомност», 1925, 15 октября), вошедшее в сборник «Марсий, или По поводу литературы». Мужчины гораздо охотнее, чем женщины, снисходят к роли комика, к занятию, которое называют шутовством, зубоскальством, вышучиванием, разыгрыванием, озорством или дурачеством. Если хотите убедиться в этом, посчитайте сами, как мало в литературе женщин юмористок. В некоторых жанрах, таких, как героический эпос, детектив, комедия и трагедия, пальма первенства принадлежит, пожалуй, исключительно мужчинам.

Во-вторых, я бы не без удовольствия засвидетельствовал, что юмор в основе своей имеет народный характер. Ни Лаэрт, ни Фортинбрас, ни король Клавдий не обладают таким чувством юмора, на какое способны знаменитые могильщики из «Гамлета», и не потому, конечно, что Шекспир считал ремесло могильщиков таким уж веселым. Он просто понимал один весьма реальный факт, что могильщики скорее станут шутить, чем короли и рыцари; если выразиться более обобщенно, бедные люди больше склонны к шуткам, чем богачи. Этим я не хочу сказать, что бедность сама по себе комична и вызывает у бедняка неодолимый смех. Нельзя также сказать, что нищета, безработица, голод и состояние угнетения располагают к разгулу и безудержному веселью. Я имею в виду относительную бедность: это беззаботность людей, у которых здоровые руки и, по крайней мере, кусок хлеба с колбасой к ужину. Ручаюсь, что трое каменщиков по части шуток способны на большее, чем четырнадцать министров. Два шофера обменяются при встрече более остроумными замечаниями, чем два банковских управляющих. Почтальон — куда больший шутник, чем директор почт и телеграфа. Приматор города Праги гораздо меньше склонен к игривости, чем рядовой служащий муниципалитета. Стоит человеку стать господином, в него сразу вселяется какая-то угрюмая солидность. Господин иногда позволяет развлекать себя. Народ развлекается сам. Господин иногда рассказывает анекдоты, народ разыгрывает их в жизни.

Юмор явление по преимуществу народное, подобно тому как жаргон — язык народа. Да и сам юмор тоже своего рода народный жаргон. Давно известен тот многозначительный факт, что способность весело и беззаботно шутить — привилегия социальных низов. Еще со времен латинской комедии в роли шутника выступает бедняк, пролетарий, человек из народа. Господин может быть только смешон — слуге дано чувство юмора. Уленшпигель — человек из народа. Швейк — рядовой солдат. Можно сказать, что громкий, сотрясающий смех низов, не смолкая, сопровождал всю историю. Смех в сущности своей демократичен. Юмор — самая демократичная из человеческих наклонностей.


Но это нам еще не объясняет, отчего бедные люди шутят охотнее, непринужденнее и больше, чем господа. Вопрос не в том, почему шутил Уленшпигель, а в том, почему шутит поденщик, ассенизатор, между тем как министерский советник, скажем, выполняет свою работу с выражением угрюмым, почти страдальческим. Это неспроста: физическая работа не истощает мозга до такой степени, как составление актов или проведение экзаменов в школе. Рабочий наработается, как лошадь, наломает поясницу, ног под собой не чует, он хочет пить, как собака; но голова у него ясна — мозг не онемел, язык не устал от излишних речей; если можно так выразиться, он накопил в себе интеллектуальную энергию. Он долго молчал за работой, и теперь у него, наконец, развяжется язык, ему станет легче, когда он заговорит. У него было время обдумать, что он скажет товарищу. Конечно, он будет над ним подтрунивать. Вагоновожатый еще за квартал до остановки знает, что он крикнет старику стрелочнику. Окончив работу, человек доволен, что избавился от изнурительного труда. Почему бы ему теперь немножко не проехаться на счет своей Марьяны или «своей старухи».

Интересно, что больше всего шутят, когда приходится кричать. Портные, например, переговариваются негромко и поэтому серьезно. Каменщик же на лесах, обращаясь к помощнику за кирпичом, должен кричать — и крикнет он что-нибудь краткое, но убедительное. Чем шумнее работа, тем ядреней юмор. Необходимость кричать прямо-таки физически влияет на выбор слов, человек употребляет слова сильные, веские и разудалые. Слова, рожденные в грохоте, бывают соответственно выразительными. Мужская работа — мужской юмор. Шум, шутки, табак и выпивка — неотъемлемы от мужчин и друг от друга.

Сам шутник из народа никогда не смеется. Он шутит — и не разразится мелким, писклявым или хихикающим смешком, каким смеются женщины. Он отпускает свои остроты с совершенно невозмутимой миной. Смешок скорее пристал женщинам; мужчина, когда острит, держится, как индеец во время пыток — бровью не шевельнет. К этому его обязывает этикет народного юмора и, я бы сказал, его мужское достоинство.


Однако обстановка мастерской и трактира лишь создают условия для юмора, но еще не являются его источником. Я не собираюсь отстаивать мнение, выраженное в народной песне, — «хорошо живется в мире без копейки за душой». Если бедняки обладают чувством юмора, то не потому, что у них ничего нет за душой, а потому, что они общительны по природе. Между ними царит известное равенство и солидарность, они понимают, что связаны друг с другом почти как одна семья. Богатых тоже связывают общие интересы, но они не доверяют друг другу. У них слишком много причин относиться к подобным себе настороженно. Собственник не верит собственнику. Кулак, зажиточный крестьянин с неприязнью смотрит через забор соседа. Неимущие же не задевают друг друга острыми углами собственности. Они ближе между собой, чувствуют локоть друг друга, они могут при встрече говорить на «ты». А без откровенного взаимопонимания нет и шутки. Каждая шутка требует отклика. Домовладельцы в обед не кинутся гурьбой на улицу, чтобы поиграть в футбол, а рабочие это делают. Собственность — это не team-work[297] team-work — коллективный труд (англ.). как большая часть физических работ, — собственность разобщает людей. Шесть чернорабочих копают одну канаву, но никогда шесть крестьян не пашут одно поле, шесть чиновников не составляют один акт. Шутка чаще всего рождается в коллективе, будь то мальчишки в классе или рабочие в мастерской. Юмор — продукт социальный; индивидуализм способен в лучшем случае на иронию.

Но дело не только в собственности. Если человек чувствует себя господином, то есть особой важной и имеющей вес, то он вообще как-то боится шутки, боится быть скомпрометированным. Его достоинство легко уязвимо, его нетрудно оскорбить, нетрудно принизить его репутацию. Поэтому человек, обладающий весом и властью, с почтением относится к себе подобным, остерегаясь подойти слишком легкомысленно к положению коллеги. Господин советник почитает другого господина советника; пролетарий же подтрунивает над своим собратом. Чаще всего народный юмор — это задирание, насмешка, издевка, разыгрывание, добродушное подшучивание. Бедняки не склонны к взаимопочитанию, «мы одного поля ягоды» — как бы говорят они друг другу. Редкая шутка не задевает или не высмеивает кого-нибудь. В этом отношении человек из народа не страдает аристократической обидчивостью. Если один из них скажет другому «ты осел!», то это не оскорбление, потому что они равны. Шуту дозволялось подсмеиваться над королем только потому, что по праву безумного он становился ему равным. Королевский министр не осмелился бы на это. Юмор с трудом преодолевает социальные барьеры; мир юмора — мир равенства, в этом основа его народности и демократичности.


Существует юмор висельников, — иногда шутит и человек, поднимающийся на эшафот. Но, насколько мне известно, никогда не существовало коронационного юмора. Видимо, человек, восходящий по ступеням трона, делает это ужасно серьезно и шутить на эту тему не намерен. Выходит, что шутят скорее в затруднительном положении, попав в беду, чем на вершине счастья и успеха. Юмор противоположен пафосу. Это прием, с помощью которого события умаляются, как будто на них смотрят в перевернутый бинокль. Когда человек шутит о своей болезни, он умаляет ее серьезность; а если бы император на троне острил о своем правлении, то заметил бы, что оно вовсе не такое уж великое и славное. Юмор — это всегда немножко защита от судьбы и наступление на нее. Шутка скорее порождается чувством неудовлетворенности, чем довольством и блаженным состоянием духа. И если бедняки острят больше других, то не оттого, что им хорошо живется, а потому, что они ищут облегчения. Хныкать прилично старым бабам. Мужчина или ругается, или шутит, и если речь идет не о политике, то чаще шутит, чем ругается. Он хорохорится; делает вид, что ему все нипочем: работа, нужда, жена и дети; в том состоянии насмешливой удали, в какое он себя приводит, все эти тяготы не могут его согнуть. «Эй, Марьянка, куда? Возьми меня с собой. А что? Моя старуха обождет. Все равно сегодня на ужин одни фазаны, а я их терпеть не могу».

Но нет! Помимо всего этого и несмотря на все это, есть еще одна удивительная особенность — известная жизнерадостность бедноты, я бы сказал наивная ребячливость. Эти люди играют больше других. Их жизнь тяжела, но не исчерпана. Принято говорить «старый мир», «старая цивилизация»; мы знаем «старые нации», «старые империи» и «старые режимы», но мы не можем сказать «старый народ». Народ — это не наследие прошлого; он живет сегодняшним днем и потому всегда живет в настоящем. Предоставленный самому себе, он живет мгновением и импровизирует свою жизнь в каждую данную минуту. Непосредственность и немедленная реакция и есть, собственно, источник юмора. Человек из народа не заглядывает далеко вперед, он живет сейчас, на этом месте, и стремится использовать, что можно. Его юмор — вечный комментарий к жизни. Поэтому народный юмор нельзя записать или сохранить. Тем не менее он всегда будет проникать в литературу и будет жить в ней по праву бессмертия, только уже под именем Аристофана, Рабле или Сервантеса.

Куда деваются книги

Перевод Д. Горбова


Иной человек, как говорится, ни к чему не может себя пристроить. Такие никчемные создания обычно поступают на службу куда-нибудь в библиотеку или редакцию. Тот факт, что они ищут себе заработок именно там, а не в правлении Промыслового банка или Областном комитете, говорит о некоем тяготеющем над ними проклятии. Я тоже одно время принадлежал к таким никчемным созданиям и тоже поступил в одну библиотеку.[298] Я тоже… поступил в одну библиотеку. — В октябре 1917 г. Карел Чапек бесплатно работал в библиотеке Музея Королевства Чешского. Правда, карьера моя была весьма непродолжительна и малоуспешна: я выдержал там всего две недели. Однако могу все же засвидетельствовать, что обычное представление о жизни библиотекаря не соответствует действительности. По мнению публики, он весь день лазает вверх и вниз по лесенке, как ангелы в сновидении Иакова, доставая с полок таинственные, чуть не колдовские фолианты, переплетенные в свиную кожу и полные знаний о добре и зле. На деле бывает немного иначе: библиотекарю с книгами вообще не приходится возиться, — разве что измерит формат, проставит на каждой номер и как можно красивей перепишет на карточку титул. Например, на одной карточке:

«Заоралек, Феликс Ян. О травяных вшах, а также о способе борьбы с ними, истреблении их и защите наших плодовых деревьев от всех вредителей, особенно в Младоболеславском округе. Стр. 17. Изд. автора, Млада Болеслав, 1872».

На другой:

«Травянистая вошь».  — См. «О тр. в., а также о способе борьбы с ними» и т. д.

На третьей:

«Плодовые деревья».  — См. «О травяных вшах» и т. д.

На четвертой:

«Млада Болеслав.  — См. «О травяных вшах и т. д. особенно в Младоболеславском округе».

Затем все это вписывается в толстенные каталоги, после чего служитель унесет книгу и засунет ее на полку, где ее никто никогда не тронет. Все это необходимо для того, чтобы книга стояла на своем месте.

Так обстоит дело с книгами библиотечными. Книга, принадлежащая частному лицу, наоборот, отличается той особенностью, что никогда не стоит на своем месте. Раз в три года меня охватывает неистовое желание привести свою библиотеку в порядок. Это делается так: нужно снять все книги с полок и навалить их на полу, чтобы рассортировать. Затем берешь из кучи какую-нибудь книгу, садишься куда попало и начинаешь ее читать. На другой день решаешь действовать методически: сперва разложить по кучкам: здесь естествознание, тут философия, там история и не знаю уж, что еще; причем в сотый раз обнаруживаешь, что большая часть книг не относится ни к одной из этих куч; как бы то ни было, оказывается, что к вечеру ты все перемешал. На третий день пробуешь рассортировать как-нибудь по формату. А кончается тем, что берешь в охапку все подряд, как лежит, и впихиваешь на полки, после чего опять успокаиваешься на три года.

Что касается способа пополнения библиотеки, то он обычно таков. Увидев в книжном магазине какую-нибудь книжку и воскликнув: «Вот эту надо взять!» — торжественно несешь ее домой; там месяц оставляешь ее валяться на столе, чтобы была под руками, потом чаще всего даешь кому-нибудь почитать или в этом роде — и книжка бесследно исчезает. Где-то она, конечно, есть; у меня целая огромная библиотека, которая где-то есть. Книга относится к тем удивительным предметам, которые обычно ведут какое-то полупризрачное существование: они «где-то есть». К этому разряду вещей принадлежат: одна из двух перчаток, ключи, домашний молоток, воинский билет и вообще все нужные документы. Все это — вещи, которые невозможно найти, но которые, однако, «где-то есть». Если человек недосчитается сотенной бумажки, он не говорит, что она «где-то есть», а говорит, что потерял ее или что ее украли. Но, недосчитываясь, скажем, «Похождений Антонина Вондрейца» [299] «Похождения Антонина Вондрейца». — «Антонин Вондрейц» (1917–1918) — роман чешского писателя Карела Матея Чапека-Хода (1860–1927)., я с истинным фатализмом говорю, что они «где-то есть». Понятия не имею, где находится это книжное «где-то», представить себе не могу, куда деваются книги. Думаю, что, когда попаду на небо (как предсказал мне г-н Гётц[300] Гётц Франтишек (1894–1974) — чешский литературный и театральный критик, автор ряда рецензий на произведения братьев Чапеков.), первой райской неожиданностью будут для меня все мои книги, которые теперь «где-то есть» и которые я найду там аккуратно расставленными по содержанию и по формату. Господи, какая это будет огромная библиотека!

Представьте же себе, что было бы, если б книжки не имели удивительного свойства мало-помалу затериваться! Сколько бы их развелось на белом свете! Держу пари, что они не поместились бы в наших квартирах, даже если использовать чердаки и подвалы. К счастью, книги наделены замечательной способностью постепенно исчезать и «быть где-то», вне опасности, что мы их обнаружим.

Книг не выбрасывают и не сжигают в печке. Их исчезновение окружено тайной. Они «где-то есть».


1926



Иозеф Чапек. К. Чапек. Как ставится пьеса. Иллюстрация.


Читать далее

Рассказы, юморески разных лет

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть