Часть третья

Онлайн чтение книги Волхвы
Часть третья

I

Старый князь Захарьев-Овинов чувствовал себя с каждым днем все хуже и хуже. Его одолевала по временам такая слабость, что он не мог пошевельнуть ни одним членом – ему было трудно даже принимать пищу. Целыми часами лежал он неподвижно, закутанный в свой меховой халат, с закрытыми глазами, с мертвенным желтым лицом.

Обрывки мыслей бродили в голове его; перед ним беспорядочно, вытесняя друг друга, вставали воспоминания прошлого, но воспоминания эти не приносили уже ни отрады, ни грусти. Для изнемогающего старика это были только картины, которых он становился безучастным, равнодушным зрителем. Не он вызывал их – они являлись сами, и он глядел на них только потому, что надо же было глядеть, когда гляделось.

Однако все это становилось ему, наконец, крайне утомительным, он делал над собой усилие, открывал глаза, возвращался к действительности. Неподвижный покой в течение нескольких часов накоплял в нем некоторую небольшую долю жизненной силы. Он мог приподняться с кровати, перебраться с помощью своего старого слуги Патрикеича в кресло, выпить чашку бульону, глоток вина, съесть пару яиц всмятку.

Тогда он вспоминал, что еще живет, и первая мысль, приходившая ему, была мысль о сыне. Он спрашивал Патрикеича дома ли князь Юрий Кириллович, и почти всегда получал в ответ, что дома. Мало того, ему в такие минуты не приходилось даже посылать за сыном, так как сын тотчас же приходил к нему сам, будто чувствуя издали его зов.

Сын приходил, и они оставались вдвоем, иногда очень долго. Но эти свидания были все те же, как и с самого начала, – они не приносили старику никакой отрады, а иногда под конец просто раздражали его, хоть он и ничем не показывал этого своего раздражения. Он был очень недоволен, а между тем и сам не мог определить, чем именно недоволен.

Еще сын внимательно и толково разобрал все дела, привел их в ясность, устроил: теперь можно было умереть спокойно, зная, что долг исполнен, что старая несправедливость, по воле судьбы и по собственному свободному желанию, исправлена и что большое родовое имущество князей Захарьевых-Овиновых не только не переходит в чужие руки, а даже получает разумного, бережливого хозяина. На этот счет не могло быть сомнений – этот сын не только сбережет, но и приумножит родовое богатство; он привык к скромной жизни, вкусы его просты, он довольствуется малым, даже, может быть, чересчур малым в его новом положении.

Наконец, старый князь никак не мог пожаловаться на обращение с ним сына. Он видел от него постоянную заботливость, все знаки сыновнего почтения, предупредительность, даже нежное внимание к его болезни, очевидное желание насколько возможно развлекать его, быть ему угодным. Иной раз старик, помимо своей воли, становился крайне раздражительным, капризным – все его выводило из терпения, все было не по нем, и в такие дни сын выказывал большое терпение, особенную нежную заботливость.

Но именно все эти качества сына и возбуждали в отце болезненную раздражительность, даже ускоряли ход его недуга. Присутствие сына, его терпение, его ровный, спокойный характер, его предупредительная заботливость, не только не успокаивали больного, но заставляли его волноваться, страдать и, вследствие этого, быстро впадать в слабость, доходить до почти полного истощения сил.

Старому князю бессознательно хотелось, чтобы его Юрий вышел из своего спокойствия, рассердился, показал бы хоть миной одной, что ребяческие капризы и привередничанья больного старика его раздражают, что он находит их чрезмерными. Старый князь опять-таки, не отдавая себе в том ясного отчета, добивался этого, всячески сердил и раздражал сына.

Но все его старания пропадали даром. Юрий Кириллович даже как бы и не замечал ничего. Его бледное и молодое лицо с холодными, светлыми глазами оставалось неизменно спокойным, и в нем нельзя было прочесть не только раздражения и досады, но и ровно никаких ощущений. Оно молчало – это лицо, убийственно молчало, и самая нежная сыновняя заботливость, и самые добрые, ласковые сыновьи слова только раздражали, только мучили, являлись излишней, чрезмерной тягостью.

Кончилось тем, что старый князь стал просто пугаться сыновнего лица – оно казалось ему неживым, казалось прекрасной, но безжизненной маской.

Иной раз, беседуя с сыном, рассказывая и передавая ему то, что считал важным и нужным, князь ясно замечал, что сын отсутствует; он перед ним, он глядит на него, а в то же время его нет – он далеко где-то, не принимает никакого участия в разговоре, не слышит отцовских слов, они ему неинтересны, он чужой.

Последняя краска, краска раздражения и досады, вспыхивала на желтых, иссохших щеках князя.

«Юрий, ты меня не слушаешь?» – едва сдерживая себя, замечал он, и был уверен, что сын или опять его не услышит, или, расслышав, смутится и не будет знать, о чем идет речь, что говорил отец.

Но сын отвечал спокойно, не изменяя своей холодной неподвижности:

– Помилуйте, батюшка, я внимательно вас слушаю; вы мне сообщаете обстоятельства вашей жизни, бывшие мне доселе совсем неизвестными; эти обстоятельства помогают мне ближе знакомиться с весьма многим, а главное – с вами, понимать вас и верно ценить… Я вам благодарен за это, ибо сближение с вами и понимание душевной вашей жизни есть именно то, чего я, как сын ваш, более всего желаю.

Он говорил это серьезно, своим ровным, звучным голосом, глядел прямо в глаза отца своими ясными и в то же время жутко блестевшими глазами. Нельзя было ему не верить, ибо в нем можно было найти что угодно, кроме лжи, неискренности и обмана. Весь он, все существо его и это спокойное неподвижное лицо, и этот властный, холодный взгляд, каждое его движение, полное горделивой, сознающей себя силы, ясно говорили о том, что такой человек никогда не унизится до лжи, неискренности и обмана, что ему нет никакой причины, никакой надобности до них унижаться.

А между тем не в силах был старый князь и поверить ему, хоть и желал бы этого пуще всего на свете, не мог, потому что он слышал слова сына, но не чувствовал их, потому что слова эти звучали, но не согревали его холодевшее, тянувшееся к теплу сердце.

Если он говорит, что ему интересно, что он желает сближения – значит, это так, но насколько интересно, в какой мере желает?.. Он где-то далеко и высоко, он на все смотрит сверху, издали – и все кажется ему мелким, ничтожным!» – старый князь не мог бы, конечно, ясно высказать мысль эту, дать себе в ней отчет, но его сердце чувствовало все это и понимало.

Да, недавний Юрий Заховинов был действительно и далеко, и высоко от всего, что его теперь окружало. Он жил и действовал, исполнял то, что в настоящее время было им признано за его обязанности; но эта жизнь, эта деятельность не была его жизнью и деятельностью. Он сказал себе, что должен быть при отце до конца, что должен относиться к отцу как любящий сын, – и терпеливо и внимательно исполнял свою задачу.

Он, конечно, видел недовольство отца, быть может, он даже понимал его причину; но делать больше того, что он делал, не было в его власти. Ему казалось, что он делает все, если же отец недоволен и этим – так это уже не его дело.

Отец слабеет с каждым днем, отец, видимо, близится к могиле. Можно ли остановить неизбежную работу природы, вечно разрушающей одну форму жизни для того, чтобы создать из нее новую? Можно ли своей волей и, следовательно, за своей ответственностью повелеть тому, что люди называют смертью, отступить на время? Можно ли? – и он отвечал себе: «Можно». Должно ли это? Следует ли брать на себя такую ответственность в данном случае? – и он отвечал: «Нет».

Бессмертный дух человека готовится покинуть свою земную, материальную оболочку: одна форма материи перейдет в другую, послужит материалом для бесконечного разнообразия проявлений жизни; жизнь духа вступит в новое состояние.

Если этот процесс, представляющийся темным людям таким таинственным, печальным и страшным, а в сущности такой простой и прекрасный, уже начался, значит, его отец остановился на пути своем и дальше идти не может, не может больше развивать свой дух. Значит, пора ему отдохнуть, и затем, уже в новом образе и в иных условиях существования, продолжать очистительную работу духа.

Итак, он не станет вмешиваться в процесс видимого разрушения тела отца, не станет его задерживать. Но он может время от времени успокаивать страдания отца, давать ему несколько часов отрадного покоя – и это он делал постоянно, при первой к тому возможности.

Повинуясь силе его взгляда и движения, бывших выражением его мощной и твердой, как камень, воли, старик внезапно засыпал блаженным сном, полным сладких видений. Но проходило три-четыре часа – и он просыпался снова больной, слабый, с сознанием мучительной тягости, которая была не что иное, как его износившаяся, потерявшая для него смысл и значение земная его жизнь.

Оставалось одно, что могло бы сделать эту тягость нечувствительной, скрасить последние дни, осветить их и согреть. Этого тепла и света всегда недоставало старому князю Захарьеву-Овинову; но прежде, когда он мог получить их, он о них и не думал, не понимал их необходимости. Он любил свою жену и детей вовсе не так, как мог бы, как должен был бы, для своего же счастья, любить их. Да и они не так его любили.

Потеряв их, он понял это, понял свое сердечное одиночество – и ужаснулся. Он стал надеяться на оставшегося сына. Но этот почтительный сын, этот удивительный, таинственный человек был и оставался ему даже более чужим, чем все остальные люди. Он не мог дать ему ни одной минуты света и тепла.

Сколько раз трепещущие отцовские объятия простирались к сыну, но от сына веяло холодом. Бездна была между ними, и эта бездна становилась все шире, все глубже с каждым днем, с каждым часом.

«Любил ли он хоть кого-нибудь на свете? Что в его сердце?» – думал иногда старик, глядя в невыдававшие своих тайн глаза сына.

И смутно решал он, что его сын никого не любит, что, несмотря на все его спокойствие, силу, и величие, он глубоко несчастлив…

II

Был ли он действительно счастлив или несчастлив на своей высоте, и какого рода счастье, какого рода несчастье давала ему эта высота?

Бывают периоды в жизни человека, когда он особенно часто и сознательно вспоминает свое прошлое, останавливается на нем, мыслью и сердцем переживает его снова. В таком именно периоде находился теперь Захарьев-Овинов. Покончив дела, возвращаясь в свои тихие комнаты нижнего этажа, он очень часто, прежде чем углубиться в чтение или писание, подолгу сидел неподвижно, уходя в свое прошлое, делая из него выводы и на их основании представляя себе картину будущего…

Все его детство и отрочество прошли в деревне князя, в той деревне, где жила, любила и умерла его мать. Он рос, окруженный баловством и почтением многочисленной княжеской дворни, как сын князя, как крестник императрицы. Вместе с этим не прерывалась его связь с родными матери. У нее был брат священник, заступивший место своего отца при церкви в имении князя.

Отец Петр, этот дядя маленького Юрия, и его семья были ему единственными близкими людьми, и только от них он видел настоящее чувство и сердечную ласку. Он был очень дружен с сыном отца Петра, Николаем, своим сверстником. Эта братская дружба была лучшим из ранних воспоминаний Юрия.

Но вот мальчики подросли, и дороги их разошлись в разные стороны: Николая отправили в Киев учиться, Юрия перевезли в Москву, в дом князя, приставили к нему двух гувернеров для обучения языкам немецкому и французскому, и затем, когда он уже был достаточно обучен, его отправили с теми же гувернерами за границу.

Так было нужно по семейным обстоятельствам князя Захарьева-Овинова. Отец не отказывался от сына, он следил за ним, он два раза приезжал в Москву с единственной целью повидать его, но все же мальчика необходимо было удалить, по крайней мере, до поры до времени.

И вот он очутился в далеком немецком университетском городе, лишенный всего, с чем сроднился, что любил, окруженный чуждыми людьми, чуждою жизнью…

Уже в годы детства, в деревне, среди счастливого и беззаботного неведения и привольной здоровой жизни на Юрия временами находила какая-то странная тоска, томление. В такие дни он избегал даже своего двоюродного брата и друга, Николая, он искал уединения – зимою в пустом обширном зале княжеского дома, а летом где-нибудь в чаще леса или в глубине старого запущенного сада. По целым часам он бродил, не зная устали, витая мыслью и сердцем где-то далеко, в неведомых, но все сильнее и сильнее манивших его пределах.

Ему чудилась совсем иная жизнь, не имевшая ничего общего с окружавшей его жизнью, полная новых существ и новых отношений… Он чувствовал себя окруженным бесчисленными, едва уловляемыми образам, слышал вокруг себя неясные голоса, ощущал легкие прикосновения. И все это звало его, видимо, силилось ему сказаться, проявиться перед ним яснее, определеннее. Вот-вот, еще миг, казалось, совершится великая перемена, его глаза наконец все увидят, уши все услышат… Вот уже он начинает видеть… образы сгущаются… светлеют… слова раздаются громче… Но происходило в нем нечто, будто обрывалось что-то – и таинственный, манящий и зовущий его мир исчезал.

Он возвращается к действительности, но возвращается с тоскою, долго его не покидавшей. Он слишком рано начал вдумываться в смысл окружавшей его жизни и с каждым годом все настойчивее решал, что эта жизнь – несправедливость, мрак и страдание, что это даже и не настоящая жизнь, ибо есть иная, та, которая его звала и манила, хотела и не могла ему ясно сказаться.

Вместе с тем в нем росло и развивалось глубокое убеждение, горячая вера в то, что сам он рожден не для этой несправедливой и темной, а именно для иной, светлой жизни, что он выше всех, кто его окружает, и связан с этими людьми не внутренней, а только внешней, временной связью.

Подобная внутренняя жизнь и хотя еще не ясные, но все глубже и глубже укоренявшиеся в нем взгляды, естественно, придавали ему рассеянный, властный и даже надменный вид. Но этот вид не изумлял никого из окружавших – он казался естественным в княжеском сыне, в барчонке, которого, по строжайшему наказу князя, все должны были беречь как зеницу ока, баловать и лелеять. Единственное существо, могшее заглядывать во внутренний мир Юрия, был Николай, и между ними иногда завязывались разговоры, довольно странные для детей их возраста.

Но дело в том, что Николай плохо понимал своего друга. Это происходило вовсе не потому, что он был недостаточно умен и развит – ни в уме, ни в общем развитии он тогда не уступал Юрию, – а просто потому, что его детское миросозерцание, его характер были иными. Он не слыхал никаких голосов, ему не грезилось ничего таинственного и необыкновенного, и он никак не мог сообразить, как может Юрий тосковать и не любить того, что вокруг них, чем они живут и должны жить. Он, наоборот, любил все и всех, и жизнь представлялась ему прекрасной.

И чем более вырастали мальчики, тем им труднее становилось понимать друг друга. Их привязанность и дружба оставались неизменными, но к тому времени, когда им пришлось разлучиться, с тем, чтобы идти совсем разными дорогами, их внутренний мир стал окончательно различен…

С переездом за границу в жизни Юрия произошла не одна внешняя, но и душевная перемена. Он наконец узнал то, что до тех пор от него тщательно все скрывали, узнал свое действительное положение, о котором еще недавно только смутно догадывался. Это открытие поразило его и способствовало дальнейшему и быстрому развитию в нем прирожденных ему свойств и особенностей. Его болезненно чувствительное самолюбие, его природная гордость сильно страдали, жизнь и люди стали представляться ему еще более темными и несправедливыми. И в то же время он все сильнее проникался сознанием своего превосходства, своей исключительности.

Он чувствовал и знал, что предназначен к чему-то особенному и таинственно великому… и он ждал, когда наконец судьба его начнет совершаться, когда она ему откроется. Пока же он учился жадно, неутомимо. Ему хотелось добыть как можно больше знаний, самых разносторонних. Ученье было его единственной жизнью. Он жил особняком, не сходясь со своими иноплеменными университетскими товарищами, не принимая участия в их тревогах, радостях и удовольствиях.

Патриархальная жизнь немецкого университетского города, в которой, несмотря на известную мелочность и значительную исключительность интересов, все же можно было в те времена найти многие светлые, живые и здоровые стороны, казалась ему не только скучной, но почти противной. Он презирал, искренно презирал эту жизнь и эти чуждые ему интересы.

В семнадцать лет он был вполне развившимся телесно, красивым юношей. Хорошенькие и влюбчивые немочки начинали на него засматриваться, и ему ровно ничего бы не стоило, по примеру товарищей, завести сентиментальный и мещанский роман с любою из них. Ему тоже ровно ничего не стоило бы отдаться и горячей страсти в объятиях одной из очень скромных с виду, но легко и дерзко смело увлекавшихся молодых женщин, жен профессоров и высших чиновников города. По крайней мере немецкие дамы и девицы сделали со своей стороны все, чтобы навести его на такие мысли и расчистить дорогу перед интересным юным иностранцем.

Но все их усилия пропадали даром: Юрий Заховинов даже и не глядел на них – они для него не существовали. А между тем его здоровая и крепкая юная природа уже говорила ему о женской красоте, он уже начинал понимать, что такое любовь и страсть и какую могучую и законную роль они играют в жизни. Что же избавляло его от увлечений? Все та же гордость, все то же сознание своей грядущей судьбы, для которой он готовился, которую ждал страстно, всем существом своим, которая пока и была его единой любовью, поглощавшей все его помыслы, все его чувства.

Переносить это ожидание помогали только книги – и в двадцать лет Заховинов поражал профессоров своими разносторонними серьезными познаниями.

Университетский курс был им пройден. В это время он получил от отца письмо и поехал в Россию, в Москву, где должен был свидеться с князем. Отец и сын прожили вместе более недели. Князь сделал все, чтобы произвести наилучшее впечатление на юношу, который был ему мил, напоминая его молодое, горячее увлечение деревенской красавицей.

Он предложил Юрию ехать в Петербург и начать там службу, обещал ему протекцию, обеспеченность, прекрасную будущность. Он просил только одного – скромности и большого такта в отношениях с его семьей. Это было необходимо прежде всего для самого же молодого человека, и князь, разглядев его, не сомневался, что он способен держать себя с тактом.

Юрий Заховинов решительно отказался от Петербурга и просил князя разрешить ему снова вернуться за границу «для усовершенствования в науках». Князь подумал и согласился.

Но прежде чем снова покинуть Россию, Юрий приехал в деревню поклониться праху матери. Там все было пусто: отец Петр и его жена умерли один за другим года три тому назад. Николай был в Киеве, кончал ученье, и в скором времени должен был вернуться в имение князя священником. Таково было его желание, на которое уже последовало княжеское согласие.

III

Этот вторичный отъезд Юрия Заховинова за границу окончательно решил судьбу его. Если б он остался в России и стал жить в Петербурге, как сначала желал того князь, если б он начал государственную службу, его жизнь могла сложиться совсем иначе. Новая обстановка, отношения, интересы – все это не могло бы не отозваться на его внутреннем мире.

Он был крепок и здоров, обладал привлекательной внешностью, богатыми способностями, разносторонними познаниями. При поддержке князя, никогда не дававшего обещаний на ветер, такой человек непременно должен был проложить себе дорогу, достигнуть более или менее значительного, как служебного, так и общественного положения.

Борьба, ему предстоявшая, так же, как и самолюбивый характер, должны были развить в нем честолюбие, желание подняться как можно выше, наверстать то, что было у него отнято обстоятельствами его рождения, – и кто знает, на какую высоту он мог бы подняться…

Несмотря на всю свою юность, он почти понимал все это, и была даже минута, когда он почти решил остаться, попытать свои силы и начать достигать путем сознательной борьбы и неослабевающих усилий всего того, в чем люди полагают счастье.

Но это была только минута – громкий внутренний голос властно сказал ему: «Беги отсюда, великая и таинственная судьба твоя ожидает тебя не здесь, а там. Если останешься здесь, она отойдет, и ты потеряешь ее, быть может, навеки, ибо у тебя есть свободная воля разобраться в своих стремлениях и пойти направо или налево. Иди же направо, беги отсюда!»

Он поверил этому внутреннему, уже знакомому и никогда еще его не обманувшему голосу и уехал.

Он снова очутился один, среди чуждой ему жизни, среди чуждых ему людей, на которых невольно, и даже не отдавая себе в том отчета, глядел свысока. Но это одиночество его не тяготило. Он жил не в настоящем, а в будущем, и для будущего глядел на свое настоящее, на эти однообразно сменяющиеся дни и ночи, как на нечто временное, почти как на тюремное заключение. Тоска и мрак тюрьмы едва замечались, ибо весь он, мыслью и духом, был в той радостной минуте, когда наступит светлая, широкая и счастливая свобода.

Эта свобода была ему обещана, он не знал кем, но знал и верил, что она ему обещана. Если б можно было отнять у него эту веру и это убеждение, он, не задумываясь, покончил бы с собою, так как ему пришлось бы тогда остаться с одним только настоящим, то есть с вечной, безнадежной тюрьмой.

Однако он понимал, что и в тюрьме нельзя жить сложа руки, что если невозможно до времени счастливого освобождения утолить свою палящую жажду, насытить мучительный голод, все же необходимо иметь глоток воды и кусок хлеба, иначе освобождение придет слишком поздно, найдет не живого человека, а труп.

Такой духовной, единственной его пищей была наука. Заховинов стал объезжать один за другим все университетские города Западной Европы, работал во всех книгохранилищах, знакомился и сходился с известными учеными всех стран, делался их внимательным учеником, извлекал из каждого все, что только тот мог дать ему.

Так проходили годы. Юрий Заховинов уже приблизился к тридцатилетнему возрасту. В Россию он не возвращался. Денежных средств, высылаемых ему князем, было достаточно для скромной жизни, какую он вел. Он время от времени переписывался с отцом, и мало-помалу, так уже само собою сложилось, что отец не звал его больше в Россию, его пребывание в чужих краях, его переселение из страны в страну, из города в город – все это как бы узаконилось, стало нормальным.

Теперь он был выбран в действительные члены многих ученых обществ; светила европейской науки принимали его как сотоварища, охотно с ним беседовали, даже порой изумлялись глубине и обширности его знаний. Он постоянно работал, много писал, но не напечатал ни одной строки и вне избранных ученых кружков его имя оставалось совершенно неизвестным. А между тем ему стоило опубликовать хоть одну из работ своих, чтобы легко достигнуть почетной известности.

Что же мешало ему поделиться с людьми плодами усидчивых, многолетних трудов своих, что мешало ему получить должное, занять по праву принадлежащее ему почетное положение? Ответ на это заключался в том, что он искренно считал всю современную науку ничтожной, что с каждым годом, приобретая новые познания, он все более и более убеждался, до какой степени они слабы. Если люди, называющие себя учеными, действительно считают себя таковыми, и если все им верят, то это не что иное, как всеобщее заблуждение.

Он же не причастен такому заблуждению – он ясно и хорошо видит, что самые смелые и серьезные из современных ему ученых бродят впотьмах, что до сих пор никто из них не решил как следует и бесповоротно ни одного из простейших вопросов, касающихся природы и жизни. Видят явления природы и жизни, наблюдают их, разъясняют, противоречат и друг другу, и себе в этих разъяснениях, а причина явлений остается тайной. Работают целые века над расширением могущества человека, над порабощением сил природы – и продолжают оставаться рабами этой таинственной природы, которая из-под своего непроницаемого покрывала насмешливо смотрит на жалкие усилия слепых пигмеев.

Но вместе с этим Заховинов чем больше жил и работал, тем более убеждался в заблуждении считать человечество шествующим постоянно вперед, без остановок и с каждым веком приобретающим все больше знаний. Нет, если получаются новые знания, то многие прежние забываются, исчезают; человечество, или, вернее, отдельные, более развитые его части имеют свой день и свою ночь. Работающая часть человечества, совершив свой труд, покончив свой день, утомляется и засыпает. Настает ночь с бурями, грозами и дождями. Ночная непогода ломает и смывает труды спящих работников, и когда при наступлении утра поднимаются на труд новые работники, они застают прежнюю работу в развалинах: иное приходится переделывать, другое – начинать снова, так как прежнее совсем погибло, исчезло, забылось. И кончается тем, что новые работники совсем разрушают все здание и принимаются возводить его по новому плану, употребляя при этом совсем новые приемы в работе. Но ведь на этот новый план, на выработку новых приемов и орудий потребны века – поэтому-то постройка и идет так медленно.

Заховинов был уверен, что он живет в один из ранних утренних часов новой работы, на развалинах громадного труда, совершенного работниками древних цивилизаций. Убедясь в этом, он, естественно, сосредоточил все свое внимание на развалинах древнего мира.

Мало-помалу он решил, что работники предшествовавшего периода во второй половине своего трудового дня знали неизмеримо более, чем первейшие ученые XVIII века, только работали они по совсем иному плану и употребляли в работе иные, ныне забытые приемы. Новый план, быть может, гораздо лучше, новые приемы гораздо совершеннее; но ведь пройдут века, прежде чем будут достигнуты большие результаты работы. На закате нового трудового дня человечества, перед наступлением новой ночи истинные знания будут глубже и серьезнее, чем были они в предшествовавший вечер человечества. Но ведь теперь-то, в этот ранний утренний час, в час подготовительной работы, человеческие знания ничтожны сравнительно с теми, какими обладали древние работники перед наступлением неизбежной ночи, почти разрушившей следы их работы…

Страстно и неустанно, с томлением все возраставшей жажды, с муками все усиливавшегося голода стал Заховинов искать капли и крупицы древних затерявшихся знаний.

Прежде всего он, естественно, должен был натолкнуться на астрологию, хиромантию, картомантию, всевозможные способы узнавания судьбы человека и предсказывания будущего. Он остановился в недоумении. Все это были тоже древние науки. На утренней заре новые работники нашли их крупицы разбросанными и затерянными в развалинах древнего мира. Крупицы эти кое-как подобрали, сложили в одну общую кучу и время от времени забавлялись ими. Иной раз даже считали их очень интересными, даже пробовали серьезно взглянуть на них. Крупицы входили в моду и выходили из моды. Серьезные люди, а уж тем более ученые, относились к ним с полным презрением.

Презрительная усмешка мелькнула и на устах Заховинова. Астрология! На основании каких-то условных вычислений, каких-то положений и соотношений некоторых небесных тел в минуту рождения человека нарисовать круглую или квадратную фигуру, разделенную на двенадцать частей, – и в этой фигуре, как в раскрытой книге, прочесть, ясно и подробно, всю грядущую жизнь человека!.. Гороскоп! Какое безумие!..

Хиромантия! Ладони человеческих рук испещрены более или менее тонкими, разнообразными чертами… Разглядеть все эти черты, рассмотреть форму руки и пальцев – и опять-таки, как в книге, прочесть на руке характер и судьбу человека!.. Читать тот же характер, ту же судьбу в возвышениях и углублениях черепа – и называть это френологией, наукой! Читать эту судьбу в известном образе расположенных картах!.. Неужели стоило всю свою жизнь искать истину и работать, чтобы остановиться на такой фантастической забаве?.. Нет, не эти крупицы, найденные в развалинах древности, важны. Они – только древнее заблуждение. Надо рыть глубже…

Но тут Заховинову пришлось признать себя виновным в поспешности заключений. Он столкнулся с жившим во Франкфурте старым евреем Моисеем Мельцером, занимавшимся составлением гороскопов. Еврей этот составил его гороскоп, и Заховинов с невольным изумлением и интересом сидел над этой странной фигурой и читал подробные к ней объяснения. Еврей не мог знать не только обстоятельств его жизни, но и не имел о нем никакого понятия. В этом Заховинов был уверен. А между тем в объяснениях, написанных дрожащей старческой рукою, была подробно описана вся жизнь Юрия Заховинова, как он знал ее сам. Прошедшее и настоящее были верны, будущее сулило именно то, чего желал для себя Заховинов.

– Интересная случайность! – решил он.

Но через полгода в Милане какой-то босоногий монах по чертам рук рассказал ему то же самое, что было написано при гороскопе евреем.

После этого Заховинов решил, что необходимо тотчас же ехать в Мюнхен, где, как он слышал, жила какая-то фрау Луиза, славившаяся своими гаданьями на картах. Фрау Луиза в третий раз повторила перед ним его прошлое, не ошиблась, говоря о настоящем, а будущее изобразила именно таким, каким представили его еврей и монах.

– Таких случайностей быть не может, – сказал себе Заховинов, – и чем большим это кажется вздором, тем это интереснее и серьезнее.

IV

День, когда Заховинов сказал себе слова эти, был великим днем в его жизни.

Есть люди, и в особенности между учеными всех времен было и есть много таких людей, которые или с чужого голоса, или даже путем собственной мыслительной работы, дойдя до известных понятий, уже решительно не в состоянии сойти со своего места. Вне точки, на которой они остановились, им все кажется заблуждением и нелепостью. Они не признают для себя возможности никаких ошибок. Если свидетельства их собственных чувств противоречат их теориям и выводам, они не хотят ни видеть, ни слышать, ни осязать, закрывают глаза, зажимают уши – и бегут дальше от явления, грозящего доказать их несостоятельность, бегут с упорным криком: «Этого быть не может, это противоречит здравому рассудку, это нелепость!

Но дело вовсе не в том, что «этого быть не может и что это нелепость», а просто в том, что человеку очень спокойно на своем пригретом, облюбованном и комфортабельно устроенном местечке. Иной раз, если это действительно ученый и мыслитель, он ведь столько поработал, столько сил и жизни вложил в созидание своего мировоззрения, был его глашатаем, знаменосцем. И вдруг какое-то странное явление грозит разрушить до основания всю эту работу целой жизни, доказать неосновательность и близорукость работника! Нет, следует закрыть глаза, зажать уши, объявить дерзновенное, назойливое явление нелепостью и остаться у своего знамени, на своем месте.

Но эти люди своим образом действий прежде всего доказывают, что они работали лишь для собственных удобств, отдыха и лени, а не для истины, что они малодушные трусы, заботящиеся не о том, чем быть, а о том, чем слыть, пуще всего боящиеся свистков и глумлений современной им толпы, – и никогда подобным людям не покажет истина бессмертной красоты своей!..

Заховинов, более чем равнодушный к мнению о нем интересных и ненужных ему людей, работавший не для известности среди современников, никогда не думавший ни о каких свистках или овациях, уже по одному этому был свободен в своих занятиях от всяких искушений и смущении.

Единственными его судьями были его же собственный разум, его же собственное чувство. Эти единственные и безапелляционные его судьи решили, что слишком легкомысленно и недостойно глубокого искателя истины отворачиваться от несколько раз повторенного факта только потому, что неисследованная причина этого факта представляется нелепостью…

Все, что может сделать осторожный, спокойный и рассудительный человек для того, чтобы убедиться, что он не был жертвой обмана, – все это сделал Заховинов с целью узнать, не было ли какой-нибудь связи между франкфуртским евреем, мюнхенской фрау Луизой и миланским монахом, и не мог ли кто-либо из них знать о нем, его прошлом и настоящем. Но все самые тщательные изыскания заставили его отказаться от этой мысли.

Тогда он снова поехал во Франкфурт и сделался скромным учеником бедного и грязного старого еврея, Моисея Мельцера. За денежную помощь, в которой он действительно нуждался, а может быть, и по иным еще побуждениям еврей согласился передать Заховинову все свои познания.

Целые дни проводили они вместе, и очень скоро Заховинов увидел, что его время не пропадает даром. Еврею незачем было для составления гороскопа пришедшего к нему незнакомца узнавать его прошлое и настоящее – теперь Юрий Кириллович на основании преподанных ему правил сам составил свой гороскоп, и эта работа оказалась тождественной с работой еврея. Объяснения, так подробно и точно рассказавшие всю жизнь его, он нашел в старой рукописи, хранившейся у Мельцера и составлявшей главный источник его астрологических познаний.

По уверениям еврея, рукопись эта была написана Ожэ Феррье, доктором Екатерины Медичи. Подробного ее изучения было достаточно Заховинову для того, чтобы убедиться в том, что под словами и понятиями, осмеянными и признаваемыми за шарлатанство и вздор, скрывается действительно очень серьезная и важная сущность. В древнем мире существовала истинная наука, точная и безошибочная, далекая от всякой произвольности и гадательности, от всякой фантастичности. Эта древнейшая математика, открывавшая великим ученым протекших времен, лучшим работникам истекшего дня жизни человечества многие тайны природы, выражалась (как и следовало) знаками и символами, истинный смысл которых мог быть известен и понятен только посвященным. Эта высочайшая математика, единственная наука, заключавшая в себе по своему свойству всевозможные науки, обладала огромной силой – знанием природы, достигавшим владычества над природой, а потому в руках человеческих она могла быть как источником высочайшего блага, так и источником высочайшего зла. Следовательно, все зависело от доброй или злой воли владевшего ею.

Таким образом, древние работники, открывшие свою великую науку, созидавшие ее и совершенствовавшие, не имели никакого права передавать ее каждому. Мало было явиться в собрание знающих и сказать: «Я хочу знать». Следовало доказать свою способность не только постигнуть науку и воспринять ее, но и, владея ею, не злоупотреблять своими познаниями, не творить посредством их зла. Доказательства эти были очень серьезны, испытания, которым подвергался желающий познать науки, были трудными, страшными испытаниями, ибо ошибка, неудачный выбор ученика, падали всей своей нравственной ответственностью на учителей. Так следовало быть, и так оно было…

Рукопись Мельцера, этот листок из книги древней науки, найденный и буква к букве подклеенный французским медиком XVI века, окончательно заставил Заховинова отречься от современной ему науки и отныне отдать себя исключительно поискам предыдущих и следующих листков древней великой книги. Он знал, что перед ним большой труд, но знал также, что этот труд должен увенчаться блестящим успехом: об этом всю жизнь, с самого детства говорил ему внутренний голос, об этом говорили ему теперь предсказания гороскопа, руки и карт, первая половина которых уже осуществилась во всех подробностях.

Однако труд оказался не столь тяжелым, как это можно было себе представить сразу. Очевидно, самым тяжким, самым решительным шагом был первый шаг – и Заховинов его сделал, смело и презрительно отбросив от себя первое препятствие. Это препятствие встало перед ним в виде чудовища, одетого шутом, со свистком в зубах, с лицом, полным насмешки и злорадства. Оно крикнуло ему: «Иди – и ты покроешь себя насмешкой и позором как жалкий глупец, погнавшийся за нелепой химерой!» Заховинов отбросил чудище – и оно исчезло бесследно, а он прошел спокойно и тотчас же получил награду в виде рукописи Мельцера, давшей ему уже некоторые положительные указания…

Теперь, вспоминая прошлое, Заховинов говорил себе, что именно с той минуты он очутился в мистической сфере, где действуют высшие влияния и где человек, пригодный к работе, смело и спокойно, идя прямым путем к заветной цели, идя с непреоборимой волей и верой, на каждом шагу при первой необходимости получает себе помощь и подмогу. Чего он ищет – то и находит, кто ему нужен, тот уже ждет его, и неизбежно в предназначенный день и час происходит с виду странная, но естественная, знаменательная встреча.

Все это не случайность, не бред мистически настроенного воображения, а огромные, осязательные результаты, которых Заховинов достиг в десятилетний период, прошедший с того времени, служили ему в этом порукой.

Стоило ему остановиться на каком-либо вопросе и понять, что без выяснения и решения этого вопроса ему нельзя успешно продолжать свои занятия, как тотчас же, по-видимому, случайно он находил какой-нибудь старинный манускрипт или редчайшее издание, трактовавшие именно о предмете, его занимавшем. Новая находка при всех своих иной раз несовершенствах помогала ему в решении важного вопроса, наводила его на новые мысли и соображения. Иногда же рукопись или книга оказывались драгоценными.

Можно было подумать, что в его руках находится подробный каталог всех редчайших и важнейших сочинений по древним, отринутым новой наукой, таинственным знаниям, с указанием места, где они находятся, и лиц, которые ими владеют. Заховинов, подчиняясь кому-то особому, развивавшемуся в нем чутью, по мере надобности собирался в дорогу, ехал в город, о котором за день до того не думал, по приезде отправлялся бродить по всем улицам и непременно встречал какого-нибудь человека, с чьей помощью добывал нужную ему книгу или рукопись.

Он не навещал уже больше своих прежних учителей, известных ученых. У него являлись новые учителя и сотоварищи во всех странах Европы. Это были, по большей части, совсем неизвестные в ученом мире люди, люди различных профессий и положений. Встречи с ними происходили тоже, по-видимому, самым случайным и естественным образом. Но с каждой из таких встреч он делал новый шаг на пути своем.

Так прошли три года. Заховинов чувствовал, что им сделано все, что было в его человеческих силах. Он знал, что находится в положении древнего неофита, добросовестно приготовившегося вступить в храм великих таинств, выдержать все испытания и заслужить высшее посвящение.

Действительность, среди которой он жил, приходя с ней в невольное соприкосновение, более чем когда-либо казалась ему призрачной и ничтожной. Он оставался свободным от всяких привязанностей и пристрастий, не замечал чужих радостей и чужого горя. Он сдавил в себе все порывы и чувства и оставался на высоте своей холодной, девственной чистоты, всецело, без остатка поглощенный и подавленный страстно и жадно любимой им работой. Он знал уже много и был уверен в истинности своих познаний.

Он знал и то, что настало время его посвящения, наступил так давно, так терпеливо жданный час выхода из темницы на свободу. Где же старшие братья, имеющие силу и власть посвятить его, раньше него вступившие на путь, по которому он идет, и уже достигшие того, чего и ему предстоит достигнуть? Они существуют, хоть никто еще не говорил ему об этом и не называл ему имен их… Они явятся, ибо приспело время…

И они явились. Заховинов внезапно почувствовал, что должен ехать в древний немецкий город Нюренберг. Он знал уже этот город, хотя до сих пор у него там не было никаких знакомых. Он немедленно собрался и поехал. В первый же вечер по его прибытии в дверь его помещения в гостинице раздался троекратно повторенный стук.

Трепет пробежал по всему телу Заховинова, щеки его побледнели, глаза вспыхнули.

«Настал час… идут за мною!» – сказал он себе и ни на одно мгновение не усомнился в словах своих. Если б он ошибся, его постигло бы немедленное безумие, его жизнь была бы кончена. Но он знал, что ошибиться не может, что таких ошибок не бывает.

Твердой поступью, усилием воли подавив в себе волнение, он подошел к двери, отворил ее и впустил к себе пришедшего человека. Это был старик небольшого роста, очень сухощавый, с бледным, изборожденным мелкими морщинами лицом, с глазами живыми и проницательными. Его черная одежда самого обыкновенного, общепринятого фасона была скромна, вся его фигура дышала спокойным достоинством.

Заховинов никогда не видал этого старика; а между тем тот посмотрел на него, как смотрят на человека, уже хорошо известного, уже изученного. И Заховинов почувствовал и понял, что старик его знает.

– Готовы ли вы идти за мною, господин Заховинов? – просто и ласково спросил на немецком языке старик, крепко сжимая невольно протянутую к нему руку Юрия Кирилловича.

– Вы знаете, что готов и что я ждал вас.

– В таком случае – пойдем!

Заховинов накинул плащ, надел шляпу – и они вместе вышли.

V

На узких, извилистых, то поднимавшихся, то спускавшихся улицах старого города с его темными, покрытыми копотью веков зданиями, стояла почти полная тишина. Только иногда в тусклых окнах мигал кое-где неопределенный свет. Теплая летняя ночь трепетала бесчисленными звездами, и поздняя луна медленно поднималась, то здесь, то там расстилая серебристые полосы и длинные тени.

Заховинов ничего не замечал, ни на что не обращал внимания – он видел только перед собою небольшую, сухощавую фигуру своего путеводителя и следовал за нею, стараясь сдерживать в себе восторг и волнение, его наполнявшие.

Этот восторг, это волнение были понятны: ведь всю жизнь он ждал наступившей теперь, наконец, минуты. Для нее с гордым презрением он отказался от всех радостей жизни, ей он всецело отдал свою юность, молодость, свои лучшие невозвратные годы, промелькнувшие перед ним, как серый дождливый день, без единого луча солнца, без единой радостной улыбки…

Но он даже не сознавал того, сколь многим пожертвовал этой минуте и ни на мгновение не усомнился в том, что теперь получит все, чего ждал, чего жаждал, на что рассчитывал…

Наконец после получасовой ходьбы старик остановился среди особенно тихой, совсем заснувшей улицы и подошел к маленькой, старой двери. Он ударил в нее три раза, и дверь отворилась, хотя за нею никого не было.

Маленькая лампочка, повешенная на совсем черной от копоти стене, тускло озарила перед ними узенькую каменную лесенку. Старик запер за собою дверь на задвижку, и они поднялись по лестнице.

Они вошли в небольшую комнату, тоже очень тускло освещенную такой же маленькой, как и на лестнице, лампочкой. В комнате никого не было, и она представляла из себя что-то вроде приемной. Два узеньких окна были закрыты пыльными занавесями. Старинный дубовый шкаф великолепной резной работы помещался у стены; напротив него большой камин-очаг, длинный стол, дюжина деревянных стульев с высокими спинками, в углу огромные часы с тяжелым, глухо звучавшим маятником – вот и все.

Здесь по примеру своего путеводителя Заховинов оставил плащ и шляпу. Затем старик подошел к двери, отпер ее, даже не постучав, и, обернувшись, пригласил знаком Заховинова войти.

Они очутились уже в более обширной и достаточно ярко освещенной двумя большими канделябрами комнате.

Пять человек были в этой комнате, и только один из них, увидя вошедших, не тронулся со своего места. Остальные пошли навстречу Заховинову, еще издали протягивая ему руки и дружески ему улыбаясь. Он на мгновение остановился, смущенный и изумленный: он был среди людей, давно уже ему знакомых, и никого из них он никак не ожидал здесь встретить.

Вот Роже Левек, маленький плотный француз лет пятидесяти, с ясными голубыми глазами и глубокой характерной морщиной, начинавшейся между бровями и пересекавшей весь лоб. Роже Левек – известный парижский букинист-антикварий; в его запыленной, пропитанной запахом старой бумаги, заваленной книгами лавочке, на левом берегу Сены, недалеко от Ситэ, Заховинов немало часов проводил в течение последних семи лет, наезжая в Париж и отыскивая старые книги и манускрипты. Левек был всегда тут, помогая ему в розысках, беседуя с ним скромно и почтительно и незаметно наводя его на новые, интересные мысли.

Входя в запыленную лавочку букиниста, Заховинов чувствовал удовольствие и при виде ворохов старых книг, и при виде умного, спокойного лица Левека с его ясными глазами и глубокой морщиной, разделявшей лоб на две равные половины. Ему всегда становилось как-то теплее и спокойнее среди этих книг и в присутствии этого человека. Пыльные книги перебирались и перекладывались, пыль поднималась со всех сторон, тихий и почтительный голос Левека журчал неспешно, переходя с предмета на предмет, время шло – и Заховинов не замечал времени и не замечал он уходя, что помимо разных книг и манускриптов он выносил из лавочки букиниста очень драгоценную ношу, что каждый раз Левек своею тихой и почтительной беседой двигал его вперед и незаметно, сам прячась и уничтожаясь, давал ему новую мысль, новую силу, новое знание.

Только теперь, взглянув в глаза Левека, Заховинов все понял, не зная чему больше изумляться: своей ли способности к столь долгому ослеплению или власти Левека, производившей в нем это ослепление…

А вот барон Отто фон Мелленбург, с которым, как бы случайно встретясь и познакомясь в Берлине, он совершил большое путешествие сначала по Рейну, а потом по Баварии и отчасти Швейцарии. Барон Отто – породистый, важного вида немец, владетель прекрасного замка и значительных земель в одной из живописнейших прирейнских местностей. Сколько незаметных часов было проведено в беседах с этим взвешивавшим каждое слово, с виду сухим и даже как бы чванным человеком, лета которого трудно было прочесть на его холодном, будто из камня выточенном лице! А между тем сколько глубины было в этих беседах и как много плодотворных семян заронил этот сухой и чванный барон в душу и мысль Заховинова. Теперь, почувствовав пожатие его сильной, больной руки, Заховинов ответил ему крепким, благодарным пожатием…

А этот крохотный человек, с такими угловатыми, живыми манерами! Сразу при виде этой фигурки трудно удержаться от смеха, но один взгляд на эти огненные черные глаза, на этот высокий прекрасный лоб остановит смех, превратив насмешку в невольное почтение, пожалуй, даже в некоторый тайный страх. Странные глаза, блеск и сила которых способны преобразить пигмея в прекрасного, мощного великана!

Этот пигмей-великан тоже немец, но в его жилах еще осталась кровь его предков – евреев. Зовут его Иоганн Абельзон. Он был профессором древней истории, но давно уже оставил кафедру и жил, постоянно путешествуя. Заховинов встречал его время от времени в течение нескольких лет то в Германии, то во Франции, то в Англии.

Сначала он даже избегал этого крохотного человека с могучими и страшными глазами, чувствовал к нему антипатию; но потом это изменилось, профессор древней истории увлек его обаянием своего горячего красноречия, своими познаниями. Кончилось тем, что Заховинов не раз даже искал с ним встреч и они обменялись несколькими почти дружескими письмами.

Четвертым знакомцем Заховинова оказался граф Хоростовский, старый, совсем одинокий богач литовско-польского происхождения, родившийся в Австрии, владевший там огромными поместьями, слывший за чудака и скупца, так как он жил очень скромно, внезапно появлялся то там, то здесь, внезапно исчезал и неведомо на что употреблял свои баснословные, все увеличиваемые молвою капиталы и доходы. Заховинов в последние два года встречался с ним довольно часто и, сам себе не отдавая в том отчета, заинтересовался им более, чем кем-либо в жизни. Он хотел узнать его, но не мог – граф не высказывался и в то же время заставлял Заховинова, всегда очень сдержанного и осторожного, быть с ним даже почти откровенным. Теперь Заховинов понимал, что из всего этого собрания граф Хоростовский может дать о нем подробнейшие сведения.

VI

Граф Хоростовский, вслед за другими пожав руку Заховинова, оставил ее в своей и подвел его к человеку, сидевшему в глубине комнаты. Это был старик величественного вида, с лицом, носившим на себе следы глубокой старости, но несмотря и на эти беспощадные, разрушительные следы, сохранившим какую-то светлую, почти лучезарную красоту.

Длинный и широкий плащ скрывал высокую фигуру старика.

– Отец, – почтительно сказал граф Хоростовский, – вот человек, имя которого вы сказали нам семь лет тому назад и за которым следить нам поручили. Я, Мелленбург, Абельзон и Левек не оставляли его и, когда было нужно, входили с ним в непосредственные сношения. Брат наш Ренке тоже следил за ним неустанно, оставаясь ему неизвестным, и теперь привел его к вам.

Старик поднялся с кресла, положил свои сухие, бледные руки на плечи Заховинова и крепко поцеловал его. Это был первый поцелуй в жизни Заховинова, заставивший трепетно и радостно забиться его сердце.

– Благословен ваш приход! – сказал старик, глядя в глаза Заховинова своими лучезарными глазами. – Сядем же все и объясним пришедшему к нам брату, почему он пришел к нам и почему мы его ждали. Передайте и мне и ему историю его жизни, его борьбы, историю неустанного развития его духа…

Все разместились, и Заховинов с чувством невольного радостного умиления выслушал из уст четырех известных ему людей и одного неизвестного – Ренке – подробную истинную исповедь своей собственной как внешней, так и внутренней жизни. Сам он даже и не мог бы с такой точностью и последовательностью рассказать о себе, как рассказали эти люди. Они будто не только жили с ним и шаг за шагом проследили все его поступки и работы, но они будто жили в нем, прошли через все его ощущения, мысли и чувства, начиная с его детского возраста и кончая настоящей минутой.

Когда этот удивительный рассказ завершился последними словами Ренке о том, с какой глубокой верой, с каким полным отсутствием даже и тени сомнений Заховинов последовал за ним, ясная улыбка осветила прекрасное лицо старика и он заговорил, обращаясь к Заховинову:

– Вам известно, что в древние времена человек, желавший посвящения, являлся в собрание посвященных и должен был проходить через целый ряд испытаний. В древних святилищах Египта, в подземельях пирамид, были искусно устроены всякие приспособления для подобных испытаний. Неофит показывал свою неустрашимость и силу воли, не подвергая себя никаким опасностям, и только последнее испытание могло для него окончиться смертью: из святилища можно было выйти только посвященным, ибо древние иерофанты не имели права рисковать и выдавать тайн своих… Но и в те времена эти испытания, действовавшие на воображение человеческое, имевшие, по своему значению, глубокий внутренний смысл, были только отражением, образом действительных испытаний… Мы – хранители древней науки, древних таинств, величайшего сокровища, и из века в век мы бережем в глубочайшей тайне и передаем достойным преемникам нашу драгоценную ношу, наш горящий светильник чистого огня истины и знания. Он не погас доселе, этот дивный светильник, и горе будет тому веку, в который он погаснет… Мы прямые и законные наследники древних иерофантов, и дорожим их традициями, их символами и обычаями. И ныне мы находим иногда полезным действовать на воображение людей… Но вы не нуждаетесь для своего посвящения в торжественной и таинственной обстановке… Вы оставили все это за собою, вы приходите к нам не учеником, не робким неофитом – вы приходите к нам уже после целого ряда действительных жизненных испытаний, закаленным в борьбе, вы несете с собою прекрасную и полную кошницу истинных знаний… Сами того не зная, вы быстро и твердо поднимались по ступеням иерархической лестницы посвящений, и в настоящее время, придя к нам, вы уже находитесь на высокой ее ступени…

Заховинов слушал слова эти жадно и с восторгом. Этот чудный старик говорил ему то, что уже не раз являлось ему в горячих грезах, что он не раз предчувствовал и что окрыляло его силы. Старик продолжал:

– Наши братья, которым я поручил следить за вами и помогать вам, доказали своим рассказом, что мы хорошо вас знаем и что наш суд и приговор – безошибочны. Вы с детства предназначены к великому делу, вы рано почувствовали свое духовное высокое призвание, и вся ваша жизнь была единым, могучим порывом к заветной цели… Еще не обладая никакими знаниями, вы уже, по тайному влечению, как истинный избранник, не рассуждая, действовали и шли тем прямым путем, который ведет к познанию истины, к возвышению и очищению духа, к владычеству над природой… Вся тайна знания и могущества заключается в развитии воли – и вы развивали вашу волю неустанно. Ваша воля стремилась к истине, потому истина все более и более открывалась перед вами… Воля справедливого и мудрого человека есть образ Божьей воли – и по мере того как она крепнет, человек начинает управлять событиями; вы видели это в вашей собственной жизни. Для того чтобы получить право вечно владеть истиной, нужно желать и ждать долго и терпеливо: вы доказали свое непреоборимое терпение, и область ваших законных владений должна все расширяться. Желать и преследовать преходящие блага этой жизни – значит отдавать себя вечности смерти: земные блага никогда не имели цены в глазах ваших – и вы наследник вечной жизни. Чем больше воля преодолевает препятствий, тем более она возрастает в могуществе; много препятствий разрушено и пройдено вами, и поэтому-то мы видим вас на высокой ступени могущества. Вы еще не знаете степени своей силы, своего могущества, вы никогда еще не пользовались ими, а между тем они велики: вы уже можете управлять той сущностью природы, которую я назову электрическим огнем и светом и которую природа отдает человеку, мощно и правильно развившему свою волю. Этот вечный, животворный свет освещает тех, кто умеет владеть им, и уничтожает тех, кто им злоупотребляет. Царство Мира принадлежит царству Света, а царство Света – Престол Воли. По мере того как человек совершенствует свою волю, он начинает все видеть, то есть все знать в постоянно и бесконечно расширяющейся перед ним области. Его счастье не что иное, как плод познания добра и зла. Но Бог дозволяет срывать этот плод лишь человеку, настолько владеющему собою, чтоб никогда не пожалеть его для себя, то есть для своих личных, земных целей… Это предостережение, но я вам его делаю, не сомневаясь в вас, делаю так, как и вы можете мне его сделать, ибо все мы сильны лишь до тех пор, пока боремся, и на какой бы высоте мы ни стояли, стоит нам на миг лишь ослабить, опустить наше оружие, уступить духовной лени – и мы можем быть побеждены. Наше оружие обратится против нас самих, и мировой великий огонь, посредством которого мы владели природою, испепелит нас.

Старик замолчал; но его вдохновенные, лучезарные глаза, как звезды, блестели перед Заховиновым, зажигая и в нем вдохновение, поднимая сознание еще неизвестной, рвущей свои оковы силы. Он встал бледный, с замирающим сердцем и провел рукою по своему лбу.

– Вы обещаете мне великую награду за мои труды и усилия, которые я теперь признаю очень ничтожными, – сказал он, – вы поднимаете меня слишком высоко, и я чувствую, я знаю, что действительно нахожусь на этой высоте. Я чувствую это и понимаю в первый раз: до сих пор я никогда об этом не думал… Я не страшусь, не робею, но у меня является сомнение и недоумение, и я должен их вам высказать: то, что я делал всю жизнь, то, что вы называете моей борьбой и работой, мне не стоило никаких усилий; я действовал известным образом потому, что иначе не мог действовать и даже не могу представить, как бы я мог иначе действовать… За что же такая награда? Не из смирения говорю я это. Я просто изумлен… Мои усилия, моя борьба мне ничего не стоили… Я думал, что ныне вы поможете мне стать на первую ступень великой лестницы, а вы мне говорите, что я прошел уже много ступеней, что я поднялся высоко… и вы, конечно, правы…

– Вот эта-то сила, для которой все легко, все кажется легким, и подняла вас! Вот поэтому-то мы и приветствуем вас не как ученика, а как достославного брата! – разом сказали все.

Прошло несколько мгновений. Старик поднялся и обратился к Заховинову:

– Но вы хоть и ждали сегодняшнего дня, хоть и чувствовали его приближение и неизбежность, однако не знали нас до самой последней минуты, – сказал он. – Кто же мы? Кто эти люди, с которыми вы встречались, которых знали как равных себе, как низших по их житейскому общественному положению?

Заховинов склонил голову и спокойно, твердо проговорил:

– Я имею великое счастье убедиться в том, чему доселе хотел, но боялся верить… я убеждаюсь в том, что не иссохло великое древо, корни которого так же древни, как человечество… Я нахожусь среди истинных мудрецов – победителей природы, среди великих учителей – Розенкрейцеров… А вы… отец…

Заховинов не договорил, невольно и стремительно склоняясь перед старцем. Тот поднял его и заключил в свои объятия. При этом движении плащ упал с плеч старца, и на сухой, широкой груди его засверкал осыпанный бриллиантами знак высочайшей мистической власти и силы – чудный символ Креста-Розы.

VII

В тот же вечер Юрий Заховинов был признан розенкрейцером. Он получил высокую степень учителя, ибо, как сам он теперь ясно видел и понимал, многочисленные ступени иерархической лестницы были уже им пройдены, и на первую из них он ступил еще в детстве…

Таким образом, Заховинов сразу оказался в центре таинственного святилища, в среде малого числа избранников, составлявших то единственное средоточие, из которого исходило все мистическое движение и где хранилась и разрабатывалась наука познания природы и власти над нею, унаследованная от глубочайшей древности. Во всех странах существовали в то время более или менее тайные мистические общества; масонские ложи различных наименований и оттенков «работали» во многих городах; но все эти общества, но все эти ложи были не что иное, как разноцветные лучи, исходившие из того центра, где таинственно сиял на груди величественного старца осыпанный бриллиантами знак Креста-Розы.

Тысячи людей, принадлежавших к мистическим обществам, к масонским ложам, не только не подозревали этого, но даже и самое существование розенкрейцеров казалось им сомнительным. Они знали, что в прежнее время были розенкрейцеры, что эти розенкрейцеры владели тайнами, быть может, и очень важными – но теперь о них ничего не слышно, они рассеялись и исчезли…

Люди, стоявшие во главе обществ и лож, одновременно со своим посвящением получали теми и иными способами указания, что над ними, то есть выше их, существует, следя за ними и покровительствуя им, какая-то высшая и могущественная тайная корпорация – но этим, по большей части, все и ограничивалось.

Только самым способным, сильным и искренним работникам мало-помалу открывалась тайна. Такие работники, опять-таки тем или иным способом, благодаря встречам с новыми людьми и знаменательным беседам с ними, наводились на мысль о существовании розенкрейцерства, о его действительном значении и, наконец, принимались в среду одного из «великих учителей», получали от него посвящение.

Отныне посвященному ученику-розенкрейцеру предоставлялся ясный, свободный и широкий путь восхождения по высшим ступеням иерархической лестницы посвящений. Розенкрейцер знал, что он может достигнуть блистательной степени «великого учителя». Тогда ему сразу откроются громадные горизонты, он увидит всех своих собратьев – «великих учителей» и вместе с ними сделается спутником единого центра, единого солнца – мудрого главы розенкрейцеров, носителя высшего знака Креста-Розы. Тогда он узнает, кто этот мудрец, увидит всю его силу, войдет с ним в постоянное и тесное общение. Пока же он только знает о его существовании; но где он и как его имя – это для него тайна.

Случай, помощь сильных людей и их пристрастие, хитрость, а порою даже и преступление могут возвести человека на вершину земных почестей. Случай, неприязнь сильных людей и их пристрастие, врожденная прямота и неспособность к интригам могут оставить в тени и пренебрежении человека, способного с честью и великой пользой занять самое высокое положение. На этой же таинственной иерархической лестнице не могло быть ничего подобного.

Человек не в состоянии был занять ту или другую ступень хитростью или благодаря пристрастию и недальновидности высших, не мог уже потому, что удержаться на этой ступени возможно было единственно своей собственной силой и своим знанием. Если сила и знание достигали известного предела – этим самым человек и становился на подобающую ему ступень.

Высшая справедливость и полная невозможность несправедливости делали мистическую иерархию истинной и природной иерархией. Сила и значение ее были велики. Абсолютное подчинение младших старшим являлось естественным, свободным и соединялось с таким же естественным и свободным уважением и почитанием. Злобы и зависти друг к другу не могло быть, ибо злоба и зависть, как и всякие страсти, ослабляли и быстро сбрасывали человека вниз с достигнутой уже им ступени.

Членами мистических обществ и лож, от низших до самых высших степеней, могли быть люди достойные и недостойные, искренние и неискренние, знающие и только умеющие скрывать свое незнание; но едва человек получал розенкрейцерское посвящение, он вступал совсем в иную область. То, во что он верил или стремился верить, превращалось для него в знание. Посвящающий его учитель доказывал ему основательно свои познания, свою силу, показывал ему явления, ясно и неопровержимо говорившие о том, что человек может получить громадную власть над природой и по своему желанию комбинировать и направлять ее силы.

Неофит останавливался на невольном восторге и благоговении перед глубокой и светлой областью, ему открывавшейся. Он делал первый шаг, пробовал свою силу – и результат получался поразительный…

Власть над природой – светлая греза всего человечества, власть, перед которою меркнет могущество всех владык земных! Естественно, что, убеждаясь в существовании и возможности такой власти, человек всецело отдавался борьбе для ее достижения. Он знал, что все средства заключаются в нем самом, что развить свои силы он может единственно волей и наукой, передаваемой ему его учителями. Без развития воли он останется на месте и не пойдет вперед; без учителей он годы будет томиться над решением той или другой задачи, которая может быть ему объяснена и понята им в самое короткое время. Отсюда его неустанная внутренняя работа, его глубокое уважение к учителям, его свободное иерархическое подчинение им.

Таким образом, сильный волей и разумом человек достигал громадных знаний. Эти знания оставляли далеко за собою, на неизмеримом расстоянии, официальную, всем доступную академическую науку. Все сводилось к изучению и познанию явлений электромагнетизма, то есть силы, составляющей, по убеждению розенкрейцеров, суть всей природы и находившейся во всяком как одушевленном, так и неодушевленном Божьем творении, на земле и в беспредельном мировом пространстве.

Зная свойства этой силы, человек, обладавший верой, разумом и волей, действительно, мог, говоря словами апостола Павла, быть пророком, знать все тайны, переставлять горы. Владея сутью предмета, он легко овладевал и всем предметом…

Официальная наука, идя своим тяжелым и медленным, черепашьим шагом, не поднимавшая головы и видевшая только то, что у нее под ногами, конечно, должна была признать все это за бредни и безумие. Когда доктор Месмер, не будучи посвященным, нашел некоторые проявления электромагнетической силы и громогласно объявил удивительные результаты своих открытий, официальная наука на него накинулась, преследовала его при жизни и до смерти, признала его шарлатаном.

Но прошло сто лет – и в настоящее время лучшие представители официальной науки поневоле, ввиду поразительных, кричащих фактов, один из которых носит теперь название гипнотизма, должны отказаться от своей презрительной усмешки и скорее заняться исследованиями изумительных, совершенно реальных явлений, имеющих в своей основе все ту же электромагнетическую силу. Имена Месмера, аббатов Фариа, Пюисегюров, Делезов, дю-Потэ и подобным им «безумцев» и «шарлатанов» начинают являться уже совсем в новом освещении…

Но все эти смелые, много пострадавшие люди разобрали только первые страницы великой книги, находившейся во владении тайно работавших учителей – розенкрейцеров. А что эта великая книга действительно находилась в их владении – теперь можно предполагать на достаточном основании и не боясь обвинений в безумии.

Зачем же они действовали и работали втайне, зачем не открыли глаза человечеству и не осветили его своими знаниями? Если их знания, их силы действительно были так истинны и велики, то ведь им ничего не стоило раздавить враждебную, ничтожную официальную науку и стать едиными просветителями человечества. Они остались как бессильные трусы в темноте, в забвении, они ничего не дали человечеству – значит, им нечего было дать ему.

Нет, подобные обвинения и выводы крайне неосновательны. Истинная мудрость и справедливость, высокое духовное развитие заставляли их, храня древние традиции иерофантов, работать втайне и открывать свои знания только испытанным людям, неспособным их выдать. Посредством могущественной силы, постигнутой ими, один человек может завладеть другим и превратить его в слепое орудие своей воли, своих страстей. Этой силою можно попрать, исковеркать и уничтожить весь строй общественной жизни, породить всевозможные преступления и несчастья, каких до сих пор еще почти не знавало человечество. Дни, когда подобная сила сделается общим достоянием, представлялись им адом, и их первая обязанность была охранять человечество от таких дней.

Они говорили, что, когда малейшая частица их знаний будет найдена помимо них и станет доступной каждому, настанут страшные беды. Преступления и несчастия, порождаемые в наши дни, благодаря первым исследованиям в области гипнотизма, опытам, известным всякому студенту парижской Сальпетриеры, доказывают, до какой степени были правы учителя-розенкрейцеры. Если б они не держали своих могущественных знаний в тайне, если б они всеми мерами, даже иногда страшно жестокими, не оберегали свои тайны, они превратились бы в сознательных преступников, и это было бы их нравственным падением…

VIII

Итак, Заховинов благодаря своим духовным качествам, трудам и знаниям оказался на той высоте, какая признавалась достаточной для «учителя». Он давно обуздал в себе все телесные страсти и потребности, отказался от всяких привычек, жил мыслью и духом, а не телом, ставшим для него послушным рабом, а не всесильным владыкой. По мере неустанного и могучего развития его воли в нем скоплялась и крепла электромагнетическая сила. Для того чтобы начать действовать и работать уже в качестве посвященного «учителя», ему оставалось только из уст носителя великого знака Креста-Розы получить откровения глубочайших таинств науки и увидеть осязательные результаты своей силы. Глава розенкрейцеров и его ближайшие сподвижники не могли в нем ошибиться.

Через три дня после посвящения Заховинов уехал из Нюрнберга в сопровождении Георга фон Небельштейна, как звали «отца» розенкрейцеров. Они ехали в древний, уже разрушившийся от времени замок Небельштейн, построенный или, вернее, почти высеченный в скале, наверху горы, в живописной, уединенной местности. Здесь, среди полнейшего затишья, окруженный редчайшими фолиантами и рукописями, мудрый старик проводил большую часть года.

В замке жил также и другой древний старик, Ганс Бергман, молочный брат и лучший друг хозяина. Ганс Бергман из простого конюшего превратился после сорокалетней борьбы и трудов тоже в «учителя»; он был глубочайшим знатоком герметической науки, каббалистом и астрологом. Но все это нисколько не мешало ему оставаться тем, кем он был рожден, – то есть почтительным слугой своего друга и учителя Георга фон Небельштейна…

Заховинов провел в старом замке два месяца, и когда он, наконец, простился с мудрыми старцами, он стал новым человеком и начал новую жизнь.

Теперь он вышел из темницы, теперь он пользовался широкой, прекрасной свободой. Перед ним раскрылись светлые, беспредельные горизонты. Он мог пользоваться на духовное благо себе и другим законно полученными им силами…

Издавна усилия человечества направлены к тому, чтобы отрастить себе крылья, чтобы победоносно бороться с временем и пространством. В те годы, когда жил и действовал Заховинов, о больших победах люди не смели и думать: железная дорога, телеграф, телефон и все дальнейшие открытия и усовершенствования нашего сегодня и завтра могли показаться несбыточной грезой, волшебной сказкой.

Но во владении Заховинова были средства победы над временем и пространством, еще далее оставляющие за собою наши железные пути, телеграфы и телефоны, чем они, в свою очередь, оставляют за собою средства передвижения и сношений между людьми, существовавшие в XVIII веке. Заховинов мог без всяких видимых инструментов знать и видеть то, что происходило на очень дальнем расстоянии. Он мог устанавливать между собою и нужными ему людьми невидимую связь; чужие мысли, когда он хотел этого, были для него так же ясны, как громко произнесенные слова. В его власти было овладеть почти каждым человеком, внушать ему свои мысли, заставлять его действовать по своей воле. Он мог избавлять людей от болезней и страданий и возбуждать в них всякие страдания…

Для всего этого он должен был только произвести более или менее значительную затрату своей жизненной силы, действуя так, чтобы эта затрата не была чрезмерна, чтобы она не произвела разрушительного влияния на его организм и могла быть быстро пополнена известным ему способом.

Владея такими познаниями и способностями, Заховинов, естественно, являлся мудрейшим из всех людей, в среде которых он находился. Он уподоблялся зрячему между слепыми. Поэтому он мог творить свою волю, вести за собою всех, управлять обстоятельствами и подготовлять события. Он мог легко и без всякой борьбы устроить себе какое угодно положение, достигнуть всевозможных почестей и возвышений. Как бы ни был силен и могуществен человек, человек этот должен был трепетать вражды Заховинова, которому сам он ровно ничего не мог сделать…

Но Заховинов был истинным розенкрейцером, «великим учителем», а потому он не был в состоянии злоупотреблять своими познаниями и силами и направлять их к своей личной, житейской пользе и выгоде. Он глубоко проникся основными правилами герметического учения. Если и прежде, до своего посвящения, он легко отвернулся от благ земных, от земного честолюбия, то теперь, когда его высшее честолюбие было удовлетворено, когда он знал свою действительную силу и власть, земные почести не могли не потерять для него всякий смысл и значение. Привлекательно лишь то, что недостижимо или, по крайней мере, требует больших усилий для достижения. Но то, что дается без всякого труда, что можно иметь всегда, в каждую минуту, – стоит ли оно малейшей затраты драгоценной жизненной силы? Да и наконец есть значительные наслаждения в сознании своего тайного могущества, о котором никто и не подозревает…

Вместе со всем этим Заховинов знал, что, влияя на события, вторгаясь в чужую судьбу, одним словом, производя известного рода насилие и действуя по своему произволу в высшей сфере, управляемой гармоническими, божественными законами, он всецело берет на себя полную ответственность. Его бессмертный дух должен будет искупить в вечности малейшую вольную и даже невольную ошибку, каждое мгновение произвола, вторжения в гармоническую область божественных законов..

Только ради абсолютного блага, ради помощи человеческой души, рвущейся к свету, «великий учитель» розенкрейцер может и должен проявлять свою силу. Как его самого отыскали, невидимо поддерживали и вели по прямому пути, так и он должен отыскивать способных к духовному развитию людей, должен следить за ними, поддерживать и вести их.

Это его задача, долг, его главная деятельность и смысл, высокий смысл его жизни. Чем его собственное развитие идет быстрее, чем более он очищается и выше возносится над материей, тем легче он может поднимать и очищать других. Следовательно, у него есть еще другой долг, другое назначение: не останавливаться на своем пути, идти вперед и подниматься выше…

Прошло еще несколько лет – и Заховинов, как того ждал и предсказывал «отец», снова поднялся по иерархической лестнице. Он положительно отрешился от всего земного, он был весь в высших, лучезарных сферах – светлый, холодный, победитель плоти. Телесный человек как бы не существовал; страсти, потребности, волнения, наслаждения, горе – вся разрушительная, кипучая телесная борьба отсутствовала, а потому и самое тело его не могло носить на себе ее следов – Заховинов по внешнему виду оставался так же молод, как был в двадцать пять лет.

Его знания расширялись, его силы все крепли. Он чувствовал себя как бы на вершине высочайшей горы, с которой мог во все стороны видеть все, что было ниже его, а также и то, что было его выше. Дивное зрелище открывалось внизу, поразительно прекрасное сияло над ним – и он различал величайшие законы мироздания, чувствовал всюду присутствие божественной премудрости, проявляющейся везде и во всем, всецело отражающейся, как солнце, в малейшей капле…

Заховинов опередил всех своих спутников, «великих учителей», принимал от них выражения глубокого восторженного почтения. Древний «отец» благословлял его своими бледными, иссохшими руками, как своего любимейшего сына и наследника…

Графиня Зонненфельд была одна из тех душ, способных на развитие и рвущихся к свету, которые отметил могущественный розенкрейцер, за которыми он следил, которым помогал. Он явился ей в Риме, пробудил ее и расчистил перед нею путь… Теперь она освободится от всей земной грязи и очистится…

Он должен был покинуть ее на время, послушный зову Георга фон Небельштейна.

Старец встретил Заховинова напоминанием о том, что «время приспело». Приспело время последнего, великого испытания. Заховинов должен был вернуться на родину, принять новое имя, новое положение, войти в новые отношения с людьми…

Там, на родине, ждало его последнее испытание. Он выйдет из него победителем и вернется к «отцу», как равный к равному. Сто лет живет на земле старец, время его освобождения от телесных уз близко… Тогда Заховинов примет власть в свои мощные руки, сменит знак своего высокого достоинства на высочайший…

Почти все достигнуто, остается немного… Все, что грезилось с детства, что сулило блаженство, манило к себе, – все исполнилось. Достигнуто большее, о чем никогда даже и не мечталось. Великий розенкрейцер на вершине могущества, какое только может быть дано человеку…

Но получил ли он счастье, испытал ли его со времени своих высоких посвящений? Или его земной отец, старый князь Захарьев-Овинов прав, и он всегда был и остался несчастлив?..

Да, старый князь прав – великий розенкрейцер даже и не знает, что такое счастье… Он все ждет чего-то, хотя ждать уже, кажется, ему нечего…

Одно последнее испытание! Оно будет таким же легким, как и все, что было доселе…

Но теперь он знает, в чем это испытание и как оно страшно… В душе его мрак, в сердце страдание – и он трепещет на своей холодной, лучезарной высоте, трепещет в первый раз и чует бездну под собою…

IX

Старому князю вдруг стало совсем плохо. Уже почти двое суток он не принимал никакой пищи и находился в забытьи. Он то лежал неподвижно, с открытыми, ничего не выражавшими глазами, то начинал волноваться, произносил несвязные слова, стонал и, по всем признакам, испытывал сильные страдания.

Сын не отходил от него. Он видел отцовские страдания, убеждался, что они минутами становятся ужасны, и разбирал их причину. Он находился перед явлением, ему не совсем понятным, несмотря на все его знания и силы, и такое явление глубоко его заинтересовывало.

Положение старого князя было ясно для Юрия Кирилловича: сам больной, приведенный могучим магнетизмом и волей сына в состояние ясновидения, подробно рассказал ему свою болезнь, представил ему полную картину своего разрушившегося организма. Из этих сведений, в которых не могло быть ошибки, Захарьев-Овинов видел, что вся работа в теле отца, работа, необходимая для жизни, происходит совершенно неправильно; что некоторые важные внутренние органы бездействуют, парализованы, изменены.

Когда человеческое тело приведено болезнью именно в такое состояние, смерть является неизбежной и близкой. Всеобщее разрушение органов, хаотический беспорядок в их взаимодействии, полнейшая дисгармония механизма, ход которого, то есть жизнь, основан на гармонии – все это и есть процесс умирания, агония. Болезнь князя была такого рода, имела такое течение, что последний ее период неизбежно должен был оказаться тихим, без страданий. А между тем, несмотря на все усилия сына, больной страдал, умирание затягивалось. С князем происходило именно то, что народ обозначает словами «земля не берет». Смерть пришла, а человек не умирал, не мог умереть.

Что же это значило? Какая тому была причина? Захарьев-Овинов знал, что причина кроется не в материи, а в духе, что нечто мешает духу покинуть свою земную оболочку, свою временную одежду, хотя эта одежда уже давно в лохмотьях. Духу страшно тяжко в этих ужасных лохмотьях, но никакая сила не может помочь ему, пока не устранена причина, лишающая его свободы…

Следует найти эту причину и освободить дух.

Был вечер, и полная тишина стояла во всем доме. Только маятник глухо отбивал уходившие в вечность мгновения, только умиравший тяжело вздыхал на своей кровати. В углу за китайской ширмочкой, оставлявшей в тени большую часть просторной и высокой комнаты, горела лампа. В другом углу слабое мерцание лампады золотило большой киот, наполненный родовой княжеской святыней – иконами в тяжелых ризах, усыпанных жемчугом и разноцветными камнями.

Захарьев-Овинов, поднявшись с кресла, в котором задумчиво сидел у кровати отца, подошел к двери, запер ее на ключ, спустил занавес и затем, неслышно ступая по мягкому восточному ковру, опять вернулся к кровати. Но он не сел в свое кресло, он остановился перед кроватью, склонился над нею и устремил на отца свой холодный, властный взгляд…

Старик внезапно открыл глаза, и в них изобразился ужас. Потом глаза закрылись, открылись снова, но теперь в них уже не было ужаса, они превратились в глаза мертвеца стеклянные, безучастные, неподвижные.

Захарьев-Овинов отступил шаг, другой – и вот старый князь, давно не бывший в состоянии не только подниматься, но даже и поворачиваться без посторонней помощи, сразу, как кукла на пружине, вскочил с кровати и встал перед сыном… Нельзя себе было представить ничего ужаснее этого умиравшего, парализованного старика, стоявшего теперь навытяжку, будто под ружьем, с этими мертвыми, страшными глазами, зрачки которых неестественно расширились. Страшной и свирепо жестокой казалась сила, поднявшая этот труп и превратившая его в окаменелость, неведомо каким образом не падавшую, твердо державшуюся как бы в насмешку над всеми известными физическими законами.

Но Захарьев-Овинов не замечал ничего этого. Лицо его было спокойно и серьезно.

– Отец, – произнес он тихо, но таким властным голосом, которому нельзя было не повиноваться, – требую, чтобы ты отвечал мне.

– Я в твоей власти… приказывай… спрашивай… я буду отвечать, – пронесся в тишине комнаты глухой, унылый, будто замогильный голос.

– Отчего ты страдаешь?

– Оттого, что не могу освободиться, не могу сбросить с себя тело и чувствую все изменения, в нем происходящие… Мои мучения ужасны… их редко кто испытывает, ибо те изменения, которые происходят в моем теле, бывают обыкновенно уже после смерти, то есть после более или менее полного освобождения духа, а потому если дух и ощущает их, то в самой незначительной степени… Мой же дух не в силах выйти из тела, соединен с ним, и потому земное «я», все еще состоящее из соединения духа и материи, испытывает медленное, останавливающееся, а следовательно, еще более мучительное разложение материи. Невыносимее этих страданий ничего быть не может…

– Отчего же твой дух не в силах выйти из тела?..

Наступило несколько мгновений глубокого, страшного молчания. Живой труп оставался все таким же неподвижным; глаза его с расширенными зрачками были все так же бессмысленно устремлены прямо вперед и ничего не отражали, но на изможденном лице изобразилось отчаянное, немое страдание.

Захарьев-Овинов поднял руку и неумолимым, беспощадным голосом произнес:

– Отвечай!

Сдавленный стон вырвался из груди старика.

– Пощади! Не спрашивай! – прошептали, с трудом разжимаясь, закоченевшие старческие губы.

Но великий розенкрейцер будто не слышал этого стона, этой мольбы. Глаза его метнули искры, и он повторил с удвоенной, тяжелой и твердой как камень силой:

– Хочу! Отвечай!..

Опять глухой стон пронесся по комнате. Живой мертвец, подавленный чужой волей, видимо, испытывавший невыразимые муки, все еще пробовал бороться.

– Не требуй от меня невозможного… не заставляй меня выносить того, что свыше сил человеческих… я не могу… не смею отвечать… – шептал он хриплым голосом.

– Я требую для твоего же освобождения, а потому отвечай! – не теряя холодности, не изменяя выражения своего спокойного лица, сказал Захарьев-Овинов.

И застывшие, искаженные муками старческие губы произнесли:

– Не могу освободиться, ибо задача не выполнена, ибо нет примирения и покоя в душе, ибо только одно может освободить меня… Я его ждал, жду… но не приходит и не от меня зависит получить его…

– Скажи, чего именно недостает тебе – и я помогу…

– Увы! Ты не в силах, именно ты не в силах помочь мне… Тебя я ждал, на тебя надеялся… ты должен был разрешить мои узы… а ты еще слабее меня!.. Ты даже и не понимаешь того, чего я жду… чего жажду, что так высоко и необходимо духу человека!.. Несчастный! Одна только способность моя воспринять это так могущественна, что удерживает дух мой в разрушающем теле… Но Боже, Боже! Хоть и ничтожны эти муки ради вечности, но они невыносимы! Боже, пошли избавление… Боже, спаси и его, и меня!..

Живой мертвец замолчал. Силы и власть Захарьева-Овинова слабели – и он не замечал этого. Над ним все еще звучали и в нем повторялись странные, непонятные слова отца: «Ты еще слабее меня… несчастный! Боже, спаси и его, и меня!..» Ведь это не безумный, не бессмысленный бред! Никогда не может дух человеческий выдать большей истины, как в таком состоянии. Значит, в непонятных словах отца заключается глубокий смысл, откровение, правда…

Сердце розенкрейцера сжалось тоскою. К чему же была вся эта жизнь с ее борьбой, испытаниями, неустанным развитием воли, постоянным восхождением к свету и власти? Где эта власть, если умирающий, слепец, порабощенный его волей, сильнее его, своего поработителя?

Яркая краска вспыхнула на щеках Захарьева-Овинова. Его самообладание, спокойствие, холодность, сознание своей высоты и силы исчезли. Его сердце усиленно билось, по его за минуту перед тем молодому и прекрасному лицу легли тени, прошли морщины… Он волновался, негодовал…

– Отец, говори все, говори прямо! Ты должен все сказать мне, я требую этого!.. Я хочу!.. – повторял он, и от волнения, от негодования, от ужаса перед этим нежданным, невероятным поражением его воля слабела, его власть уничтожалась, из победителя природы он превращался в ее раба, терял свой разум, нарушал великий, неизменный закон, на котором было построено все его могущество, и не замечал этого.

– Отец, говори! – вне себя, будто в опьянении, простонал Захарьев-Овинов.

Но старик молчал, потом вдруг шатнулся и бессильно упал на пол.

Это падение заставило Захарьева-Овинова прийти в себя. Он кинулся к отцу, поднял его и уложил на кровать. Он дунул ему в лицо. Больной вздрогнул, закрыл и снова открыл глаза. Теперь зрачки его не были расширены, взгляд не казался мертвым, стеклянным. Князь узнал сына и слабо произнес:

– Юрий, я засну…

И он действительно заснул.

Захарьев-Овинов отпер дверь, позвал старого слугу отца и затем спустился в нижний этаж, в свои комнаты.

Никогда еще, с тех пор как он себя помнил, не испытывал он такой тоски… Вот перед ним мелькнул прекрасный образ Елены. Дрогнуло и загорелось его сердце…

«Последнее испытание! – шептал он. – Оно и там, и здесь; оно велико, охватывает меня со всех сторон, грозит разрушить мою силу… и уже ослабляет меня… Я мнил, что природа сняла для меня все покровы… но вот новая глубина, новая тайна… Передо мной загадка – и я ее не понимаю, я слеп… Но я пойму и решу ее!..»

X

Захарьев-Овинов провел ночь почти без сна, вглядываясь в свое будущее, общие черты которого были ему давно известны. Он знал, что пришло время великого переворота в его жизни. Страшные тучи нависли над ним; беды и опасности грозят со всех сторон. Но тучи рассеются, опасности минуют, и снова заблещет ясное солнце, заблещет так, как еще никогда не блистало. Таковы предсказания его судьбы. Предсказания эти никогда еще его не обманывали и обмануть не могут, ибо теперь он знает, на каких твердых, незыблемых, природных указаниях они основаны.

Итак, все хорошо. Ему ли бояться испытаний, опасностей? В его руках надежное оружие. Он на такой высоте – он, победитель природы! А между тем ведь вот же умирающий отец доказал ему, что есть власть сильнее его власти, что есть нечто незнаемое им и неуловимое, и это нечто в состоянии сразу обессилить, превратить его в такого же жалкого слепца, как и все люди, которыми управлять он может по своему желанию, и которые кажутся ему с его высоты пигмеями. Значит, есть такая глубина природы, куда он еще никогда не заглядывал и заглянуть не может…

Но ведь он накануне последней, решительной битвы. Судьба обещает ему победу. Перед ним горит великий знак Креста-Розы. Когда победа совершится, когда он возложит на себя этот символ верховной власти в области духа, тогда его знания сразу удесятерятся, тогда вся эта непонятная глубина природы откроет ему великие свои тайны, тогда навсегда простится он с ужасным сознанием своего бессилия.

Ведь так было всегда, ведь каждая новая ступень посвящения, каждая новая победа увеличивали силы и знания в неизмеримо быстро возраставшей прогрессии. Между первой и второй ступенью лестницы мистических посвящений разница в силах и знаниях так же велика, как между полным незнанием и знанием на первой ступени. Между предпоследней, высокой ступенью и последней, высочайшей эта разница страшно, неизмеримо велика…

А потому – терпение, спокойствие, сознание своей силы, своего призвания! Прочь этот трепет, эти сердечные муки – только в них возможность падения…

И Захарьев-Овинов заставил замолчать в себе все тревожные ощущения. Он снова был холоден и спокоен, снова владел своей силой…

Но он был все же человек – и человеческое любопытство заставило его встать с кровати, зажечь свечи и приняться за работу. Эта работа, состоявшая из вычислений, комбинаций знаков и чисел и строго логических выводов спокойной, ясной мысли, должна была показать ему, в каком именно моменте своей судьбы он теперь находится и что именно его ожидает теперь, сейчас…

Позднее осеннее утро уже заглянуло в окна, когда работа была окончена. Захарьев-Овинов знал, что в настоящую минуту ему предстоит знаменательная встреча и что эта встреча должна иметь решающее значение для всей его будущности. Он сложил тетрадь и неподвижно сидел перед столом. Он ждал.

Бессонная ночь не оставила на нем никакого следа. Он не чувствовал ни голода, ни жажды. Его сверкающий взгляд был устремлен в одну точку, и мало-помалу начинала перед ним выступать сущность того, кого он ждал, кто должен был явиться с минуты на минуту. Но он еще не знал, кто это, еще не видел никакого лица. Он ощущал только приближение какой-то силы. Да, это сила, могущественная сила… Она близка… все ближе и ближе… Спасение это, помощь – или враг идет, или наступает час борьбы, последней борьбы?..

Стук раздался у двери… Он поднялся с кресла, пошел и отворил дверь.

Ему навстречу будто пахнуло что-то, будто пронизал его электрический ток; но это было так мгновенно и должно было показаться ему так невозможным, что он не обратил на это внимания. Он отступил на шаг. В комнату вошел небольшого роста священник в серой поношенной рясе.

С первого взгляда ничего особенного нельзя было найти в лице священника. Это было самое обыкновенное, типичное русское лицо со следами еще не сошедшего летнего загара, с чертами неправильными, некрасивыми. Но вот он поднял глаза – и впечатление сразу изменилось. В этих ясных голубых глазах было столько света и блеска, что, казалось, они все вокруг себя озаряют. При виде этих глаз совсем забывался, как-то исчезал весь человек… И странное дело, глаза священника поражали своим сходством с глазами Захарьева-Овинова: в них была такая же сила, такая же власть; от их взгляда точно так же могло стать жутко. Но была между ними и громадная разница: глаза великого розенкрейцера в конце концов подавляли, принижали; глаза священника, если долго смотреть на них, умиротворяли, утешали…

Когда священник вошел в комнату, все лицо его дышало весельем и радостью; веселье и радость сказывались во всех его живых, несколько порывистых движениях. Он прежде всего взглянул на образ, висевший в углу, и широко перекрестился, а потом перевел взгляд свой на Захарьева-Овинова.

– Князь и брат мой, здравствуй! – громким, твердым и радостным голосом сказал священник, простирая вперед обе руки.

Теплом и светом обдало Захарьева-Овинова.

– Николай! – так же громко и почти так же радостно воскликнул он. Они крепко обнялись и троекратно поцеловались.

«Так вот кто шел ко мне! Так это он!.. Не враг, а друг… с помощью… Но чем же он может помочь мне… и отчего я о нем не думал?» – мелькало в мыслях Захарьева-Овинова.

XI

Князь и священник уселись рядом и несколько времени молча и пристально глядели друг на друга. Они расстались детьми и теперь встретились в том возрасте, когда главнейший вопрос жизни уже должен быть решен для человека, когда важнейшие задачи должны быть исполнены, цель почти достигнута…

Что общего могло быть между ними – этим только что признанным носителем старого русского имени, достигшим исключительной высоты сил и знаний, этим человеком, могущим владеть людьми и управлять ими по своему желанию, и бедным, скромным сельским священником?..

Отец Николай окончил в Киеве свое духовное образование – и при этом ничем не выделился. Он отказался от прихода в городе и уехал в свою глухую родную деревню. Он женился на совсем необразованной, некрасивой девушке, дьяконской дочке и почти безвыездно жил в бедном домике, исполняя свои пастырские обязанности, в телеге разъезжая со святыми дарами по деревенским избам. Его руки, бравшиеся нередко и за соху, были в мозолях; на нем неизбежно отражался весь строй бедной и темной жизни, его постоянно окружавшей.

Одно только его отличало от людей его среды: полное отсутствие приниженности, забитости, робости. Это особенно замечалось здесь, в княжеском доме, среди необычной ему обстановки. Положим, его могло ободрять исключительное его положение в доме; но дело в том, что старый князь Захарьев-Овинов никогда не помнил о кровном родстве отца Николая с той женщиной, которую он любил когда-то, и сельский священник в первый раз в жизни был в Петербурге и в княжеском доме.

Да, разница между двумя сошедшимися теперь людьми была велика. Долгие годы, кинув их в неизмеримо далекие друг от друга сферы деятельности, должны были уничтожить последние признаки их прежней связи… А между тем оба они теперь чувствовали, что эта связь крепка, что они братья… Особенно Захарьев-Овинов чувствовал это и спрашивал себя: как это мог он не знать Николая, забыть о нем и не вспоминать даже здесь, не вспоминать до тех пор, пока Николай сам не пришел к нему?

– Когда ты приехал? По каким делам? Надолго ли? – машинально проговорил он, поглощенный своими мыслями.

Священник улыбнулся ясной, почти блаженной улыбкой.

– Сейчас приехал, – просто и весело ответил он, – надолго ли – не знаю… Своих дел нет, приехал потому, что князь очень болен… и ты здесь…

– Отец давно болен, и я давно здесь, – опять-таки машинально сказал Захарьев-Овинов.

– Да, я знаю… Но вот теперь стало нужно… и я приехал. Теперь я вам обоим нужен…

И опять-таки отец Николай произнес все это с прежней простотою, прежней улыбкой. Но улыбка быстро исчезла с лица его, в голубых лучистых глазах как бы даже блеснули слезы.

Он встал и положил руку на плечо Захарьева-Овинова.

– Юрий, – проговорил он печально, – ты очень несчастлив… Недоброе ты сотворить можешь… Но Господь того не попустит по своему великому милосердию… Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…

Великий розенкрейцер поднял голову и остановил свой изумленный, но полный всегдашней силы взгляд на лице священника.

«Что же это за человек, если приход его возвещен как величайшее событие? Кто он, чтобы говорить так, как он говорит?..»

И нет ответа на эти вопросы. Новая загадка перед победителем природы. Но ведь он умеет проникать в чужие мысли; ему ясна и сущность всякого находящегося перед ним человека! Или он внезапно лишился всех своих знаний и способностей?..

Нет, его знания, его способности все те же – они его собственность, и он не сделал ничего такого, чтобы их лишиться. Мысли и чувства отца Николая ему ясны, и в них он читает то же самое, что сейчас услышал: «Ты очень несчастлив… недоброе сотворить можешь… Но Господь тебя помилует и спасет, и сохранит…» Ничего иного, ничего затаенного… и вместе с этим – он видит и чувствует – перед ним большая, могучая сила.

– Николай, ты ошибаешься… Я не могу быть несчастливым, – проговорил Захарьев-Овинов.

Священник покачал головою.

– Ты так несчастлив, что даже и не постигаешь своего несчастия… Так несчастлив, что даже и не видишь, что такое счастие и в чем оно!

– Кто же тебе сказал это? Откуда ты знаешь меня? – и невольная усмешка пробежала по губам Захарьева-Овинова и сверкнула в глазах его.

Но священник ее не видел, он просто и прямо ответил:

– Конечно, мне трудно знать тебя, князь, ведь чужая душа – потемки… Я говорю тебе лишь то, что вижу, чувствую… Я знаю, что говорю правду и не могу сказать иного… Но погоди; коли дозволишь, мы сюда вернемся и побеседуем, теперь же пойдем к болящему, ему, видно, тяжко… Пойдем молить Бога о его здравии и успокоении…

При этих словах лицо священника стало очень серьезным и сосредоточенным. Он поднял глаза на образ, перекрестился; его губы шептали: «Боже мой, помози нам, многогрешившим рабам Твоим» – и он решительно и быстро направился к двери.

Захарьев-Овинов последовал за ним. Он видел, как отец Николай поднялся по лестнице и затем устремился спешной, неровной походкой прямо по направлению к спальне князя, будто расположение комнат ему отлично известно и он никак не может ошибиться.

XII

Он и не ошибся. Он остановился у запертой двери в княжескую спальню и дождался подходившего Захарьева-Овинова.

– Упреди болящего твоего родителя… я обожду, – сказал он.

Захарьев-Овинов вошел к отцу. Старый слуга так и кинулся к нему навстречу.

– Батюшка, ваше сиятельство, извольте взглянуть… князь-то как вне себя, – шептал он, – все был тих, а вот теперь тяжко так стонет, приподняться все хочет… и все на дверь… все на дверь!.. шепчет… прислушайтесь вот… понять трудно, а раза два как будто вышло: «Впусти, впусти!..»

Но князь уже заметил сына и по всем его усилиям было видно, что он действительно стремится по направлению к двери. Его губы бессильно разжимались, и в их несвязном неопределенном шепоте чуткий слух Захарьева-Овинова разобрал:

– Юрий… скорее… там… тепло… свет… отвори…

Дверь тихо отворилась, и в спальню вошел отец Николай.

Он прямо подошел к кровати и остановил на больном ласковый, почти нежный взор.

Старый князь мгновенно затих, глаза его закрылись, лицо стало спокойным, таким спокойным, каким не было уже давно, – давно с самого приезда сына.

Между тем отец Николай быстро оглянул комнату, увидел киот с горевшей перед ним лампадой, поспешно подошел к нему и упал на колени. Он стал молиться. С изумлением глядели на эту молитву и Захарьев-Овинов, и старый слуга. Но священник уже забыл где он, кто с ним. Он знал только то, чего просит у Бога – и просил всем существом своим, всей своей верой, волей, душой.

Наружным образом его молитва выражалась в странных, порывистых телодвижениях. Сначала он будто отгонял от себя что-то, будто что-то отрывал от себя, сбрасывал. И это продолжалось немало времени, пока он не почувствовал себя очищенным, освобожденным от всего, что его стесняло, давило, что наплывало на него со всех сторон, мешая ему всецело отдаться одной мольбе, единому страстному желанию, превратиться в один порыв…

Но вот его усилия увенчались успехом: все земное, темное, жестокое его оставило; все злые силы, навевавшие ненужные, мешающие, а порою и дурные мысли, отступили от него побежденные и уже не могли поднять голоса, онемели. Тогда он прямо и смело ринулся вперед, в высь, к чему-то бесконечно светлому, что он почти видел над собою, что он чувствовал всем существом своим. И он знал, что там, среди этого света и тепла, изливавшегося на него и проникавшего в него блаженным трепетом, источник жизни, источник всех благ…

И он молил подать ему, по божественному обещанию, силу, исцеляющую немощи и бесов изгоняющую… «Через слабость мою прояви Твою силу!..» – шептали его губы…

Но он еще не чувствовал в себе наития силы. Его мольба, его вера все еще оставались бесплодными; он был по-прежнему слабым человеком… Он, однако, не падал духом; его вера не слабела, напротив, она крепла с каждым мгновением. В нем звучал ясный голос: «Просите – и дастся вам… толцыте – и отверзется!»

И он просил с могучею силой любви к ближнему, он стучал все громче и громче в заветную, обетованную дверь, он взывал, почти требовал обещанного и должного, зная, что Тот, Кто обещал, не может его не услышать, не может не отворить ему двери. Он весь преобразился, черты его осветились, глаза таинственно блистали, трепет пробегал по его телу, капли холодного пота струились по лбу его…

Наконец свершилось. Мольба его была услышана, обетованная дверь отверзлась. Он почувствовал, как влилась в него светлая, могучая сила. Ему уже давно было знакомо это ощущение, давно уж он знал, что сила эта – не призрак, не бред, не мечта воображения…

Он поднялся с колен и направился к кровати. Теперь в нем уже не было волнения, ни странных движений, ни трепета. Он спокойно подошел к неподвижно лежавшему больному и положил ему свою руку на голову.

– Князь, встань и помолимся вместе! – тихо сказал он.

В этих тихих словах не чувствовалось требования, но они были так сказаны, что, очевидно, их нельзя было ослушаться.

– Я не могу шевельнуться! – явственно произнес больной.

Тогда отец Николай еще раз возложил на него руку и еще раз повторил: «Встань, и помолимся вместе»!

И старый князь встал с кровати и опустился на колени рядом со священником, начавшим громко читать молитву. Слуга повергся ниц и рыдал. Захарьев-Овинов стоял бледный, неподвижный, едва веря глазам своим…

Когда молитва была окончена, отец Николай благословил больного, глядевшего на него с умилением, а затем помог ему лечь в кровать.

– Для Бога все возможно! – спокойно и с глубоким убеждением сказал он. – Только веруйте, только молитесь… Просите – и дастся вам, толцыте – и отверзется… И жизнь, и смерть – все в деснице Господней; но Господь не может желать смерти грешника, смерти непросвещенного… Он избавит вас от лютых мучений, он продлит дни ваши, исполнит мольбу вашего духа, насытит вас – ибо жаждете – и затем пошлет вам безболезненную и мирную кончину… Только молитесь… только уповайте!..

Все лицо старого князя было залито слезами. Он не мог оторвать взгляда от священника. Потом он вдруг приподнялся с подушек и произнес:

– Отче, хочу исповедаться перед тобою в грехах моих.

Отец Николай молча взглянул на Захарьева-Овинова – и тот послушно вышел из спальни. Вслед за ним, дрожа и обливаясь радостными слезами, тихо вышел слуга и запер за собою дверь…

XIII

«Светлейший опять не в духе, опять заскучал… в невидимку превратился!» – на разные лады сообщалось в высших придворных сферах. Видимой и хоть сколько-нибудь понятной причины недовольства светлейшего никакой не было, а потому эту причину, по обыкновению, выдумывали. Самые противоречащие и ни с чем не сообразные рассказы ходили по городу и, выслушав их все, можно было только развести руками и постараться скорее забыть весь этот вздор, от которого голова туманилась и одурь нападала.

Правдой было лишь то, что уже третью неделю Потемкин никуда не ездил и все дни и вечера проводил в своих палатах, никого к себе не впуская. Он действительно был очень не в духе – только на этот раз не тосковал, не скучал. Он весь отдался своему новому капризу, Лоренце, и этот каприз возрастал с каждой минутой.

Калиостро работал, создавая золото, в одной из княжеских комнат, превращенных в великолепную лабораторию. Он работал ежедневно, а иногда и по нескольку раз на день приезжал взглянуть, как идет работа и все ли в порядке.

Потемкин сначала глубоко заинтересовался алхимической работой, подолгу оставался в лаборатории, следя за действиями Калиостро, расспрашивая его о сущности «великого делания», восхищаясь его всегда неожиданными, умными и даже глубокими выводами и объяснениями. Но скоро и лаборатория, и беседы с Калиостро потеряли всю свою прелесть. Светлейший предпочитал не мешать алхимику в его работе и ожидать результатов этой работы за несколько комнат от лаборатории, в совсем иной обстановке.

Здесь среди всех прихотей и причуд баснословной роскоши рядом с ним почти всегда была прелестная Лоренца. Всякий раз свидание начиналось с надежды и кончалось поражением – Лоренца ускользала как змея, улетала как бабочка, оставляя светлейшего в негодовании, в бешенстве. По ее исчезновении он предавался необузданным порывам и приходил в себя только от звона какой-нибудь драгоценной, редкой вазы, вдребезги им разбитой с досады…

Но он негодовал вовсе не на Лоренцу и не на Калиостро. Он хорошо знал, что и Калиостро, и Лоренца в его руках, что стоит ему захотеть – и Лоренца будет принадлежать ему по праву силы, могущества. Да и, наконец, сама соблазнительная итальянка во время одного из их свиданий, когда он выразил ей свои чувства, очень ясно дала ему понять, что она перед ним бессильна, что она в его руках, понимает это, а потому не может и не станет защищаться. Она свободна только в своем чувстве, свободна полюбить его или возненавидеть. Она способна и на то, и на другое – все от него зависит…

И вот, его каприз состоял в том, чтобы заставить ее полюбить и чтобы он узнал, почувствовал это. До сих пор ему не было никакого дела – любят ли его или нет те женщины, которых он удостаивал своим вниманием. Каприз являлся, прихоть исполнялась – вот и все.

Теперь же от Лоренцы он жаждал невынужденных, свободных, искренних признаний. Не его могущество, не эта царственная роскошь должны были соблазнить ее – ее должен был соблазнить он сам как человек, как мужчина.

Этот каприз, всецело наполнявшее его страстное желание вызвать любовь в сердце хорошенькой чужестранки – это было в нем не что иное, как последний вызов беспощадно и быстро промелькнувшим годам, показавшейся седине, углублявшимся морщинам. Никогда еще до последнего времени он не думал о своих годах, о своей наружности, о производимом им впечатлении. Но недавно на одном из придворных балов он нечаянно услышал такой разговор двух красивых женщин.

– А! Вот и светлейший! – говорила одна из них, когда он проходил мимо, горделиво подняв голову и ни на кого не глядя. – Бог мой, как он изменился! Правда, я не видела его четыре года… но чтобы так постареть!.. А был когда-то так прекрасен, что и вправду обворожить мог…

– Зато прежде он был Григорием Александровичем, а ныне – светлейший! – не без насмешки в голосе ответила другая дама.

– А все-таки ни светлость, ни вся его власть не вернут ему красоты и молодости, не дадут ему сердца женщины…

Он прошел мимо – и ничто не дрогнуло в лице его. Очень ему нужны красота и молодость… да и к тому же он владеет единственным сердцем, которым действительно дорожит… Он тотчас же и позабыл этот подслушанный разговор, как позабыл и все, что вокруг него говорилось в тот вечер и что его ничуть не занимало.

Но через дня два-три разговор двух дам ему вспомнился от слова до слова – и не отставал от него, то и дело повторялся в его памяти, как иногда вспоминается неведомо зачем откуда-то взявшийся напев или стих, бессмысленно навязывающийся, преследующий, не дающий покоя.

Кончилось тем, что этот разговор заставил его задуматься – он невольно, бессознательно был им обижен. Видно, молодость и для всесильного великана драгоценнейшее благо! Ему безумно захотелось доказать себе, что он могуч всячески, что он ничего не потерял – и только приобретает, что эти две насмешницы ошиблись. Не золотом, не властью, а своей привлекательностью покорит он сердце самой хорошенькой, самой соблазнительной женщины, какую только встречал в жизни…

И теперь, даже не замечая этого, светлейший уже не валялся по утрам нечесанным и неумытым, в халате и туфлях на босу ногу. Лоренца заставала его всегда во всем блеске драгоценного наряда, напудренным и надушенным, заставала таким, каким уже давно никто не видал его. Теперь он знал каждую морщину, каждую шероховатость кожи на своем львином, мясистом лице. И он в присутствии Лоренцы просто мучился за эти морщины, за эти шероховатости, которых она вовсе и не замечала.

XIV

О, эта Лоренца! Какими глазами она него смотрела! В них иной раз читался восторг, вызывающая нежность; они ласкали его, томили, манили. Вот, вот, еще мгновение – и он поймет, что она его любит. Но внезапно опускаются длинные черные ресницы…

– Лоренца, о чем вы задумались? Что вспомнили? Расскажите!..

Она поднимает глаза – и в них ничего прежнего. Она глядит холодно, рассеянно, устало – и ничего не может он прочесть в ее взгляде…

В одну из таких минут он настоял на том, чтобы она заговорила о своем прошлом.

– Как вы встретились с вашим графом? Что это было: любовь, идиллия, драма или что-либо иное? – спросил он.

Она улыбнулась (что было в этой улыбке!) и рассказала своим звонким, почти детским голосом, закрадывавшимся прямо в сердце, ласкавшим и возбуждавшим нервы:

– Я уже вам говорила, синьор принчипе, что я римлянка. До шестнадцати лет я не выезжала из родного города… Вот, мне было тогда пятнадцать лет и два месяца… Один раз вечером – у нас не такие вечера, как в вашем холодном, темном Петербурге, – так вот, вечером я сошла с крыльца нашего дома и остановилась на несколько минут подышать прохладой…

Город утихал, прохожих было мало. Я глядела вверх, на небо, по которому плыли такие легкие, прозрачные, розоватые облака… Эти облака превращались в разные фигуры, в людей, зверей, птиц, в здания, в целые картины… И я следила за их превращениями… Вдруг мне стало как-то странно, страшно… сердце сжалось… во всем теле я почувствовала трепет и слабость…

Я опустила глаза и встретилась с двумя черными, блестящими глазами, и поняла, что эти глаза на меня давно смотрели и что от них мой трепет, мое волнение… Это был он… граф. Спросите его, как он сделал, – но только через час я уже видела его в нашей столовой вместе с отцом моим, он уже был гостем у нас в доме… Через два дня он просил моей руки у моих родителей… Они согласились: он был знатен, богат, его с радостью принимали все знатнейшие люди в Риме…

– А вы, Лоренца? Значит, он одним взглядом своих черных глаз так сразу и завладел вашим сердцем? – с не совсем искренней улыбкой спросил Потемкин.

– Мой Бог, синьор принчипе! Как будто трудно завладеть сердцем пятнадцатилетней девочки, особенно с помощью таких глаз!

– И вы никогда не раскаялись, прелестная Лоренца, что так рано вышли замуж, никогда не взглянули с любовью ни на кого, кроме своего мужа?

– Синьор принчипе, это исповедь?

– Нет, это праздный вопрос, на который искренно, быть может, не отвечала ни одна хорошенькая женщина…

Но отчего же она задумалась? Отчего тень печали промелькнула по лицу ее?

– Он необыкновенный человек, мой муж! – после некоторого молчания произнесла она. – Он выше других людей, он обладает необычайными знаниями и силами… Зачем же мне было раскаиваться в моем замужестве… я только могу благодарить судьбу мою…

– Да, ведь и то! Вы верите всему, что он рассказывает, – с насмешливой, почти злой улыбкой сказал Потемкин, – верите так же, как и мы все верим…

– Да, конечно, а то как же может быть иначе? – сверкнув глазами, быстро ответила она. – Разве можно не верить ему… Если вы видели удивительные и ужасные вещи, то подумайте только, чего я должна была навидаться!..

Ее голос оборвался, и Потемкин ясно увидел, как дрожь пробежала по всему ее телу. В глазах ее мелькнул ужас…

Светлейший сдвинул брови.

– Если б вы и хотели полюбить кого-нибудь – так он не позволит, не так ли? – почти крикнул он. – Если б и полюбили уж – так он своей тайной силой, своими чарами вырвет любовь из вашего сердца! Так, что ли?

Он сам не знал – шутит он или говорит серьезно. А Лоренца – между тем побледнела и дрожала, пугливо озираясь.

– Быть может, и так, – прошептали ее губы.

– Так вы его боитесь, прелестная моя Лоренца, прошу вас, скажите мне правду, скажите… вы его боитесь?!

Теперь он очень серьезно спрашивал. Его сердце закипало. Лоренца ничего не ответила, она молчала и трепетно опустила голову, – в этом движении был ее ответ, который она не смела доверить слову.

– Боитесь его и здесь, у меня? Не смеете полюбить меня, потому что его боитесь?

Дверь отворилась – и вошел Калиостро. Потемкин хотел встать и выгнать его, как собаку. А между тем он не сделал этого. Он остался будто прикованным к месту и только вопросительно глядел на преемника древних египетских иерофантов.

Калиостро молча положил на стол возле князя какой-то блестящий металлический слиток.

– Что это? Неужели золото? – с невольным изумлением и волнением воскликнул Потемкин. Но Калиостро сразу охладил его.

– Синьор принчипе, – сказал он. – Я уже объяснил вашей светлости, что такого быстрого результата ожидать невозможно. Все происходит в природе по неизменным вечным законам. Все проходит постепенно великую лестницу видоизменений, от низшего к высшему… Это еще не золото; но это уже интересный продукт сил, доказывающий, что моя работа производится правильно и что в ее окончательном результате нельзя сомневаться. Это прекрасный металл, почти неизвестный, не имеющий еще названия – это среднее, так сказать, между серебром и золотом, выше серебра и ниже золота… С этой минуты я могу получать такого металла сколько вам у годно…

– Что же я буду делать с этим вашим прекрасным металлом, господин алхимик? – не без досады спросил Потемкин, с интересом, однако, разглядывая сверкавший, похожий на золото, слиток. Калиостро улыбнулся тонкой усмешкой и в то же время обжег все еще бледную и трепетавшую Лоренцу своим проницательным взглядом.

– Что будете делать? – сказал он. – А вот хоть бы и это: из моего металла выйдут превосходные пуговицы для мундиров русской армии. Они обойдутся дешевле медных, с виду пуговицы будут несравненно красивее – они прочнее, не чернеют, не требуют чистки… И таких чудных пуговиц нет и не было ни у одной из армий…

– А ведь это, пожалуй, и мысль! – смеясь воскликнул Потемкин.

Он взял в руки слиток и пробовал весь его. Мысль Калиостро ему понравилась.

XV

Потемкину очень бы хотелось задержать Лоренцу. Ему хотелось бы снова остаться с нею вдвоем и продолжать начатый разговор. Ведь разговор этот становился интересным и мог окончиться чем-нибудь решительным. Алхимик может вернуться в лабораторию и продолжать свое «великое делание».

«В лабораторию, за работу!» – стоит только сказать это – и алхимик не посмеет ослушаться, стоит сказать: «Прекрасная Лоренца, останьтесь со мною и будем продолжать нашу беседу!» – и она останется…

А между тем светлейший не сказал ни того, ни другого, и когда Калиостро объявил, что ему пора домой, что у него и у жены есть дело, что их ждут, светлейший с недовольным видом проводил их до двери, а сам вернулся к столику, на котором лежал слиток. Он рассеянно взял этот слиток в руки, рассеянно глядел на него, а потом бросил на ковер и отшвырнул его ногою.

Несколько минут измерял Потемкин комнату своими тяжелыми шагами, потом сбросил с себя тяжелый, зашитый золотом кафтан и. по обычаю, грузно упал на шелковые подушки турецкого дивана. Лицо его было мрачно, красные пятна, пятна гнева, выступили у него на лбу и на щеках. Теперь не дай Бог было попасться ему под руку, но никто и не мог попасться – с утра, по приказу светлейшего никого не принимали, вокруг все было тихо и пусто…

Он ли это – избалованный судьбою властелин, перед которым все должны склоняться, чья воля давно уже для всех закон? Каким образом не может он, не смеет исполнить самое исполнимое из всех желаний? Каким образом, так хорошо умеющий узнавать людей и презирать их, он поддался темному иностранцу, сделался игрушкой в руках хорошенькой женщины?

Конечно, если бы он сам сознательно задал себе эти вопросы, то все могло бы очень быстро измениться. Но дело именно в том, что он подчинился общей судьбе человеческой, не мог задать себе подобных вопросов, не понимал, не видел своего положения и никто, конечно, не мог бы, не посмел все это объяснить ему…

Да и наконец, темный иностранец – сделает ли он чистое золото, или остановится на этом блестящем слитке, валявшемся теперь на ковре, все же человек он не совсем обыкновенный. Ему не удалось сразу очаровать императрицу, но ведь мало ли что не удается сразу. Будь у него не одна, а несколько встреч с Екатериной, быть может, и эта мудрая, хладнокровная женщина поддалась бы его обаянию. С Потемкиным он видется ежедневно, ежедневно на него действует – и достигает своей цели…

Он вовсе не рассчитывал сегодня так быстро вынести Потемкину свой слиток. Он спокойно сидел в лаборатории, задумчиво и мечтательно глядя на пламя, пылавшее в маленькой жаровне, и вдруг почувствовал что-то вроде тревоги. Давно уже знакомо ему было это ощущение. Он вздрогнул, насторожился, схватил еще со вчерашнего дня готовый слиток и поспешил туда, где его жена беседовала с Потемкиным.

У двери его тонкий слух расслышал последние слова Лоренцы, последние слова светлейшего. Он поспел как раз вовремя: знакомое нервное ощущение предупредило его недаром.

Его острый взгляд, взгляд властелина, приказал Лоренце встать и объявить, что ей пора, что она должна непременно удалиться вместе с мужем. И она исполнила это.

Ему хорошо было известно, что Потемкин готов его выпроводить и остаться с нею, но мысленно он приказал ему молчать. Он, неведомо кто, приказал молчать великому Потемкину – и Потемкин послушался, проводил их до двери и остался со своим бессильным гневом…

Карета быстро мчала Калиостро и Лоренцу по направлению к дому графа Сомонова, где они по-прежнему жили. Несколько минут они оба молчали. Лоренца совсем как-то притихла в уголке кареты и боялась взглянуть на своего спутника.

Она хорошо понимала и чувствовала, что он недоволен ею, что он слышал конец ее разговора со светлейшим. Он всегда все слышит, все знает…

В чем же ее вина? Ведь она не сказала ничего особенного, а между тем она чувствовала, что он винит ее и что она действительно виновата. Она ничего не сказала Потемкину, но ведь она знала, что именно думала, что чувствовала во время этого разговора. Она готова была возмутиться против своего повелителя. Это возмущение, тоска, страх – давно знакомое, не раз повторявшееся состояние – наполняли ее в ту минуту, как он вошел со слитком в руках…

Теперь, теперь возмущение все продолжалось, но оно смешивалось уже с чисто паническим страхом и с сознанием своей виновности. Что же будет?

– Лоренца! – спокойно и повелительно позвал он.

Но она не может взглянуть на него. Она ни за что не взглянет.

– Лоренца!

Его рука прикоснулась к ее лбу. Будто молния ослепила ее и всю пронизала. Ее глаза потеряли всякое выражение, зрачки расширились.

– Слушай меня, – сказал он.

– Я слышу, – невнятно шевельнулись ее губы.

– Если бы я не вошел и не прервал вашего разговора, что бы ты сделала?

– Я рассказала бы ему всю правду.

– Какую же правду ты бы ему рассказала, что именно?

– Я сказала бы ему, что мы не совсем то, за что выдаем себя. Он считает меня прирожденной патрицианкой… И вот я стала бы говорить ему: я дочь римского бронзировщика, по имени Фелициани. Мы жили хоть и в избытке, но в полной простоте, как и все ремесленники. Я была совсем ребенком, любила и боялась Бога, молилась Ему усердно, любила моих родителей, да и всех любила. Ничего дурного я не знала и ни о чем дурном и злом не думала. Мои удовольствия были незатейливы и невинны. Я чувствовала себя очень счастливой. Меня все ласкали; все, и свои и посторонние, говорили мне словами и взорами, что я красива, что я все хорошею. Это делало меня еще более счастливой…

Но вот явился неведомый человек, взглянул на меня – и этим взором будто влил в меня отраву. Один миг – и во мне не осталось ничего прежнего: меня наполняли муки, ужас, блаженство; туман закутал меня, и в этом тумане я ничего не видела, не понимала. Я знала только, что я во власти этого человека, что я его раба… И он взял меня. Кто он – я не знала; но вся жизнь его была загадкой и обманом. Его богатство, которым он прельстил моих родителей, быстро таяло… Он сам мне в этом признался; но стал внушать мне, что стоит только нам захотеть – и мы всегда будем богаты… Я должна любить его одного, но быть любезной и ласковой с теми мужчинами, которые могут нам принести пользу. Он учил меня кокетству, самому бессовестному.

При одной мысли об этом я сгорала со стыда… Я была чистым, незапятнанным ребенком, а он открыл мне все ужасы людской испорченности, всю грязь и весь жалкий разврат, в котором купаются люди… О, он презирал людей! Как он умел их презирать и какие огненные, уничтожающие речи лились с уст его! Он был мой демон-искуситель – и я его боялась. Я не могла, не хотела слушаться его ужасных советов и пользоваться моей красотою, обманывать ею глупых людей, таявших от моего взгляда… Я все сказала моему отцу и моей матери… Они пришли в ужас, было решено, что я останусь с ними, а его мой отец после ужасного объяснения выгнал из дому…

Презрительная и гордая усмешка скользнула по лицу Калиостро.

– Да, Лоренца, – сказал он, – это была первая вина твоя передо мною. Ты, глупый ребенок, не поняла меня. Я вовсе не развращал тебя, я показал тебе людей такими, каковы они в действительности. Я не могу не презирать их и ни к кому не могу ревновать тебя. Я выше предрассудков, лицемерно выдуманных этими низкими, глупыми людьми! Если нам нужно золото и для того, чтобы получить его, тебе стоит только улыбнуться какому-нибудь глупцу и позволить ему поцеловать твою руку – улыбнись ему, выслушай его страстный вздор, в основе которого всегда заключается низость и животная грубость, протяни ему руку… Потом ты вымоешь руку – и от всего этого ничего не останется, кроме нужного нам золота. Больше же я никогда от тебя ничего не требовал и не допустил бы, потому что я люблю тебя… А твой отец, со слов твоих, обвинял меня в том, что я желаю торговать тобою…

– Бог мой! Да разве это не все равно? – воскликнула Лоренца.

– Это не все равно! – решительно и твердо сказал Калиостро. Она продолжала:

– Он покинул дом моего отца, где мы жили со времени нашей свадьбы, но я не осталась; в тот же вечер, не знаю как, против своей воли, я ушла. Шла я сама не знаю куда – и пришла к нему, хоть и не имела понятия, где он находился. Я отказалась от родителей, не видалась с ними. В нашем новом жилище всегда было много народу, по преимуществу мужчины. И я всем расточала свои улыбки, благосклонно выслушивала нежные и страстные признания… Особенно мною увлечен был маркиз д'Аглиата. Он уговорил нас уехать с ним в Венецию. Но мы не успели оглядеться в этом городе, как нас посадили в тюрьму.

– За что? – спросил Калиостро.

– Я не знаю…

– И я тоже не знаю, ибо не совершил никакого преступления и проступка…

– Мы были скоро выпущены, – опять заговорила Лоренца, – но маркиз д'Аглиата исчез и похитил шкатулку со всеми нашими драгоценностями и деньгами. Мы остались нищими и пошли пешком на богомолье к Сант-Ягоди-Компостелло. Это было долгое, утомительное путешествие, во время которого мы испытали много нужды и всяких бедствий. Сколько раз мы голодали!.. Уставшая, изнеможденная, полная отчаяния, я просила у Бога смерти. Я не была приготовлена к такому испытанию, к такому образу жизни…

– Несчастная, но ведь и твой муж не наслаждался! – воскликнул Калиостро. – Ведь и он привык путешествовать в блестящем экипаже, с карманами, полными золота. А видела ли ты когда-нибудь его отчаяние, падал ли он духом?

– Нет, – проговорила Лоренца.

XVI

Эта беседа в быстро мчавшейся карете становилась все более странной. Если бы кучер, сидевший на козлах, мог слышать и понимать своих седоков, если бы он уразумел, что такое перед ним происходит, то, наверно, выронил бы вожжи и постарался бы убежать куда-нибудь подальше от этой чертовщины.

Разговор велся как бы спокойно и обстоятельно. На вопросы Калиостро его жена отвечала, очевидно, слыша и понимая эти вопросы. А между тем она была погружена в глубокий и странный сон. Она не знала, что находится в карете, что рядом с нею муж и что это он говорит ей, ее спрашивает. Ей было приказано выразить все, что она могла, что хотела бы рассказать Потемкину – и она исполняла это приказание. Она перенеслась в свое прошлое, видела его ясно перед глазами, снова жила в нем и правдиво передавала то, что было перед нею. А между тем ее глаза оставались неподвижными, как у мертвой, недоступными никаким внешним впечатлениям; вся она застыла, ни один мускул ее тела не двигался, даже губы, произнося слова, с трудом шевелились. Голос ее был странный, глухой, совсем не ее обыкновенный голос.

– Нет, – повторила она, – мой муж не падал духом, он был спокоен, даже весел, и когда я приходила в отчаяние, когда я объявила, что не могу выносить больше этого путешествия, что теряю последние силы, он каждый раз умел на меня действовать… и мои силы возвращались, отчаяние проходило, я забывала все и бодро шла вперед. Наконец мы достигли Испании и пришли в Барцелону. Мой муж сказал мне, что мы здесь останемся довольно долгое время…

Однако нужно было жить, нужно было иметь пристанище и питаться. Тогда мой муж приказал мне идти исповедаться в церковь, находившуюся вблизи от гостиницы, где мы остановились. Он научил меня всему, что я должна говорить, как должна поступать, и я послушно исполнила его приказание. Я сказала исповеднику, что мы оба, я и муж, принадлежим к знаменитым римским фамилиям, что мы тайно обвенчались, скрылись из города, добрались сюда, истратились в дороге и теперь нуждаемся в деньгах, так как сумма, которую наши друзья нам высылают, придет еще через несколько времени…

Монах мне поверил и дал мне деньги. На следующий день он пришел к нам, принес всякой провизии и, говоря с нами, не иначе называл нас как «экчеленца»…

Так продолжалось немало времени. Но всякой доверчивости бывает конец, и наш почтенный покровитель пожелал видеть наше брачное свидетельство. А между тем мы его не взяли с собою, оно осталось в Риме. Тогда, по приказу мужа, я отправилась к одному из первых богачей в городе, занимавшему важную должность, название которой я теперь забыла. Я понравилась этому человеку – более того, он сразу в меня влюбился…

Он взялся выхлопотать из Рима наше брачное свидетельство и снабдить нас значительной суммой денег. Мы могли расплатиться со всеми нашими долгами, и у нас еще осталось достаточно. Мы поспешили в Мадрид, оттуда в Лиссабон, а затем отправились в Лондон…

После трех недель жизни в этом городе наши денежные средства истощились, и мне опять пришлось добывать деньги. Между нашими новыми знакомыми было двое: один богатый и уже пожилой человек, принадлежавший к секте квакеров, и молодой человек, называвший себя маркизом Вирона. Квакер, несмотря на все строгости секты, к которой он принадлежал, пленился мною и дошел до нежных признаний…

Как-то мы были вдвоем, мужа не было дома. Я смеялась, шутила, стыдила почтенного квакера, но он не унимался. Он бросился передо мною на колени, ловил и целовал мои руки, уверял, что не может без меня жить. Наконец, он силою меня обнял. Тогда я пришла в негодование и закричала. Дверь отворилась, и в комнату вбежали мой муж и маркиз Вирона. Они схватили квакера и скрутили ему руки…

Я поспешила в свою комнату и не знаю, что было дальше, знаю только, что квакера, наконец, выпустили и что у мужа оказалось много денег…

Однако деньги у нас выходили скоро, и не прошло и двух месяцев, как моего мужа посадили в тюрьму за неплатеж квартирному хозяину. Но я обратилась за помощью к одному нашему знакомому англичанину. Я горячо плакала, объясняла безвыходное положение моего мужа. Этот англичанин дал мне нужную сумму. Мужа выпустили из тюрьмы, и на следующий же день мы уехали в Париж…

В путешествии мы встретились с французом, по имени Дюплезир. Через полчаса знакомства с ним я уже поняла, что он в меня безумно влюбился, хотя и не делала ровно ничего такого, что могло бы ему подать надежду на взаимность. Этот Дюплезир не разлучался с нами. Мы жили на его счет, и он считал себя счастливым доставлять мне возможность пользоваться роскошью и всеми удовольствиями…

У моего мужа оказались какие-то мне неизвестные дела в Париже. Он часто уходил из дому, иногда не возвращался целый день, и я оставалась одна, то есть не одна, а все с тем же Дюплезиром…

Но оказалось, что этот француз вовсе не богат, он истратил на нас слишком много и продолжать так не имел возможности. Постоянно беседуя со мною, он начал вооружать меня против мужа, доказывать мне, что это человек дурной и безнравственный и что если я хочу остаться честной женщиной, то должна немедленно его покинуть и вернуться в Рим к родителям…

Мой муж в это время был очень занят, обращал на меня очень мало внимания. Я слушала Дюплезира и кончила тем, что прониклась его взглядами и решилась последовать его советам. Он помог мне убежать из дома и скрыться…

Но по жалобе мужа, обратившегося к королевскому правосудию, меня отыскали и заключили в Сент-Пелажи, где я находилась несколько месяцев. Наконец мой муж явился в место моего заключения. Я была очень рада его видеть. Я просила у него прощения…

Калиостро усмехнулся.

– Искренно ли ты просила у него прощения, поняла ли ты свою вину? – спросил он.

– Да, поняла, муж явился – и я была в его власти. Он сказал мне, что я виновата – и я узнала, что я действительно виновата, и была рада и счастлива, когда он простил меня и увел с собою. Снова начались наши путешествия. Из Парижа мы отправились в Брюссель, потом в Германию, в Италию и, наконец, в Палермо. Но из Палермо мы должны были бежать, так как муж мой подвергался какой-то опасности, о которой не хотел мне сказать… Мы очутились в Неаполе, и тут я в первый раз поняла, чем занимается мой муж. Это открытие привело меня в ужас и в то же время показало мне, что я навсегда в руках этого человека… Мой муж был колдун, и я помимо своей воли была его помощницей в колдовстве… Он мною владел посредством тайной силы… Он отдал душу дьяволу и погубил мою душу…

Голос Лоренцы оборвался.

По лицу Калиостро скользнула краска досады.

– И ты бы так сказала ему это? Обвинила бы своего мужа в колдовстве, в том, что он погубил и свою, и твою душу? – воскликнул он. – О, глупая женщина! Я объяснил ей все, я открыл ей многие тайны… Она говорила, что понимает, она одобряла меня, клялась быть мне верной подругой и помощницей, клялась, что боготворит меня – и теперь я вижу, она лгала! В глубине души она осталась полной предрассудков, такой же темной и глупой, как и та среда, где она выросла. Она меня не любила и не любит… Она хотела предать меня, погубить, она предаст меня и погубит, если я навсегда не вырву ее жала… Зачем же я люблю ее!..

XVII

Но и досада, и другое, более глубокое чувство, вызвавшее последние слова Калиостро, быстро в нем замерли. Лицо его сделалось спокойным и горделивым. Он взглянул на Лоренцу, положил ей руку на лоб и повелительно произнес:

– Продолжай, говори слово в слово так, как ты бы ему сказала!

Снова раздался в карете странный, глухой голос Лоренцы, с трудом вырывавшийся из почти неподвижных губ.

– Прожив некоторое время в Неаполе, мы переехали в Марсель, – начала она, – здесь мы познакомились с одной пожилой дамой, которая, несмотря на свой возраст, сразу пленилась моим мужем. Она засыпала нас дорогими подарками и деньгами… У этой дамы был старинный друг сердца, человек еще более почтенного возраста, чем она. Он стал ревновать ее к моему мужу. Между тем дама вовсе не желала с ним разрыва, так как он был очень богат и пользовался хорошей репутацией. К тому же он мог сделать нам много неприятностей…

Во избежание этого дама просила моего мужа быть любезным со стариком, как оказалось, бредившим каббалистикой и уже давно искавшим философский камень. Очень скоро муж мой уверил этого человека, что может вернуть ему молодость. Они стали вместе заниматься отыскиванием философского камня…

Так продолжалось несколько месяцев. Все были довольны, и наши карманы постоянно наполнялись золотом. Наконец старик нашел, что пора ему достигнуть цели, то есть превратиться в молодого и иметь философский камень. Между тем мой муж, несмотря на все свои познания, не мог ему еще доставить ни того, ни другого и кончил тем, что объявил ему о своем отъезде из Марселя. Он должен был ехать в Италию, чтобы достать только там растущую траву, необходимую для дальнейших работ…

Старик подарил ему прекрасный экипаж, снабдил его значительной суммой денег. Дама тоже дала много денег и мужу, и мне – и мы уехали, но вовсе не в Рим, а в Испанию. Экипаж мы продали в Барцелоне.

«Куда же теперь едем?» – спрашивала я мужа.

И он мне ответил:

– В Кадикс.

– Зачем?

– Затем, что там ждут меня.

В Кадиксе нас действительно ждали, так как только что мы приехали, как явился к нам какой-то человек и дал моему мужу тысячу экю для закупок различных предметов и веществ, необходимых при добывании философского камня… И вот мы опять в путешествии. Мы едем в Англию. Мы только что успели осмотреться в Лондоне, как явилась к мужу старая англичанка, миссис Фрей, и вместе с нею старик, по имени Скотт. Каким образом отыскивали моего мужа все эти люди, я не знаю. Все это были как бы случайные встречи, а между тем мы именно ехали в тот или другой город для этих встреч и только ими можно было объяснить наше пребывание то там, то здесь… Не будь этих встреч, мы не знали бы, чем существовать… Скотт и миссис Фрей занимались каббалистикой, или, вернее, отыскивали комбинации, при посредстве которых можно выигрывать в лотерею. Мой муж сказал, что может им помочь в этом, так как владеет секретом комбинации чисел, при которой ошибка невозможна…

Калиостро, все время слушавший спокойно, с презрительной усмешкой, вдруг вспыхнул: в нем закипела кровь, глаза его метнули искры.

– Какой, однако, ужасный рассказ, – воскликнул он, – этого рассказа более чем достаточно для того, чтобы осудить меня на вечную тюрьму или даже на казнь, как грубого мошенника или шарлатана!.. Только неверное освещение, только маленькие изменения в подробностях – и я преступник!.. Но и в этом змеином рассказе должны быть явные противоречия!.. Лоренца, можешь ли ты сказать, что миссис Фрей и Скотт были обмануты, что обещание, данное им, было шарлатанской проделкой?..

– Нет, – прошептала Лоренца, – ведь муж мой настоящий колдун… Он, действительно, сделал так, что на указанные им номера билетов пали большие выигрыши. Тогда мой муж принял миссис Фрей и Скотта по их настоятельной просьбе в долю при своих работах: они вносили часть денег, необходимых для добычи философского камня. Но работа подвигалась медленно, было несколько неудачных опытов, поглотивших значительные суммы… Миссис Фрей и Скотт, оба скупые и жадные, испугались за свои деньги и потребовали их обратно… Мой муж не имел возможности вернуть им деньги и за недостатком средств должен был остановить свою работу. Тогда миссис Фрей и Скотт подали на него в суд жалобу, обвиняя его в мошенничестве. Однако на суде они ничего не могли доказать – и мой муж был оправдан. При этом он публично, на суде, объявил, что занимается каббалистикой, что знает много самых интересных вещей и предложил отгадать номер билета, на который падет первый выигрыш ближайшей лотереи…

– Да, и не нашлось никого, кто бы принял, хоть из простого любопытства, мое предложение, кто бы захотел проверить – дерзкий ли я обманщик или, действительно, владею большими знаниями! – спокойно и раздумчиво проговорил Калиостро. – Ну, а потом, Лоренца, что было потом?

– Потом наша жизнь внезапно изменилась, стала совсем новой, и мы сами стали новыми!.. Я не узнавала моего мужа, да не узнавала и себя… Мы уже никогда не нуждались в деньгах, не скрывались от преследователей, не переезжали из города в город для того, чтобы встречаться с людьми, деньгами которых мы пользовались… У моего мужа стало столько денег, что трудно было и считать их. Мы путешествовали по-прежнему, но в блестящих экипажах, с большою свитой. Когда мы куда-нибудь приезжали, для нас уже было готово самое роскошное помещение. Мы давали богатые праздники, сыпали деньгами всюду, купались в золоте. Больные и бедные стекались к моему мужу – и он вылечивал больных и щедро оделял бедных. Во многих городах он устроил больницы и клиники… больные не только помещались в них даром, но во все время болезни и лечения семейства больных содержались на счет моего мужа. Тысячи людей обязаны ему своим здоровьем и благосостоянием…

Калиостро улыбнулся и остановил на Лоренце свой взгляд. Странный это был взгляд: в нем соединялись насмешка, негодование, презрение и любовь – любовь нежная, какая-то печальная, какая-то фантастическая.

– Так вот, теперь я уже не мошенник, не шарлатан, я благодетель человечества! – воскликнул он. И прямо так, в один миг, из мошенника и шарлатана превратился в благодетеля человечества? Как же это произошла такая метаморфоза? Откуда пришло все это?

И Лоренца отвечала:

– Я не знаю…

XVIII

– Да, ты не знаешь, – продолжал Калиостро, уже говоря сам с собою страстным шепотом, – ты не знаешь и никогда не узнаешь!.. Для того чтобы получить несколько золотых монет, которые помогали мне прокормиться и прокормить тебя, я прибегал, по твоим уверениям, к самым позорным средствам; я был мелким мошенником и шарлатаном… Какое же страшное неслыханное преступление должен был я сделать для того, чтобы, как ты говоришь, купаться в золоте? Каких богачей я отравил, зарезал, обманул для приобретения этого неиссякаемого источника золота, для создания этих дворцов, клиник, больниц, для постоянных раздач милостыни, для бриллиантов, которыми мы с тобою усыпаны, для содержания многочисленной свиты, экипированной на заказ в Париже, где ливрея последнего моего лакея стоила мне не меньше двадцати луидоров?.. Кого я убил, кого отравил я, жалкий обманщик, для того чтобы излечить от всевозможных болезней тысячи людей, признающих меня теперь своим спасителем, молящихся теперь за меня Богу? Да, ты ничего не знаешь, хотя и могла бы знать… Но довольно! Ты змея… змея – и надо вырвать тебе жало, пока есть еще время.

Он замолчал на мгновение, сжал брови, нервная дрожь пробежала по всем его членам.

– Лоренца! – воскликнул он грозным голосом. – Слушай: ты забыла все, наше прошлое, наши путешествия, приключения, опасности, заключения в тюрьму… ты все забыла. Ты никогда не заикнешься ни о чем подобном Потемкину. Ты слышишь меня?

– Слышу, – прошептали ее бледные губы.

– Ты забыла?

– Нет, я еще помню, но все забуду.

– Говори мне, говори правду – любишь ли ты меня, как любила прежде?

И он расслышал!

– Я не люблю тебя…

Его сердце больно забилось.

– Нет? – дрогнувшим голосом произнес он. – В первый раз ты говоришь это… Когда ты меня разлюбила? Когда же ты ко мне изменилась?

– Я все та же, всегда была такая! Ты спрашиваешь меня, любила ли я тебя – и я говорю «нет!». Но я не могу сказать тоже, что не люблю тебя, потому что это будет неправда. Я связана с тобою. Ты сразу завладел мной и владеешь, пока хочешь этого… Ты прикажешь мне идти на пытку – и я пойду, но ведь это не та любовь, о которой ты теперь меня спрашиваешь… Та любовь – другое…

– Если бы я так владел тобою, тебе не пришло бы в голову поверять Потемкину такой рассказ о нашей прежней жизни, который может погубить меня.

– Это значит только, – глухо ответила она, – что бывают такие минуты, когда я силюсь выйти из-под твоей власти.

– Так я приказываю тебе никогда не думать об этом, я приказываю тебе не только забыть наше прошлое, но и любить меня так же, как я люблю тебя… Слышишь ли: люби меня – и с радостью, со счастием исполняй мою волю.

– Я не знаю, могу ли я это.

– Можешь! Я знаю, что можешь. Не рассуждай и повинуйся.

Слабый вздох раздался в карете, и едва внятно губы Лоренцы произнесли:

– Повинуюсь.

Он наклонился над нею и дунул ей в лицо. Она шевельнулась, вздохнула еще глубже, как бы вбирая в себя воздух, глаза ее внезапно изменились, зрачки сузились, вся ее мертвенность исчезла. Она пришла в себя и с изумлением огляделась.

– Куда мы едем? – спросила она.

– Домой, от Потемкина. Вот видишь, уже подъезжаем… Ты проспала всю дорогу.

– Да, я спала.

Она провела рукой по лбу и затем сказала:

– Спала, а между тем вся разбита… Мне нехорошо…

Но он взял ее руки, и через несколько мгновений она почувствовала, как приятная, бодрящая теплота пробежала по ее жилам.

Они в то время подъехали уже к дому графа Сомонова.

Калиостро вышел из кареты и ловким, привычным движением почти вынес из нее Лоренцу, маленькая нога которой едва коснулась откидной ступеньки.

Калиостро проводил жену под руку в ее спальню, и так как уже выходя из кареты заметил значительное движение у отдельного подъезда, куда впускались приезжавшие и приходившие к нему больные, он сказал:

– Сегодня, кажется, много народу меня ждет, я пойду туда, а ты переоденься и отправляйся к графине, если она дома. Если увидишь графа, скажи ему, что я с больными, что освобожусь к обеду, весь вечер свободен и буду присутствовать на заседании ложи.

– Хорошо, – послушно ответила Лоренца.

Калиостро ушел. Теперь она снова хорошо и бодро себя чувствовала, только в голове была как будто какая-то пустота, но и это ощущение мало-помалу уменьшалось, проходило.

Лоренца подумала о Потемкине, и самодовольная улыбка мелькнула на ее прелестном лице.

– Как он влюблен в меня!.. Такой всемогущий человек… а только одно слово – и он сделает какую угодно глупость…

Ведь Калиостро, в возбуждении и волнении спрашивая ее, любит ли она его и мучительно смутясь ее ответом, не подумал спросить ее: не любит ли она кого-нибудь другого? А если бы он спросил, она бы ему ответила: «Я начинаю любить Потемкина».

Да, она действительно начинала любить русского великана. Она была его капризом, и он в свою очередь становился ее капризом. Еще недавно если бы сказали ей, что она его любит, она засмеялась бы своим почта детским, легкомысленным смехом, а между тем новое чувство с каждым днем закрадывалось к ней в сердце и делало в нем успехи.

Начав свои посещения потемкинских чертогов по приказу мужа, теперь она сама с тайной радостью стремилась туда. От могущественного вельможи веяло на нее чем-то особенным: жутким и слабым, что заставляло биться и трепетать ее почти бессознательно жившее сердце. Она чувствовала силу Потемкина, но эта сила не страшила ее, как страшила временами власть мужа. Бывали дни, когда она безумно боялась своего Джузеппе; Потемкина она никогда не боялась. Он был лев, одним движением способный ее уничтожить, но она инстинктивно чувствовала, что он никогда не сделает этого движения. Он лев, он может быть очень страшен, но не для нее. Он могуществен и прекрасен в своем могуществе, а она – маленькое, капризное и бессильное существо – в состоянии легко овладеть всей его силой. В этом и заключалась причина и тайна ее любви к нему. Она теперь вспомнила свидание с ним, мысленно повторяя каждое слово, им сказанное, видела каждый его взгляд. Она не видела только его стараний казаться перед ней молодым и красивым – ей было это не нужно, она ни разу не задумалась о его телесной красоте, о его молодости. Он просто казался ей интересным, привлекательным – и какое ей было дело до его морщин.

Да, она вспомнила все малейшие его движения, но конец своего разговора с ним не помнила, и если бы ее спросили, как они расстались, почему она уехала, она не могла бы ничего на это ответить. Приказание Калиостро было исполнено – она забыла не только конец своего разговора с Потемкиным, свое невольно вырвавшееся признание в страхе перед мужем, но и свое желание откровенно передать ему все…

Да и что же она могла бы передать ему, когда сама теперь не помнила своей жизни?

Ей не запрещено было любить его, и чувство, запавшее в ее сердце, с каждой минутой росло в нем, но в то же время ей приказано было любить мужа – и она должна была исполнить это требование.

Она переоделась, она сейчас, по приказанию Калиостро, пойдет в апартаменты графини. Калиостро теперь со своими больными, но если бы он вернулся к ней, она кинулась бы к нему на шею, она покрыла бы его поцелуями, потому что ей приказано его любить… и она его любит. Да, любит… при мысли о нем закипает и трепещет ее сердце.

– Джузеппе! – бессознательно шепчут ее губы. Но вот ее взгляд падает на туалетный стол. На столе этом прекрасная перламутровая шкатулка. Она раскрыта, и в ней блестят, переливаясь драгоценными камнями, ее серьги, браслеты, колье, кольца. Взгляд упал на прелестное колечко с крупным бриллиантом и красным, как кровь, рубином. Это подарок Потемкина.

Она наклонилась над шкатулкой, она быстро и жадно схватила это кольцо, надела его на палец, любовалась им и потом вдруг громко и звучно поцеловала его и вся вспыхнула. Глаза ее загорелись страстью. Явись перед нею теперь Потемкин – и она, кажется, забыла бы все… все, и этот поцелуй с кольца перешел бы на того, кто подарил ей это кольцо. Да, она сразу любила двух людей, любила одинаковой страстной любовью, и сама не понимала, как это может быть, не могла задуматься над неестественностью всего этого. Она просто ощущала эту двойную любовь, всецело ее наполнявшую, – и поддавалась своим ощущениям.

Никогда еще до сих пор не испытывала она такой любви – это совсем, совсем не то, что было прежде с нею!..

Она еще раз взглянула на кольцо, еще раз щеки ее вспыхнули румянцем, и она направилась к двери, исполняя приказание мужа.

XIX

Если добывание философского камня в лаборатории Потемкина и подвигалось медленно и если светлейший терпеливо ждал результата работы только благодаря Лоренце, дела Калиостро у Сомонова и Елагина шли крайне успешно и быстро. Здесь философский камень не добывался, о нем не думали. Здесь Калиостро встретился уже с убежденными каббалистами, нисколько не сомневавшимися в том, что божественный иностранец способен создавать золото и даже составлять жизненный эликсир.

Пока в золоте надобности не оказывалось. О жизненном эликсире тоже некогда было подумать. Придет время – и то и другое появится к услугам сотрудников великого Копта.

Тут все дело было именно в великом Копте, то есть в главе и основателе египетского масонства. Сомонов и Елагин уже давно ожидали прибытия великого человека, который должен был посвятить их в высшие масонские таинства, проверить и утвердить их каббалистические познания. Прибытие такого человека было им обещано их заграничными друзьями, братьями-масонами.

Сначала вышло недоразумение: Сомонов принял Захарьева-Овинова за ожидаемого таинственного посланца, но недоразумение сразу объяснилось. Явился сам божественный Калиостро, на приезд которого они даже никогда не смели рассчитывать.

Он представил им поразительные доказательства своих познаний, своих сил, И теперь он мог говорить им что угодно – они почли бы себя преступниками, если бы усомнились хоть в одном его слове.

Из кружка, первоначально составленного Калиостро, выбыло три члена: Потемкин, который уже не являлся в дом графа Сомонова, а предпочитал видеть Калиостро у себя; графиня Елена Зонненфельд, никуда теперь не показывавшаяся, и Захарьев-Овинов, о котором поразительно, совершенно неестественно, внезапно все забыли, как будто его никогда и не было, как будто никто никогда не знал и не видел его.

Но это выбытие трех членов нисколько не расстроило кружка. Два и даже три раза в неделю двери дома графа Александра Сергеевича закрывались для всех посторонних, и в библиотеке происходили таинственные заседания под председательством великого Копта.

Откровения, которые Калиостро под великой клятвой молчания сообщил своим новым ученикам, состояли в следующем.

Бесспорно, что масоны многочисленны, а разнообразные их ложи, работающие во всех городах Европы, имеют серьезное значение. Эти ложи приносят немалую пользу, так как собирают, разрабатывают все, что могут найти сохранившимся от древних истинных знаний. А между тем все же работа их крайне медленна и несовершенна, ибо главного ключа к познанию истины они не имеют. Познания их крайне незначительны, а частью даже извращены. Истина, сохранившаяся из века в век египетскими иерофантами, для них недоступна.

Но он, Калиостро, получил эту истину из рук ее законных владельцев, получил в глубине пирамид и призван для распространения ее среди лучших людей Европы. Единое истинное египетское масонство уже основано им во многих странах, и вот теперь он явился в Россию с тою же целью.

Он заранее знал, так как имел указания свыше, что здесь найдет людей, которые станут его ближайшими и главнейшими помощниками.

Здесь, в России, в Петербурге, в доме графа Сомонова, должна устроиться главная ложа египетского масонства. Здесь будет центр истинного света, долженствующего озарить все человечество. Сомонов и Елагин – два главнейших столпа, на которых будет зиждиться великое здание.

Само собою разумеется, что от такого значения и от такой роли ни Сомонов, ни Елагин не могли и не хотели отказаться. Счастью и восторгу кружка не было границ. Графиня Сомонова забыла всю свою осторожность. Она теперь была такой же пламенной поклонницей Калиостро, как и ее муж. Князь Щенятев тоже был доволен званием основателя главной египетской ложи, хотя к этому довольству примешивалась не покидающая его тоска. Тоска происходила от того, что приватные уроки магической силы, которые он брал у Калиостро, до сих пор не давали ожидаемых блестящих результатов. Но все же некоторые результаты уже появились, и он терпеливо ждал, постоянно ободряемый своим учителем.

Таким образом, египетская ложа была основана и составлялась уже программа деятельности. Вместе с этим Калиостро посвящал основателей ложи в тайны египетского масонства. Собрания в библиотеке превратились в лекции, и, вероятно, никогда еще у Калиостро не было таких горячих слушателей, какими оказались Сомонов и Елагин. Даже Щенятев, даже графиня восторженно присутствовали на этих беседах, несмотря на всю свою неподготовленность.

Калиостро говорил увлекательно, ясно, умел самые запутанные, отвлеченные вопросы изложить просто и понятно. Он действительно открывал своим слушателям великие тайны природы. Он поражал их самыми смелыми, неожиданными гипотезами, выдавая эти гипотезы за непреложные истины.

Теперь уже в библиотеке не только председатель, великий Копт, но и все члены – основатели главной египетской ложи были не простыми, обыкновенными людьми, а высшими существами, для которых Изида сняла с себя свое таинственное покрывало.

В конце последней беседы Калиостро объявил, что знаний у основателей достаточно для того, чтобы открыть ложу и что сила ложи будет развиваться по мере того, как станет увеличиваться число ее членов, так как чем обширнее цепь, тем больше и силы. Он говорил, что не пройдет года – и окажутся громадные результаты.

Поэтому настало время привлекать новых членов, открывая им истину мало-помалу, насколько они будут способны и достойны воспринять ее. Он спросил у Сомонова и у Елагина, исполнили ли они задачу, на них возложенную. Задача состояла в том, чтобы подготовить как можно больше лиц, желающих и достойных вступить в ложу. Сомонов и Елагин представили великому Копту список намеченных ими людей. Против каждого из них была составлена характеристика, собраны все необходимые сведения, для того чтобы дать великому Копту возможность убедиться в надежности избираемого лица.

Калиостро проверил список, одобрил выбор лиц и заявил, что в таком составе ложа сразу может начать широкую деятельность. Сомонов и Елагин тоже не сомневались в этом. Они были убеждены, что в скором времени во всех городах России, во всех дальних ее окраинах уже можно будет найти египетских масонов.

А Калиостро думал, проглядывая списки:

«Не удалось сразу подействовать на императрицу, но что отложено, то еще не потеряно. В конце концов и она должна будет сдаться и, сама того не подозревая, окажется среди замкнутой цепи египетского масонства, с которым ей уже не предоставится возможность бороться. Да, пройдет год, другой – и, если все будет продолжаться так же успешно, великий Копт получит в этой стране первенствующее значение. В его руках будет действительная сила, в его руках будет все!»

XX

Никогда еще граф Сомонов не был в таком волнении, как в этот вечер открытия великой египетской ложи. Труды и работы нескольких лет наконец должны были увенчаться успехом. Являлась высокая и прекрасная цель существования, плодотворная деятельность. Являлось именно то, чего недоставало графу, отсутствие чего так долго его томило.

В первые годы своих занятий тайными науками он поступал легкомысленно и теперь отлично сознавал это. Но его первоначальное легкомыслие было понятно и извинительно. Первые шаги на новом поприще всегда робки и неверны. Он искал, он нуждался в подтверждении тех истин, какие узнал из творений мистиков и каббалистов. Своими занятиями, своими опытами он вызвал в обществе насмешки, создал себе чуть ли не шутовскую репутацию.

Но теперь он уже хорошо проникся каббалистическим правилом молчания и работы втайне. Теперь уже никто не мог рассказывать о том, как он ищет дам и девиц для того, чтобы их магнетизировать и погружать в таинственный сон.

А между тем никогда еще он так серьезно не работал, как именно теперь, в последнее время, под руководством своего великого учителя Калиостро. Только магнетизировать дам и девиц и погружать их в таинственный сон ему уже не было надобности. Он убедился окончательно во всех чудесах, производимых магнетизмом. Он убедился в гораздо большем и интереснейшем, и его работы приняли иное направление.

Глубоко проникнувшись взглядами Калиостро, он находил, что прежде всего необходимо создать обширную и крепкую таинственную среду людей, неустанно работающих в одном и том же направлении. Раз эта среда будет создана и получит должное развитие, в ее распоряжении окажутся громадные силы.

Что значит могущество, даваемое грубыми материальными средствами, перед тем могуществом, каким будут владеть члены великой магической цепи?

Да, Калиостро, изучивший всю каббалистическую и мистическую мудрость и умевший с такой поразительной ясностью, с таким убедительным, душу захватывающим красноречием изъяснять ее, открыл ему глаза на все. Если многое до приезда великого Копта казалось не вполне понятным, туманным, неопределенным, теперь все выяснилось в полной простоте и величии…

Поэтому понятно, какое значение для графа имел настоящий день, день открытия египетской ложи.

Сначала ему хотелось, чтобы это великое торжество произошло в соответствующей его значению великолепной символической обстановке. Он уже представил себе, как устроить залу заседания, снабдить ее всеми предметами, фигурировавшими в заседаниях иерофантов в глубине египетских пирамид.

Но когда он обратился за советом по этому поводу к Калиостро, тот сразу охладил его, объяснив, что будет гораздо благоразумнее не делать ровно никаких приготовлений.

– Впоследствии, когда египетское масонство окончательно укрепится в России, – сказал Калиостро, – можно будет выработать все ритуалы; теперь же, для начала, ритуал не только излишен, но вреден… Кто-нибудь из новых членов может нас выдать, силы наши не так еще сплочены, чтобы затрачивать их на борьбу с внешними врагами и неприятностями.

Граф не мог не согласиться с основательностью этого взгляда, и потому отказался от осуществления своего плана. Заседание было назначено в библиотеке, и для него не производилось никаких особенных приготовлений.

К назначенному часу собрались все приглашенные, и на первый раз для открытия ложи оказалось человек двадцать. Все это были люди, принадлежавшие к высшему обществу, люди хорошо испытанные Сомоновым и Елагиным. Все эти люди более или менее долгое время занимались тайными науками и были готовы на значительные пожертвования и труды для распространения того, что они считали великой истиной.

Женщин не было ни одной; даже графиня Сомонова, даже Лоренца отсутствовали. Членами ложи, первой великой египетской ложи, получившей наименование «лож Изиды», по выработанному уставу должны были быть исключительно мужчины. Для женщин основывалась другая ложа, устав которой, как говорил Калиостро, уже составлялся графиней Лоренцой.

Все собравшиеся хорошо знали друг друга. Да и вообще в этот вечер не ожидали ничего такого, к чему бы они уже не были приготовлены. Они должны были только выслушать Калиостро и скрепить своими подписями протокол открытия ложи…

Пробило восемь часов в графской библиотеке. Калиостро еще не появлялся, а потому в ожидании его выхода велся разговор, главным и даже единственным предметом которого был, конечно, он сам и его деятельность. Все изумлялись этому великому человеку, благоговели перед ним…

– Да, наконец, и при дворе уже не позволяют себе таких насмешек, как в первое время, – говорил он. – Вот уже две недели как я заметил большую, внезапную перемену… Удивительные люди! В течение нескольких месяцев к графу Фениксу стекаются не только из Петербурга, но и из иных мест больные. Все это происходит не тайно, а явно, на глазах у всех… Ежедневно он производит необыкновеннейшие исцеления. Приносят умирающего – и через несколько мгновений, едва граф Феникс к нему прикоснется, умирающий начинает выздоравливать… Ежедневно граф раздает деньги неимущим. Все это знают, все – и, не правда ли, мы только и слышали, что насмешки и самые пренебрежительные отзывы о нашем учителе! Но вот у князя Хилкина заболел единственный ребенок. Доктора отказались. Сам Роджерсон объявил, что смерть должна неминуемо последовать через несколько часов. В последнюю минуту, доведенные до пределов крайнего отчаяния, Хилкины, по моему настоянию и убеждению, обратились к графу Фениксу, над которым более других смеялись, – и умиравший ребенок теперь здоров… Чего не могли сделать ежедневные излечения самых жестоких болезней, то сделал этот один случай – он сразу изменил при дворе взгляд на графа Феникса…

– Да, это правда, – зашепелявил Щенятев, – я сам это заметил. Вчера я повстречал во дворце Роджерсона и не утерпел, подошел к нему и спрашиваю: «Правда ли, что вы приговорили к смерти маленького князя Хилкина?»

– Ну что же он? Это любопытно… Что он вам ответил? – заговорили все.

– Он посмотрел на меня как-то боком и отвечает: «Да, правда, приговорил к смерти, так как смерть была неизбежна, ребенок непременно должен был умереть». – Но ведь вот же, остался жив! – это я говорю ему – значит, не должен был умереть!.. А Роджерсон мне на сие: «Говорят, выздоровел!» – Я посмеялся: «Да не говорят, это верно, я сам был у Хилкиных… и вылечил его граф Феникс, которого вы называете шарлатаном!»

– Ну и что же, что же он на это? – раздалось вокруг.

– Пожал плечами. «Я, – говорит, – и теперь не изменил о нем мнения». И в тот же час отошел от меня, – завершил князь Щенятев свой рассказ.

– Да, положение Роджерсона теперь не из завидных! – заметил кто-то.

– Но он в большой силе, – прибавил Щенятев – если бы вы видели, как он глядел, то поняли бы, что граф Феникс должен его опасаться, то есть я хочу сказать, он должен был бы его опасаться, если б был обыкновенным человеком…

В это время сам граф Феникс вошел в библиотеку, и все взоры с благоговением и восторгом устремились на него. Он, как и всегда, сверкал своей драгоценной одеждой, как и всегда, искрились и горели его проницательные глаза, которыми он обвел присутствовавших. Он крепко пожал всем руки, поместился на придвинутом ему кресле и на мгновение, как всегда это делал перед началом своих бесед, задумался, полузакрыв глаза. Но вот глаза его поднялись снова, и он начал:

«Господа, сегодняшний день – счастливый день, полный великого значения. Так как во всей природе нет ничего случайного, то и здесь мы собрались не случайно, и этот день, этот час обещают нам многое. Этот день, этот час, эта минута, в которую я говорю вам, избавлены от всех тех таинственных, но могучих влияний, какие могут пугать и заставлять сомневаться в благополучии задуманного дела. Я выбрал этот день, этот час и эту минуту именно потому, что мы находимся теперь при самом счастливом, самом светлом сочетании таинственных природных влияний. Мы собрались для того, чтобы положить основание великой работе, результаты которой должны принести счастье всему человечеству. Возблагодарим же Бога за то, что мы оказались достойными быть первыми работниками и, прежде всего, разберем и убедимся – действительно ли мы этого достойны. Только тот, кто действительно добр и намерен употребить свои силы и познания ко благу человечества, достоин владеть таинствами природы, только мудрый отыщет и познает эти таинства. Природа – добрый друг и у нее нет тайн для того, кто достоин ее дружбы. Чванство, гордость, любопытство, высокомерие – вот свойства, при которых человеку обыкновенно кажется, что он близок к раскрытию тайн природы и при которых в действительности он быстро и невозвратно от них удаляется. Пусть каждый из вас проникнется этим, сделает эти слова мои своей первейшей заповедью и смело идет в путь, ничем не смущаясь и, прежде всего, не обращая внимания на людские мнения и толки. Пусть каждый из вас знает, что тайны природы доступны для человека, что они разнообразны и бесконечны. Пусть каждый из вас навсегда отречется от прежних мнений и взглядов и навсегда откажется произносить слово „невозможно“. Слово это мы слышим на каждом шагу, но оно ни что иное, как величайшая бессмыслица ибо понятия человеческие ограничены, и чтобы решиться разумно сказать, что то или иное невозможно, надо знать „все возможное“. Вам вовсе не предстоит искать невозможного, а с каждым новым днем, с каждым новым усилием узнавать лишь то, что возможно…

Все жадно и внимательно слушали слова Калиостро, и он продолжал излагать своим мелодичным, убежденным голосом прекрасные мысли, над которыми стоило задуматься. При том же обаянии, какое он имел на всех собравшихся, каждое его слово являлось величайшей истиной и запечатлевалось в памяти, каждое его слово было для всех светлым обетованием, и кончилось тем, что он наэлектризовал всех. Когда он замолк, объявив, что великая ложа Изиды открыта, когда кругом стола Сомонов, возбужденный и вдохновенный, стал обносить лист для подписей, все подписались с каким-то священным трепетом. Все готовы были отдать себя всецело и всем пожертвовать для дела, указанного им великим Коптом.

Решено было собраться через неделю, и каждый должен был представить план своей дальнейшей деятельности. Затем Калиостро сказал, что он чувствует себя несколько утомленным и ушел, приняв выражение всеобщего восторга и поклонения.

Прежде чем идти спать, он заглянул в свою рабочую комнату. Он зажег свечу и подошел к столу, не отдавая себе отчета, зачем он это делает, чего ему надо. Посреди стола лежал лист бумаги, и на этом листе неизвестным ему почерком было написано по-итальянски: «Берегись, нет ничего тайного, что не стало бы явным. Жив или умер ребенок князя Хилкина?»

Калиостро несколько раз перечел слова эти, не веря глазам своим. Кто положил сюда этот лист бумаги, кто написал это?

Он поспешил в спальню, где на роскошной кровати, прекрасная в своей неувядаемой, юно-девственной красоте, лежала и крепко спала Лоренца. Он наклонился над нею, прижал свою руку к ее лбу и повелительно сказал:

– Гляди!

Выражение ее лица мгновенно изменилась. Она приподняла голову с кружевных подушек, села на кровати и шепнула:

– Я вижу.

– Гляди в мою рабочую комнату. Недавно, не более трех часов тому назад, кто-то пришел и положил ко мне на стол лист бумаги.

– Да, пришел и положил! – едва внятно произнесла она.

– Что написано на этом листе?

«Берегись, нет ничего тайного, что не стало бы явным! Жив или умер ребенок князя Хилкина?» – быстро, как бы читая, отвечала Лоренца.

– Кто же принес, кто положил этот лист? Кто написал?

Но прошло несколько мгновений – она оставалась неподвижной и ничего не отвечала.

– Разве ты не видишь?

– Нет, вижу.

– Так кто же это?

– Я не могу сказать!

– Как не можешь, отчего? Я приказываю тебе! Говори!

Она молчала.

– Говори!

– Он запретил мне, и я не могу назвать его, потому что он сильнее тебя, его сила преодолевает во мне твою силу. Твой приказ не уничтожает его запрета… Не мучь меня… я не могу!

Калиостро дотронулся до головы ее, и она упала на подушки. А он стоял побледневший, смущенный.

Он знал, хорошо знал, что она права, что если она не сказала ему сразу, то, значит, и не может сказать, и что он только напрасно будет ее мучить… Но ведь и без нее он знает, кто положил этот лист на его стол, кто написал ему угрозу… Он сейчас назовет имя этого человека. Это… это…

Но он не мог назвать его имени, как будто это было ему запрещено так же, как и Лоренце. Он забыл его, да забыл. Он сам не мог понять, что такое с ним происходит, и панический страх, почти неведомый ему доселе, дрожью пробежал по его членам.


Читать далее

Всеволод Соловьев. Волхвы
Часть первая 16.04.13
Часть вторая 16.04.13
Часть третья 16.04.13
Часть четвертая 16.04.13
Часть третья

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть