Онлайн чтение книги Вольница
XV

В сумерки около Харитона собиралась толпа. Он играл на гармонии и всё время задумчиво молчал, словно сам прислушивался к своей игре. Ночь наплывала на нас со всех сторон, горизонт гас, туманился, море сливалось с небом, и оттуда тяжело и густо двигалась мгла. Ленивые волны упругими горбами проходили мимо баржи и без всплесков уплывали назад.

Жизнь на барже была спокойная, молчаливая, дремотная. Люди обычно проводили время на своих пожитках, ели, спали, разговаривали. Кое-где играли в засаленные карты, кое-где мужики натужно спорили о чём-то или сонно напевали заунывные песни. В этой водяной и воздушной безбрежности мы — одни, и если море взбунтуется, забушует, волны, как звери, бросятся на нашу баржу и швырнут всех этих людей с их пожитками за борт или зальют водою баржу, — она захлебнётся и потонет, тяжёлая, грузная, неповоротливая. Я долго смотрел на небо, чтобы не видеть этой наплывающей тьмы, и мне было легче. Я видел знакомые созвездия, которые мерцали надо мною ещё в деревне: вот семизвёздный ковш, вот яркий крест, а прямо над головою переливается радужными вспышками, улыбается мне и что-то попрежнему шепчет знакомая яркая звезда. Мне было утешительно и приятно смотреть на них: они словно следили за мною и провожали меня, как родные. Они улыбчиво мерцали, ободряли меня: «Не бойся! Мы каждую ночь с тобою…» Вправо, за чёрной тенью парохода, мутно краснел низко над водой разбухший и сонный месяц. От него в далёкой мгле и близко на волнах растекалась широкая огненная дорога, которая колыхалась, разрывалась на клочья и рассыпалась искрами. И эта угрюмая луна и огненно-кипящая дорога казались мне волшебными и тревожными. Я видел, как Балберка поднимал на верёвочке фонарик к излому мачты и прикручивал конец верёвочки к железному крюку. Потом деловитыми шагами шёл вперевалку мимо и будто совсем меня не замечал.

Музыка манила к себе молодых мужиков и баб. Они толпились вокруг стола и слушали сначала молча и несмело, а потом робко просили Харитона сыграть плясовую. Харитон молчал и угрюмо перебирал басы, тихо наигрывая какую-то протяжную песню. Толпа пересмеивалась и невнятно переговаривалась, терпеливо и уважительно слушая задумчивые стоны гармонии. Тут стояла и мать, не отрывая широко раскрытых глаз от Харитона и его гармонии, и слушала, как заворожённая. Она тянулась к столу, незаметно пробиралась к гармонисту с застывшей улыбкой. Анфиса сидела на скамье, тоже задумчивая, закинув руки за голову, смотрела на небо. Гриша, опираясь локтями о стол, подбодрил музыканта весёлым говорком:

— Ну, что задумался, служивый? Гляди, сколь народу-то навалило! И так все без дела стосковались, а ты ещё душу туманишь. Ведь всем хочется встряхнуться. Приударь-ка, милок, да погорячее!

И Харитоша действительно приударил. Он вскинул гармонию и оглушительно заиграл серебряный перебор, зазвонил колокольчиками и сразу перешёл на плясовую дробь. Чудилось, что этот размашистый и задорный речитатив засверкал, завихрился над палубой и стаей птиц разлетелся по морю. Мне даже показалось, что толпа ахнула и засмеялась.

Гриша озабоченно вышел из-за скамейки и без обычной улыбочки строго приказал:

— Раздайся, народ!

И взмахами руки оттеснил всех назад, потом остановился на пустом месте, встряхнул кудрявой головой, прижал ладони к груди и, высоко подняв локти, выбросил ногу вперёд и зыбко заколыхался. Он требовательно всматривался в толпу, словно искал кого-то, потом взвизгнул и притопнул сапогом. Кто-то не утерпел и жалобно закричал:

— Гришаня, мужик! Душа радошная!.. Оглушил, милок… Эх, разударь, волгарь!..

Я слышал, как взволнованно дышали люди, нетерпеливо напирали друг на друга и как-то странно постанывали. Вдруг Гриша рванулся к толпе и выдернул мать. Она как будто ждала этого и с застывшей улыбкой плавно пошла дробным шагом вокруг Гриши. А он, словно потрясённый изумлением, всматривался в неё некоторое время, потом схватился за голову и в отчаянии крикнул:

— Да что же это такое, братцы мои? Да как это она, такая цыцарочка, попала в нашу ватагу?.. А? Друзья-товарищи, успокойте моё сердце!

Толпа задрожала, зашевелилась, закричала разноголосо, а некоторые женщины взвизгнули, как от щекотки. Гриша вскинул голову, подбоченился, завертелся на месте, а потом пошёл за матерью, ладно и чётко отбивая под гармонию дробь каблуками и подошвами. Это был уже не тот Гриша-бондарь, рассудительный и спокойный человек с ясной, умной улыбкой, с пристальными глазами цвета морской волны. Сейчас он мне казался буйным весельчаком, которому всё трын-трава. Он выделывал залихватские коленца, изгибался, подпрыгивал, приседал и вертелся на каблуках, как волчок, потом внезапно подхватывал мать, кружил её вокруг себя, а она испуганно вскрикивала. В тесно сбитой толпе люди, захлёбываясь от восторга, покрикивали, покрякивали, заливно смеялись и, заражаясь буйной пляской, нетерпеливо перебирали ногами и подёргивали плечами, словно пьяные. Я ещё никогда не видел мать такой задорно смелой. Робость и молчаливая пришибленность её вдруг исчезли, словно она вырвалась на свободу и сразу же охмелела от вольного простора.

Я восхищался и гордился ею. Её пляска захватила меня, хотелось, чтобы ей завидовали и засматривались на неё.

Гармония звонко заливалась, рассыпаясь серебром. Харитон встал и сам стал притопывать и, показывая белые зубы, встряхивал головой. Толпа уже готова была броситься в пляс: все кричали наперебой, махали руками, грохотали сапогами о палубу. Гриша разгорячился ещё сильнее, он высоко подпрыгивал и падал, раскинув руки, как птица. Мать извивалась, кружилась, и сарафан её поднимался и раздувался колоколом.

Вдруг она с отчаянным криком сорвала платок и волосник с головы и наотмашь бросила на стол. Что-то оборвалось у меня внутри, и я, как в угаре, отошёл в сторону.

Ко мне подошёл Карп Ильич и повёл меня за плечо к каюте.

— Пойдём-ка, парешок, ко мне. Здесь тебе никакой пользы нет. Там у меня книжки есть в сундучке. Сколь годов вожу их с собой, а читаю по складам, да и то в год раз. А охота! Рыбаком всякий может быть и привыкнет в море бегать. А книжку неизвестный человек пишет, редкий человек, с великим даром. Такие люди, как святые: они есть на земле, а их не достигнешь. Ну, есть из них пророки, наставники — всяких тайн хранители, а есть блудословы — всякие дерзости сочиняют, небылицы в лицах. Ты сам-то чего читаешь? Годочки у тебя ещё малые: любишь, поди, сказки да складки, да почуднее потехи…

Мне жалко было уходить от весёлого хоровода: хотелось посмотреть, как пляшет Анфиса, кто из мужиков выбежит ей навстречу и кто кого перепляшет. Анфиса привлекала меня своей статностью и миловидностью, и я думал о ней весь день: она — буйная, с вольным характером и любить хочет по-своему. Выдали её насильно за богатого купца, одел он её в шелка и стал катать в дорогой коляске, а она убежала к Харитону — не позарилась на барское житьё. В её судьбе было общее с тётей Машей, и нравом она такая же крутая, только как будто веселее и радостнее. Харитон казался мне странно жгучим, и я был уверен, что они страдают, но виду не показывают. И если бы муж Анфисы погнался за ними и накрыл их, они живыми в руки не дались бы. Их судьба похожа была на сказку: их история напоминала «Руслана и Людмилу», но Харитон не был похож на Руслана, а Анфиса была непокорная и вольная — не такая, как глупенькая Людмила, которая соблазнилась нарядами у Черномора.

Я оглядывался на возбуждённую весельем толпу, ловил звенящие перезвоны гармонии, но шёл с Карпом Ильичом охотно: он сразу покорил меня обещанием показать свои книжки.

Вдруг налетел на нас гулкий порыв ветра и взвизгнул где-то наверху. Месяц был разорван длинным облачком, далеко внизу лежал на море грязно-седой туман. Дым из трубы парохода быстро относило в сторону и сразу же бросало вверх, и рвало в клочья. Карп Ильич остановился и поглядел вдаль.

— Да. Морянка заиграла. Она в это время ласковая. Это хорошо: у Жилой Косы ближе к берегу подойдём.

Он оглушительно свистнул и подтолкнул меня в дверь.

— Иди-ка в каюту, а я сейчас вернусь. Не бойся, это всегда здесь бывает. Подует ветерок, поволнуется море, и опять затихнет. Облачишки лёгонькие, шутейные.

Но двери я не затворил, а остановился на пороге. Ветер затих, но в море замерцали барашки, и чудилось, что они сами светились зелёным огнём. На носу звенела гармония и раздавался топот пляски. К Карпу Ильичу подошел Корней, а за ним приковылял Балберка. Они невнятно поговорили о чём-то вполголоса, но я ничего не понял, только услышал новые для меня слева: «вахта», «драить», «зюд-вест». Когда Корней и Балберка пошли к корме, Карп Ильич сказал спокойно, как-то по-домашнему:

— Вы там, ребята, народ не спугните. А тех, плясунов, совсем не тревожьте.

— Знаем, не впервой, — обидчиво проворчал Балберка, а Корней шлёпнул его по спине и захохотал.

Карп Ильич захлопнул дверь и мягко погладил меня по плечу. Над столом тусклым пузырём горела лампа, и жёлтый язычок пламени сверху похож был на лопаточку. На полу лежала чёрная кошма, а на ней три одеяла и три красные подушки. Знакомый сундук Балберки поблёскивал серебряный оковкой.

— Ты, парешок, не думай ни о чём, не бойся. Мы на барже-то, как на острове. Такую толстуху никакая волна не берёт. Наш буксир покачается на волнах, как мартын, а мы спать будем, как дома. Нам, рыбакам, доводилось не раз в бурю, в пургу на льдине отрываться. Несёт её шторм, ломает по кускам, и деться некуда, и защиты никакой. А то в осенние бури швыряет парусники, как гречишную шкурку в кипятке, тут уж только на себя надейся, как бы из драки чорта с богом выскочить. Я уже двадцать годов на рыбачьих посудах бегаю — от Эмбы до Дербента, от Бирючей Косы до Кара-Бугаса. И нет того года, чтобы со смертью не дрался.

Позабыв о своей робости, я нетерпеливо крикнул:

— А как дрался-то, дядя Карп? Расскажи!

Должно быть, ему понравился мой горячий порыв, и он, всматриваясь в меня, встряхнул бородой усмехаясь.

— А книжки-то как же, читалец?

— Книжки-то, чай, не уйдут, дядя Карп. А я тебя близко-то вижу только за едой. С маленьким со мной ты ведь не калякаешь.

Он бросил кожаный картуз на стол и удивлённо поднял клочкастые брови. Умные и тугие глаза его играли лукавой улыбкой, а в красной бороде при тусклом свете лампочки мерцали искорки.

— Я вот тоже, когда был твоего возрасту, у отца выспрашивал, как да что… Он тоже рыбак был. И семья наша, и село — со Стеньки Разина рыбачили. И все помнят, как наши предки в Стенькиных да Пугачёвых вольных ватагах с ворогами дрались. Ежели душонка у тебя заиграла от моего разговора, моряком будешь. Аль тебе не страшно?

— Знамо страшно, да хочется.

На крыше что-то загрохотало, а пожарные вёдра, которые висели оторочкой снаружи над окном, задребезжали и зазвякали. Ветер засвистел за окном и с гулом забушевал вокруг избы. Что-то глухо шлёпнулось перед окном на палубе и хлынуло ливнем. Стёкла залило водой, и пузырьки струйками потекли вниз. Потом опять стало тихо, но гул ливня стал сильнее. Я понял, что это волны бьются о борт баржи. Мимо окна пробежало несколько человек, где-то далеко закричали испуганные голоса. Но звон гармонии не прерывался.

— Ничего! — добродушно утешил меня Карп Ильич. — Это море пляшет под Харитонову гармошку. Играет он ретиво.

Он стал на корточки перед своим сундуком и со звоном отпер его, но крышки не открыл, а сел на неё и кивнул в сторону гармонии.

— Вот такой же лихой гармонист в третьем годе в море погиб. И не заметил, должно, как сгинул — по-геройски, богатырём. Вспомнишь о нём — и душа плачет, и зависть берёт: какие меж нас отважные да неизведанные люди есть! Наша артель тогда на Чечени, на острове, работала. Моряки — природные, дружные, хожалые. Исстари так положено: на берегу веди себя как хошь — вольничай, пей, буйствуй, хоть самому чорту рога ломай, а уж когда в море, на посуде — о себе забудь, обо всём забудь: ты только для артельного дела, ты в артели в едином теле, для всей артели, для товарища жизни не жалей. Так и поговорка у нас сложилась: один в море — не рыбак, без артели не моряк. От этой артели остались только я да Корней. Балберка только в прошлом году к нам пристал, парнишка безбоязненный, с большой выдумкой. Так вот, ранней весной было, в буйное время. Удача-то день на день не приходится: на рисковое дело идёшь. Мы, моряки, люди привычные: бехчишь в море при всякой погоде, отказаться — чести лишиться, от моря отрешиться. После этого в море не побежишь — не примет море. Море не простая вода: море — живое. Побежали мы на паруснике на соседнюю банку. Семеро нас было: четверо — природные моряки, трое — морские пасынки, только по году солились в морской воде. Четвёртый из нас, моряков, ещё холостой, картина-парень, силач, гармонист был знаменитый. Со своей гармонией и в море не расставался. А гармония у него отменная была: сам в Саратов ездил, и мастер ему по его указке её делал. Звук у неё был колокольный, чистоты дивной и на версту кругом сердце людям тревожил. А в море тюлень вокруг нашей посуды кишел, как заколдованный, — бери его голыми руками, и не заметит.

Карп Ильич сидел на сундучке, опираясь локтями о колени, и смотрел на свои большие руки, опутанные набухшими жилами. Мне казалось, что он совсем забыл обо мне: зачем я ему, маленький подросток, который ещё не может подняться выше детской игры и у которого слова взрослого, да ещё такого морского волка, как Карп Ильич, не могут умещаться в головёнке? И я видел, что он говорил не со мною, а с самим собой, и если чувствовал меня около себя, то воображал, может быть, какого-то таинственного собеседника, внимательного, мудрого, как его собственная тень. За окном свистел ветер, грохотали волны о борта баржи, близко и далеко перекликались голоса, и звенящие переборы гармонии то громко и чётко бились о стёкла окна, то относились ветром в море и лепетали едва слышно. Глухо и дрябло завыл пароход, но Карп Ильич только отметил спокойно:

— Знак даёт, чтобы ребята на руль становились.

— Ты, дядя Карп, не уходи, а рассказывай.

— Рассказываю. Ребята и без меня знают, что надо делать. Это не шторм, а свежий ветерок. Не бойся.

— Я не боюсь, только больно непривычно.

— Вот и привыкай. Надо ко всему привыкать, чтобы вместо страха душа веселилась. А это тогда с человеком бывает, когда он с открытой грудью спроть всякой грозы идёт и знает своё дело до тонкости. Ну, и море надо постигнуть, а это не всякому дано.

— А чего было-то, дядя Карп? Как гармонист-то сгинул?

— Какой ты скорый! Мы со штормом боролись целые сутки. У меня до сего часа сердце кровью обливается, а ты хочешь, чтобы я тебе в минуту мою быль рассказал. Да. Так вот, выбежали мы в море в штормовую погоду. Парусник наш старый был. Хозяин денег на разгул не жалел, а посуду держал до тех пор, пока она не развалится. И жизни людские не жалел: человек, мол, сам о себе должен заботиться. С морем мы сжились. Море нас ещё младенцев солёной волной своей крестило да нянчило. Мы все его повадки, весь нрав знаем: и весёлость его, и гнев его. Оно и щедро и благостно, нещадно и свирепо. Судно, как чайка, по шквалам гуляет, и рыбы — улов богатый. Бывало, посуду искалечит, и по неделе на этой щепке тиранит, а всё же на берег выбросит. То же и на льдинах бывало. А в этот раз жестокое было море. Вышли мы из заливчика с беспокойством: моряна поднималась. Ну, да ведь не впервой выбегаем в море. При свежей моряне и посуда веселится — стрелой летит, только на руле будь хорошим кормчим. Вижу — и дружки мои тоже тревожатся, а гармонист шутит: «Я, говорит, немножко погодя, когда штормик разбушуется, раздольную песню ему заиграю». Посуда была хоть и старенькая, хоть и кряхтела и поскрипывала, а ходом резвая была, руке послушная. Ныряет она по волнам, со шквала на шквал перелетает, а парусок пузырём надувается. Как-то и на душе стало легче: море играет, шквалы через палубу хлещут, как будто с виду никакая беда не грозит. А знаю, не миновать беды. Небо — грозное, чёрное и будто на нас оседает, издали словно гора надвигается. Назад повернуть нельзя: приказ у нас выполняется строго, да и в обычае ловцов не было, чтобы от моря драпать. Мне, лоцману, приходилось с каждым шквалом хитрить и на сноровку свою надеяться. Ведь только лоцман за жизнь человечью в ответе. В этот час обо всём передумаешь. Корней у меня подручным был. Парень он железный. Как сейчас вот, так и в бурю спокойный и ладный бывал, будто и страха никакого не ведал и никакой опаской не тревожился. Ходит заботливо, трубочку посасывает, а глаза каменные. Скажет слово, скомандует — улыбнётся, и от улыбочки этой на душе свежее. И вот, когда темнеть начало и посуду стало бросать с горы на гору, парусок приспустили, чтобы посуду по ветру чайкой держать. А Корней и говорит мне: «Зюд-ост на девять баллов, лоцман. Сейчас крушить начнёт. Видишь, какая стена несётся? Сиди на руле сам, а я уж с командой буду. Нашему гармонисту до гармонии своей не добраться». И в первый раз увидел, как он трубку изо рта вынул и в карман спрятал. «Держи, говорит, на ост — наперерез ветру — к косе. Ежели справишься, Ильич, — а тебя и морской бог слушается, — как-нибудь до банки доползём… Только руль береги — без руля пропали». — «Знаю, говорю, не учи!» — «Потому, говорит, намекаю, что лучше моего знаешь». И сам этот руль оглядел да ощупал. А когда отошёл да оглянулся на меня — сердце у меня заныло и душа заледенела: в глазах-то его улыбочка, как топор, блеснула. Повернул я на ост, к берегам, под острый угол шторму. А кругом — чёрная, лохматая тьма, и нет воздуха — шквалы и ливень. Не успел Корней с ребятами парусок убрать — сорвало его, как тряпочку, и швырнуло в море. Посуду кувырнуло бортом в волну, и даже я, опытный лоцман, чуть было за борт не улетел. Страшенный шквал накрыл палубу, и, как сейчас вижу, вместе со шквалом полетели за борт два человека. А на палубе одни плашмя лежат, как раздавленные, другие за мачту держатся, третьи рвутся в кубрик. Вот тут и случилось это самое. Стало бросать посуду, как щепочку, и ничего, кроме воды и тумана, не видно. Ураган такой был, что, кажись, никогда такого не испытывал. Посуду так бросало, что палуба в воде скрывалась. И грохот, рёв, гул кругом, как в аду. Вижу сквозь туман и ливень — возятся ребята, и вдруг задрожал весь корпус посуды, затрещало что-то, словно ударились мы о скалу, а потом подбросило кверху и завертело волчком. Мельком заметил, как срезало мачту, и она, как палочка, шлёпнулась на палубу, в щепки разнесла кубрик. Тут же швырнуло её в сторону. Корнея я уже не заметил, только померещилось, что ползают около мачты двое, словно их прищемило, и они никак освободиться не могут. А когда ещё рвануло посуду и накрыла её волна, почувствовал я, что руля моего уже нет — разбило его вдребезги. Посуду уже стало кувыркать, как чурку. Бросился я к ребятам, к мачте. Вижу, лежат трое под мачтой и меж ними Корней: ноги ему прищемило. А двоих придавило поперёк тела. Только гармонист возится поодаль, под мачтой, а она качается, дышит, потом стала подниматься. И крик слышу, такой надсадный, хриплый: «Выползай, ребята!» Корней за обломок мачты уцепился, а двое так и не пошевельнулись. Держит гармонист мачту на спине, дрожит весь, ноги расползаются, и хрипит: «Братцы, спасайся! Тащите ребят-то, а то не выдержу». Я схватил одного за ноги и рванул в сторону, а другого не успел. Мачта грохнулась, а гармонист рядом с ней, и кровь у него, вижу, горлом хлынула. А в это время ринулся опять на нас шквал, как водопад, и положил посуду на борт. А когда она опять стала на киль, на палубе уже ничего не было — ни мачты, ни кубрика, ни снастей, ни людей. Волны, как горы, с разных сторон вскидывают нашу посудинку, в высь и в пучину бросают. Так мы с Корнеем и держались вместе за обломок мачты до утра, покамест всю посуду нашу не порвало по всем швам. У Корнея ногу раздробило — видел? До сих пор припадает. «Мы, говорит, Карпуша, как вместе морячили, так вместе в обнимочку и помрём. А ежели спасаться думаешь — сам-один на воде держись: обо мне не заботься — без ног я плохой пловец и моряк». И на что уж крепкий парень, а застонал. «Нет, говорю, Корней, мы ещё поживём и по морю побегаем. Нас море-то побережёт». И подлинно, вера у меня в душе была: не погибнем, жить будем и хоть вплавь, на обломках, а доберёмся до берега. Посуду нашу всю измочалило, обшивку, как лучину, драло, а потом, когда шторм-то стихать стал, посуда наша ко дну пошла, я с Корнеем долго ещё нырял с обломками в руках. Он сильно ослабел, и у меня было одно беспокойство: как бы он не захлебнулся и не утонул. В такой час не о себе думаешь, а о товарище: кажись, сам бы погиб, лишь бы товарища спасти. Должно быть, так нашему брату-моряку положено. Гармонист-то живота своего не пожалел, чтобы товарищей своих от смерти вызволить: ну-ка, мачту-то — такую махину — поднять! Не думал он, что сам себя губит. Поднять-то поднял, а сломался, всё нутро порвал: смертью за это заплатил.

Я слушал Карпа Ильича, сдерживая дыхание. Рассказывал он с натугой, словно ему не хотелось вспоминать об этом событии или он считал, что такие приключения — самое обычное, будничное дело. Но я видел, что он до сих пор вспоминает пережитое с волнением: глаза его встревожено блестели, он теребил бороду, и она казалась раскалённой при огне лампы. Временами он чутко прислушивался к себе и судорожно поводил плечом. Коренастый, мускулистый, он, казалось, томился тяжестью своего тела. Но в те минуты, когда он говорил о богатыре-гармонисте, поднимающем упавшую мачту, чтобы спасти товарищей, он беспокойно выпрямился и словно хотел соскочить с сундучка. И тут же смущённо улыбнулся. Передо мною раскрывался новый, огромный мир, где необыкновенные люди совершают необыкновенные дела. Вот он, Карп Ильич, в кожаной одежде, грубо сколоченный, тяжёлый, с красной бородой; вот припадающий на ногу коренастый Корней, приветливый, с доброй улыбкой; вот как живой передо мною великан-гармонист, должно быть весёлый певун. Эти люди — какой-то другой породы, способные только на необычайные подвиги, живущие только борьбой с бурями. Вспомнились слова Карпа Ильича о зимнем буране и о льдинах, на которых уносило рыбаков в море. Кругом бушуют такие же страшные волны и до самого неба — ураганы снега. Ничего не видно, кроме белых вихрей, а на льдине, которая несётся по чёрному всклокоченному морю, сбились в кучу несколько человек, обреченных на гибель. Волны захлёстывают этот белый островок, ломают его, рвут на части, а ураган засыпает снегом людей. И нет им спасения. Вздрагивая от ужаса, я пролепетал:

— А как же, дядя Карп, на льдинах-то?.. Как вы спасались-то?

В каюту ввалился Корней и с обычной улыбкой добродушно спросил:

— Это какого же по счёту парнишку ты растравляешь, Карп? Что это за охота мальчат бунтовать?

Карп Ильич усмехнулся, подхватил пальцами бороду и покрыл ею лицо до самых глаз.

— О гармонисте нашем да о тебе рассказывал. К слову пришлось. А это ему в науку. Весь век помнить будет. Пускай знает, какая цена есть дружбе. Только в нашем ловецком деле верность крепится.

Корней оживился, ударил себя по бёдрам и сдвинул картуз на затылок. Глаза его вспыхнули, но лицо сурово ожесточилось.

— Мы с тобой, друг мой Карпуша, кровью в верности нашей связаны. А умрём в один час — в обнимку. Мы ведь клятву дали Герасиму. — Он шагнул ко мне и строго приказал, указывая на Карпа Ильича: — Ты дядю Карпа не забывай, а чего он внушает — в уме держи. Он, дядя Карп-то, два раза меня от смерти спасал. Однова на льдине — сам чуть не замёрз, а меня отогрел. А вдругорядь в этот самый шторм…

Карп Ильич встал и угрюмо набросился на Корнея:

— Ты молчи, Корней! Ты да я, да мы с тобой… Ежели мы будем попусту болтать да разбирать, кто кого спасал, одна только канитель будет, одна неразбериха. А вот ты запиваешь да в драку со мной лезешь, за это я тебя уж не один раз к мачте привязывал.

Корней обмяк и стыдливо замигал глазами. Лицо его дрожало от виноватой улыбки.

— От тоски это, Карпуша… Сам знаешь… Душа ноет… В неоплатном я долгу перед тобой… — И вдруг опамятовался, встряхнулся и засмеялся. Обычным деловым голосом доложил: — Ну, шутки в сторону, а хвост набок. Чего я пришёл-то? Нас догоняет шкуна. Мчится на всех парах. Уж не Бляхин ли с ума сходит?

Карп Ильич спокойно надел картуз, огладил ладонями свой бушлат и пристально поглядел на Корнея.

— Иди-ка скажи ребятам, чтобы на баржу ни одного человека не пускали. Не давать пришвартоваться. А кто посмеет ворваться на борт — бросай в море.

— А ежели это Бляхин?

— Он! — уверенно подтвердил Карп Ильич.

— А ежели сам ворвётся?

— В море! — отрезал он хрипло.

Корней озадаченно крутнул головой.

— Сроду не был в такой переделке… будто и не ловецкое это дело…

— Это моряцкое дело. Не мне говорить, не тебе слушать.

Оба они забыли обо мне и вышли из каюты.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть