Онлайн чтение книги Вольница
XVIII

Так началась наша жизнь на Жилой Косе.

Стояли солнечные дни начала октября. Небо было мягкое, голубое, близкое и казалось очень тёплым. Воздух был сухой, звонкий и зеркальный в далях. Море ослепительно сверкало вдали и за жёлтой рябью песчаной отмели чудилось призрачным. И среди этой ослепительной россыпи искр и вспышек огромная чёрная баржа грузно лежала на боку, как мёртвая туша гигантского чудовища, выброшенного бурей из морских глубин. Толстые рёбра торчали из зияющих пустот на приподнятом боку, а на палубе, в тени, переплетались какие-то обломки, покрытые солью, как инеем, и твёрдым знаком прилипал к корме скосившийся руль. Эта полуразрушенная баржа манила меня к себе своей таинственной заброшенностью и жуткой пустотой утробы. Очень далеко на горизонте реяли белые рыбачьи паруса. Казалось, они застыли на месте, греясь на солнце. Над морем трепетали вихри чаек.

Казармы нашего промысла стояли в конце песчаной улицы поселья, а за ними золотыми сугробами и застывшими волнами расстилались до самого горизонта пески, мерцая маревом вдали, и мне чудилось, что где-то недостижимо далеко сияют и волнуются голубые озёра и реки. На этих буграх и сугробах яркими пятнами зеленели тугие пучки каких-то кустарников и колючей травы. Эта жёсткая злая трава росла всюду — и на улице, и на дворе, и даже на камышовых крышах казарм и сараев. И странно было видеть, как среди этих пустынных песков по склонам барханов ползало стадо овец; оно исчезало, опять появлялось, и одинокий человек в рыжем балахоне и остроконечной ушастой шапке, с длинной палкой в руке шагал впереди плотно сбитого гурта, потом останавливался и застывал, как призрак, в этой мёртвой пустыне или поднимался на курган, садился на его вершине и качался вперёд и назад.

Каждый день по этим пескам шагали один за другим задумчивые верблюды. И низко над курганами кружились коршуны.

Через улицу, за длинным дощатым забором раскидывался широчайшим двором наш промысел. Со стороны моря он был открыт и пологим склоном спускался к прибрежному песку. Направо, примыкая друг к другу, тянулись лабазы с камышовыми стенками, а за ними пластался широкий плот под пологой двускатной камышовой крышей на столбах в четыре ряда. Этот внутренний плот был построен на земле, но пол застлан толстыми досками. Между столбами стояли скамьи, и на них сидели лицом друг к другу резалки в штанах, с багорчиком в левой руке и с ножом — в правой. Они проворно выхватывали багорчиком из трепещущей серебристой кучи рыбу, бросали её на скамью и мгновенно потрошили ножом. Молоки сразу же сбрасывались в деревянный ушат.

Дальше, за плотом, двор был ровный и чистый, а за этой площадкой под прямым углом друг к другу стояли два деревянных дома: один нарядный, с резными наличниками и верандой, другой попроще, с двумя высокими крылечками. В нарядном доме жил управляющий промыслом, сухощавый человек в золотых очках и с острой бородкой, с обвисающими усами под тонким, острым носом. Он ходил в коротком сюртучке и чёрной шляпе и смотрел через очки как-то вбок. Лицо его было холодно-равнодушно, а когда встречались ему рабочие и работницы и кланялись ему, он не отвечал на их поклоны и не замечал людей. Я ни разу не слышал его голоса и не видел, чтобы он приходил на плот: говорили, что он брезгует глядеть на рыбу и не выносит её запаха. Но почему-то его все очень боялись, а подрядчица, которая обычно орала на плоту, подгоняя резалок и ругая их за разговоры, шикала на всех, бегая вдоль скамеек, когда видела вдали управляющего, и говорила шипящим голосом, с ужасом в глазах:

— Сам… сам идёт… тиш-ше!.. молчать!..

А резалки злорадно посмеивались, что управляющий её видеть не может и велит ей стоять у порога конторы, когда она приходит по делам.

За открытыми воротами, на береговом песке стоял на сваях другой такой же плот, а по обе стороны от него, на взгорочке, лежали борт о борт лодки. Этот плот оживал, когда ветер пригонял море до самого взгорка и под плотом с шумом плескались волны, а лодки одевались парусами и весёлой толпой уплывали куда-то вдоль берега, скрываясь за песчаным бугром, а потом опять появлялись, полные живой рыбы. Они окружали плот, и рабочие сетчатыми черпаками выбрасывали из лодок рыбу на плот. Подплывали и широкие, утонувшие до самых бортов прорези — лодки худые, как решето, рыба кишела в них сплошной массой.

Улица тянулась далеко — к центру поселка и обрывалась широкой площадью. Там над камышовыми крышами торчала серо-голубая колокольня. По береговой стороне улицы примыкали друг к другу промыслы разных хозяев, а по другой стороне тянулись длинные казармы и дощатые заборы. Посёлок был большой, но в центр его я один не ходил — боялся драчунов и собак. Только позднее, в воскресенье, мы прошли с матерью на базар, который кишел народом. Здесь были хорошие деревянные и глинобитные дома с раскрашенными ставнями, с занавесками и цветами на окнах, с двускатными крышами над воротами. По обе стороны площади красовались две пятистенные избы с высокими крылечками. На карнизе одного крыльца врезана была вывеска с надписью: «Школа», а на другом — «Волостное правление». Я долго оглядывался на школу и с завистью думал: «Почему другие парнишки учатся, а я нет? Может быть, я лучше всех учился бы?..» Я сказал об этом матери, но она испуганно ответила:

— Рази можно? И думать не думай! Тут богатые учатся. Нам с тобой сейчас купить бы маслица, пшенца, капустки бы аль картошки… а денег-то и нет. На руки-то гроши будут выдавать, а на остальное в лавке товаром забирай. А что в лавке-то? Та же вобла да постное масло… Ну, чай, сахар, мука ржаная… Как жить-то будем?

Да, нужда заставляла и меня думать, как заработать хлеб и на свою долю: матери выдавали хлеб и воблу на одного человека. А я видел, как она на базаре продала свёрток захваченного с собой холста, чтобы прикупить говяжьего сала, муки и пшена. Я твёрдо решил пойти к Грише и попросить его пристроить меня или в бондарню, или на плот.

Но пока что я болтался без дела: мне, малолетку, не находилось места среди взрослых. Их работа была тяжёлой, требовала сноровки и физической силы. В рыбаки я не годился, как не годилась для обработки мелкая рыбёшка, которая выбрасывалась обратно в море или кучами гнила на берегу. В бондарне все были мастера, сильные ребята, которые одной рукой бросали бочары в штабели. Они легко играли разными топорами — изогнутыми и прямыми — и на своих верстаках работали скобелями, как фокусники.

В лабазах в два ряда зияли широченные круглые ямы — деревянные чаны, глубоко врытые в землю. В полусумраке сараев эти огромные дыры чернели, как пропасти. В чанах длинными шестами со скребками на конце двое рабочих размешивали тузлук — крепкий соляной раствор. Соль подвозили на тачках, сбрасывали её в чан, где бурлила под мешалками и кипела пеной грязная жидкость. Рабочие бегом гнали с плота тачки с воблой и сбрасывали её в тузлук. Живая рыба корчилась, судорожно извивалась и быстро сваривалась в этом жгучем растворе.

В первые дни я наслаждался свободой, как чайка. Я никому не мешал и не нужен был никому. И за эти дни я узнал все виды работ на промысле: я искал работу по своим силам и верил в свою понятливость и переимчивость. Вот здесь, в лабазах, я мог бы и мешать тузлук, и солить рыбу. Но на меня орали и тачечники, и солильщики, как только я подходил близко.

Работа начиналась с шести часов утра и продолжалась до семи вечера. На обед давался перерыв на один час. Я вставал вместе с другими: мой ребячий утренний сон прерывался суетой в казарме, говором, грохотом чугунов на плите, зычным криком подрядчицы.

От ночной духоты болела голова, и я чувствовал себя отравленным. Мать, с опухшим лицом, как больная, торопливо натягивала штаны и кофту и казалась мне несчастной. Наташа тоже копошилась в одежде с натугой и с тоской в глазах. Она попрежнему молчала и тяжко думала о чём-то своём.

Все наскоро пили «калмыцкий» чай с остатками вчерашнего хлеба — «сусло из веника», как шутили работницы, — и с ножами и багорчиками выходили из казармы.

На дворе женщины толпились вокруг приказчика и подрядчицы. Предрассветный воздух был свежий и мягкий. Очень чётко скрипели колёса на улице, где-то на соседних ватагах пели женщины. Звенели молотки в кузницах. Как шум прибрежных волн, шелестели соляные мельницы. И несмотря на запах свежей и солёной рыбы, в воздухе пахло морем и особым непередаваемым ароматом утра. Эта белоштанная толпа женщин шевелилась, толкалась плечами, невнятно переговаривалась, раздавался девичий смех, и казалось, что все пустятся сейчас плясать в многолюдном хороводе. Мужчины из нашей казармы и из соседнего барака расходились по двору, по лабазам, в бондарню, на укладку рыбы в тару. Резалки шли на плот, а остальные на подвозку рыбы с Эмбы и на помол соли здесь же, на дворе. Мельницы стояли среди влажно-серых курганов соли. Днём её кристаллы поблёскивали на солнце перламутром. В заднем углу двора дымилась кузница, и кузнец в кожаном фартуке брякал железом, ругался, и на фоне бушующего в горне огня его чёрная фигура казалась огромной и крылатой.

На плоту мать сидела на скамье вместе с Марийкой, маленькой девушкой, которая с виду казалась смирной, боязливой, но глаза её, красивые, голубые, с длинными ресницами, хитренько улыбались, и видно было, что она всегда себе на уме. Миловидное личико её, задорно курносенькое, с пухлыми губами, очень привлекало меня. Я любил смотреть на неё, и она постоянно ласкала меня сияющими взглядами. Как опытная резалка, которая работала на этом промысле два года, она сама выбрала мать, вероятно потому, что обе были маленькие, хрупкие и лицом похожие друг на друга. Может быть, своей нежностью, мягкостью, нервным беспокойством и мольбой в доверчивых глазах мать пленила её, и она решила, что нашла себе подругу по душе.

В пролётах между рядами столбов и скамей лежали кучи живой рыбы, которая корчилась трепыхалась, подпрыгивала, раскрывая красные жабры. Рабочие подвозили на тачках и сбрасывали в разных местах новые кучи рыбы: она всюду сверкала своей серебристой чешуёй. Карсаки в остроконечных шапках багорчиками на длинных черенках считали рыбу, откидывая её в другую кучу рядом: «Бер! икэ! ушь! турт!» Этот их счёт я запомнил быстро вплоть до ста, повторяя за ними странные, неслыханные слова. В длинных верблюжьего цвета балахонах эти скуластые люди с жиденькими бородёнками, с узенькими влажными глазами очень мне понравились: они двигались неторопливо, мягко, сосредоточенно и казались мне добрыми, кроткими. Приказчик орал на них походя и обязательно давал кому-нибудь из них оплеуху безо всякого повода. И они безропотно сносили эти обиды. Я ненавидел приказчика, злился на карсаков за их покорность, и мне хотелось выхватить багор у потерпевшего и ударить им приказчика. Должно быть, он видел, как я негодую, и, сворачивая рот на сторону, целился в меня щелчком или старался неожиданно схватить за ухо. Я злобно отшибал его руку и, сдерживая слёзы, от бессилия кричал:

— Цапля! Журавь! Не трог меня, а то покаешься…

Вероятно, это выходило у меня потешно: резалки хохотали, повизгивая от удовольствия, а приказчик скалил крупные жёлтые зубы. Плотовой, коренастый краснолицый мужик, с чёрной бородой, похожей на войлок, с пьяными опухшими глазами, в длинном стёганом пиджаке, в высоких рыбачьих сапогах, в картузе, надвинутом на глаза, мычал на приказчика:

— Связался верблюд с таранкой… чертило лихопутное! А ты, людёнок, не вертись тут, не мешай! И без тебя здесь много всякого отброса.

Его боялись не только резалки, но и приказчик с подрядчицей. Когда он проходил по плоту, закинув волосатые руки за спину, с опущенной головой, и косился на резалок и тачковозов, они съёживались, будто ждали от него кулака. И верно, он приказывал и вразумлял не словом, а кулаком. Я не раз видел, как он, казалось бы тупой и равнодушный, проходил между рядами скамей, минуя карсаков и тачечников, и вдруг кулак его, будто сам собою, вылетал из-за спины и бухал по спине или сшибал шапку с рабочего. Насупившись, с козырьком, надвинутым на нос, этот тяжёлый человек молча тыкал пальцем в пол, отшибал сапогом рыбу или растирал подошвой слизь на полу и шагал дальше. Это значило, что рыбу разбрасывать нельзя, а слизь надо смыть водой. Однажды он ткнул кулаком двух пожилых резалок и так же молча показал пальцем на скамью, запачканную молоками. Женщины заплакали, с лихорадочной торопливостью схватили вёдра и стали смывать грязь со скамьи. Подрядчица кубарем подлетела к ним, раздутая, с синим от ярости лицом, и, брызгая слюной, дико заорала:

— Ах вы, подлюки чортовы! Дождались самого плотового. Хлеб-то жрёте, а работаете через пень-колоду… и не работаете, а варакаете. Это — не рыба, а грязища. На урок вам по полторы тысячи даётся, вы и над тыщей кряхтите, заварзы.

Женщины молча всхлипывали, склонившись над скамьями. Наташа сидела вместе с благочестивой Улитой. Она тоже была опытная резалка. Работала она как будто медлительно, но споро. Лицо у неё было неподвижно, словно ничего она не видела и не слышала. С Улитой она не разговаривала, да и в казарме на нарах лежала, как немая.

На участливые вопросы матери она отвечала удивлённым взглядом. Только однажды, когда мать спросила её, не больна ли она, Наташа твёрдо и резко ответила:

— Здоровее да сильнее меня здесь никого нет.

Как-то плотовой остановился перед Улитой, ткнул толстым пальцем в её руку, перевязанную грязной тряпицей, и хотел толкнуть её кулаком. Наташа вскочила и схватила его за локоть.

— Рукам воли не давай, плотовой! — сказал она требовательно и спокойно.

Плотовой от неожиданности попятился и с изумлением уставился на неё из-под козырька.

— Чего это? — спросил он озадаченно, словно самого его оглушили ударом — Здесь — вобла, снулятина. И вдруг — щука зубастая… Откуда? Из какого омута?..

Он отошёл с обычным равнодушием и ленивой развальцей. Так же бойко подлетела Василиса-подрядчица и задребезжала:

— Это как же ты посмела-то? С самим плотовым сцепилась, а? Ещё не учёная, да?

Наташа так же спокойно отбила её наскок:

— Руки коротки, подрядчица. Отойди от греха.

— Я тебя, гадину, оштрафую. Охалиться со мной хочешь?

Наташа медленно повернула к ней лицо и пристально посмотрела на неё. Плотовой сейчас же вернулся, молча взял Василису за плечо и усмехнулся.

— Ты, бабья ошибка, прочь отсюда. Мои следы не топчи. Ежели услышу, что девку эту обижать будешь, весь жир твой выдавлю.

А Наташа попрежнему работала, далёкая от всего, сосредоточенная в себе. Улита покорно и смиренно причитала:

— Охрани тебя, владычица, от злой руки. А восставать-то не надо бы, дева… Не нам их судить. Я вот помолюсь за них, мне и легко будет.

Наташа не слушала её.

— Вот молодец девка! — в восторге вскричала Марийка. — Я бы так не могла — молоденькая очень: меня плотовой-то пальцем перешибёт.

Мать была потрясена и улыбалась растерянно.

Прасковея, которая сидела с Оксаной, с грохотом бросила на скамью багорчик с ножом, стремительно прошла мимо подрядчицы к Наташе. Ни слова не говоря, она крепко поцеловала её и так же молча пошла обратно, будто не замечая Василисы. Этот случай так взволновал весь плот, что резалки только и толковали об этом весь день.

Запевались горестные песенки. В одном конце жаловались:

На ватаге девки вянут:

Подрядчицы жилы тянут.

А где-то в стороне смешливо глумились над собою:

Больно, девки, слабы мы!

Нас деньгой не балуют.

Сделают нас бабами —

И платком не жалуют.

Мне очень хотелось взять багорчик у карсака, чтобы откидывать по счету рыбу в кучу у скамьи матери, но я боялся плотового и приказчика: вдруг кто-нибудь из них подойдёт ко мне и треснет кулаком по спине или по шее. Но мне казалось, что я не хуже карсака буду поддевать багорчиком рыбу и отбрасывать её в кучу около скамьи.

И карсака мне было жалко: не столько мне достанется, сколько ему. Работал здесь багорчиком Карманка — очень приветливый, с реденькими волосиками на подбородке, в длинном балахоне. Встречал он меня сморщенной улыбочкой и ласково кивал головой. Его смешное имя нравилось мне: в нём было что-то очень простенькое и игрушечное.

Я никак не мог привыкнуть к работе резалок. Она вызывала у меня отвращение. Лежит рядом со скамейкой скользко-холодная серебристая куча рыб, которые корчатся, извиваются, поднимают жабры, выпрыгивают Из кучи и бьются об пол. Мать и Марийка безжалостно пронзают их багорчиками и мгновенно разрезают их, так же мгновенно выскребают внутренности и скидывают ножом в ушат. Потом режут наискось спины и отбрасывают, уже мёртвых, обезображенных, в другую кучу. Руки у Марийки и матери выпачканы кровью и слизью. А они будто не замечают ни своих рук, ни рыб, и их проворные движения, повторяемые тысячи раз, совершаются сами собою. Я смотрел на других резалок (а их было на плоту не меньше сотни), и всюду мелькали в моих глазах быстрые взмахи багорчиков и ножей, полёт рыб и белые ноги, обнимающие скамейки. И сгорбленные фигуры женщин, и их лица, скучные и отчуждённые, казались мне неживыми, как у заводных кукол. И я чувствовал, что запевки резалок, сидящих за этой однообразной и противной работой по двенадцать часов, похожи были на крики отчаяния, на плач, на призыв о помощи. Но эти вздохи и рыдания освежали их лица: глаза вспыхивали волнением и какой-то внезапной мыслью. Эти запевки заражали и пожилых женщин, и все наперерыв пели, подбирая новые складные слова, часто острые, терпкие, злые, мстительные, в которых они выражали свою боль, свой гнев и проклятья безрадостному труду. А потом перекидывались шутками, начинался общий беспорядочный разговор — вспоминали прежние дни, облегчённо хохотали, а такие, как Прасковея, кричали на весь плот:

— Товарки! Девки! Не унывайте! Не вешайте носа! Живи, не тужи, веселись назло лиходеям! Выгоняй горе злостью, а сердце утоляй весельем.

И каждая пара резалок с наслаждением вставала со своих скамеек, подхватывала полный молоками ушат за концы палки, просунутой в дырки ушков, и вскидывала их на плечи. Женщины покачивались на ходу, разминая застывшие члены, и через двор шли за ворота, в жиротопню — к дымящей на прибрежном песчаном кургане печи, от которой несло смрадом рыбьего жира.

Карманка долго не давал мне своего багорчика, хотя и хотелось ему удружить мне. Он робко озирался и шептал:

— Ой, плотовой ругат! Приказчик бить зубам будет… Годи, коли шайтан их угонит.

И вот однажды, когда на плоту ни плотового, ни приказчика, ни Василисы не было, он радостно сунул мне свой багор и прошептал хихикая:

— Считай, малок! У меня свой счёт, у тебя свой счёт… Оба-два — одно.

Я выхватил у него багор и, повторяя его движения, подцепил рыбу острым крючком на конце черенка и откинул в кучу у скамьи.

— Бер, икэ, ушь, турт, бис…

Карманка был очень доволен и морщился от улыбки.

— Якши, якши, малок!..

Однажды я так увлёкся этой Карманкиной работой, что бойко, как заправский счётчик, гордый своей ролью рабочего, перекинул больше двухсот штук. Я считал уже вслух распевно и звонко. Марийка смеялась и подбодряла меня:

— Ну, и работничек! Ах, какой ловкий! Как это у тебя весело да ладно выходит! И нам вольготнее работать!

Мать тоже смеялась и любовалась мною.

Мы не заметили, как к нам подошёл плотовой с закинутыми за спину руками. Из-под надвинутого картуза смотрели на меня хмельные глаза в кровавых белках. Он похож был на старого пса, который с любопытством смотрит на играющего щенка и усмехается усами. Я замер от ужаса и мельком увидел, как побелела мать и втянул голову в плечи Карманка. Но плотовой тяжело и медленно вынес свою чудовищную руку из-за спины и поворошил мои волосы.

— Ладно, ладно, не бойся, людёнок! Расторопно считаешь. Мал золотник, да дорог. Курбатов, дать ему в руки багор — пускай трудится. А Карманке засчитать всю работу.

Но всё-таки не утерпел и ткнул его кулаком в грудь. Карманка от поощрительного толчка пошатнулся и попятился на шаг, хотя и преданно морщился от улыбки.

— Это чей мальчишка? — спросил плотовой с угрюмым благодушием.

Мать встала и дрожащим голосом виновато ответила:

— Это мой, Матвей Егорыч. Работать всё рвётся, без работы оставаться не любит.

— Твой-то твой, а вот он смелее тебя. Ну, чего дрожишь, как колючка на ветру? Мать должна за своё дитё стоять, как волчица. У меня тоже такой вот вертун. В школу ходит.

Плотовой отвернулся и грузно пошагал вдоль плота, заложив руки за спину и уткнув бороду в грудь.

Плотовой — это грозная, неограниченная власть хозяина на плоту. Приказчик и подрядчица — его холуи. Подрядчица доставляет работниц и отвечает перед плотовым за исполнительность и мастерство навербованных еюженщин. Она берёт подряд на подбор и доставку на промысел многолюдной ватаги резалок и укладчиц, солильщиков и икряников и выжимает из них все силы за двенадцать часов ежедневной работы. Если работницу или рабочего сваливала болезнь и они в жару метались на нарах, за такой прогул с них вычитался их дневной заработок. Больных не лечили. Их кормили товарищи, а ухаживала за ними тётя Мотя. Приказчик каждое утро распределял людей на работе, следил за порядком, за ходом всех видов работ, за их непрерывностью: доставленная на одноколках или в моряну на лодках рыба сортировалась, пересчитывалась, развозилась на тачках к скамьям резалок, обработанная рыба отвозилась в чаны для засолки. Так проходила работа в осеннюю путину — в те дни, когда мы поселились на Жилой Косе.

Подрядчица распоряжалась своими ватажницами, как ей хотелось: это были её рабыни. Она могла выбросить из казармы всех, по её мнению, нерадивых, она вычитала с больных за каждый прогульный день и не выдавала положенный паёк. И все дышали лютой ненавистью и к подрядчице, и к приказчику, и к плотовому. Но эта ненависть была задавлена страхом перед самовластием плотового и подрядчицы. Каждая женщина дрожала за свою судьбу: вдруг чем-нибудь не угодит им или заболеет — и будет обречена на голод или на безработицу.

Узнал я это из разговоров работниц в казарме, а потом был свидетелем событий, которые произошли поздней осенью — в бурю, в холод и непогоду.

Когда плотовой распорядился выдать мне багорчик, мать со страхом в глазах поманила меня к себе и, озираясь, прошептала:

— Беги скорее отсюда! Замают тебя. Приказчик-то вцепится в тебя и измываться будет.

— Да ничего! — радостно утешал я её. — Мне хочется. Чай, мне за работу-то платить будут.

Марийка лукаво засмеялась, но сказала сердито:

— Кто это тебе сказал, что платить будут? Они рады, что лишнего карсака не наймут, а деньги себе в карман положат. Ты не знаешь, какие тут волки. Уж ежели сунут тебе багор — и отдохнуть не дадут. Беги-ка отсюда, пока не пригвоздили тебя этим багром-то.

— Вот ещё! — запротестовал я. — Маленький я, что ли? Я, чай, не сробею. Увидят они, как я работаю, похвалят, тут я им и скажу: я не хуже Карманки работаю — давайте мне жалованье.

— Ух, какой ты прыткий, герой! — опять засмеялась Марийка. — Вот погляжу ужо, как ты воевать будешь!

— Уходи, уходи! — нетерпеливо шептала мать, — Беды с тобой не оберёшься…

Карманка морщился от улыбки и одобрительно кивал мне остроконечной бараньей шапкой.

В эту минуту приказчик крикнул издали, потрясая багром:

— Мальчишка! Эй! Беги сюда, бери багор! Будешь здесь считать рыбу.

— Вот! — упала духом мать. — Видишь, до чего достукался? Теперь там тебя затуркают.

Но я уже бежал к приказчику вприпрыжку, довольный, что получу свой урок, как самосильный работник. Курбатов ткнул мне в руки багор и свирепо оглядел меня.

— Благодари плотового, Матвея Егорыча: отнёсся к тебе, чтобы не шатался без дела. А ты, чай, и считать-то не умеешь. Тут на каждую скамью две тыщи надо.

— Я ещё больше умею, — храбро похвалился я, — тыщу-то я без отдышки просчитаю.

Приказчику, должно быть, показалась забавной моя смелость: он вытаращил на меня налитые смехом глаза, и в них увидел я какой-то злой задор. Такую злинку в глазах я замечал у наших деревенских парней, которые стравливали нас, малолеток, на драку. Этого Курбатова я возненавидел ещё в первый день, когда он обидел мать. Чувствуя, что он хочет сделать мне какую-то каверзу, я попятился от него с багром в руках и опасливо нахмурился.

— Ну, начинай, шемая! Вот тебе косяк рыбы, отсчитывай её к скамье Прасковеи-Пятницы. Рыбу будут подвозить на тачках. Я проверю, как ты считаешь. Только знай: я тебе не только ни копейки не заплачу, а и этого вот судачка не дам. Тебя никто не нанимал: ты сам по охотке напросился. А отвечать за урок должен, как заправский мужик.

Я поплевал на ладони и стал перекидывать рыбу из судорожно-кишащей кучи к скамье Прасковеи. А она и Оксана поглядывали на меня и посмеивались. Курбатов стоял, покручивая и подёргивая жёлтые усы, и следил за моим багром.

— Ты зачем, мальчёныш, цену нам сбиваешь? — строго упрекнула меня Прасковея. — Кто тебя надоумил поперёк артели итти? Урок-то труда стоит, а труд награды просит. Брось багор и беги: они на даровых работников охочи, как судаки на шамайку.

А Оксана мечтательно пропела:

— Ах, как я побежала бы с тобой, хлопчик, моряну встречать! И зачем тебе рыба? Этот дылда тебе хребёт поломает.

Она махнула ножиком в сторону Курбатова. Приказчик погрозил ей пальцем.

— Не грози, пугало! — озорно осадила его Прасковея. — Верблюд видом страшный, да дурашный.

Но я не слушал их: мне нравилось считать рыбу багорчиком. А багорчик плотовой распорядился дать мне, как Карманке, который работал здесь, должно быть, давно. Он издали смотрел на меня и поощрительно кивал своим колпаком, и я чувствовал, что он подружился со мной, что он радуется моей смелости, что в этой его доброй улыбке готовность помочь мне и обещание не дать меня в обиду. Он что-то внушал матери и тоже улыбался ей, кивая головой. Но когда к нему обернулся Курбатов и показал ему кулак, Карманка испуганно согнулся и начал быстро работать багром. А я уже знал, что Прасковея с Оксаной заинтересовались мной, что им любопытно следить за моей прыткой работой, что они и потешаются, и любуются мною. Только подрядчица сварливо забубнила, брезгливо оглядывая меня.

— На плоту-то я людями распоряжаюсь. Ежели плотовой этого щенка в расчёт мне подсунет, я с матери взыщу.

Сначала я опасливо следил за приказчиком, который задумал сделать что-то нехорошее со мною. Но потом так увлёкся переброской рыбы багорчиком из кучи в кучу, что приказчик и подрядчица как-то размылись и исчезли, и я их больше не ощущал около себя. Когда я оглянулся, они стояли далеко в задней части плота, около низкого борта огромного чана. В разных местах резалки надрывно распевали запевки. О чём-то бормотали Прасковея с Оксаной. Я не слушал их, считая уже вторую сотню. К моим босым ногам вдруг ринулся густой поток живых судаков, они забились на полу, извиваясь и подпрыгивая, скользкие, холодные, с разинутыми зубастыми пастями. Волосатый мужик в длинной рубахе же откатывал тачку обратно, а старик татарин в тюбетейке на бритой голове катил другую тачку живой рыбы. За ним напирал на ручки тачки третий молодой парень, курносый и губастый. Он с насмешливым изумлением вытаращил глаза и разинул рот.

— О! Три одра на одного комара… Завалим тебя рыбой, затянет тебя трясина, а резалки тебя обработают, как судака. Что за умора — комары в ход пошли?

Оксана весело блеснула глазами и засмеялась.

— Этот наш хлопчик бросает рыбу, как танцует, а считает, как поёт.

Прасковея улыбнулась мне ласково, притянула за руку и шепнула:

— Ты не очень-то старайся. Приказчик хочет над тобой потешиться. Ему, лоботрясу, от скуки нечего делать, как над безобидным поиздеваться. Ты считай ни шатко ни валко, чтобы из силёнки не выбиться.

И она уже не казалась мне грубой и взбалмошной бабой, которая задирает каждого, кто ей попадётся. И вдруг она прижала меня к груди и со слезами в глазах выдохнула с болью:

— Милый мой! У меня был такой же мальчик, как ты, и такой же кудрявенький. Умер здесь, в казарме. В третьем году сгорел в горячке. Приварил меня к своей могилке в песках. Ты не думай, родненький, что я злая. Я это за него да за свою жизнь мщу всей этой ватажной сволочи. Всех я их, кровососов, ненавижу… и житья им не дам!

— Просковея! — испуганно прошептала Оксана. — Идут щучьи морды…

Приказчик защемил мне пальцами ухо и дёрнул к себе.

— Кому багор дали?

В первое мгновение я очень испугался, а потом инстинктивно ударил его пинком между ног. Он охнул, вырвал у меня багор и замахнулся им, бледный от бешенства. Я услышал истошный крик матери и увидел, как Прасковея вскочила со скамьи и вцепилась в его руку.

— Моего сына сожрали, и этого хочешь растоптать? Не дам! Живодёры чортовы!

Прибежала мать и, с помертвевшим лицом, с безумными глазами, потащила меня за руку. Оксана сидела, усмехаясь, и спокойно резала судака. Резалки со всех сторон плота смотрели на нас с любопытством и тревожным ожиданием.

Марийка встретила меня сдержанной усмешкой и, работая багорчиком и ножом, пошутила:

— Ну, мальчик-с-пальчик, наработался? Ты, оказывается, и подраться охочий. Хорошо, что тебя Прасковея выручила: она с горя ничего не боится. Этого тебе приказчик не спустит, а матери из-за тебя придётся попрыгать, как рыбке на сковородке. Ну да всё-таки молодец!

Потемневшие и лихорадочные глаза матери смотрели пристально и странно, словно не узнавали меня.

Целый день до темноты я бродил по прибрежному песку. Он расстилался широким и ровным полем и, мерцая, сливался с блистающей полосой моря у горизонта. Небо было бездонно-синее, кроткое, родное, будто оно пришло сюда вместе со мною из деревни. И воздух был такой чистый и прозрачный, что на далёких песчаных курганах отчётливо видны были ветки мелкого кустарника и ярко-зелёные колючки. На одном из курганов стоял коричнево-пёстрый коршун и лениво чистил клювом свои крылья. А по дороге между курганами скакали лошади, запряжённые в одноколки с широкими ящиками на колёсах. Белоштанные девчата сидели впереди на ящике, свесив ноги, и, подпрыгивая на ухабах, шлёпали лошадей вожжами. Это возили с ерика рыбу на промыслы.

С моря дул свежий ветер, тёплый и влажный. Далеко над морем реяли чайки. Мёртвая баржа попрежнему лежала на боку, огромная и таинственная. Направо за нашим промыслом, перед посёлком, на таком же золотом песке бегали мальчишки и голенастые девчонки. И я видел, что они играли радостно и самозабвенно. А я иду по сыпучему песку, к морю, такой же покинутый, как эта баржа, и у меня нет товарищей. На плоту я хотел работать с охотой и облюбовал работу по своим силам и по душе: мне нравилось размеренное перекидывание рыбы. Там, на плоту, много людей, и каждый делает своё дело привычно, ловко, без передышки — все и каждый связаны друг с другом, одна работа зависит от другой: резалки попарно колышутся на скамьях, и руки их проворно повторяют одни и те же движения и багорчиком, и ножом; счётчики, такие как Карманка, бросают им рыбу багром бойко и без промашки; рабочие подвозят на тачках и выплёскивают вдоль плота всё новые блистающие серебром кучи живой, трепещущей рыбы; подбегают другие рабочие с тачками, подгребают широкими черпалками обработанную рыбу и увозят её в лабазы. На плоту много суеты, движения, всюду — говор, песни, смех. Я добился и своего багра, и своего урока, но приказчик хотел только поиздеваться надо мною: мой трудовой порыв он превратил в потеху.

В этот день я не обедал: противно было думать о еде, о людской толчее и духоте в казарме. Ненависть к приказчику и подрядчице гнала меня дальше от промысла. Невыносимо было встречаться с ними, да и опасно: я чувствовал, что такие люди, как приказчик или Василиса, привыкшие властвовать над подневольными людьми, не спустят отпора и самозащиты. От них постоянно надо ждать внезапной расправы. Я никому не мешал и был рад удружить всем, мне хотелось поработать в общей артели, а меня сразу поймал на этом плотовой и думал помытарить Курбатов. Ведь я видел, как он приказал рабочим подвозить рыбу на тачках только ко мне. Он хотел поиграть со мною. Значит, здесь с работницами и рабочими один разговор — толчки плотового, грубая брань, удары багра Курбатова и охальные окрики подрядчицы. И люди сносят это потому, что боятся, как бы их не выбросили с промысла на нищенство и бесприютность. Астрахань далеко, а здесь — море и сыпучие пески без конца и края. Все работают от темноты до темноты, не разгибая спины, и только в час обеда срываются со скамеек, бегут с плота на двор с криками и начинают кружиться и плясать. И я вижу, что кружатся они и пляшут, сбиваясь в толпу, не потому, что им весело, а потому, что болят спины, затекли ноги и одеревенели руки — надо размяться, разогреться, подышать свободно. Под плясовые выкрики все идут к воротам, в казарму, и тормошатся, взмахивают руками, толкая друг друга, извиваются в пляске.

Вечером тоже долго работали при тусклых фонарях, и на плоту в полумраке резалки шевелились, как призраки. А когда дробно и долго заливался колокол — конец работы — и на скамью падали багорчики и ножи, наступала тишина короткого ожидания, и вдруг чей-то голос требовательно запевал:

Госпожа наша подрядчица!

И все подхватывали с нетерпеливой настойчивостью:

Ах, не пора ли шабашу нам давать,

Шабашу давать, на ужин отпускать?

Все вскакивали с мест, чувствовалось, что эти женщины сейчас свободны, и ни плотовой, ни подрядчица не в силах заставить их дольше работать. Их песня разносилась по двору уверенно, в ней звучал смех уставших, но сильных в своей сплочённости женщин:

Наши щи приустали кипучи,

Нашу кашу во полон взяли,

Чашки, ложки воевать пошли.

И, не дожидаясь разрешения подрядчицы, все скопом, с ножами и багорчиками в руках выходили на двор и толпою направлялись к воротам. Тут они уже не боялись ни плотового, ни Василисы, ни Курбатова, чувствовали себя вольно и распоряжались собою, как хотели. Так же, как и в обеденный перерыв, они начинали кружиться, прыгать, с хохотом и визгами шлёпать друг друга, обниматься, бороться, плясать. Песня не угасала до самой казармы, и слова её, дерзкие и озорные, выкрикивались с разудалым вызовом:

Все пойдёмте щи да кашу выручать —

Чашкам, ложкам воевать помогать.

Плотовому обломаем кулаки,

А с приказчика сдерём-сорвём портки.

Улита сокрушённо трясла головой и стонала?

— Ах, охальницы, ах, безбожницы! И страху-то у них нет… И наказанья-то не боятся, отчаянные…

Но и сама не могла сдержать улыбки.

Поводырём впереди, приплясывая, выкрикивая самые озорные и терпкие слова, всегда шла высокая, небоязливая Прасковея.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть