Онлайн чтение книги Вольница
XLII

Подрядчица перебралась на квартиру в посёлок. Она с неделю не брала вещей: хотела опять поселиться в своей комнате, но окно не чинилось, и стёкол не вставляли. Дыру забили досками. Дверь законопатили паклей, и тепло в казарме держалось до утра. Василиса не добилась своего: её выжили без всякого скандала — выжили морозом и молчаливой враждой. Должно быть, она поняла, что бороться со всей казармой безнадёжно, а житьё в комнате не обещает ничего хорошего: резалки не оставят её в покое. И даже в лабазах, где работали женщины, её встречала общая ненависть. Ни криков, ни столкновений не было, но люди старались не замечать её, и на её злое ворчанье отвечали глухим безмолвием или запевали насмешливую пригудку:

Василиса веселится —

Квасит в тачке телеса.

А ночами ей не спится:

Донимают чудеса…

Она бродила по лабазам с застывшей яростью на лице. И всем было ясно, что она обдумывает какую-то коварную месть. Со всеми она расправиться не могла: впереди — весенняя путина, и она отвечала своим карманом за сохранность работоспособной артели. Все ждали от неё какой-нибудь подлой выходки. Особенно боялись за судьбу Прасковеи и Гали. Веников однажды не явился на работу, и в этот день Василиса победоносно расхаживала по лабазам и придиралась к работницам, но к Прасковее и Гале не подходила.

Работницы плечом к плечу стояли перед длинными столами и перебирали солёную рыбу. Эта работа на морозе была самой ненавистной: просолённую рыбу нужно было очищать от соли и грязи и укладывать в бочары. Руки коченели от холода и разъедались тузлучной солью.

Резалки плясали перед столами от стужи, грели руки под мышками или подносили их ко рту и дули на омертвелые пальцы. На подрядчицу они не обращали внимания: они не замечали даже её окриков и придирок, измученные этой проклятой работой. У каждой женщины урок был большой, а выполнить его при таких холодах не могла ни одна резалка. Все страдали от простуды, все задыхались от кашля. Несколько женщин слегли и метались в жару.

Однажды мама заплакала за работой, отвернулась от стола и молча вышла из лабаза. Я выбежал за нею и увидел, что она шатается, как пьяная. Я схватил её за руку, но она даже не повернулась ко мне. Лицо её было в слезах, какое-то чужое, жалкое, а широко открытые глаза смотрели с покорным изумлением в одну точку.

Я испугался и крикнул:

— Мама, заболела ты, что ли?

Она тихо и жалобно пролепетала, показывая мне свои покрытые мокрой солью руки:

— Гляди-ка, Федя, какие у меня руки-то стали… Обмерли руки-то…

Потрясённый, я дрожащим голосом успокоил её:

— Ничего!.. Придёшь в казарму, мылом вымоешь. Тётя Мотя тебе пальцы жиром натрёт.

— Слягу я, Федя: мочи моей нет.

И опять заплакала сиротливо, горестно. Горло у меня перехватила судорога, и я крикнул мстительно:

— Это подрядчица… Она всех замучила… Я убью её!

Сердитый голос Наташи оборвал мою угрозу:

— Эка, какой страшный! Подрядчица-то, поди, до смерти испугается. Она здесь — только собака. Порядки-то, чай, не подрядчица вводила: везде такая каторга.

Она подхватила мать под руку с другой стороны и почти понесла её.

— И как это, Настя, ты переносила эту ватажную пытку? Маленькая, камышинкой тебя перешибёшь, а ведь сила-то какая! Другие вон и головы не поднимали — подкашивало их. Уж на что опытная девка Галька, и та рук своих не уберегла. А ты — новенькая, свеженькая, словно заколдованная.

Мать совсем ослабела и едва передвигала ноги, но улыбалась сквозь слёзы.

— Вольность-то, Наташа, дороже всего. Я век бы здесь надрывалась, только бы не у свёкра жить да не под мужниными кулаками. А ты иди… я дойду… у меня — сынок… а то вычтут с тебя да штрафы наложат.

— А черт с ними! Я на них, на этих палачей, плюю. Мне хочется все промысла поджечь… чтобы званья не осталось. Верно, Настя! Живи так, как хочется. Без любви, без вольности и жизни нет, а только ад. Я вот однова пережила… насильников… Не уберегла себя для хорошего человека… Думала, не перенесу… утопиться хотела, да Харитон спас и приютил. А ты сколько дней да годов под насильниками мучилась! И перед тобой я хоть и на лошадь похожа, а выходит — слабенькая.

В казарме было тепло, как в бане, — так мне показалось с холоду. Мать всё время тряслась, не стояла на ногах. Тётя Мотя заохала, захлопотала над ней. Вместе с Наташей они раздели её, вымыли ей руки начисто, и я увидел впервые, как жутко разъела соль её пальцы: они казались мёртвыми, не двигались, скрючились, изорванные кровавыми трещинами и покрытые серой чешуёй. Тётя Мотя натёрла их рыбьим жиром и завязала тряпицами. Наташа подсадила маму на нары и уложила её в постель, потом сама промыла свои руки и смазала жиром. Ей, должно быть, тоже нездоровилось: она села на нары около печки и опустила голову на руки. Феклушка неустойчиво, едва передвигая ноги и раскинув руки, подошла к ней, села с ней рядом и прислонила желтоволосую голову к её плечу.

На нарах лежали больные женщины и стонали по-детски жалобно. Некоторые надрывно кашляли и задыхались. Кузнечиха попрежнему лежала неподвижно и молча. Я взобрался на свои нары и приложил руку ко лбу матери. Она пылала в жару, но не переставала дрожать. Я сидел около неё и не знал, что делать. Она открыла лихорадочные глаза и болезненно улыбнулась.

— Иди, Федя, читай… аль на чунках покатайся… а я полежу, отдохну. Ты не беспокойся… Я не простудилась — видишь, не кашляю. Это у меня так, от натуги. Иди, милый!

Я прошёл в кузницу и застал там Тараса. Угли в горне покрылись золой: должно быть, Игнат уже давно бросил работу. Он стоял перед наковальней, опираясь на ручник, а Тарас сосал окурыш у тисков, кашлял и морщился не то от дыма, не то от злости. Степан тоже курил цыгарку и был чем-то озабочен.

— Вот оставил дверь настежь и пошёл встречь ветру, — язвительно усмехаясь, говорил Тарас. — Сколь дён чеканил я этот светец — две лодки крест-накрест, с парусами, а на носу да на корме — по фонарю! Тонко, аккуратно, вязью всё отделано. Залюбуешься. Это я хотел в казарму повесить, чтобы ребятам было веселее. Ну, и накрыл меня управляющий, истовый такой старичишка, а нос, как у коршуна. Выхватил у меня работу мою, оглядывает, пальцем по ней щёлкает, чмокает, головой покачивает. «Ты, говорит, кому же подрядился такое невозможное изделие чеканить? У нас, говорит, надобности в таких замыслах нет». — «У вас, говорю, нет, а у меня есть. Я своему мастерству — хозяин. Для своей команды в казарму повешу: пускай глядят на эту красоту и радуются». — «А чей, говорит, материалец?» Тут я разозлился и ляпнул ему: «Я краденым, говорю, материалом не пользуюсь: на кровные денежки купил». И хочу взять у него светец, а он бросил его позадь себя и святую свою бородку теребит: «Краденый это материал аль нет — я следствие наведу, а покамест это твоё искусное изделие в моей горнице похраню. Но вот время рабочее ты у меня, у доверенного хозяйского, украл. Вместо багров, крючьев да подков ты непотребными для промысла делами занимаешься». А я ещё больше бешусь: «Я все ваши заказы, говорю, выполняю, а это я по доброй своей воле делаю». — «А угольки, говорит, а огонёк? А что такое твоя добрая воля? Добрая, говорит, твоя воля — тоже кража: ведь добрая-то твоя воля тоже хозяину принадлежит. Я твоей доброй волей должен с пользой распорядиться. Избыток твоей силы транжирить не позволю — мастер нам ни к чему — нам коваль нужен». Бросил я и клещи, и молоток, выплеснул ведро воды в горн, сбросил фартук и заорал: «Ну, и ищите себе коваля, а я вам не по плечу!» И ведь какой коварный старичишка! Ты здесь, Игнат, вроде верблюда: куёшь и маешься паскудно, а Стёпка да этот ваш пупыр только пыхтят да зубы скалят. Ты ещё не спорил с таким благочестивым бесом: я буйствую, а он колет меня глазками да голоском, словно шильями: «Нет, говорит, кузнец, уйти ты не можешь: дальше полиции не шагнёшь. А полиция-то мне же тебя и представит. По закону! по контракту! И за прогул взыщу, и штрафик за нарушение распорядка наложу. То-то, милый! то-то, слуга мой неверный!» И ушёл, и мой светец утащил. А я плюнул на всё, расхлебянил дверь и ушел. Вот тебе и мастер! Вот тебе, чортов верблюд, и наши с тобой споры! Для кого? Для чего? Пойду куда глаза глядят… — Тарас растёр валенком окурок, плюнул и обозлено засмеялся. — Одна у меня отрада была — с тобой, верблюдом, вперегонки играть. Пойми: два умника, два беспутных мастера, два дуботола чертей тешили… Думали свет удивить: всякими выдумками друг друга по башкам колошматили. А вот старичок-то, распорядитель-то мой, умнее и сильнее всех чертей оказался. Дальше, говорит, полиции не шагнёшь и у меня же в когтях будешь. И светец мой утащил. Вот к кому мы друг друга подгоняли да мозги трудили…

Степан, чем-то обиженный, наморщил лоб и безнадёжно махнул рукой.

— У нас все самостоятельные-то люди — бродяги… а то с арканом на шее. Вот плотовой был, Матвей Егорыч… где он? В бродягах оказался. Григорий-бондарь где? В остроге. Харитон-гармонист где? В бегах.

Это было верно, и я взволновался. Игнат оглушительно стукнул ручником по наковальне и накинулся на Тараса:

— Что? Испугался, хвост поджал, барбос бездомный? Я лаюсь, огрызаюсь, а своё дело делаю невидимо. Ты-то чего размахался да расхвастался? Перед всем миром светец хотел зажечь… Вот, мол, я какой искусник! Почитайте, мол, меня да на руках носите! Для кого, для кого!.. Хо-хо! Ты — для старичка-паучка, а я — для себя… для души веселья…

Он повернулся к Степану и грозно нахмурился.

— Самостоятельными людями тоже надо уметь быть. А дураками быть им не положено. Григорий — умница, а на рожон полез, как дурак.

Тарас судорожно дёрнул щекой и, не глядя на Игната, протянул ему руку.

— Ну, прощай, верблюд. Тебе только по песку зыбучему и ходить. Мы с тобой такие друзья, которые никогда не столкуются. Пойду сам счастья искать по городам да заводам. Все мои пути-дороги туда идут.

Он бойко вышел из кузницы и торопливо пошагал через двор на улицу.

— Ну-ка, Федяшка, становись на меха! Давно не был. Чай, уж забыл, как мехами-то орудовать.

Я охотно пробрался к мехам и крикнул на ходу:

— Я, дядя Игнат, не надолго: у меня мама слегла.

— О! Это дело сурьёзное, Сейчас для баб — самый урез. Всегда полказармы лежит. А моя баба, кажется, на каюк пошла. И Феклушка ей не помога со своими ангелями… Шагай домой!

Степан попрежнему был задумчив и чем-то обижен.

Ночью нас разбудил набат: глухо бухал большой церковный колокол, а наш, будильный, тявкал плаксиво и испуганно. Стёкла дребезжали и завывали, как далёкий пароходный гудок. Я свесил голову с нар и увидел в промороженных окнах полыхающее мутное зарево. У окон тормошились в исподних юбках женщины и даже больные поднимались на локоть и спрашивали тревожно:

— Где горит-то? Не на нашем ли промысле? Больно уж огонь-то бушует близко… Помилуй и спаси, господи!

— На соседнем, должно… Камыш… один порох… долго ли до греха?

— Сейчас, как в зной, в мороз-то всё сухое, горючее. А дерево вспыхнет нежданно-негаданно…

Первым оделся Игнат и молча вышел из казармы. Семейные мужчины — солильщики — тоже ушли один за другим. Начали торопливо сряжаться и резалки. Мама лежала в жару и не поднимала головы: не то она спала, не то была без памяти. Она дышала часто, горячо и что-то шептала. Внизу торопливо одевались женщины. Прасковея и Галя словно и не спали: они сряжались легко и бойко, были бодрые и весёлые. Галя с сердитой насмешкой упрекала кого-то:

— Это у нас Улита за наши грехи молится: господи помилуй — помашу кадилой!.. А я от радости заплясала бы, коли б все промысла загорелись. Для кого это: господи, спаси? Для живоглотов-то?

Прасковея шутливо совестила её:

— Перестань, бесстыдница! Для нашей сестры и поохать, и с богородицей повопить — утеха. Промысла-то ведь все заштрахованы: хозяева карман набьют, а виноватый из рабочей артели найдётся. Не бунтуй! Всем по-своему хочется душу потешить.

Наташа лежала с открытыми глазами и прислушивалась к набатному звону и пению стёкол.

Я нетерпелива и быстро оделся и слетел с нар.

— И ты тоже? — удивилась Галя и засмеялась. — Пострел везде поспел. Ну, коли связала нас судьба — пригортайся близче.

Прасковея основательно и неторопливо надела шубу и закутала голову шалью. Она с серьёзным видом предупредила Галю:

— Ты не шути с ним: это — мой спаситель. Ежели что случится, ты уж, Федя, вместе со мной и Галю укрой.

— Ладно! — согласился я. — Не говори только об этом, а то весь базар узнает.

— Ох, верно! — спохватилась Прасковея. — Чего же это я разболталась-то? Ну, да я ведь секрет-то не выдала.

— Это какие секреты у вас от меня? — ревниво спросила Галя.

Прасковея с загадочной улыбкой отшибла её вопрос:

— Есть секреты, которые дороже жизни.

— А ты меня любишь, чумак?

— Ещё как!..

— Почему же секреты от меня таишь?

— Этот секрет не для тебя. Я и маме его не открою.

— Крепыш! — засмеялась Прасковея.

В казарме была тревожная тишина, словно все готовились к какой-то беде. Хотя стёкла были вышиты морозными узорами, которые вспыхивали перламутровыми перьями, и сквозь них ничего не было видно, женщины теснились перед ними на коленях и бормотали о том, где полыхает этот пожар, да как бы он не перекинулся на нашу казарму, да нет ли поджога, потому что народ-то уж больно озлобился. Тётя Мотя вместе с Олёной ушли раньше нас. Марийка убежала вдогонку за ними, а Прасковея с Галей почему-то совсем не торопились.

Когда мы вышли на двор, морозно-мутный воздух до самого неба пылал оранжевой пургой, а снег показался раскалённым докрасна. Налево, над улицей багровым вихрем кружился густой дым и глухо рокотал далёкий прибой. Чудилось, что где-то бунтует большая толпа, и сотни голосов кричат так же грозно и воинственно, как бывало у нас в деревне во время кулачного боя.

Горели лабазы соседнего промысла и кузница Тараса. Огромные снопы пламени взлетали очень высоко и исчезали в дыму. Камыш уже сгорел на крышах, ярко играли языки огня на стропилах и на деревянных переплётах стен. Сквозь эти переплёты видно было, как внутри падали ослепительные брёвна и взрывались вихрями искр. Во всю ширину улицы густо толпился народ, и люди казались нарядно одетыми при полыхающем свете пожара. Не видно было ни пожарных, ни рабочих, которые тушили бы огонь. Орали где-то надрывные голоса, но не видно было никакого людского беспокойства.

Прасковея усмешливо пояснила:

— Да у них и насосы-то замёрзли, а в бочках — лёд, и они полопались. Тут каждый год промысла горят, и случая не было, чтобы пожарные огонь тушили. Хозяевам это наруку: за старые сараи они с казны получат, как за новые. На этом промысле управляющий — старичишка — ехидный, хитряга несусветный. Я три года здесь работаю, а у него уже четвёртый пожар, и обязательно найдёт поджигателя из ватажников.

Все промысла по берегу отделялись друг от друга узкими проулками, а в этих проулках земля с давних пор отдавалась в аренду рабочим, и они строили себе глинобитные избушки и землянки. В нашем проулке я увидел кучки обитателей этих самосадок с вёдрами и баграми в руках. Горящие «галки» и угли падали сверху, как дождь, и относились нагретым ветерком и на наш промысел, и через улицу — на лабазы и сараи, крытые камышом. Но на крышах были сугробы снега, и «галки» и искры сразу же потухали там или слетали на сугробы улицы. В толпе было весело и празднично: лица у всех были взволнованы, глаза горячо блестели. Мне тоже стало почему-то радостно на душе, хотелось подбежать близко к кузнице и бросать в огонь пригоршни снега. Уши обжигал мороз, а лицу было жарко от пылающих стен, по которым летали и играли языки пламени. Огонь трещал, как сало на сковороде, стрелял и взрывался вихрями искр. Люди здесь не вздыхали, не причитали от ожидания несчастья, как в казарме, а перебрасывались шутками, смеялись и не отрывали глаз от бушующего огня. Они изнурились за день, прозябли, но все сорвались с постелей и опрометью понеслись на пожар. На дворе и на улице рабочие и работницы кидали в огонь лопатами снег, несколько человек баграми сбрасывали брёвна со стен кузницы. Но над ними смеялись в толпе и кричали:

— Эй вы, тушители! Чего снег-то зря переводите? Вы лучше поплюйте в огонь-то!

— Ребята! Не в огонь плюйте, а в управляющего: он у вас из огня деньги делает.

Маленький крючконосый старик с подстриженной седой бородкой, в распахнутой шубе с пушистым воротником и в каракулевой шапке, юрко бегал среди рабочих и пронзительно распоряжался, взмахивая рукавами. Полицейские в полушубках начальственно носились перед толпой, хрипло орали и расталкивали людей в разные стороны:

— Отдай назад! Чего глазеете?.. Тушить надо! Свои строенья охраняйте!

А в толпе добродушно советовали:

— Ты, полиция, пожарных сюда гони! Где пожарные-то? Из кишки водой тушить надо, а не снегом играть.

— У них вода-то с испугу замёрзла. Пожарные только летом на пожар ездят.

— Ты нас не гони, полиция: не туда прёшь! Ты вон огонь арестуй… вишь, он как бушует… и власти не признаёт…

Рядом с нами кто-то угрюмо говорил:

— Этот мошенник на старости лет на кузнеца сваливает: «Поджёг, говорит, и скрылся».

Другой голос с весёлой злостью отвечал:

— Вот бы кого в огонь надо бросить! Он у нас не одного рабочего сгубил. Пойдёмте, друзья, печёнку ему отобьём.

— Аль по острогу стосковался? У него вся полиция подкуплена.

— А мы к нему гурьбой — тушить, мол, пришли. Улестим!

Толпа вдруг дрогнула, заколыхалась, рванулась и двинулась в нашу сторону. Меня подхватила Прасковея и побежала обратно по улице. Толпа бежала за нами.

— Беги скорее! — испуганно крикнула Прасковея. — Беги, а то сомнут и раздавят.

Я пустился что есть духу по дороге. Но толпа осталась позади: она словно напоролась на что-то и остановилась. Я оглянулся и увидел, как рухнул пылающий сруб кузницы и в вихре искр и пламени исчезли горящие лабазы. Над ними рвались к небу огненные «галки». Мимо меня, тяжело дыша, пробежали несколько человек.

— Казармы спасай! — задыхаясь, крикнул кто-то из них. — Чорт с ними, с лабазами да с сараями! Надо казармы охранять: сгорят — на улице очутишься.

И вдруг я заметил густой дым под застрехой нашего лабаза, где работали резалки. Огненные крылья взмахивали и в проулке, в камышовой стене дворового плота. Как загорелись эти постройки, мне было непонятно. Мы с Прасковеей и Галей побежали к своей казарме. Во дворе бегали женщины и визгливо кричали.

— Беги в казарму — к матери! — приказала мне Прасковея и грубо толкнула Галю. — Иди, Галька, да всех успокой: чтобы никто с нар не трогался. Казармы отстоим. Я здесь сама людями распоряжусь.

Каретник уже весь был в дыму, из-под крыши взмахивало красное и мутное пламя. Из нашей казармы выбегали со стонами и плачем женщины с пожитками. Галя крикнула повелительно:

— Чего всполошились? Несите свою хурду обратно! Ишь, захотелось на морозе околеть!..

В казарме была несусветная суета: женщины связывали свои постельки, надевали шубы и кричали не поймёшь что… Кое-кто уже тащил узлы к двери. Я крикнул, надрывая горло:

— Ничего не будет… Оставайтесь!.. Не сгорим!

Галя, как хозяйка, вошла в казарму и сварливо крикнула:

— Это ещё чего выдумали! Кто это вас с места согнал? Чтобы никакой суматохи не было! Ишь, заревели да захныкали! И больных всех растревожили.

Одни недоверчиво топтались на месте, другие виновато возвращались на свои нары.

Мать сидела на постели и в ужасе смотрела на меня широко открытыми глазами. Волосы у неё растрепались, грудь дышала порывисто и судорожно.

— Сгорим, Федя… огонь везде… Мне баушка Наталья являлась… Не миновать беды… Не ходи ты никуда, Федя… со мной будь…

Я разделся и уложил её на постель.

— Гриша тоже являлся… Ничего не говорил, а только глядел на меня с улыбочкой…

В казарме все успокоились, но разговаривали тревожно. Наташа сидела на нарах в ногах Феклушки и шепталась с нею. Кузнечиха попрежнему лежала пластом и не шевелилась.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть