Онлайн чтение книги Вольница
XLIII

У нас на промысле сгорели лабаз и плот. На месте их торчали только чёрные, в крупной сизой чешуе, столбы. И от этого на дворе стало пусто. Пахло горелой рыбой.

Мать утром встала здоровая и бодрая, словно болезнь стряхнула с неё и изнурительную усталость и печаль. Только руки у неё были завязаны.

Работы для резалок прекратились, и все толпились в казарме. Веникова уже не было на промысле: говорили, что управляющий его отправил куда-то далеко на Эмбу.

Рыбаки возвратились с моря, привезли полные возы рыбы и свалили её на дворе. Через день я встретил Балберку. Как обычно, он был неуклюже важен и шагал тяжело и расчётливо. Он сообщил мне, что утром, после завтрака, побежит на чунках в Гурьев с какими-то бумагами от конторы. Я вышел на берег с чунками, чтобы проводить его. На чунках я уже стоял твёрдо и сразу находил точку опоры и упругое равновесие. Я уже не боялся упасть, и ноги мои уже не уставали.

Когда я увидел Балберку с сумкой за плечами, с его высокой рогатиной и лёгкими чунками, я помчался к берегу стрелой. Вслед за Балберкой шли Карп Ильич и Корней. Все они одеты были в короткие меховые шубейки. Балберка уже готовился стать на чунки, когда я подбежал к нему. Карп Ильич что-то отечески внушал ему, а Корней похлопывал его по сумке и ободряюще говорил:

— Ничего, ничего… Аль такому бегуну впервой скакать-то?

Карп Ильич хмуро возразил:

— Волков сейчас много… Ты, Яфим, в оба гляди… сохрани бог! Засветло на стан норови. А потом, главное дело, — пурга, буран. Он хоть и не предвидится, а раз на раз не приходится!

Балберка досадливо дёрнул головой и пробурчал:

— Да знаю… Чай, мне не внове.

Он смущённо улыбнулся и неуклюже обнялся и с Карпом Ильичом, и с Корнеем. И как будто впервые заметив меня, дружески подмигнул мне:

— Ну, как ты на чунках-то? Аль со мной собрался? Как, дядя Карп, и ты, дядя Корней, можно ему в Гурьев со мной кульером бежать?

И сам засмеялся своей шутке.

Корней пошевелил усами, белыми от инея, и, щёлкнув рукавицами, тоже подмигнул мне:

— А в сам-деле, тоже бегун на чунках стал. В Балберкиных руках был. Пожалуй, в пристяжку годится.

Карп Ильич положил мне руку на шапку и хмуро отшутился:

— Он ещё ни одной книжки мне не прочитал. Вот потрудится со мной чтением, да подрастёт маленько, да с нами на лов сбегает, тогда и кульером пустить можно. Ну, с богом, Яфим! Оберегайся там, оглядывайся! А ежели к бурану дело повернёт, на стану отсиживайся. Валяй, мир дорогой!

Балберка вскочил на чунки и сразу же одним ударом рогатины отбросил себя от нас на ледяное поле. Я тоже вскочил на чунки и начал толкать себя вслед за Балберкой. Но он размеренно и плавно заработал своей тяжёлой рогатиной, гибко наклоняясь и разгибаясь, и через минуту летел уже недостижимо далеко впереди. Провожал я его недолго: он быстро удалялся от меня и скоро стал маленьким, как заяц. Я с сожалением и завистью глядел ему вслед до тех пор, пока он не исчез из моих глаз.

Через неделю обе казармы опять забунтовали: подрядчица при расчёте сделала вычеты с больных, а со дня прекращения работ после пожара — со всех работниц и рабочих.

Мать после болезни была странно возбуждена: она стала нервно-порывистой, разговорчивой, непоседливой, словно переживала какую-то большую радость. Ей не сиделось на месте, и она подбегала то к Прасковее, то к Олёне, то к Марийке с Галей, то к той, то к другой резалке, с которыми раньше и словом не обмолвилась, и страстно говорила с ними, горячая, нетерпеливая, охваченная какой-то беспокойной мыслью.

Она рвалась куда-то, что-то ей нужно было сделать сейчас же, взбулгачить товарок, поднять всех на ноги… И тихие, незаметные женщины ёжились, испуганно замыкались, а потом с изумлением слушали её, заражались её пылом и волновались. Прасковея следила за нею и улыбалась про себя, не отрываясь от рукоделья. Потом она неторопливо принарядилась и надела шубу.

— Ну-ка, Галя, Олёна, Наташа! Собирайтесь! Одевайся, Настя! Пойдём в мужскую казарму, а потом на другие промысла.

Я тоже оделся и выбежал на воздух. Не ожидая их, бегом пустился к мужской казарме. И опять, как в первый раз, я одурел и задохнулся от махорочного дыма и едучей горечи в горле. Многие из рыбаков лежали на нарах и дымили цыгарками. Так же, как и раньше, кучка рабочих играла в карты за столом, и где-то в дыму пиликала гармошка. Карп Ильич с Корнеем сидели рядом на своих нарах и с угрюмой озабоченностью толковали о чём-то, опираясь локтями о колени.

Мне показалось, что они встретили меня неприветливо: глаза их безразлично скользнули по мне и задумчиво уткнулись в пол. Карп Ильич с трудом выпрямился, как старик, и сурово сказал:

— Вот и Балберки нашего нет, моряк: ни слуху, ни духу. Не знаем, что и думать. Далеко ли до Гурьева-то! Пешком можно за это время туда сходить и воротиться. На чунках то три дня — много. Боюсь, как бы волки его не растерзали.

Корней неуверенно негодовал:

— Какие там волки! Первый раз, что ли, он на чунках-то бегает? Прихворнул где-нибудь по дороге. Не явится завтра — сам побегу.

Я верил в отвагу и ловкость Балберки и был убеждён, что он жив и ему не страшны никакие опасности.

— Чтобы Балберка сплоховал — и думки у меня нет! — горячо запротестовал я.

— Верить товарищу надо — этим дружба держится, — поучительно сказал Карп Ильич, но в глазах его темнело угрюмое беспокойство. — А полагаться на одну веру нельзя. Дружба заботой да подмогой крепка. На розыски надо бежать. Управляющий злобится, а верхового не послал. Лошадь-то пожалел, а о человеке не подумал.

— Не прибудет завтра — стрелой полечу, — повторил Корней, набивая трубочку.

— Ну, а ты с какими вестями прибежал? — спросил Карп Ильич и нехотя улыбнулся.

— Резалки сюда к вам идут: Прасковея с мамой и ещё две… — торопливо ответил я. — За подмогой к вам. Подрядчица и контора совсем их замаяли.

— Что же, это общее дело, помогать надо, — согласился Карп Ильич и задумался. — Только с умом надо, без ножей да без булги.

Я обиделся за наших женщин и заспорил:

— Это не резалки на булгу-то идут, а подрядчица бушует.

Корней, попыхивая трубочкой, поддержал меня:

— Это у неё в привычке: разбойница, собака. Она с полицией заодно: и правого, и виноватого умеет в капкан загнать. Григорья-то с девчонкой она затравила.

В казарму вошли наши женщины и весело поздоровались, а Галя негодующе крикнула:

— Ну и коптильня у вас, мужчины! Не продохнёшь. Не я у вас хозяйка, а то бы живо к рукам прибрала.

Кто-то приветливо крикнул ей:

— Очень даже рады такой раскрасавице!

Прасковея прошла на середину казармы и проникновенно проговорила:

— Мы, ребята, к вам с докукой пришли. Помогайте! Да и вы одинако с нами страдаете. Вычеты замучили, а сейчас не платят и за безработицу. Ведь не по нашей вине: пожар-то не мы устроили. Да и больных голодом морят. Пойдёмте с вами в контору: надо своего добиваться.

В казарме стало глухо и тягостно. Кто-то закряхтел, кто-то вздохнул и невнятно забормотал, гармония захлебнулась и замолкла. Только лохматый картёжник прохрипел, выпучив глаза на женщин:

— А в полицию да под арапник кто пойдёт?

Галя насмешливо отрубила:

— Трусы да наушники.

— Это кто — трусы да наушники?

— Те, кто в полицию пойдут.

Прасковея оборвала Галю:

— Не дури, Галка! Мы не для шуток пришли.

Олёна обиженно пробурчала:

— Им и горя мало. Они вон в карты играют.

Кто-то из картёжников засмеялся.

— Садитесь — и для вас место найдётся. По копейке на кон.

Мать шагнула вперёд и с сияющей надеждой в глазах и задушевной почтительностью проговорила по-деревенски певуче:

— А я уж к тебе, Карп Ильич, и к тебе, Корней… Поддержите нас. Сообча бы надо — всем трудно. Вы оба всякие беды испытали. Век не забуду, как вы меня приветили. И сейчас души своей не убьёте.

Её приятный и сердечный голос, должно быть, всем понравился: на неё с любопытством уставились многие рабочие, а картёжники даже прервали игру. Карп Ильич подтолкнул Корнея, и они встали с нар. Корней сдержанно улыбался, а Карп Ильич по-отцовски проговорил ей на ходу:

— Вот ты какая стала, Настенька! Пришла на баржу робкая, словно в полон тебя взяли, а сейчас в драчуньях ходишь. Подружки-то у тебя хожалые. Это хорошо: смелым везде дорога. Верно, обчее наше дело. За правду и голову сложить не жалко. Я пойду с вами… и Корней не откажется: нас ведь с ним разлучит только могила.

Он оглядел все нары, повернулся к игрокам и внушительно поднял палец.

— Так-то, друзья-товарищи. Мы, рыбаки, народ гордый: честью своей дорожим. А кто из вас шкуру свою лижет, лежите и не шевелитесь, только бороды спрячьте, чтобы не совестно было.

Лохматый картёжник ударил по столу ладонью, смахнул карты и медяки на пол и тяжело поднялся со скамьи.

— Это кто же, Карп, шкуру свою лижет? Ты, голова, говори-говори, да думай. Не срами морскую нашу казарму.

Карп Ильич сурово смерил его с ног до головы и очень спокойно, не сводя с него глаз, ответил:

— Да вот хоть ты, Левонтий, а с тобой, должно, и твои картёжники. Кто о полиции да об арапниках вспомнил? Штормы не боишься, а перед арапниками оробел. Кто же, выходит, морскую команду срамит?

И Карп Ильич укорительно усмехнулся, а Корней повернулся к игрокам спиной. Левонтий засопел и вылез из-за скамьи.

— Это я шутейно: бабёнок хотел подзадорить… — с трудом обуздывая себя, примирительно пояснил он. — Страсть они любят народ булгачить!

Галя с негодованием отплатила ему:

— Лохматый, бородатый, а дурак.

Вся казарма дружно захохотала.

Прасковея сердито набросилась на него:

— Что это за бабёнки? Что это за разговор? Эти бабёнки храбрее вас, мужиков. Не вы к нам, а мы к вам пришли. А пришли уважительно: верим, что и себя, и нас в обиду не дадите.

Коротко остриженный парень, с широкими челюстями, большеротый, в стёганой куртке и больших валенках, подошёл к женщинам и ударил себя в грудь.

— В огонь и в воду с вами, девчата!

И крикнул, хватаясь за голову:

— Эх, как они нас оконфузили! Скрозь землю надо провалиться.

— Я тоже иду! — решительно прохрипел Левонтий, но Карп Ильич утихомирил его:

— Я, Левонтий, знаю тебя. Ты в таких делах — не коновод: всю обедню испортишь. А насчёт тебя я в надёже. Ты в казарме останься и покалякай здесь с ребятами. Чтобы все на ногах были при надобности. Да чтобы никто нашу рыбацкую артель не опозорил. Паршивую овцу из стада вон!

Мать со слезами на глазах проговорила растроганно:

— Люди-то вы какие хорошие, Карп Ильич! Люди-то какие!

— В нашей рабочей команде все должны быть хорошие, — поучительно ответил Карп Ильич.

Они оделись и вместе с женщинами вышли из казармы, а я побежал в кузницу. Игнат звенел своим ручником, а открытая дверь в дымную тьму и огонёк горна всегда манили меня приветливо. В кузнице я не был уж несколько дней: езда на чунках так захватила меня, что я пропадал на льду с утра до вечера. Из нашей казармы гурьбой выбегали резалки и уходили в ворота. Шли один за другим и рабочие из мужской казармы.

Игнат встретил меня молча и хмуро, словно я ввалился некстати. Степан стоял на мехах и тоже был не в духе. Игнат ковал большой бондарный топор с вогнутым лезвием. Он чеканил широкую лопасть, уже красную, остывающую, и оттягивал лезвие. Вдруг он быстро, словно брезгливо, бросил топор вместе с клещами в широкое ведро с водой и отмахнулся от густого облака пара.

— Ну, так как же нам с тобой быть-то, меходув? — спросил он меня, задумчиво всматриваясь в открытую дверь. — Везде полное расстройство: то бунты, то пожары, то безделье… И ты от нас отбился. Ну, с тебя спрос невелик: даром работать дураков нет. А вот главное — не с кем мне теперь спорить и драться и тебя на посылках гонять. Тарас-то… слыхал? Сцапали его. Где-то по дороге схватили и связали. А сейчас — в полиции. Обвинили в поджоге. Так с нашим братом обходятся.

Я так обомлел от этой новости, что с минуту смотрел на Игната, как в столбняке. Должно быть, я был похож на дурачка, потому что кузнец встревожено поднял брови и сдвинул шапку на затылок. Потом сразу же успокоился и опять надвинул шапку на лоб: он, вероятно, решил, что мне, малолетку, ещё не дано постигать смысл таких ошеломительных событий.

Я опамятовался и забунтовал:

— Это не Тарас… Это старичишка сам поджёг.

— Это кто тебе сказал?

— А на пожаре народ говорил.

Степан засмеялся и вышел из закуты, от мехов, вглядываясь в меня с весёлым любопытством.

— Он всё на свете знает. С приключениями.

Но Игнат угрожающе стукнул ручником по наковальне.

— Этому парню надо уши надрать, чтобы не болтал зря.

— Да кто поджёг-то? Тарас, что ли? — возмущённо крикнул я. — Тарас не такой. Он гордый.

Степан уже задыхался от хохота.

Игнат попрежнему напирал на меня:

— А кто говорит, что Тарас? Ты ещё комар: чего ты понимаешь? Мало ли что люди болтают…

— Ничего не болтают, — упорствовал я. — Они правду говорят: на том промысле управитель-то — ехидна, коварный старичишка. Аль я забыл, как тут Тарас-то его костил?

Игнат развёл руками и обратился к Степану со смехом в глазах:

— Чего с ним делать-то, Степан?

— Его ничем не проймёшь, дядя Игнат, — едва выговорил Степан, борясь с хохотом. — Он обоих нас на лопатки кладёт.

— Придётся его в полицию отправить, а то он нас с тобой потопит.

— В полицию-то трусы ходят, — ошарашил я Игната, повторяя слова Гали, и с бурей в душе выбежал из кузницы.

За эти сутки мы пережили большие потрясения.

Управляющий скандалил в конторе с нашими делегатами, но в конце концов согласился оплачивать прогулы половиной урочного заработка. Толпа долго стояла у крыльца конторы, шумела, но отмены вычетов по болезни не добилась. Не было Гриши и Харитона, некому было ободрить людей и решить, что делать дальше. Вечером Прасковея, молчаливая и озлоблённая, ушла куда-то и не ночевала в казарме. Не пришла она и утром. Женщины всполошились и растерянно, с испуганными глазами, начали судачить и ссориться. Те резалки, которые до сих пор были незаметны и безлики, сбились в кучу и стали ругать Прасковею, Оксану и Галю, как озорниц и смутьянок. Они подходили к Улите и шептались с нею с покаянными лицами. Мать с Наташей сидели на нарах Олёны и тоже о чем-то перешёптывались.

Олёна как будто мстила за свою былую рабскую приниженность: она стала крикливой, размашистой и нарочно лезла на скандал. Она с недоброй усмешкой прислушивалась к женщинам, которые шушукались около Улиты, и прицеливалась, чтобы огорошить их. Эта недобрая усмешка отражалась и на лице мамы, я знал, что она в душе тоже негодует на сплетниц и злопыхательниц и готова накричать на них вместе с Олёной.

Так и случилось. Олёна с ядовитой вкрадчивостью и с угрозой в глазах вмешалась в шушуканье резалок с Улитой.

— Аль приспичило, товарки, в грехах каяться? Была масленица, а сейчас великий пост? Кто это из вас хороводился около Прасковеи, когда она себя не жалела и за всех распиналась? И чего это вы перед Улитой юлите, когда Прасковея из казармы вышла?

И она засмеялась, прощупывая глазами женщин, а они трусливо отводили от неё свои лица. Мама тоже смеялась с гневным огоньком в глазах и вторила Олёне:

— А вот придёт Прасковея-то, куда вы глаза свои спрячете? Под нары, что ль, полезете? Ну, уж мы вас не пощадим, наушницы!

Олёна, издеваясь, посоветовала:

— Какая вам спорынья с Улитой шушукаться, девки? Шли бы лучше к подрядчице наушничать-то: всё-таки она вам маленько вычетов скостит. Эка невидаль какая, ежели подруг потопите? Улита только попу исповедуется, а подрядчица с полицией знается. — И вдруг накинулась на них: — Убирайтесь на свои нары, наушницы, покамест целы!

Женщины трусливо озирались, ёжились и, огрызаясь, расползались по своим местам. Улита сокрушённо и елейно бормотала:

— Не надо бы, Олёнушка, злобиться-то. Всякому хочется с душеньки своей тягость снять.

Семейные, как всегда, молчали и держались особняком.

Галя прибежала иззябшая, с обожжённым от мороза лицом, очень взволнованная.

— Забрали нашу Прасковеюшку на дальнем промысле, а с ней ещё троих… — со злым спокойствием сказала она, ни к кому не обращаясь. — Не допустили меня полицейские, а я им скандал устроила. Меня тоже грозили забрать.

Больше она ничего не сказала, бросилась на свои нары и завернулась в одеялку.

А на другой день половину нашей казармы погрузили на сани и на верблюдах отправили в снежные пески, вёрст за десять — на Кайпак, на маленький промысел. Мы с мамой тоже попали в эту артель. С нами вместе поехала и Наташа, а Олёна, Галя и Марийка остались пока на месте, но их тоже отправляли куда-то.

— Ну, всех расшвыряли, — грустно сказала при прощанье Галя. — С испугу управители готовы нас по одному к волкам загнать. Ну, да не робей, чумак! — засмеялась она, целуя меня. — Мы своё взяли и ещё подерёмся, придёт время…

А мать она даже раза три обнимала и гладила её щеки.

— Ну, а тебя, Настя, уже не охомутаешь — чую. Хорошая душа у тебя. Чур, не забывать и дружбы не рвать! Прасковею помни, Настя… Гришу!

Я простился с Феклушкой весело. Она обняла меня и жалобно улыбнулась.

— А я, Феденька, всяк час о тебе буду думать. Ангели-то мне будут весточки об тебе приносить. Они во сне тебе будут являться. Весной приедешь, а я уж буду бегать на резвых ножках…

Тётя Мотя всплакнула, прощаясь с нами, а меня долго держала между колен, нежно смотрела на меня и гладила по волосам.

— Жили-то мы как хорошо, Федя! Любила-то я как тебя! Вы с Феклушей были у меня, как дети.

— Я тоже тебя люблю, тётя Мотя, и никогда не забуду.

Она так расчувствовалась от моих слов, что захлебнулась слезами.

Так как я с кузнецом и Степаном расстался недружелюбно, то прощаться к ним не пошёл, а они даже из кузницы не выглянули. Мне было грустно и очень тянуло помириться с ними. Но обида на них ещё ныла в сердце и отравляла память о них враждой.

Но я успел сбегать в мужскую казарму, чтобы увидеть рыбаков и узнать о судьбе Балберки. Я столкнулся с Корнеем в сенях. Он оглядел меня чужим взглядом и хотел пройти мимо, но я схватил его за руку.

— Я, дядя Корней, распрощаться с тобой пришёл и с дядей Карпом. Нас в пески на ерик увозят.

— На ерик, говоришь? Такое дело. Мы тоже с артелыо на свой ерик отправляемся. Да только задержаться пришлось. Балберки-то нашего нет, а где пропал — ничего неизвестно. Боюсь, что его волки съели, а то замёрз по дороге, и кто-нибудь его подобрал. Дядя-то Карп сам на розыски на чунках побежал. Ну, путь-дорогой! Поезжай!

И он, прихрамывая, широко зашагал мимо верблюдов и саней к воротам. Я шёл за ним, угнетённый его неприветливостью.

В памяти у меня осталась только дорога среди бесконечной белизны, которая сливалась с туманным небом на горизонте. И мне чудилось, что мы плывём в какой-то сказочной стране, по неземным волнам в незнаемые края.

Впереди плавно и зыбко шагали пегие уроды с высоко вздёрнутыми на гусиных шеях овечьими головами. И мне казалось, что они скользили не по снежному полю, а колыхались в странном безжизненном мире какой мерещится только во сне. Я закрывал глаза, но этот мир не потухал, а горел и вьюжился метелью лучистых искр.

Помню, остановились мы перед низким бараком, занесённым сугробами снега. Здесь кто-то жил, потому что перед дверью была откопана площадка, а к ней прорыт узкий глубокий проход. Невдалеке широким глаголем тянулись лабазы, а внизу, на реке, утопая в снегу, торчали столбы берегового плота.

Эта зима угасла в моей памяти, словно скучный, тусклый сон. Мерещилась только снежная пустыня и узкая длинная берлога, набитая людьми.

Уже долго спустя, когда мы с матерыо вспоминали свою ватажную жизнь, я узнал, что Балберку нашёл Карп Ильич в Гурьеве, в больнице: у него обморозились ноги и пальцы на руках. А Прасковею выпустили из острога, и она опять возвратилась на тот же промысел. Но зимою Василиса пропала: её нашли недалеко от промысла на снегу со связанными руками и ногами, замороженную, твёрдую, как камень. Кто с ней расправился — никто не знал, а если и знали, то держали язык за зубами.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть