Онлайн чтение книги Вольница
XLIV

Вероятно, мы плыли с Жилой Косы так же спокойно и уютно, как из Астрахани. Мерцают в памяти горячие солнечные дни, безбрежное море в блистающей зыби и чистая небесная тишина. Может быть, это — видения, которые мерцали в памяти о прежних днях, когда мы плыли на Жилую Косу, а может быть, они переплетались с картинами последнего плавания. Но жуткие события на «Девяти футах» так потрясли меня, что переживания зимы на Кайпаке погасли бесследно, словно я не жил последние месяцы.

Помню, что мы — мать, Наташа и Марийка — стояли у борта баржи, разморённые солнцем и смоляной духотой палубы. А палуба была забита людьми и пожитками. У борта было вольготно: с моря дул свежий ветерок, и зелёная глубина зыби, густой, как масло, приятно дышала влажной прохладой. В сверкающем мареве на горизонте, в лиловой дымке мерещился призрачный город с башнями, с высокими шпилями колоколен, а над ним темнело размытое облако дыма. Мать в тревожной задумчивости смотрела на волны зыби и не поднимала головы. Я чувствовал, какая смута у неё в душе, и знал, что ей тяжело возвращаться к отцу, что она его не любит, что жизнь в Астрахани, а может быть, и опять в деревне ничего не сулит ей, кроме унижения и неволи. После ватаги, где она испытала радость личной свободы и могла распоряжаться собою, как ей хотелось, и где она переживала счастье задушевной дружбы с Прасковеей, с Гришей, с Оксаной и незабываемые моменты борьбы, — жить опять под гнетущей властью отца, а потом батрачить и покорно нести иго самовластия дедушки для неё было мучительной казнью.

Марийка радовалась, что она возвращается в Астрахань, и восторженно болтала всякую чепуху около Наташи, неудержимо смеялась и напевала весёлые песенки без слов. А Наташа смотрела на неё снисходительно и усмехалась, как много пережившая женщина, которая заранее знает, что ожидает Марийку впереди. Но и она, Наташа, изменилась: в ней уже не было той угрюмой безнадёжности, которая угнетала её осенью. За это время она поняла, что можно драться за своё достоинство со всякими лиходеями, что силы у неё для такой борьбы есть, что она достаточно умна и чует людей, с которыми можно идти рука об руку, что она не одинока. Поэтому она стала светлее и добрее. Но попрежнему осталась молчаливой и задумчивой, словно ещё не додумала чего-то до конца.

Марийка всё время мечтала о том, как она пересядет с парохода на пароход и птичкой упорхнёт в свой Камышин. Она щебетала, не стояла на месте, приплясывала и напевала пригудки. Несколько раз она подхватывала меня, вертела, заставляла танцевать с нею и звонко смеялась. И подрезанные волосы на лбу, и ликующее личико, и вздёрнутый нос, и маленький рот делали её похожей на подростка, хотя ей было уже двадцать лет. Она обнимала Наташу, целовала и ласкалась к маме и нежно говорила ей, прижимаясь щекой к её щеке:

— Настенька, милая, почему ты такая грустная? Неужли нет тебе радости, что улетела из этого чортова ада? Ах, родненькая моя, как мы с тобой жили душа в душу!.. Я этого не забуду. Я всю жизнь буду тебя любить и помнить. И ты, и Наташа, и Прасковея с Галей — словно вы сёстры мои кровные. Жалко расставаться — вместе страдали, вместе дрались, вместе душу отводили… А никогда, кажется, я не была такая счастливая, как сейчас: словно из тюрьмы вырвалась. Вот и Федяшка… так с ним век бы и не разлучалась. Помнишь, как ты вместе с нами на плоту воевал?

И она растроганно смеялась и тормошила меня.

Мать чаще всего отходила в сторону с Наташей, и они толковали о чём-то тихо, раздумчиво, озабоченно. В глазах матери опять затемнела печаль. Наташа, большая, сильная, хоть и хмурила брови, но слушала её участливо. Однажды я стоял у борта недалеко от них и услышал, как она сказала матери недобрым голосом:

— Ватага меня на ноги поставила. Прасковея, Григорий и Галя с Оксаной… Харитон и Анфиса… да мало ли кто! Вся жизнь наша, хоть и каторжная, а неуёмная… душу мою очистила. Чего я тебе могу сказать, Настя? Ты сама много испытала да узнала. Не поддавайся! С размаху бей! Опустишь голову, покажешь себя сиротой несчастной — и пропала. Нас никто не защитит, сама на себя надейся. Не думай, что мы, женщины, слабые: нет, поверь в себя и гляди прямо, смело гляди…

Я не слышал ответа матери, но печаль в её глазах не потухала.

Прасковея, Галя и Олёна остались на промысле, а почему остались — я не знал. Вспоминались слова Прасковеи, что на ватаге её держит могилка сынишки. У Олёны тоже там могилы, но ведь эти её могилы как будто освободили её от бабьей неволи… Для моего незрелого ума решать загадочные вопросы человеческой судьбы было не под силу. Очевидно, у Прасковеи, у Гали и Олёны были серьёзные основания оставаться на Жилой Косе. Остались там и Карп Ильич с Корнеем. Вероятно, из-за Балберки они решили работать и летом на ериках.

И вот в этот последний день — жаркий, пылающий солнцем и ослепляющий вихрями вспышек и пронзительных искр на зыби, с синим, горячим небом и зелёной глубиной моря, — я смотрел на странный город на воде в маревой дали, как на сказочный Остров-Буян, и думал безответно: зачем здесь, в открытом море, живут люди в пловучих дворцах, а ведь вдали, на горизонте, туманятся песчаные острова, где есть, вероятно, жильё. Впереди нас грязный пароход шлёпал колёсами и бурно гнал нам навстречу две волнистые дороги в кружевах белой пены. Толстый канат от баржи длинной струной, опавшей в середине, тянулся к железным дугам на корме парохода, стряхивая с себя сверкающие брызги. Над нами реяли чайки. К борту подходили люди и всматривались в этот невиданный город. В оживленном говоре я схватывал отдельные слова и фразы:

— Вот и «Девять фут»…

— Нынче ночью — в Астрахани.

— А там дальше «Двенадцать фут», на Петровск, на Баку.

— Слышь, будто холера идёт из Персии.

— Не дай бог! Рабочий человек первый погибает…

Навстречу нам, разрезая воду острым носом и разбрасывая её в обе стороны, неслась маленькая чёрная шкуна, оставляя за собою бурую пелену дыма. Она круто свернула к нашему пароходу и пошла рядом борт в борт. Пароход неохотно, с натугой начал медленно поворачивать к пловучему городу. Мне почудилось, что баржа дрогнула и закряхтела, и по всей палубе пролетел горячий вихрь. Народ отпрянул от бортов, а те, кто сидел и лежал на своих пожитках, взбудоражились и вскочили на ноги. Близко и далеко закричали женщины.

На носу надсадно заорал краснолицый и длинноусый лоцман в рыбачьих сапогах и кожаном картузе:

— Ну, чего всполошились? Все на места! Нас на «Девять фут» потянули — на карантин. Осмотр будет: нет ли холерных. А раз ежели нет, беспрепятственно дальше поплывём. Эх, стадо баранье!

С кормы бежали и мужики, и бабы с испуганными лицами, на носовой площадке сбилась густая толпа. Все взволнованно спрашивали друг друга о чём-то, смотрели на шкуну и пароход, который заворачивал всё круче влево, натягивая канат. Люди кричали, жадно прислушивались, лица искажались страхом и злобой, и вдруг какая-то сила толкала их вперёд. Они давили друг друга, напирая на лоцмана.

— Какой к дьяволу карантин? На дороге перехватывают…

— Загоняют в стойло…

— А чего мы будем делать без харчей-то? Харчи-то поели…

— Неспроста, ребята! Слушай! Они за это деньги получают… Подкупленные…

Лоцман делал страшные глаза, поднимал руки и сам орал:

— Чего прёте? Чего? В ответе я, что ли? Чай, не я тут хозяин: вон они, кто распоряжается. Видите, самого капитана взяли на прицеп…

Толпа как будто напоролась на препятствие и отхлынула назад, потом привалила к борту и вдруг замолкла, пристально наблюдая за пароходом. С капитанского мостика махнули флажком, и человек в белом кителе глухо заорал в рупор. Лоцман скомандовал кому-то:

— На ворот! Собирай канат!..

Двое парней в кожаных картузах схватили деревянные рычаги, всунули их в широкие дыры кабестана и забегали вокруг него, накручивая канат на вогнутый вал. С кормы парохода конец каната сбросили в море. Два других парня в таких же кожаных картузах тянули канат с вала и складывали его в круг.

Пароход сделал широкую дугу и направился к нам. Я уже знал, что он подойдёт к барже, пришвартуется к ней бортом и поплывёт с ней вслед за шкуной, которая дымила впереди. Море плескалось волнами и крутилось водоворотами, разукрашенными белыми разводами пены.

Когда пароход пристал к барже, люди замахали руками, заохали, и казалось, что все сейчас бросятся через борт на палубу парохода. На мостике невозмутимо стоял у блестящей разговорной трубы загорелый капитан, весь белый, с бородой во всю грудь. Он не обращал внимания на толпу и отдавал какие-то приказания своим матросам.

Незаметно пароход заработал колёсами, и баржа поплыла за шкуной к далёкому городу на воде. Капитан равнодушно прошёл к штурвальной будке, где стояли двое матросов в кожаных картузах и поворачивали колесо штурвала. Толпа, должно быть, устала орать и волноваться, а может быть, все поняли, что из бунта их ничего не выйдет: гвалт понемногу стал затихать, а потом вся эта длинная, сбитая плечом к плечу масса людей у борта обмякла и умолкла, но смотрела и на шкуну, и вдаль угрюмо и тревожно. Кое-кто завязал мирный разговор с матросами парохода, и даже раздавался смех и с той и с другой стороны.

Тот призрачный город на горизонте, который мерещился мне сказочным островом в дворцах с башнями и острыми шпилями, оказался длинным караваном барж и нефтянок с какими-то сложными сооружениями на палубах. Все они стояли в два ряда, а между ними тянулась широкая улица, которая таяла в мутной дали. А прямо, на горизонте, дымными пологими холмами, как пепельные облачка, тонули в море песчаные острова.

Наша баржа остановилась бок о бок с другой огромной баржей, а за ней стоял пассажирский пароход. На барже вся палуба сплошь была забита людьми, которые копошились в свалке узлов и рухляди. Там плакали ребятишки, стонали женщины, словно их истязали. Несколько человек с серыми лицами подошли к борту, уставились на нас и захрипели:

— Пропадать приплыли?.. Мы уж с неделю здесь маемся…

— Всех уморят… Холеру напускают… Морить пригнали…

— Ради Христа, дайте хоть глоточек водички… умираем… С голоду подыхаем… жажда сожгла… Детишки при смерти…

— У нас уж много унесли… хватают… Чего делают!

— Хлебца кусочек!.. Неделю уж не ели… Водички… хоть глоточек, робятушки!..

Что-то страшное и зловещее хлынуло на нас с этой баржи. Мать схватилась за Наташу и больно сжала моё плечо. Наташа, бледная, сама прижалась к маме и что-то шептала про себя. Все у нас были ошарашены и растерянно бормотали сдавленными голосами:

— Пропадает народ-то… Глядите… И мы пропадём… Чего делать-то, люди?..

— Все перемрём… аль с ума сойдём…

— Не с ума сойдём! — надсадно крикнул кто-то. — Холеру на нас напустят. Всю Россию сейчас холерой уморят… Ловят везде… И нас вот в капкан поймали. Слыхали? Уж много с этой баржи уволокли.

И этот голос словно хлестнул всех кнутом: народ опять заволновался, и разноголосо закричали по всей барже.

Мать вдруг будто проснулась и торопливо побежала к своему месту. Она лихорадочно порылась там и опять прибежала с бутылкой, которая у нас постоянно стояла с водой между узлами. Она дрожащей рукой протянула её разлохмаченной женщине с разбухшими глазами. К ней подбежали другие женщины, такие же страшные, как она, а за ними мужчины с вытаращенными глазами. Они все протягивали руки к бутылке и орали:

— Кидай! Кидай, не бойся! Мне!.. мне!.. У меня ребёночек… умирает без воды… И у меня умирает. Мне!..

Захлёбываясь слезами, мать беспомощно опустила руку с бутылкой, но я вырвал её и бросил в толпу на той барже. Множество рук рванулось навстречу бутылке, она исчезла в чьих-то пальцах и нырнула в толпу. Я кричал во всё горло:

— На всех, на всех!..

К борту подошёл матрос с шальным лицом, со сбитой, как войлок, бородой и зарычал на меня:

— Мальчишка, голову оторву! Чего ты с людями-то сделал? Обезумели все…

Наташа сердито оборвала его:

— А ты не ори и не грози, матрос! Парнишка пожалел людей-то… Ты лучше скажи там, кому надо, чтобы у нас воды призаняли да напоили всех.

Матрос засмеялся без смеха в лице.

— Мы и без тебя воду у вас вычерпаем. А вот вы-то как запоёте, когда воды не будет? Из Астрахани нам ни воды, ни еды не привозят, а гробов сколь хошь… Знай умирай!

Наташа недоброжелательно стала к нему боком и, сдвинув брови, оборвала его:

— Чай, мы не век тут валяться будем…

— Век не век, а поваляют вас донельзя. Тут люди уж по неделе чахнут. Воды много, а в рот не льётся. Мертвецов на острове сваливают.

Наташа попрежнему стояла к матросу боком и не глядела на него, а мать прижимала меня к себе.

— На смерть нас сюда привезли, — шептала она, как в бреду. — На смерть! На погибель!

Наташа одёрнула её:

— Ничего не на смерть… Чего ты ревёшь? С какой стати будут морить-то нас? Холерных ищут, чтобы в Астрахань холеру не завезти. Начальство и в Астрахани, должно, такое же дурацкое, как и на Жилой. А ты, матрос, людей не расстраивай! Бородастый, а болван. Трус ты, а не матрос.

— Ишь, храбрая какая со своим умом-то! Ты лучше полюбуйся, сколько гробов нагрохали. Во-он они!

Он зашагал вразвалку вдоль борта, странно вскидывая то одну, то другую руку и щёлкая пальцами, Мне он показался малоумным.

И опять у борта столпились и мужчины, и женщины с больными лицами и протягивали к нам руки:

— Хлебца-то… хоть крошечку!.. Будьте милостивы!.. Вы ведь свежие…

— Беда! Как над народом-то надругаются!.. С полицией к смерти готовят.

Мать, обомлевшая, хваталась за сердце и вся устремлялась к этим истерзанным людям. Она ринулась назад и с болью в голосе пролепетала задыхаясь:

— Побегу, моченьки моей нет! Побегу, Наташа! Вёдрами буду им воду носить. Детишки-то… слышишь, Наташа?.. плачут… горят без водички-то… Тащи, сынок, хлеба сюда! Чего есть, то и тащи!

Но Наташа дёрнула её к себе за руку и даже встряхнула сердито.

— Ну-ка, угомонись, Настя! Угорела ты, что ли? Никуда ты не пойдёшь. Стой и молчи! Без тебя обойдутся. Всё равно одна с бедой не сладишь. Ведь и мы в эту беду попали. Не знай, что будет. Себя с Федяшкой береги!

Я слетал к своим пожиткам, выхватил из мешка краюху нашего ватажного хлеба и с разбегу бросил её на ту баржу.

— Ловите!

Там началась свалка. Кричали женщины и ругались мужики, и мне показалось, что в этой свалке началась драка.

— Ну гляди, что ты наделал! — гневно уставилась на меня Наташа. — А ещё грамотей! Когда-то я с тобой, как с умником, калякала…

— Чай, им есть хочется, — смущённо пробормотал я. — Хлеба-то ведь нет у них.

— Неудашные вы какие-то с матерью…

Истовый старичок, гладко причёсанный, опрятный, в суконной бекешке, проницательно смотрел на толпу, которая теснилась рядом с нами, и говорил, как проповедник, слабым, но отчётливым голосом, расчёсывая седенькую бородку двумя пальцами. Он невозмутимо, учительно внушал что-то стоящим перед ним людям на нашей барже, а на свалку позади него даже не обернулся. Я пробрался ближе к нему и прислушался.

— Пускай, пускай ввергают в это водное узилище, — чеканил он слова. — А кого устрашит это узилище? Во тьме мы живём, тьмой облекаемся и душу свою во тьме угнетаем. И тьма наша — тоже узилище, невпример пагубное, душу нашу убивающее. А ведь покорствуете? Чего же вы страху покоряетесь? Душа-то, чай, дороже чрева. Старец Аввакум и в узилище, в железах, многие годы претерпевал, а душа его в свете и радости купалась, и силой своей он повергал и властителей, и палачей. И костра не устрашился; на костре-то величал он, ликуя, истину и жизнь. Холера! Голод! Жажда! Я вот стар стал, а через все мытарства прошёл: и холерой страдал, и голодом, и жаждой томили меня рабы жестокости, и плетьми меня секли… А вот живу и жизнь человеческую славлю. Не имейте страху, встречайте душой неколебимой всякие муки — и обретёте радость велику. Чего только не перенёс наш русский народ! Удивления достойно! И мощи он великой средь всех народов…

Так, приблизительно, журчали его слова, и речь эта подействовала на наших ватажников, они застыли в молчании и задумчивости. Успокоилась и мать. Но Наташа недружелюбно поглядывала на него и усмехалась.

— И здесь свой Онисим обрёлся…

К старику яростно подбежал мужик с горящими глазами, в рваной рубахе, грязный, какой-то истерзанный. Вместо крика у него вырвался изо рта свистящий хрип:

— Не слушайте! Врёт старичишка. И нам так же врал. Душу, говорит, спасайте, терпите. А сам украдкой калач грызёт да винцом запивает. Сволочь! Едешь на день, бери харчей на неделю. Вот кто-то от вас горбушку сюда бросил, сердцем возмутился… А где у этого старичишки сердце-то? В кармане!

И он так же порывисто и яростно убежал куда-то за будку.

А старичок невозмутимо продолжал убеждённо проповедовать ладным говорком.

— Весь этот день мы стояли между баржей и нашим пароходом и измучились от жары. Я видел, как приходили люди в белых халатах на соседнюю баржу и уводили под руки слабых и больных. На палубе мы лежали вповалку, и народ долго не мог успокоиться и заснуть: все были в тревоге и ждали прихода людей в белых халатах. Говорили, что они забирали всякого, кто валился с ног от голода и жажды или казался им нездоровым. Таких людей они называли «подозрительными». Я очень боялся, как бы белохалатники не утащили на своих носилках мать: она так расстроилась, слушая стоны и рыдания на другой барже, что упала духом и, ослабевшая, лежала, как больная. Я сидел на узле и пробовал читать прочитанные книжки и караулил её. Но Марийка не унывала: даже среди общей растерянности и тревоги она носилась по барже и с жадным любопытством ныряла то в одну, то в другую толкучку. Она изредка подбегала к нам и торопливо рассказывала, что она слышала.

— Ты, Настя, бодрись, не лежи, а то накроют и утащат. Все лежачие у них — подозрительные. Они уносят даже и здоровых, кого облюбуют. Тут нас будут томить две недели. Карантин называется. А по-моему, — морильня, мухоловка. Я ни за что в подозрительные не попаду: плясать и песни петь буду назло им. Нынче ещё два парохода пришли, из Баки и из Новопетровска. И на обоих — холерные. А сейчас с той баржи троих утащили. Все приплыли здоровые, а здесь холеру на них напустили…

Она оживлённо болтала и радостно волновалась: должно быть, она ещё переживала счастье возвращения в свой родной Камышин. К вечеру на нашу баржу пришли два человека в белых халатах. Один — толстенький, со стриженой чёрной бородкой, в очках, другой — с рыжими густыми усами, которые клочьями спускались к подбородку. У обоих глаза были опухшие и красные, словно они давно не спали. И шли они как-то рыхло, как будто у них болели ноги. За ними шли двое парней тоже в белых халатах и брызгали из насоса на палубу и на людей с их пожитками вонючей водой. Усатый человек строго кричал:

— Все на свои места! Не шататься по барже! Эй, кто тут лоцман, матросы! Гоните всех на место!

Человек в очках с бородкой — должно быть, доктор — устало проходил мимо сидящих людей и, поднимая руку кверху, недовольно приказывал:

— Встаньте! Все, все! Кто чем болен? Поноса нет! Рвоты нет?

Все люди послушно вставали и глядели на доктора. Мать нервно прижимала руки к груди и с ужасом в глазах ждала приближения этих двух призраков. Наташа стояла, заложив руки за спину, спокойная, ясная. Марийка, уткнув руки в бёдра, посмеивалась, притопывая ногами. Мужики и бабы одёргивались и испуганно озирались.

Доктор подошёл к нам и подозрительно посмотрел на маму. Он взял её руку, подумал и спросил вяло:

— Дрожишь-то чего? Не бойся — не съем. Откуда? С ватаги? Ну, народ там сильный, привычный ко всяким невзгодам. Только не нервничай: ослабнешь — худо будет.

Он остановился, оглядел толпу и нехотя проговорил:

— Кто из вас желает помочь нам? Людей у нас совсем мало, а больных много. Ни днём, ни ночью не отдыхаем. Мы вот с фельдшером и вот с этими санитарами на себе людей носим.

Наташа с готовностью отозвалась:

— Я пойду.

Доктор удивлённо поднял брови, поправил очки и недоверчиво спросил:

— Не шутишь?

— А чего мне шутить-то? Раз надо — надо. Всё одно без дела валяться.

Доктор подобрел и улыбнулся.

— Хорошая девушка. С нами пойдёшь.

Неожиданно Марийка шагнула к доктору и весело крикнула:

— Я тоже пойду вместе с Наташей.

Фельдшер подёргал свои усы, и в лице его промелькнуло что-то вроде улыбки.

— Эх, бабы!.. девчата наши!..

Мать дрожащим голосом виновато сказала:

— Я бы тоже пошла, да у меня вот сынок… Один останется.

Доктор отмахнулся.

— Семейных не надо.

Вместе с фельдшером они пошагали дальше, но их остановила толпа мужиков. Все эти ватажники были с других промыслов и держались поодаль от нас. Семейные и рабочие из нашей мужской казармы почему-то оказались на кормовой палубе. Доктор вскинул голову и строго спросил:

— Что угодно?

Наш тачковоз Макар, скрестив руки на груди, обличительно заговорил:

— Господин доктор, холерных у нас нет, зачем же ты нас пригнал сюда? Вот и из насоса каким-то тузлуком поливают. Это для какой надобности?

— Это — дезинфекция: она всякую заразу убивает.

— Какая же у нас, господин, зараза? Это у вас здесь зараза. Вы нарочно нас затащили, чтобы холеру напустить.

— Это какой негодяй сказал вам?

— Да все говорят. Вон на той барже тоже холерных не было, а сколь человек заболело! Ежели без харчей да без воды держите да людей морите, как же тут не подохнешь?.. Мы не согласны.

— А вы думаете, мне очень нужно держать вас здесь? — раздражительно закричал доктор. — Мне хоть сейчас плывите. Я только лечу, спасаю от болезней и смерти. Вас — тысячи, а нас только шесть человек. Поймите, всё — на наших плечах. А есть нечего, воды нет… я сам едва держусь на ногах. Что же я могу сделать, когда начальство ничего из Астрахани не присылает?

Макар с ехидной кротостью подсёк его:

— А гробики-то зачем везут? Пищи не представляют, водицу не везут, а гробики целыми штабелями привозят. Это чего же? Подыхай с голоду, гори от жажды, а вот вам — пожалуйте, и гробики!.. Ловко подделано! — И Макар торжествующе захихикал, переглядываясь с товарищами. Но хохоток его был такой угрожающий, что у меня заныло сердце.

Доктор, должно быть, тоже почувствовал угрозу в этом смехе Макара и подался к нему всем телом.

— Ты что же это, всех так мутишь?

А Макар, уверенный в поддержке друзей, с прежним наглым простодушием поправил доктора:

— Мне мутить нечего. Вы сами народ мутите. Харчей не даёте? Не даёте. Воды лишаете? Лишаете. А гробы для чего? Для мертвецов. Аль не правда, господин доктор?

Я видел, что доктору было трудно спорить с Макаром, и лицо его опечалилось, как у смертельно изнурённого человека.

— Хлопочу, хлопочу, ребята… — вздохнул он. — Требую. Но что я могу сделать с Астраханью, ежели я сам подчинённый, а здесь надрываюсь по целым суткам?

Макар совсем добил его:

— Оно, конечно… морить здоровых людей — дело не шуточное.

Лицо и шея доктора налились кровью.

— Ну, ты — отпетый прохвост. Настоящий разбойник.

— Нет, господин, мы тачки возим, с рыбой дело имеем. Это у вас тут душегубством занимаются.

Наташа с ожесточённым лицом решительно подошла к Макару и набросилась на него:

— Ты чего это, Макар, разоряешься? Нечего дурака валять! Ишь, шайкой напали, как галахи! Ты лучше иди людей спасать. Большой, дубина, а трус. Мы вот с Марийкой без боязни идём, хоть и женщины, а вы все только, за свои бороды прячетесь. Собирайся, Марийка!

Доктор благодарно кивнул ей головой и пошутил:

— Не боитесь, что я вас уморю?

— А мы поглядим да руками пощупаем.

— Вот это — умный ответ.

Наташа с Марийкой — одна маленькая, другая могучая — взяли свои узлы, поцеловали мать и меня и пошли за доктором. Мать долго стояла и смотрела им вслед с болью и завистью в лице, но они не оглянулись.

Макар зло усмехался, о чём-то оживлённо говорил со своими дружками, угрожающе поглядывал в сторону доктора и вздёргивал головою. Потом рванулся вперёд, задрал картуз на затылок и браво пошёл на кормовую часть. С этой минуты я больше не видел его до самого отплытия.

Эти дни остались в памяти, как видения кошмарного сна, как то, чего не бывает в жизни.


Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть