Онлайн чтение книги Вольница
XLVII

Я не помню, как мы добрались до двора Павла Иваныча, не помню, сколько времени прожили в той же комнате Манюшки. Помню только весёлого форсистого отца, который ко мне был попрежнему равнодушен, но с матерью, по вечерам, когда возвращался с «биржи», шутил, любовался ею.

— Волосник-то скинула, Настёнка! Он в городе да на ватаге — ни к чему… — снисходительно соглашался он, посмеиваясь в бороду. — Деревенское обличье здесь не ко двору: народ тут ходит подбористый, одетый прилично. Надо тебе городской наряд сшить, чтобы в праздник пройтись не зазорно было…

— Да что ты говоришь, Фомич? — недовольно возражала мать. — Чего это я буду делать с этим нарядом в деревне-то?

— А что, хуже других мы с тобой? Чай, и мы в селе-то шиковито можем одеться.

Но мать ходила грустная и задумчивая.

Дунярка попрежнему сучила вместе с Манюшкой чалки, а вечерами шила с ней бисером лестовки и какие-то коврики из парчи. Она немножко выросла, стала хорошиться и украшать волосы ленточками. И живая была такая же, как прежде, и ещё больше стала похожа на Манюшку: и голосок стал певучий и льстивый, и так же искусно притворялась она добренькой и восторженной.

— А уж как я тосковала-то по тебе, Феденька! Ночей не спала — всё плакала. Потом с мамынькой стала ходить по купчихам. Подлые они, жирные… Да мне наплевать: я у них хоть досыта наедалась. И обращению научилась. Теперь я страсть стала ловкая обманывать их: говорю, говорю им всякую небыль, а они рот разевают да хохочут. Ну, разомлеют и одевают меня, как куколку. А мне того и надо! Я покажу тебе, сколько у меня нарядов-то. Я и мамыньку за пояс сейчас заткну.

И вдруг однажды сообщила мне шопотом, с ужасом в глазах:

— А Тришу схватили… в остроге сидит. А Раиса скрылась. И где она пропала — никто не знает. Муж-то её, машинист, с кругу спился. С парохода его прогнали и с квартиры вытурили. Сейчас в галахах ходит. Только Раисой и держался. Она ведь его не любила, а так… думала, что человека спасает. А навек-то Тришу любила.

Раиса купила для Степаниды хибарку где-то за горсудом. В сенях уже не смердило гнилой рыбой, не было и вешелов на дворе.

Однажды отец возвратился на своей пролётке вскоре же после выезда на «биржу». Не распрягая лошади, он пробежал по двору, смешно путаясь в полах своей хламиды, и ворвался в комнату, бледный и испуганный.

Я впервые видел его в таком смятении.

— Настасья! Федька! Сейчас же собирайтесь! Всё связывайте! С первым же пароходом побежим вверх. Беда! Бунты в городе. Подожгли больницу. Не приведи бог, что делается! Спроть холеры бунтуют… над докторами самосуд идёт. Вся полиция на ногах, конница скачет, а народ, как безумный… Скорей, скорей от греха!

Дунярка крикнула, взмахнула руками и выбежала из комнаты.

Срядились мы с лихорадочной быстротой, погрузили узлы на пролётку, кое-как втиснулись с матерью среди пожитков, и отец без кучерского кафтана вскочил на козлы и, озираясь по сторонам, погнал лошадь. Позади что-то выкликала Офимья, но отец, не оглядываясь, нахлёстывал лошадь кнутом. Ехали мы не центральными улицами, а по окраине, где всегда было пустынно. Отец оборачивался к нам и, потрясённый испугом, всё ещё бледный, говорил с одышкой:

— Слышите?.. Стреляют… Солдат пригнали: я видел, когда они шли. Гул-то какой оттуда идёт!

Но за дребезгом пролётки я ничего не слышал. Отец показывал кнутом в сторону города, но никакой суматохи я не заметил. Только над домами, очень далеко, поднимался рыжим облаком дым. В конце одного переулка, который шёл к Кутуму, я увидел несколько человек, которые бежали в нашу сторону, словно за ними была погоня. Отец захлестал лошадь изо всех сил и даже вскочил на ноги. Лошадь скакала галопом.

На пристани вся площадь была забита людьми и кучами пожитков. Все, должно быть, ждали погрузки на пароход.

Отец подъехал к самой пристани и быстро сбросил вещи на булыжную мостовую. Он велел мне подержать лошадь под уздцы, а сам, подмигнув матери, сквозь зубы предупредил:

— Я сейчас билеты куплю. У меня тут дружки есть: зараз достану, без всякой череды. Меня здесь все знают: и кассира не раз прокатывал, и начальника, а с матросами — свой человек. Мигну, и готово!

Он и перед нами не забыл похвастаться, хотя ещё не остыл от волнения и страха. И верно, он скоро возвратился с самодовольной улыбкой и мягко оттолкнул меня от морды лошади.

— Ну, а теперь я к хозяйке поеду, получу расчёт и прибегу. Ещё первого гудка не было. К этому часу поспею.

Он вскочил не на козлы, а в пролётку, чтобы показать, что седоков не принимает. Нахлёстывая лошадь, он быстро скрылся из глаз.

Мать всё время молчала и тяжело думала о чём-то. А я от скуки рассматривал людей, которые грудились около нас. Они поразили меня с первого взгляда. Сидели они все окоченело, как больные, серолицые, с чёрными обмётанными губами, худые, и глаза у всех были тусклые, как у слепых. Никто из них не разговаривал. Казалось, люди обмерли: ничего не видят и не слышат, и им всё равно, что с ними сделают — погонят ли их на пароход, или оставят здесь, на солнцепёке. Рядом с нами сидел коренастый мужик в рыбачьих сапогах, словно лишённый ума. Около него лежала женщина, как тяжело больная. Хотя глаза её были закрыты, но я видел, что она не спала: она шевелила губами и царапала пальцами дерюгу узла, на который положила голову в платке, надвинутом на глаза.

Мать тоже стала с тревогой всматриваться в них. Она перевела глаза и на других людей, и опять на соседей. Потом наклонилась к моему уху и прошептала:

— Гляди-ка, люди-то какие убитые… Это — оттуда. И мы бы такие стали, ежели бы не вырвались.

Она робко и участливо обратилась к мужику:

— Вы откуда прибыли-то?

Мужик, словно глухой, сидел тупо и не шевелился. Мать опять спросила:

— Не оттуда ли, не с «Девяти ли фут»? Как это вы отстрадались-то?

Мужик с натугой перевёл бессмысленный взгляд на мать и с трудом промычал:

— Не говори… Такой беды сроду с нами не было. Сколь народу сгибло! Сгорели без воды, без пищи… Не успевали гробы на пески увозить.

— А мы вырвались… Взбунтовались на барже и пароход захватили.

Мужик долго сидел молча, сосредоточенный в себе, и всё время старался разорвать руки, которые закоченели, связанные пальцами.

Наконец он расцепил их и опять медленно приподнял голову.

— Счастлив ваш бог. Знаю. Вы с нами борт в борт стояли. У вас пароход был, а наш в первый же день убежал.

Должно быть, ему очень трудно было говорить: он обрывал свою речь одышкой, сжимал и разжимал пальцы, потом бессильно отмахнулся и опять замолчал.

Отец не приходил долго, и мы маялись на солнечной жаре. Явился он в тот момент, когда заревел первый продолжительный гудок парохода. Он сразу же схватил большой тюк и приказал матери:

— Тащи узлы-то! За мной иди! А ты, сынок, сиди здесь и карауль!

И яростно заругался:

— Шарлоты! Хозявы! Тот, пьяница-то, хоть без памяти лежит, а Офимья-то, богомолка, и расчёт не хотела давать. За полицией бежать собралась. А потом не расчет, а начёт хотела сделать… — Он мстительно засмеялся. — Свету я не взвидел и по башке её съездил. Ну, а она и разомлела. Не она, а я начёт на неё наложил.

И вот мы на пароходе, уже не на палубе, не в людской свалке, а в третьем классе, на нарцах. Отец успокоился, довольный тем, что устроился не среди голытьбы, а по-человечески, а может быть, ликовал, что сумел так победоносно разделаться с Офимьей. Он уже добродушно ворковал:

— Ну-ка, Настёнка, доставай чайник, посуду! Пойду за кипятком — чайку попьём. — И опять засмеялся. — Батюшка-то… жадный какой! По трёшне ему посылал помесячно, а у него глаза разгорелись: посылай ему по пятишне, а то по этапу, мол, пригоню. Я и отпиши ему: я, мол, родимый батюшка, из кожи лезу, чтобы тебе трёшну посылать, а пятишну взять мне негде. Не знаю, мол, как придётся, а месяц от месяцу я, мол, концы с концами не свожу, не то ли что трёшну, а целковый без натуги не могу посылать. Хитрый старик: пачпорт-то наш скоро прочислится, он и грозит, что пачпорт не вышлет и благословения не даст, ежели пятишну не буду высылать. Всё одно к одному пришлось: тут и холера разразилась, и бунты начались — долго ли до беды! Да и пачпорта нет. Приедем — разделюсь.

Он наклонился к матери и, подозрительно озираясь, признался:

— Я деньжонок-то прикопил… Тут и чаевые, и от хозяйской прибыли экономия. Не пропадём, Настёнка! Поживём самосильно, а там, ежели трудно будет, опять на сторону двинемся. В пачпорте-то тогда уж батюшка не волён будет.

Мать молчала покорно и задумчиво. А мне было грустно, что так быстро прошёл этот год, полный больших событий и душевных связей с чудесными людьми. Я стал не только старше возрастом, но и узнал многое в человеческой жизни, о чём раньше и не мог мечтать.

Что ожидает меня в деревне? Какие там встретят нас события? Жизнь и уклад там прежние, а мы — уже другие. Мы с матерью испытали, что такое свобода, привыкли распоряжаться собою, как нам хочется. Я предчувствовал, что в деревне не будет нам покоя: нас ждёт там тяжёлая борьба. Но ничем уже не погасить во мне вольный ватажный дух: хоть я и мал годами, но уже знаю, в чём радость мятежной жизни, и храню, как дорогой дар, те волнения, которые пережиты на Жилой Косе, и те заветы, которые дали мне люди, богатые душой.

1948–1950

Читать далее

ВОЛЬНИЦА
I 13.04.13
II 13.04.13
III 13.04.13
IV 13.04.13
V 13.04.13
VI 13.04.13
VII 13.04.13
VIII 13.04.13
IX 13.04.13
X 13.04.13
XI 13.04.13
XII 13.04.13
XIII 13.04.13
XIV 13.04.13
XV 13.04.13
XVI 13.04.13
XVII 13.04.13
XVIII 13.04.13
XIX 13.04.13
XX 13.04.13
XXI 13.04.13
XXII 13.04.13
XXIII 13.04.13
XXIV 13.04.13
XXV 13.04.13
XXVI 13.04.13
XXVII 13.04.13
XXVIII 13.04.13
XXIX 13.04.13
XXX 13.04.13
XXXI 13.04.13
XXXII 13.04.13
XXXIII 13.04.13
XXXIV 13.04.13
XXXV 13.04.13
XXXVI 13.04.13
XXXVII 13.04.13
XXXVIII 13.04.13
XXXIX 13.04.13
XL 13.04.13
XLI 13.04.13
XLII 13.04.13
XLIII 13.04.13
XLIV 13.04.13
XLV 13.04.13
XLVI 13.04.13
XLVII 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть