Со своею посадкой в седле

Онлайн чтение книги Волшебная палочка
Со своею посадкой в седле

Алеет на облаке отсвет заката,

Томятся вершины в сиреневой мгле,

А вдруг про меня они скажут когда-то:

«Поэт со своею посадкой в седле».

Алим Кешоков

Письменность — это еще не вся культура. Сказать точнее, письменность (а вместе с ней и письменная литература) — это уже определенный итог, результат накопленной и развившейся на протяжении веков духовной культуры того или иного народа, народности, племени.

Представим себе русский народ без письменности. Разве не составляли бы сокровищницу его культуры все былины, все песни, все сказки, заклинанья, легенды, пословицы, поговорки, частушки — все, что мы называем фольклором? Ведь все это было записано на бумагу совсем недавно. Существовавшая на протяжении веков церковнославянская письменность была непригодна, как легко понять, для записи всего перечисленного.

В таком смысле и у кабардинцев (для нашего случая) существовала магометанскорелигиозная арабская вязь, однако сказания о нартах, например, оставались изустными.

Когда мы говорим «Кабарда», «кабардинец», перед мысленным взором возникает Кавказ, ущелья, аулы, сакли, величавый Эльбрус, кабардинские золотые кони, огневые танцы, черкески с газырями, черноглазые черкешенки, сила, ловкость, мужество, красота — все это немного дикое, романтическое, навеянное Пушкиным, Лермонтовым, Бестужевым-Марлинским, Толстым…

Герой одной из главных поэм Лермонтова — кабардинец. Измаил-бей. Лицо, между прочим, историческое — подполковник русской армии Измаил-бей Атажукин, лично Суворовым представленный к Георгию и этого Георгия получивший. Имя этого кабардинца можно найти написанным золотыми буквами в Георгиевском зале в Московском Кремле.

Когда я читаю другой раз про кабардинцев ли, про другой ли «малый» народ, что он-де много веков погрязал в темноте и невежестве, моему возмущению нет пределов. Каждый народ накапливал внутри себя свою культуру, двигался к свету (к просвещенности, если хотите, ибо внутренняя культура — это уже и есть свет), но только с разной скоростью, а иногда стремительными рывками. Внутренняя духовная культура народа, накапливаясь, проявляется в личностях. Народ как бы командирует в историю, в литературу, в науку своих лучших сынов, они воплощают в себе, обобщают накопленный вековой опыт, умножают накопленные духовные ценности, делают их достоянием соседних и всех вообще народов.

Уже во времена Пушкина и Лермонтова у кабардинцев был свой замечательный просветитель Шора Бекмурзин Ногмов. Есть сведения, что оба великих русских поэта были с ним лично знакомы.

Как и другие подобные просветители (скажем, наш Ломоносов или Алексей Кулаковский у якутов), Шора был универсален в своих знаниях и интересах. Он владел, кроме своего родного кабардинского языка, арабским, турецким, персидским, русским и абазинским языками, был поэтом, фольклористом, историком, педагогом.

Как офицер русской гвардии Шора жил несколько лет в Петербурге, что дало ему соответствующий кругозор. «Он сочиняет иногда небольшие поэмы… которые не имеют распространения между соотечественниками иначе, как через устное предание и медленное изучение на память»[4]Цит. по кн.: Андреев-Кривич С. А. Всеведенье поэта. М., 1978, с 35..

Английский путешественник свидетельствует: «Способный, умный человек… Я очень долго говорил с ним и был поражен его знаниями и очень сильной способностью к аргументации»[5]Там же, с. 36..

Венгерский путешественник Бессе, побывавший на Кавказе в 1829 году, рассказывает о Нальчике, теперешней столице Кабардино-Балкарии:

«Правительство учредило в этом укреплении на свой счет школу, где дети воспитываются бесплатно под присмотром преподавателя-магометанина… Детей обучают читать, писать и говорить по-русски; их воспитатель, или хаджа, носит имя Шоры… Он говорит и пишет по-персидски, по-турецки, по-татарски и по-русски с одинаковой легкостью; у него приятное лицо и прекрасные манеры»[6]Там же..

«Шора Ногмов же — великолепный знаток кабардинского и черкесского фольклора. Им записано большое количество старинных песен и преданий. Он настолько хорошо знал кабардино-черкесский фольклор, что на основании тех данных, которые заключены в фольклорных произведениях, являющихся откликами на действительные исторические события, он написал даже историю адыгейского народа[7]Адыгэ — так обобщенно называли себя три близкородственных племени: кабардинцы, черкесы и адыгейцы — древнейшие обитатели Северного Кавказа.. Это очень любопытная книга, несколько раз переиздававшаяся, пользуется заслуженной известностью среди кавказоведов… Шора делал переводы кабардинского фольклора на русский язык и знакомил с этоми переводами интересовавшихся ими…»[8]Цит. по кн.: Андреев-Кривич С. А. Всеведенье поэта, с. 240.

Одним словом — просветитель в самом прямом и точном смысле этого слова. Причем, надо сказать, что он не был лишь отдельным эпизодом в истории кабардинской культуры, но знаменовал собой единый и непрерывный процесс.

«“Грамматика” и “История” Ногмова, публицистика и очерки адыгейских писателей Султана Хан-Гирея и Султана Казы-Гирея, затем начиная с шестидесятых годов начатки книгопечатания, настойчивые попытки ввести алфавит и открыть школы, оживленный сбор и публикация образцов народной поэзии, разработка языка… все это свидетельствовало о подспудных сдвигах и содержало идеологию национального самосознания и самоутверждения. Это была попытка создать свою цивилизацию, общество, литературу, и она была связана с передовой культурой России»[9] Сокуров М. Г. Лирика Алима Кешокова. Нальчик, 1968, с. 10..

Этот естественный процесс на стыке XIX и XX веков ознаменован именами кабардинских поэтов Б. Пачева, А. Хавпачева, П. Шекихочева, которые передали культурную эстафету лучшим представителям новой, послеоктябрьской, то есть, короче говоря, современной кабардинской поэзии. Первым воспреемником и носителем этой эстафеты был Али Шогенцуков — непосредственный учитель Алима Кешокова.

Понятно, что этот процесс не мог избежать влияния русской литературы. Только что упомянутый Али Шогенцуков (его называют основоположником современной кабардинской литературы) свидетельствует:

«Когда я научился читать по-русски и впервые раскрыл томик стихов Пушкина, у меня было такое ощущение, словно я поднялся на вершину высокой горы и увидел оттуда весь мир прекрасного… Я ходил очарованный мерными строфами чудесных стихов… И с каждым разом это очарование усиливалось. Прочитав пророческое стихотворение “Памятник”, где великий поэт с ясной уверенностью предсказывает, что его имя назовут все народы нашей необъятной страны… я в каком-то неудержимом восторге воскликнул: “Я тоже называю тебя, Пушкин! Я люблю тебя!”»[10]Цит. по ст.: Павловский А. Взгляни на Млечный Путь. — Нева, 1979, № 1, с. 179.

Но любовь любовью, влияние влиянием, однако, не опираясь на свои, накопленные веками, традиционные духовные ценности, нельзя создать никакой новой национальной духовной ценности.

Пушкин тоже любил Байрона и одно время даже преклонялся перед ним (равно как Шиллера, Гете, Данте, Петрарку, Виргилия и Гомера), но состоялся он как Пушкин, как великий русский национальный поэт, только опираясь на духовное богатство своего народа.

Здесь уместно сказать, что вообще значила поэзия для кабардинцев на протяжении многовековой истории. Она была частью быта, поскольку частью быта являются праздники. Будучи участницей всякого празднества, она и сама была праздником. Песня, а выражаясь более высоко, песенное искусство, художественное, пусть и устное, поэтическое слово сопровождало кабардинца от рождения до могилы. Колыбельные песни в саклях, любовные песни молодых горцев и горянок, свадебные песни, песни любого пира, боевые, воинственные песни, скорбные причитания похорон, а над всем этим, обнимая и покрывая все это, — эпические сказания о предках, о богатырях, о нартах…

Алим Кешоков потом напишет: «Кабардинцы всегда высоко ценили слово, а сочинители песен были так уважаемы, что их сажали на пиру рядом с тамадой и свадьба была бы не свадьба, если бы поэт не сложил на ней здравицу в честь жениха и невесты. Здравицы запоминались и жили долго, хотя никто уж не помнил, кому они посвящены и кто их сочинил»[11] Кешоков А. Вид с белой горы. М., 1977, с. 95..

Да, вот, оказывается, какая особенность: не просто пели на пирах песни, как это бывает обычно, но всегда сочиняли тотчас, по случаю. Допустим, в бою погиб джигит. После плакальщиц (что тоже своего рода искусство) должен воспеть героизм погибшего поэт-певец. Он расспрашивает об обстоятельствах гибели воина, интересуется, чьи имена родных и близких надо упомянуть, затем уединяется, бродя в горах, и возвращается с готовой песней.

«Из камня высекают узор, из стали куют саблю, из горя и радости выплавляют песню», — говорили, по словам Алима Кешокова, хранители народной мудрости.

«Сочинители стихов и песен назывались гекуоками; они были люди неграмотные и простого звания, но одаренные поэтическим воображением. Гекуоки и трубачи, которые на войну ездили всегда на серых конях, должны были сочинять стихи или речи для воодушевления воинов перед сражением. Становясь перед войском, они пели или читали свои стихи, в которых упоминали о неустрашимости предков и приводили для примера их доблестные подвиги… Предание говорит, что они вообще были любимы, а песни их приносили много удовольствия и пользы»[12] Нагамов Ш. П. История адыгейского народа. Нальчик, 1947, с 34..

Да, «фольклор у кабардинцев в течение столетий был единственным средством, с помощью которого народ мог сохранить в своей памяти, передавать из поколения в поколение все знаменательное, что случилось в его истории. Отсюда и характерная черта кабардинского фольклора — его историзм, насыщенность фактами и событиями, имевшими место в действительности. По фольклорным произведениям мы можем восстановить и образ жизни народа в те или другие периоды его истории, и то как менялись представления народа об окружающем мире, о добре и зле, — иными словами, его философию, его этику… Устное народное творчество кабардинцев… было также единственным сводом народной мудрости, нравственных правил и обычаев народа… На преданиях о прошлом и событиях настоящего фольклор учил, как надо жить… Устное народное творчество являлось и единственным видом художественного слова. Оно воспитывало эстетический вкус народа, создав сокровищницу разнообразных по своим жанрам произведений»[13] Теунов X. Литература и писатели Кабарды. Нальчик, 1955, с. 20..

Интересно, как определил силу своего слова сам кабардинский певец.

«Я одним словом своим, — сказал он, — делаю из труса храбреца, защитника своего народа, вора превращаю в честного человека, на мои глаза не смеет показаться мошенник, я противник всего бесчестного, нехорошего»[14] Горький М. Собр. соч., М., 1953, т. 24, с. 74..

С таким-то культурным, поэтическим наследием пришел кабардинский народ к тому рубежу, на котором кардинальным образом изменилась вся его жизнь, весь быт, уклад, все представления о добре и зле, равно как и у всех других народов, населяющих вновь образовавшееся государство под названием СССР.

Процесс, который мог бы занять десятилетия, произошел сразу, взрывообразно. Создание алфавита, письменности, массовое одновременное появление школ, учебников на родном языке, газет, журналов, издательств потребовало и появления письменной литературы — стихов, очерков, рассказов, а в перспективе романов и поэм. Практически каждое появляющееся тогда на свет божий стихотворение становилось событием, явлением, ложилось в основу только что народившейся новой литературы.

Однако дело осложнялось тем, что находились сверхреволюционно настроенные люди (не только в Кабарде, разумеется), которые огульно отвергали все накопленное веками культурное наследие, национальное, равно как и русское, и требовали, чтобы новая литература возникала и развивалась на пустом месте, без преемственности традиций, они требовали, чтобы дерево росло без корней.

Вот что говорилось в статье под характерным названием «От мертвого к живому»: «Форму своей литературы мы создаем сызнова, вовсе не опираясь на прошлое». Что касается устного народного творчества, то оно «не оставило такого наследства, которое можно было бы обработать, развить, культивировать в том направлении, которое должна иметь по форме своей и по содержанию художественная литература». «Дореволюционное (народное. — В. С. ) творчество бесформенно… Оно может иметь значение для историка и лингвиста, но не для пролетарского национального писателя».

Таким образом, «пролетарский национальный писатель» (при этом неважно, что в тогдашней Кабардино-Балкарии не было пролетариата) фактически лишился национальной почвы. Наоборот, ему вменялся в заслугу отказ от «дырявой поэтической рубахи Сосруко», чье имя символизирует всю народную поэзию.

В то же время под страхом «буржуазной заразы» писателей предостерегали: нельзя «учиться у Толстого или у Лермонтова»… О Пушкине и говорить нечего… Что же в таком случае оставалось молодым поэтам? Ничего более, как «выковывать свою форму, свой стиль, свой мотив, свою тему и приемы среди рева машин и звонкого дыха».

И поэты «выковывали» бессвязный набор фактов, призванных, по их мнению, показать «происшедшие в краю изменения». «“Рев машин и звонкий дых” в условиях тогдашней Кабардино-Балкарии толкали наиболее молодых и податливых поэтов к обыкновенному натурализму, который был характерен и для некоторых литературных группировок страны в 20-е годы»[15] Сокуров М. Г. Лирика Алима Кешокова. Нальчик, 1988, с. 8–9..

Эта вульгаризаторская и невежественная точка зрения на развитие новой литературы была очень скоро развеяна, но отголоски ее существовали и позже, и бог знает сколько вреда они принесли всем молодым литературам страны в период их становления, когда в эти литературы хлынули десятки и десятки молодых людей, желающих попробовать свои силы на вновь открывшемся поприще и оставить на белом девственном листе, развернутом перед ними, беспомощные ли каракули, золотые ли строки истинной поэзии.

Компас мог быть только один — талант. Только он мог провести начинающего поэта мимо соблазнительно легких, но ложных тропинок и вывести на широкий перспективный путь.

В этом-то бурном процессе, полном противоречий и соблазнов, выковалось и откристаллизовалось постепенно ныне широко известное имя — Алим Кешоков. Алим Кешоков — кабардинский поэт.

Да, конечно, он не только поэт с точки зрения литературных жанров, но и прозаик, романист, общественный деятель, однако все это пришло позже, да и не противоречит одно другому. Во всех произведениях Алим Кешоков остается в первую очередь кабардинским поэтом и несет это высокое звание вполне заслуженно.

В собрание сочинений Алима Кешокова входит и автобиографическое повествование «Вид с белой горы», из которого можно многое узнать о жизни писателя. Но и в других его произведениях, в романах легко прослеживаются автобиографические моменты. Вернее сказать, почти все написанное Кешоковым автобиографично.

Уже на первых страницах романа «Вершины не спят» мы встречаемся с объездчиком Астремиром, человеком независимого и непокорного нрава, и тотчас сопоставляем это с тем, что отец писателя Пшемахо Кешоков тоже был одно время объездчиком полей.

Мальчик Лю родился в ауле, жители которого выделывали из камня мельничные жернова, точно так же, как это делали одноаульцы Алима Кешокова.

Таким образом, что касается биографических сведений, читатель имеет возможность черпать из первоисточника, тем не менее статус, так сказать, предисловия требует, чтобы были упомянуты основные хотя бы факты и вехи жизненного пути писателя.

Народный поэт Кабардино-Балкарии, лауреат Государственной премии РСФСР Алим Пшемахович Кешоков родился 22 июля 1914 года в ауле Шхалуко, в каких-нибудь десяти километрах от Нальчика. Если перевести название аула на русский язык, получится Долина Мельниц. Название идет не оттого, что очень много мельниц вертела горная речка Шалушка (хотя она их действительно вертела во множестве), но оттого, что, как мы уже знаем, жители этой долины из поколения в поколение все были искусные камнетесы. Они изготовляли мельничные жернова, мусульманские надгробия, испещренные арабской вязью и несложными, символическими петрограммами, узорчатые коновязи, молотильные катки… Но, значит, на первом месте все-таки были жернова.

В этой-то долине, на постоянном виду у висящих в небе отдаленных горных шатров во главе с Эльбрусом и прошло детство поэта.

Однако родной дед Алима Мирзабек был не камнетесом, а искусным кузнецом, изготовлявшим столь ценимое горцами оружие — кинжалы и сабли из лучших сортов белой дамасской стали. Но этому деду и фамилия Алима — Кешоков не такая уж редкая у всех народов: в Англии он был бы Смитом, в Польше — Ковальским, в Венгрии — Ко́вачем, а у нас — Кузнецовым.

Отец Алима Пшемахо Мирзабекович был грамотным человеком. Вообще в нем билась, как видно, некая беспокойная жилка. Сначала он попробовал ремесло своего отца, затем испытал удачу в торговле, затем окончил медресе, в ожидании вакансии муллы нанялся объездчиком полей, стал наконец муллой, но был им недолго. Независимый характер помешал ему спокойно подвизаться на этом поприще. Пришлось оставить не только мечеть, но и Долину Мельниц. Неизвестно, как дальше сложилась бы его судьба, но тут грянул семнадцатый год, и вот Пшемахо уж красный партизан, первый председатель сельского ревкома, установитель Советской власти в родном ауле, организатор колхоза в нем, школьный учитель…

Как это часто бывает, воспитанием чувств дети больше обязаны матери, чем отцу. Конечно, какая мать.

Куоз Кешокова была искусной певицей, плакальщицей, импровизатором, помнила множество песен, легенд, знала наизусть суры Корана, разгадывала сны, гадала на фасолях, была, так сказать, носительницей фольклора в семье Кешоковых. Алим признается: «Если в моей душе еще в детстве вспыхнула любовь к поэтическому песенному слову, зародился интерес к народным сказаниям и легендам, то этим я обязан матери».

Вместе с тем мать была мужественной и смелой. Никаких сомнений не может быть в том, что яркий и обаятельный образ Хабибы в романе «Сломанная подкова» создан писателем с матери, как и вся семья Казаноковых (с поправкой на обобщающий момент, разумеется) писалась со своей семьи, вплоть до конкретных фактов. Когда Пшемахо пришел свататься за Куоз, он вынул наган (единственное, что у него было за душой), положил его на стол и сказал братьям будущей жены: «Ваша сестра в соседней комнате, мой наган здесь. Отдадите Куоз замуж за меня — наган достанется старшему из вас».

Это из биографического повествования «Вид с белой горы». Но эта же сцена в точности повторяется и в романе, только изменены имена: Пшемахо назван Темирканом, а Куоз Хабибой. Наган, конечно, так и остался наганом.

Биографическая канва самого Алима Кешокова внешне выглядит так.

Два года в начальной школе, где учителем был его собственный отец.

Школа-интернат для детей красных партизан в Баксанском окружном центре (1926 г.). Здесь Алим становится учеником Али Шогенцукова, педагога и поэта, здесь же под влиянием своего учителя он написал первое стихотворение. «Али Шогенцукову каждый из нас обязан тем, что полюбил родной язык и литературу», — признается впоследствии Алим Кешоков.

После школы-интерната — Северо-Кавказский педагогический институт в Орджоникидзе, факультет народов Кавказа, где готовили учителей для горских национальных школ.

«Факультет народов Кавказа напоминал Ноев ковчег: здесь учились чеченцы, ингуши, осетины, кабардинцы, лезгины, карачаевцы, абхазы, аварцы, кумыки и представители многих других национальностей Кавказа»[16] Кешоков А. Вид с белой горы, с. 67..

К этому времени относится публикация первых стихов молодого кабардинского поэта.

По окончании института (Алиму Кешокову в это время 21 год) его направили преподавать русский язык и литературу на педагогический рабфак. По окончании учебного года молодой педагог подает заявление об уходе и без перспектив уезжает в Москву, где благодаря стечению обстоятельств оказывается аспирантом в Институте нерусских школ.

После этой (короткой в то время) аспирантуры Кешоков возвращается в Нальчик и назначается директором Научно-исследовательского института краеведения.

«Мы собирали фольклорный материал, готовили к печати произведения народных сказителей» («Вид с белой горы»).

Надо ли говорить, как много дала эта работа будущему поэту и романисту, какой фундамент всего будущего творчества был заложен в эти счастливые для Алима Кешокова годы.

Дальше идет война, на которой было выпито полной чашей.

«…Я попал на фронт командиром взвода. В солдатском вещмешке у меня лежали авторские экземпляры моей первой поэтической книжки, в нагрудном кармане гимнастерки — билет члена Союза писателей… а впереди ожидали ожесточенные кровавые бои».

От специальной кавалерийской национальной дивизии, сформированной на Северном Кавказе, как бы еще в романтических традициях гражданской войны (в лучшем случае), после первого столкновения с немецкими танками осталось из пяти с половиной тысяч человек триста шестьдесят пять, кони же знаменитой кабардинской породы погибли все.

Прочитав донесение, я подумал: «Триста шестьдесят пятый — это я», — вспоминает Алим Кешоков.

Затем Сталинград, Сиваш, Севастополь, Прибалтика… Война перехлынула в пределы Европы. И все это пройдено, проехано, пережито. Начав войну командиром взвода, Алим Кешоков становится сотрудником армейской печати. Огромное количество фронтовых стихов, очерков и статей — целый пласт в литературном хозяйстве писателя. Многое писалось прямо по-русски, сложный процесс оригинал — подстрочный перевод — художественный перевод осуществлять было некогда.

Отвоевав и возвратившись в Кабардино-Балкарию, Алим Кешоков становится министром просвещения автономной республики, или, как тогда еще называлось, наркомом. Однако ему все еще хотелось учиться, и он отпросился в Академию общественных наук, окончил аспирантуру и защитил диссертацию.

Побыв немного на ответственных правительственных постах (заместитель Председателя Совета Министров Кабардино-Балкарии и заместитель Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР), Алим Кешоков заявил о своем твердом решении отдавать все силы только литературе, творчеству.

И хотя в полной мере это сделать не удалось (сначала избрали председателем правления Союза писателей республики, а теперь, с переездом в Москву, он один из секретарей СП СССР), все же домашний письменный стол сделался главным рабочим местом, а на книжной полке появились последовательно десяток стихотворных сборников, большой роман в двух книгах «Вершины не спят» («Чудесное мгновение» и «Зеленый полумесяц»), роман «Сломанная подкова», роман «Восход Луны», автобиографическое повествование «Вид с белой горы», поэмы…


Оценка национального поэта русским критиком, собратом по перу или читателем дело не такое простое. Во-первых, между читателем и поэтом неизбежно стоит переводчик.

Еще труднее оценить подлинное значение того или иного национального поэта для его родной литературы. Англичане говорят, например, что величие Пушкина они должны принимать на веру, поскольку сами русские считают его великим. Как, впрочем, и мы, русские, только умом понимаем все значение для англичан, скажем, поэтов «Озерной школы». Ни англичане, читая Пушкина, ни мы, читая Шелли, не испытываем того сердечного, душевного трепета, который испытываем, читая своих родных великих поэтов.

С одной стороны, поэзия национальных поэтов, как бы хороши они ни были и какие бы хорошие переводчики их ни переводили, не может стать фактом русской поэзии. Пример с Гейне и Лермонтовым — исключение, да и то годящееся для одного лишь стихотворения. Если бы Лермонтов перевел всего Гейне и так же прекрасно, все же Гейне не превратился бы от этого в великого русского поэта. Точно так же мы никогда не сможем протянуть такую, например, линию развития русской поэзии: Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок, Есенин, Твардовский… Гамзатов, Кулиев, Кугультинов…

С другой стороны, мы — повторю — не можем в полной мере оценить того или иного поэта для его родной литературы. Никогда чтение Николоза Бараташвили и Паоло Яшвили не вызовет в нас такого же впечатления, как у грузин. Для этого мало того, что надо знать грузинский язык, мало того, что надо сердцем чувствовать родную историю, для этого надо быть, увы, хотя бы немножко грузином. Все это нужно иметь в виду, когда берешь в руки книгу стихов, переведенных на твой родной язык. Но тем не менее возможно, конечно, не только понять, хороший ли перед тобой поэт (и насколько он хорош), но и разглядеть основные мотивы его творчества, оригинальность мыслей и чувств.

Алим Кешоков, на мой взгляд, является одним из самых интересных и больших современных советских поэтов, переводимых на русский язык.

Уже есть круг стихотворений Алима Кешокова, которые обычно цитируются рецензентами, критиками, литературоведами для подтверждения своих выводов о том, что поэзия Алима Кешокова тяготеет к философской глубине, что она лирична, что она питается из чистых родников народной поэзии, что она гражданственна, патриотична наконец, что ей свойственны юмор и то, что еще называется восточное лукавство.

Действительно, все это в стихах Алима Кешокова есть, и об этом можно только напомнить. Известное стихотворение «Кинжал»:

Два лезвия кинжала одного,

Они спиной обращены друг к другу

И меж собою делят оттого

Один позор или одну заслугу.

Уже в этой первой строфе мы видим зарождение глубины, третье измеренье, уход от плоскости. Дело в том, что в поэзии важна именно многоплановость, или, может быть, лучше сказать, многоступенчатость построения в глубину. Образ из образа и мысль из мысли должны вытекать в стихотворении, как матрешка вынимается из матрешки, но только наоборот, то есть из меньшего получается большее, а потом еще большее. Так и здесь, в стихотворении после нескольких равноценных по крепости строф появляется новая глубина:

Честь не двулика. И не раз бывало,

Кинжал надежно защищал ее.

Не потому ль два лезвия кинжала

Единое сливает острие?

Можно бы остановиться. Образ закончен, но «вынимается» еще одна большая матрешка.

Мерцает сталь холодная сурово,

И я желаю более всего,

Чтобы сливались истина и слово,

Как лезвие кинжала одного.

Теперь это — прекрасное и глубокое стихотворение.

Для Кешокова характерно, взяв какой-либо образ, развивать его на протяжении стихотворения, обогащать и расцвечивать, углублять и затем завершать все неожиданным поворотом мысли.

Есть (или был) у кабардинцев обычай: человек при жизни облюбовывает себе дерево для будущего гроба, знает его, навещает, словно друга, соболезнует, что послужит невольной причиной гибели этого дерева, ибо оно будет срублено в день смерти этого человека.

Смотрю на это дерево с тоскою,

Умрет оно в тот день, как я умру,

И льну к нему колючею щекою,

И нежно глажу грубую кору.

Зеленый шелест, небо голубое

И вешний гром, что рокотать горазд,

Когда-нибудь оно за гробовое

Печальное молчание отдаст.

Но песня переживет и это дерево, и самого поэта и будет

Лететь подобно белой кобылице,

В день черный потерявшей седока.

Этот образ белой кобылицы без седока, летящей по зеленым родным просторам под синевой горных небес, соединяет в себе и смерть и жизнь, кроме того, что зрим, ярок и просто красив.

Перечитывая сборник стихов Алима Кешокова, нетрудно заметить, что основные мотивы его творчества навеяны традициями, обычаями, поэзией его родного народа. Вот еще стихотворение «Тавро», стихотворение о черкеске, стихи «Путь всадника», очень «кавказское» стихотворение о Лермонтове с его уже как бы хрестоматийными строками:

И скачешь по горам не иноверцем,

И, как мюриды, издавна верны,

Тебя я слева прикрываю сердцем,

Кайсын Кулиев — с правой стороны.

Опять-таки горский обычай: уважаемого человека, имама, вождя на горных дорогах прикрывали от неожиданной пули с двух сторон два мюрида. Так они и скакали втроем стремя в стремя.

Нетрудно заметить и другое: отталкиваясь от подлинных народных образов, Алим Кешоков почти всегда выходит на широкие и, что называется, общечеловеческие обобщения. Так, начав с горного «антуража»: «Где шумны речки, а вершины немы», размышляя о жизни, лжи, правде, совести, поэт, подобно тому, как сама горная речка в конце концов достигает просторной и светлой долины, выводит стихотворение, вот именно, на простор обобщения:

Не похороны жизнь и не пирушка,

И должен каждый так вершить свои дела,

Чтоб совесть, словно белая подушка,

Лечь в смертный час под голову могла.

Алим Кешоков тонко чувствует родную природу, и она входит во многие его стихи. При этом кисть поэта живописует смело, в лучших традициях народного эпоса о богатырях, о нартах.

* * *

В горах, как древних рукописей строки,

Морщин сплетенье вижу на скале,

Какие начертали их пророки

На неподвижном сумрачном челе?

* * *

А закат… словно пир закатили

Десять горных вершин перед сном

И, седые, по кругу пустили

Чашу красную с красным вином.

И вино убывает багрово,

И стекает по снежным усам.

И отчетливей слышится слово,

И все ближе Кавказ к небесам.

О поэзии Алима Кешокова писали много и стихи его цитировали часто, находя в них много добра, человечности, светлой лирики, любви, стремления быть всегда вместе с людьми и служить людям.

Конь мой летит, и гремящие камни

Сыплются с кручи, чтоб дна не найти.

Друг, пожелай, если хочешь добра мне,

Пусть бесконечно я буду в пути.

А также:

Какие бы обвалы впереди

Ни грохотали, отступать не будем.

Несу я сердце словно не в груди,

А на ладони, обращенной к людям.

А также:

Пока не пробил мой последний час,

Пока мои слова не отзвучали,

Хочу блестеть я на глазах у вас

Слезою счастья и слезой печали.

Все это хорошо. Но у Алима Кешокова есть и такие стихи, мимо которых проходило внимание критики, а они между тем являются замечательными образцами современной поэзии, которая неизбежно, именно в лучших своих образцах, смыкается с публицистичностью в хорошем смысле этого слова. Вот хотя бы одно из них.

Чинар ценнее тополя и дуба,

И потому, не тратя лишних слов,

Ведут соревнованье лесорубы,

Кто больше свалит вековых стволов.

Да, конечно, модная теперь, насущная, вернее говоря, тема защиты природы, тревога за экологическое равновесие, за будущее вод, лесов и вообще нашей земли. Итак, рубят вековые чинары…

Но, чтоб восстановить баланс природы,

Там, где был лес, а ныне целина,

Распахивают почву лесоводы,

Чинаровые вносят семена.

Разумная человеческая деятельность: брать у природы и помогать ей. В одной руке топор, в другой — лекарство. Однако

Ученые по писаной программе

Ведут дебаты, но напрасен труд:

Деревья падают под топорами,

А их посевы всходов не дают.

………………………………………

Редеет старый лес морского края,

А с новым дело не идет на лад:

Столетние чинары, умирая,

Рождать себе подобных не хотят.

Трагическая ситуация. В девяти случаях из десяти грубое и поспешное, не всегда продуманное вторжение в природу приводит к нежелательным и необратимым процессам, когда мы теряем обильные заливные луга, широко-шумные леса, чистые воды, целые биологические виды животных или растений.

Дальше в стихотворении Кешокова следует то, что французы называют «ку дё метр» — удар мастера, строфа очень горькая, чересчур, может быть, заостренная, но, как известно, сердце поэта не камень.

Я не знаток природы, не философ,

Но, может, правда: не рождать детей —

Единственный, хоть и недобрый способ

Избавить их от участи своей.

Должен признаться, что ничего подобного по своей публицистической заостренности, по боли и горечи за родную природу я до сих пор нигде не встречал.

Теперь надо сказать несколько слов о явлении оригинальном, я бы даже сказал, небывалом, в нашей поэзии. Я имею в виду индийский цикл стихов Алима Кешокова под названием «Синдур». Об Индии писали и раньше. Вспомним хотя бы стихи Николая Тихонова или Мирзо Турсун-заде. Упомянутый цикл Алима Кешокова принципиально отличается тем, что он написан не посторонним поэтом об Индии, а как бы индийским поэтом. В чем тут загадка, я не знаю, но когда читаешь эти стихи, постепенно создается полная иллюзия, что они переведены не с кабардинского, а непосредственно с хинди.

Алим Кешоков — народный поэт Кабардино-Балкарии. Он, конечно, и остается поэтом, но его четыре романа (два из них объединены в дилогию) заставляют все больше и чаще говорить о нем, как о хорошем и крупном прозаике.

Разделение одного писателя на поэта и прозаика условно. Поэт и в прозе остается поэтом. Важен взгляд на мир, образный метод познания мира, одухотворенности, внутренняя музыка слова, а не название жанра.

Закономерность же известна: большинство поэтов с годами пишут и прозу, но очень редко случается, чтобы состоявшийся прозаик под старость переключился на стихи.

Накапливается на «складах» материал, который по ощущению литератора-профессионала не может лечь в основу стихотворения или поэмы, но требует рассказа, повести, романа, большого очерка.

Проза поэта отличается почти всегда лиризмом, автобиографичностью, если не документальностью, и тем, что можно назвать эффектом присутствия автора, хотя бы повествование и велось не от первого, а от третьего лица по всем законам крупного прозаического жанра. Недаром одна читательница написала в письме в редакцию журнала «Литературное обозрение»: «Роман “Сломанная подкова” взволновал меня еще и потому, что, читая его, я постоянно чувствовала присутствие автора. Мне кажется, что все, о чем А. Кешоков написал в новом произведении, пережито им лично».

Так это и есть. Более того, факт написания этого романа сам Алим Кешоков называет «часом исполнения клятвы». Когда он узнал, что от кавалерийской национальной дивизии осталось всего триста шестьдесят пять человек, когда он осознал, что без него было бы триста шестьдесят четыре, он дал себе клятву — непременно написать об этих днях, если, конечно, останется жив: впереди лежали три года войны.

Однако история кавалерийской дивизии ляжет в роман лишь эпизодом. На самом деле получится более широкое полотно, рассказывающее о сложнейшем периоде в истории северокавказских народов, когда гитлеровская армия пришла на Кавказ и временно захватила его предгорья.

Мы уже говорили о том, что в своих главных романах Алим Кешоков автобиографичен. Конечно, процесс типизации героев и даже самотипизации был необходим для художественного произведения, но читательница права — присутствие автора чувствуется постоянно, и в этом один из секретов обаяния кешоковской прозы.

Несмотря на то, что эта проза сделана по законам построения романов (впрочем, первые два это скорее романы в новеллах), все же я осмелился бы назвать романы Кешокова лирической прозой, настолько она обогрета упоминавшимся присутствием автора, душевна и пристрастна.

Хабиба, Апчара, Альбиян, седельник Бекан, Ирина, Даночка — все эти люди близки и родны автору повествования, все они становятся родными и читателю.

«Вершины не спят» критики называют историко-революционным романом, то есть романом, повествующим о днях, когда устанавливалась в Кабардино-Балкарии Советская власть, и о том, как она устанавливалась. «Сломанная подкова» — роман о Великой Отечественной войне. Таким образом, мы видим, что два самых главных периода в истории кабардинского народа (и советского в целом) сделались объектом художественного исследования Алима Кешокова.

Но здесь важны еще два момента. Первый состоит в том что, будучи сыном своего народа, прекрасно зная свой народ, свою землю, историю, свой фольклор (недаром же был директором института краеведения!), Алим, пока плетет канву романа, успевает столько рассказать нам задушевного о быте, традициях, обычаях кабардинцев, о разных случаях и происшествиях, хранящихся в коллективной народной памяти, что романы приобретают поистине энциклопедическую ценность, и, думается, никогда ее не утратят. Второе состоит в единстве внутренней музыки, которая пронизывает все творчество Алима Кешокова. Кабардинцы про Млечный Путь на небе говорят, что это путь всадника. У Кешокова есть об этом стихи:

Никто не знает, кто он и откуда,

Не сохранилось имя седока,

Лишь путь его, сверкающий, как чудо,

Незыблемым остался на века.

Наездников умелых много тысяч

Добром земля могла бы помянуть,

Но лишь один сумел отважно высечь

На вечном небосводе Млечный Путь.

Это стихотворение 1944 года. В нем лишь поставлен вопрос — почему только один Всадник сумел проложить по небу Млечный Путь, что для этого надо сделать, какой совершить подвиг, какое самопожертвование?

Мотив подвига, самопожертвования во имя народа, мотив Всадника и Млечного Пути проходит через все творчество Алима Кешокова. Недаром даже книги или статьи о нем называются то «Путь всадника», то «Взгляни на Млечный Путь»…

И вот, через тридцать лет после написания стихотворения, мы опять встречаем этот мотив, но уже не в стихах, а в прозе, и уже не в виде вопроса, а в виде ответа, во всей его завершенности.

Седельщик Бекан, которого автор наделил лучшими чертами настоящего кабардинца, хочет спасти едва ли не последнего элитного жеребца знаменитой кабардинской породы, угнать его от захватчиков. Но для этого надо преодолеть опасный заснеженный перевал.

«Дорога через ад тонка, как лезвие сабли», — говорится в Коране, а эта дорога оказалась еще тоньше. Бекан скорее угадывал дорогу, чем видел ее, но все же заставил Шоулоха ступить в глубокий снег. Жеребец сделал несколько отчаянных рывков, утонул по самое брюхо и стал барахтаться, увязая все глубже…

…Над горами раздался еще один выстрел. Бекан посмотрел в ту сторону и увидел, что легионеры взбираются на скалу, чтобы удобнее было стрелять.

…Они открыли частый огонь. Горы растревоженно загудели. Шоулох, напуганный гулом, заметался, начал дергаться, рваться с поводка, пополз по рыхлому снегу. Бекан успел еще подумать, что нет худа без добра, что выстрелы подгоняют коня лучше, чем его окрики.

Но в это время что-то переменилось в мире. Словно оборвалась какая-то нить, на которой все держалось: и этот снег, и эти горы, и это небо, и сама земля. Послышался непонятный звук, похожий на тяжелый вздох, но такой громкий, как если бы вздохнула гора. И в то же мгновенье белый свет покачнулся перед глазами Бекана. Снега стронулись с места и сначала тихо, но потом все быстрее начали скользить вниз по склону. Снежная лавина, вызванная сотрясением воздуха от стрельбы, подхватила и Бекана и Шоулоха. Сначала они столкнулись на миг, словно обнялись на прощание, потом старик оказался над конем, потом он схватился за гриву коня, словно мог удержать его от падения или удержаться сам. Потом неодолимая сила перевернула их, потом рот и всю грудь Бекана залепило, заткнуло снегом, и все потемнело, как ночью, но это только на миг. После мгновенной темноты Бекан очутился вдруг верхом на несравненном своем Шоулохе, и осребренное седло с насечкой и позументами под ним. И он направил коня не в черную пропасть, а вверх. И они плавно скачут по Млечному Пути, рассыпая по небу искры, которые тотчас превращались в звезды.

А внизу стоит Данизат, смотрит на небо из-под руки и говорит: «Вон я вижу на небе Путь всадника».

На этом хорошо бы и закончить эти краткие заметки об Алиме Кешокове, о его судьбе и его книгах. Остальное читатель оценит сам.


Читать далее

Со своею посадкой в седле

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть