Листки из рукописи скитающегося софиста*

Онлайн чтение книги Воспоминания
Листки из рукописи скитающегося софиста*

XX

Я вышел из дому в шесть часов и уж конечно не с тем намерением, чтобы прямо явиться туда: избави боже! Взял извозчика и отправился в Знаменский переулок* . . . . . . . . . .«Руки ваши горячи — а сердце холодно». Да! может быть, это и правда: молод и стар в одно и то же время, моею теперешнею жизнию я догоняю только жизнь духа, которая ушла уже далеко, далеко. Все что я ни чувствую — я уже все это перечувствовал давно жизнью снов, жизнью воображения. Все это я знаю наизусть — и вот что скучно. Измученный лихорадочною жизнию снов, я приношу в жизнь действительную одно утомление и скуку.

В половине девятого я был там. Первый вопрос Нины*: «Вы одни?»… Меня обдало холодом, страшным холодом. Я солгал, разумеется, сказавши, что заезжал к Каву и что он нынче быть никак не может; я не сделал этого — но отчего? Неужели от мелкой ревности? а ведь почти так, если не хуже. Ее вопрос сделал меня глупым на целый вечер… Если я ошибся? если я для нее то же, что Кавн? Если это страдание, эта болезнь внутренняя, которая грызет ее, — не мое создание?.. Но тогда к чему же все наши странные разговоры, в которых недоставало только ясно сказанного слова признания? Faut-il que je sois dupe?..[58]Суждено ли мне быть обманутым? (франц.).

Наехало много народу, — весь почти этот круг, которому я так страшно чужд, в котором так возмутительно ложно мое положение. Что общего между ними и мною? Все общее основано на обмане, на ожидании от меня чего-то в их роде… Боже мой! кто бы заставил меня выносить это положение клиентства, если бы, подвергаясь всевозможному нравственному унижению, я не надеялся на несколько минут разговора с нею?.. Еще одно: зачем дано мне видеть все это, зачем во мне нет Suffisance?..[59]самодовольства (франц.). Я сам знаю, что я становлюсь невыносим моей хандрою, моей гордой неловкостью, всем, всем. — Vous etes bien triste aujourd'hui,[60]Вы сегодня очень печальны (франц.). — заметила мне Лидия*. «Comme a l'ordmaire»…[61]Как всегда (франц.).

Приехал Щепин* — и начался музыкальный вечер, т. е. Нина, бледная и расстроенная, села за климперкастен*, а Щепин со скрипкой поместился подле нее. Мне это было невыносимо смешно и досадно, досадно на всю эту комедию, в которой такое искреннее участие принимали Матушка* и Никита*, — досадно на нее, что в ней есть жалкое самолюбие, досадно на себя за то, что мне досадно. Я стал [против нее] у печки и смотрел на нее прямо, с самою злою иронией. Лидия подошла ко мне и попросила перейти на другое место; я стал у двери. Началось: интродукция дуэта Осборна и Берио прошла благополучно, но в вариациях она сбилась. Я не мог удержаться от невольной улыбки, которую мать, кажется, заметила, к несчастию, — да и в самом деле, это было не только невыносимо, но даже неприлично… Когда она кончила — и совершенно смущенная ушла в другую комнату, мне было нисколько не жаль ее. Потом она воротилась, и я начал смеяться над ее смущением: Non! се n'est pas de pareils triumphes qu'il Vous faut… Laissez les a m-lle Aslanovitsch…[62]Нет! не такие триумфы нужны вам… Оставьте их мадемуазели Аслановнч… (франц.). Все остальное время вечера прошло благополучно. Только за ужином мне было по обыкновению гадко и неловко до невозможности: я сидел подле Никиты Ивановича и должен был рассуждать о чем-то — когда мне, право, было не до рассуждений, — когда мне было все гадко и ненавистно, кроме этой женщины, которую люблю я страстью бешеной собаки.

Дядя* еще не спал, когда я воротился домой, потому что недавно приехал из клуба, и мы говорили с ним долго, только не об этом вечере, о котором сказал я слова два, не больше, а об моих семейственных отношениях. Это наш вечный разговор…

Чем все это кончится?

Мне хотелось, глубоко хотелось молиться, но кому — и об чем? Fatum[63]Судьба, фатум (лат.). — одно Fatum, которое опутало меня какими-то безысходными сетями, которое с такою страшною постепенностию вело меня к этому состоянию трагической иронии*. Да! религия моя, как и религия целого современного общества, — просто религия Одина*, религия борьбы с сознанием падения, религия страдания беспредельного, стремления бесцельною во имя человеческого благородства и величия.

XXI

Образчик цеховой деликатности*. Когда я зашел нынче к m-me Ksch после обеда — там был Н. И*. Между прочим, он спросил меня: званы вы к Крюкову? — нет! «Да! ведь я и забыл — что он держится аристократических убеждений — и у него только профессора»… Что было отвечать на это?.. Не знаю — по крайней мере, я не сказал того, что вчера Крюков звал меня обедать и я не поехал… Теперь вопрос: на чем основано мое отношение с К? Не принимают ли меня par grace[64]из милости (франц.).? Нина не совсем здорова — при мне приезжал доктор Брок. Я ушел скоро.

XXII

Нынче был день рождения Любовь Фы: поутру я, как следует, был с поздравлением. «Что же вечерком-то — я чай, будете?» — Как же-с.

По обыкновению — бездна народу, весь круг цеховых*. Я пришел поздно, в половине девятого, но все не позже Ка. Нина села, как это бывает часто, на козетке в спальне. Забавнее всего то, что когда человек что-нибудь знает за собою, ему кажется, что и все это непременно знают. К говорит с ней свободно, садится подле нее и не отходит целый вечер — а я с каждым днем глупею и глупею до невыносимости. Какими-то тактическими маневрами я наконец пробрался туда и стал против нее, стараясь придать своему положению и тону как можно более равнодушия и спокойствия. Мы говорили о вздоре, между прочим об Koat-ven — Сю*; и но что с нею? ее так видимо грызет глубокое, невыносимое страдание. Приехал К: так свободен, так непринужден, так умен… Поговоря несколько минут с m-me Korsch, он перешел к нам и очень спокойно сел против нее. Потом он почти заставил ее пересесть на свое место, как более далекое от окна: отчего же я не догадался об этом прежде?.. Для чего я так глупо создан, что не могу совладеть с тяготящею меня хандрою?.. Софья Кума беспрестанно говорила со мною, и я почти молчал, как идиот, — и это положение вольной и вместе невольной глупости было мне до бесконечности тяжко. Да — я сказал раз и повторю теперь, что только две вещи — гений и богатство могли бы закрыть, сделать сносною уродливость моего характера… Скучать оттого, что имеешь что-нибудь, — c'est comme il faut du moins,[65]это прилично, по крайней мере (франц.). но скучать и хандрить от чувства ложности своего положения, но знать это, но думать, что другие, что, наконец, эта женщина знает это, — боже мой — это невыносимо. Моя страсть к ней дошла до последней степени самоотречения, и она никогда не узнает и не должна узнать об этом… Я ненавижу каждого, кто подойдет к ней на два шага, — и презираю себя за эту ненависть… И если б она любила прежде — я точно так же ненавидел бы прошедшее, как настоящее, и эта мысль об ее прошедшем меня давит и мучит.

Меня просили играть им кадриль — или (к чему бояться слов?) мне только намекнули об этом — и я сел. «Боже мой — вы такой добрый!», — сказала мне Любовь Фа: это меня добило окончательно — я вспомнил конфету, которая была мне дана Ниной за мою доброту. И в самом деле — не с ума ли я сошел быть рыцарем?.. Но я играл им кадриль с каким-то торжествующим самоотречением…

И, может быть, я сам отравляю для себя все, может быть, они и в самом деле считают меня почти членом своей семьи, своим, что называется?

После меня сел Крюков, а я танцевал с Ниной… — Vous etes vierge de la liberte aujourd'hui? — Comment done? — Mais Vous avez les trois couleurs.[66]— Вы сегодня дева свободы? — Как это? — На вас ведь три цвета (франц.)*. Она засмеялась… Но зачем мне всегда жужжат в ушах проклятые слова Гоголя: «…или заговорит, что Россия — государство пространное»…*

Ужин был для меня еще невыносимее, чем у m-me Korsch, накануне Нового года… Я сидел с цеховыми, Кавелин — между двух сестер и говорил целый час без умолку. Несколько раз я почти изменял себе… Ребенок!

Воротился домой в два — и был очень рад, что дядя мой спал. Мне было невыносимо грустно: заснуть не мог до утра — в голове такая чушь — мечты о миллионах — да об эксцентрических подвигах. Рыцарство смешно в наше время, но отчего я не нахожу в нем ничего смешного, ничего невозможного. К чему мне лицемерить перед собою?..

Еще раз — глупо я создан; но не я виноват в этом. В самом деле, моя ли вина, что для меня все сосредоточено в эксцентрическом, что я не могу верить в неэксцентрическое?..

XXIII

Нынче вечером мы долго говорили с К о бессмертии. Сначала то, что я говорил, казалось ему делом, но потом — он объявил, что этого его Логика не допускает, что надобно иметь на мои доказательства особенную мистическую настроенность… «Тебе надобно жизни, жизни»…

Вот в чем и ошибка-то — он считает меня способным к перемене. Едва ли? Каков я был ребенком, таков я и теперь. Древняя ли история, которую так любил я в детстве, вечно ли изолированная жизнь этому причиною, — но je suis un homme tout fait.[67]я человек законченный (франц.). Изменения, которые происходят во мне, происходят по непреложным законам моего личного бытия, да и нельзя их даже назвать изменениями: это все формы одного и того же идеализма. С чего бы я ни начал — я приду всегда к одному: к глубокой, мучительной потребности верить в идеал и в jenseits.[68]потустороннее (нем.). Все другие вопросы проходят мимо меня: сенсимонизм в своих последних или, по их, разумных результатах мне противен, — ибо я не могу ничего найти успокоительного в мысли о китайски-разумном идеале жизни. Оттого — ко всему я в состоянии божественной иронии, ко всему, кроме jenseits. Нормальным мне кажется не общежитие, но отрешенная, мистически-изолированная жизнь самости в себе. Но это не ведет меня к правилу тибетского мистицизма, что лучше спать, чем жить. Нет

жить, но не для того, чтобы жить, а чтоб жизнию стремиться к идеалу, ибо все существует только потолику, поколику существует в идеале, в Слове.

Потом мы говорили об ней. «Ее грызет страдание — она должна была испытать несчастную страсть»… Но кто же, кто создал в ней это страдание? Я знаю всех, кто ее окружает, знаю, что она была за год до этого времени. Есть один человек только, кто, кроме меня, мог быть ею любимым. Это Щ**** — и странно! одного только этого человека я не мог бы ненавидеть: светлая, открытая природа, хотя многие назовут его пустым человеком… Но ее душа, какова она теперь, создана мною, создана теми вечерами прошлого года, когда равнодушный к ней, равнодушный ко всему — я был так умен, так свободен, так зол, создана всего более — теми восторженными, лихорадочными намеками, которые я не переставал делать ей при каждой встрече, начиная с нашей прогулки в аэрьене*, где я в первый раз сказал ей, что она — Нина Лермонтова*, до вечера 23 декабря, когда я, на ее с лихорадочною дрожью сказанные слова: «Я не могу ни от чего прийти в восторг», — спокойно и тихо прочел ей строфу «Сказки для детей».

Знает ли она, что я люблю ее и люблю так безумно? Думаю, что знает. Я помню тот прекрасный весенний вечер, когда, возвращаясь из цыганского концерта (это было во время пребывания в Москве Листа)*, она вошла к нам во всей полноте девственной прелести, окруженная какою-то ореолою белого, чистого сияния… Я невольно потупил глаза, когда взглянул на нее, — и она видела это… — и на ее губах прозмеилась улыбка женского торжества… И снова перебирая в памяти недавнее прошедшее, я не могу и подумать, чтобы она не знала о моей страсти к ней…

XXIV

Приехали наши родные… Кроме того, что я вообще не охотник до всяких семейных сцен — я был рассержен еще тем, что мне помешают идти к К. Я эгоист — да! но я сам мучусь своим эгоизмом, я бы так хотел быть не эгоистом: что же мне делать, что многое, вместо того чтобы трогать меня, просто только меня мучит, бесит и смешит.

И, однако, я все-таки туда отправился, только не застал там ни Софьи Гы, ни Нины. Было скучно. Н. И. рассуждал о « нравственных лицах ». Господи боже мой — не надоест же человеку, подумаешь.

Мне было скучно.

XXV

Она опять больна… Дела мои по службе идут плохо* — и странно! чем хуже делается, тем больше предаюсь я безумной беспечности. Только успех, только счастье могут придать мне жизни и деятельности: неудачи — никогда. Оттого-то, как я часто говорил ей, «можно молиться только в минуты счастья».

XXVI

Заходил к ним после обедни… Она — больна, бледна, расстроена; просила прислать ей «Индиану» и «La derniere Aldini».[69]«Последняя Альдини» (франц.).* «Индиану» послал, но «La derniere Aldini» надобно взять у Готье. Взять — но на что? Долги мои растут страшно и безнадежно.

XXVII

Оставя у всенощной тетушку, забежал к ним хотя на полчаса, твердо решась быть точно так же веселым и злым, как вчера, — что и удалось мне вполне. Но она — что с нею? Она не хотела сказать со мною ни одного слова.

XXVIII

Заходил на минуту К — и удивил меня: «На тебя сердятся». — И прекрасно! — «И знаешь за что?» — Вероятно, за то, что не прислал «La derniere Aldini»?.. — «Да; с этих пор, говорит она, избави меня боже попросить его о чем бы то ни было. Знаешь ли, это природа гордая и раздражительная»…

«Я очень рад, очень рад — ты ничем бы не мог меня так порадовать, как этим»… «Что ж ты, пошлешь — а то я пошлю?» — Посылай…

И между тем я был расстроен.

XXIX

На вечере у Менщикова — я был очень в духе, врал без умолку и плясал без устали. Человек минуты — я готов предаваться каждому мимолетному впечатлению; но нашептывать, как демон, первой встретившейся свежей девственной душе несбыточные грезы и тревожные сны — стало у меня маниею… Бывают минуты, когда я становлюсь даже остер до последней степени: немудрено, что К-й, которая только что вышла из пансиона, мне удалось вскружить голову до того, что под конец она слушала мой вздор, не спуская с меня больших и, надобно сказать, прекрасных черных глаз.

Завтра к Л-у*, которого жена не ухвалится мною за нынешний вечер.

XXX

Я был совсем не то, что вчера. Я хорош только тогда, когда могу примировать*, т. е. когда что-нибудь заставит меня примировать… Все это вытекает во мне из одного принципа, из гордости, которую всякая неудача только злобит, но поднять не в силах. В эти минуты я становлюсь подозрителен до невыносимости. Дайте мне счастие — и я буду благороден, добр, человечествен. Если б я родился аристократом, я был бы совершенно Эгмонтом Гете, но теперь я только оскорблен и раздражен тем, что я не аристократ.

Здесь был Н. И. с женой и Лидией… Лидия до бесконечности добра и нежна со мною. Кстати — на меня не сердятся, потому что поручили просить меня прислать «Роберта»*.

Мы ехали оттуда с К. Разговор наш был об ней — и как-то печален, как туман и холод, которые нас окружали. Он спрашивал меня: как я люблю ее, с надеждою или без надежды? Я отвечал отрицательно. Да и в самом деле, неужели можно считать надеждами несколько слов a double sens,[70]двусмысленных (франц.). которые притом могли относиться к другому? И между тем отчего же не могу я вполне отказаться от этой мысли — и между тем к чему же позволяли мне говорить все, что я говорил? Боже мой! ужели она не понимала ничего этого, не видала моих мук, моего лихорадочного трепета в разговоре с нею, когда я сказал ей: «Человек становится невыносимо глуп, когда хочет скрыть то, чего скрыть нельзя», — принимала за общие места мои упреки, моления — все, что я так ясно высказывал в разговоре с ее матерью о женщинах,  — не понимала, с какою безумною страстью читал я ей: «Они любили друг друга так долго и нежно…»?.*. «Но если эта женщина полюбит кого-нибудь, она будет готова следовать за ним на край света», — говорил Кавелин. Я молчал: меня сжимал внутренний холод — мне было нестерпимо грустно.

XXXI

Нынче в последний раз смотрел «Роберта» — и видел в бельэтаже madame Куму с Лидией… «Meinem Flehen Erhorung nur sehenke mit des Kindes Liebe Blick… Gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir, gieb mein Kind mir zuruck»…[71]«Услышь мою мольбу и подари любящий взгляд ребенка… Верни мне, верни мне, верни мне мое дитя» (нем.). Зачем бывают подобные минуты?.. Вот опять та же однообразная, бесконечно грустная действительность — несносная печка против самых глаз, нагоревшая свеча, болезненное бездействие.

— Сейчас из собрания… Да! я подвержен даже зависти: чуждый среди этого блестящего мира и зачем-то (уж бог ведает зачем) постоянный и постоянно незаметный член этого мира, я с невольным негодованием смотрю, как к другим подходят целые толпы масок… Богатство — имя!.. Но страшно, когда человек утратит веру в спасение внутреннею силою, когда только богатство, имя — кажутся ему выходом… И грустно подумать, что это чувство плебейской ненависти и зависти — почти общий источник мятежных порывов?..

XXXII

Сидели опять целый вечер с К — и точно так же без толку. Мы не поймем один другого: социальное страдание останется вечною фразою для меня, как для него искания бога. Его спокойствие, его разумный взгляд на любовь — мне более чем непонятны.

Вместо того, чтобы быть там, я остался дома, вследствие домашней догмы. И неужели мой ропот на это страшное рабство — преступление?

XXXIII

Презабавная история! «Je suis a vos pieds»[72]«Я у ваших ног» (франц.). — сказанное мною m-lle Б-й на вечере у нашего синдика*, принято за формальное изъяснение в любви, — и она сходит теперь с ума, падает в обмороки и т. п. Но забавнее всего то, что я должен был выслушать от З**** проповедь… Что меня влечет всегда делать глупости?

XXXIV

Достал наконец денег — последние, кажется, какие можно достать — и послал при письме «La derniere Aldini» и «Histoire de Napoleon»[73]«История Наполеона» (франц.).* Долги растут, растут и растут… На все это я смотрю с беспечностию фаталиста.

XXXV

Нынче она прислала за мною Валентина…* Я люблю его, как брата, этого ребенка; его голос так сходен с ее резки-ребяческим голосом. Странно! Кавелин говорил, что это в ней одно, что делает ее женщиною du tiers etat;[74]третьего сословия (франц.). а мне так нравится этот голос…

Она больна… Она почти сердилась на меня за мои богохульства, за мою хандру, за мои рассказы о явлении иконы Толгской божией матери…*

«Вы хотите от жизни бог знает чего?» — говорила она мне. Это правда. И если результатом всех этих безумных требований будет судьба чиновника?..

Мать ее говорит мне, что я установлюсь. Едва ли!

Приехали Кры и с ними какая-то дама, с которою они все засели в преферанс. Я сидел на диване у стены, Лидия подле меня раскладывала карты, а Юлия* рассказывала мне какой-то вздор. Но мне было как-то wohl behaglich.[75]очень приятно (нем.).

Она подошла и села против меня на стуле. Мы молчали долго — и я глядел на нее спокойно, тихо, не опуская глаз; я забылся, мне хотелось верить, что она меня любит, мне казалось в эту минуту, что я вижу перед собою прежнюю — добрую, доверчивую Нину, Нину за год до этого: мне припоминались первые мечты моей любви к ней, тихие, святые мечты, — благородные надежды пройти с ней путь жизни… Я снова, казалось, стоял перед иконостасом Донского монастыря и думал о будущем, и думал о том, что когда-нибудь я отвечу божественному: «Се аз и чадо, его же дал ми еси»… То было то же чувство, которое майскою луною светило на меня, когда, рука об руку с нею пробегая аллеи их сада, я замечал отражение наших теней на старой стене — и был так рад, так гордо рад, что моя тень была выше…

Нина заговорила первая, и заговорила о смерти. Она боится ее — и хотела бы верить в бессмертие… Но мой мистический бред о бессмертии едва ли в состоянии кого-нибудь ободрить и уверить… «А вы, неужели вы в самом деле не боитесь умереть?» — спросила она меня задумчиво и не подымая своих голубых глаз с резного стола, по которому чертила пальцем. Я отвечал ей — что «боюсь медленной смерти — но умереть вдруг готов хоть сейчас»… Мы замолчали снова; изредка только, почти невольно из меня вырывались темные, странно-мистические мечты о будущей жизни.

Я ушел в 11 часов.

Опять хотелось мне рыдать и молиться; еще больше хотел бы я упасть у ее ног и с глубокою, бессознательною любовью смотреть на фосфор ее глаз, на бледную, прозрачную руку…

XXXVI

Вопрос — чем кончатся мои дела по службе и мои долги?.. Нельзя же вечно обманывать других и себя.

Нынче был Кав… Опять о бессмертии и об ней. Он говорит прямо, что если обеспечит свою будущность, то непременно женится на ней… «Наш взгляд на семейную жизнь одинаков, — продолжал он, — на другой день брака я буду точно таков же, каков я теперь; жена моя будет свободна вполне»… А я — я знаю, что я бы измучил ее любовью и ревностью…

Я и она осуждены равно…* Я и она — сумеем найти бесконечное страдание в том, что другие зовут блаженством.

XXXVII

У Н. И. был нынче какой-то господин, которого физиономия мне очень не нравится; он — что-то вроде откупщика и пахнет откупами и нравственностью. Целый вечер я и Софья Кума занимались бласфемиями*.

Потом мы ходили с Лидией, она выпытывала от меня тайну моей хандры — а выпытывать, право, нечего; я даже не стараюсь и таиться. Да и она, кажется, только для эффекту выпытывает. Читая строфу «Сказки для детей», она сделала такое ударение над именем Нины, что сомневаться в ее догадливости совершенно невозможно.

— Послушайте, — говорил я, садясь подле нее в зале у окна, — когда встретишь такую женщину, то отдашь ей всю жизнь, всю душу, все назначение, отвергнешь всякую цель, потому что всякую цель станешь считать богохулением… — Я говорил святую правду.

— Да вы не найдете такой женщины.

— А если?…

— Вы обманетесь. Ecoutez moi, vous etes le comte Albert… Et Consuelo…,[76]Послушайте, вы — граф Альберт… А Консуэло… (франц.). — она не договорила, но лукаво засмеялась. «Consuelo, Consuelo, Consuelo di mi alma»,[77]«Консуэло, Консуэло, Консуэло (утешение) души моей» (итал.).* — отвечал я с безумным порывом.

— О чем вы так горячо рассуждаете? — спросила меня с улыбкою добрая Любовь Фа, которая сидела у рояля с Софьей Кумй.

— О «Сказке для детей», — отвечал я с всевозможным спокойствием.

Сели ужинать. Разговор между мною и Софьей Кумй склонился опять на то же. Я был в духе — и по поводу мысли о наказании в будущей жизни стал рассказывать, как мне вообразилось однажды, что ко мне входит der alte Zebaoth…[78]старый Саваоф (нем.). Яблочков отвернулся и плюнул, кажется… Я не остановился и продолжал ту же историю, — хотя предчувствовал, что это не пройдет даром.

XXXVIII

И точно… Нынче в Совете Н. И., отведя меня в сторону, начал говорить мне, что «это именно и опасно и с одной стороны неприлично»… Я смолчал — здесь было не место объясняться. Он прав, может быть, но замечаниям пора положить конец.

Конец — но вместе с этим конец и всему. Будь воля рока — она влекла меня, она опутала меня сетями, которые можно только разрубить. Минута настала.

Написал письмо к Кру, желчное и умное, но софистическое во всяком случае. Я знаю сам, что я не прав.

— Завтра я иду к Стр, — сказал я Фету.

— Зачем?

— Проситься в Сибирь.

Он не поверил.

Хочу молиться, в первый раз этот год. Есть вечное Провидение — ж я хочу знать его волю .

XXXIX

Я оставлен самому себе… Вперед же, вперед…

XL

Разговор с Стр был глуп — потому что я не хотел быть откровенен. Но дело идет. От него я поехал к Ane*. Она была поражена моим намерением — и между тем почти сквозь судорожный смех сказала мне: c'est pour la premiere foi que vous etes homme.[79]в первый раз вы поступаете как мужчина (франц.). Оба мы были спокойны и холодны, но я знаю, чего стоит ей это спокойствие. При прощанье я пожал ее руку, и мне — эгоисту было как-то отрадно это пожатие. К чему таиться? мне было весело, что эта душа вполне принадлежит мне , что она страдает моими страданиями.

Целый вечер мы говорили с Фетом… Он был расстроен до того, что все происшедшее казалось ему сном, хотя видел всю роковую неизбежность этого происшедшего.

— Черт тебя знает, что ты такое… Судьба, видимо, и явно хотела сделать из тебя что-то… Да недоделала, это я всегда подозревал, душа моя.

Мы говорили о прошедшем… Он был расстроен видимо…

Да — есть связи на жизнь и смерть. За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько, редких вечеров, когда мы оба бывали настроены одинаково, — я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь.

Ему хотелось скрыть от меня слезу — но я ее видел.

Мы квиты — мы равны. Я и он — мы можем смело и гордо сознаться сами в себе, что никогда родные братья не любили так друг друга. Если я спас его для жизни и искусства — он спас меня еще более, для великой веры в душу человека .

О да! есть она, есть эта великая вера, наперекор попам и филистерам, наперекор духовному деспотизму и земной пошлости, наперекор гнусному догмату падения. Человек пал… но вы смеетесь, божественные титаны, великие богоборцы, вы смеетесь презрительно, вы гордо подымаете пораженное громами рока, но благородно-высокое чело, вы напрягаете могущественную грудь под клювом подлого раба Зевеса. Ибо знаете вы, что не воля Зевеса, но воля вечного, величаво спокойного рока судила вам бороться и страдать, как она судила Зевесу править недостойными рабами, как она судила беспредельному морю тщетно стремиться сокрушить ничтожные плотины земли. И рванулось же море когда-то, но поглотило оно землю своей беспредельностью, но без брата огня не могло оно уничтожить своего врага… Горы-боги скрыли этот огонь, — и потом, когда великий Титан низвел его на землю, приковали к скале великого Титана…

Боритесь же, боритесь, лучезарные, — и гордо отжените от себя надежду и награду.

XLI

В Сибирь нельзя будет уехать тайно. Только что пришел нынче в канцелярию военного генерал-губернатора, как встретил там одного знакомого моего отца, и вообще это требует предварительных сношений. Но разве это в силах остановить меня? Вздор! если нельзя в Сибирь через Москву, то можно через Петербург, взявши туда отпуск.

Что бы ни было — а минута развязки пришла. Глупо я сделал, что сказал о плане ехать в Сибирь Ч-у* и Назимову… Но все можно поправить. Надобно лгать, лгать и лгать.

«Да кой черт с вами делается? — сказал мне Хмельницкий. — Вы с ума сошли…».

XLII

Отец уехал к сенатору…* Я сидел с матерью и говорил преспокойно о будущем, о моем желании остаться всегда при них… «А там, бог даст, и женишься, возьмешь богатую невесту. Что ж Менщиков-то? Разве лучше тебя?».

А наверху Фет и Хмельницкий рассматривали мои вещи, думая, как бы повыгоднее заложить их.

Приехал отец — и начался обыкновенный рассказ об сенаторе; я вторил его словам, по обыкновению, спокойно, точно так же, как всегда, полулежа на креслах.

Пробило 10. — Казенный час.

«Полуночник-то, чай, просидит у вас до полночи?» — сказала мать, которая особенно как-то не расположена к Хмельницкому.

«И что сидит? — отвечал я, — хоть бы дело говорил-то… Покойной ночи!».

— Христос с тобой!

Я взошел наверх — и мы трое говорили об отъезде. Кажется, все уладим. Главное дело — отпуск.

XLIII

Назимову я сказал, что отец отпускает меня в Петербург и дает 1 000 рублей на дорогу… Отпуск написали — и я тотчас же повез его к ректору*. Я ждал его долго, до 4 часов. Когда он приехал, я сперва подал ему бумаги к подписанию, потом положил мой отпуск.

Он, казалось, не удивился нисколько! — Что ж так ненадолго? только на 14 дней?

— Оттуда буду просить отсрочки, ваше право.

Он подписал.

— Теперь, в. п., позвольте поблагодарить вас за вашу благородную снисходительность, за ваше внимание ко мне.

— Что это значит?

Я объяснил ему настоящую цель моего отпуска, взявши с него честное слово никому не говорить об этом.

Он уговаривал меня остаться, уверял, что все перемелется.

Нынче пятница. В субботу Кр не бывает в университете, следственно, мои не узнают ничего.

Крыл подошел нынче к моему столу и подал руку с каким-то смущением. Я отвечал ему самым дружеским и искренним пожатием. «Экая горячка какая!» — сказал он мне тихо… «С нами, Н. И., сбывается, кажется, всегда, что amantium irae amoris renovatio»…[80]ссоры влюбленных — обновление любви… (лат.). — «Что ж вечерком-то именно?» — «Ваш гость».

Прежде зайду к тем , в последний раз!.. Но избави меня боже от поползновения даже на какую бы то ни было драматическую сцену.

XLIV

Там застал я Квна и потому невольно был молчалив и скучен. «У! какой злой сегодня, — говорила мне Софья Григорьевна, — какой злой, какой старый!». И в самом деле — я и Квн были такими противуположностями в эту минуту. Он — живой, умный, румяный, полный назначения и надежд, сидел прямо против Антонины Федоровны и говорил без устали. Я сидел у окна подле матери — и курил сигару, изредка вмешиваясь в разговор; моя бледная, исковерканная физиономия казалась еще бледнее. К чему-то Антонина обратилась ко мне с вопросом: «А помните, как мы гуляли в Покрм?»… — Как же-с! — отвечал я так равнодушно, что за это равнодушие готов был уважать себя. Мы поднялись вместе.

— Au revoir, medames, — сказал я им. — Adieu, m-lle,[81]До свидания, сударыни… Прощайте, мадемуазель (франц.). — обратился я к ней.

И как подумаешь, что, может быть, навек.

На дороге к Кру мы успели переговорить с Квм. Нет! к черту письмо и к черту всякую драму.

XLV

Завтра — день моего отъезда.

Захв, узнавши о моем отпуске, сказал мне: «А ведь я знаю, зачем вы едете? Чтоб поправить отчет. А? не так ли?»… И сам рад своей догадливости, он с видом хитрости смотрел на меня.

— Поедем нынче к Петру Кириловичу!* — сказал мне; отец.

— Сделайте одолжение!

Мы были там. Я был в этот вечер до nec plus ultra[82]крайней степени (лат.). любезен. Мы долго сидели с Анной Петровной* одни и говорили о Ж. Занд, но как ни наводил я разговор на мою любимую тему, она не подавалась… Наконец я просто, хотя другими словами, сказал ей, что она — пуста, и пуста потому, что аристократка. «Mais que voulez vous done que je sois? Je chasse loin de moi toutes ces questions»…[83]«Но что же вы хотите от меня? Я далеко отгоняю от себя все эти вопросы» (франц.). С этого пункта я начал проповедовать. Она слушала меня задумчиво, не подымая глаз… «Si on nous entendra pas faute de comprendre».[84]«Если бы нас услышали, нас прокляли бы»… «К счастью, нас никто не услышит, потому что не поймут» (франц.). — Потом она пела мне чудные звуки Монтекки и Капулетти.

XLVI

Утро — со мной лихорадка. В пять часов меня не будет в Москве.

Написал, письмо к Анне Петровне, с которым послал «Оберманна»*.

Я доволен собою.

Чуть не изменил себе, прощаясь с стариками; — но все кончено — передо мною мелькают лес да небо… Теперь 9 часов. Домашняя драма уже разыгрывается.

Fatum опутало меня сетями — Fatum разрубило их.

Vorwarts![85]Вперед! (нем.).


Читать далее

Листки из рукописи скитающегося софиста*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть