ЧАСТЬ 4. ВОЗМЕЗДИЕ

Онлайн чтение книги Возмездие
ЧАСТЬ 4. ВОЗМЕЗДИЕ


ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Фомичев готовился к поездке по стране. Он занимался этим настолько серьезно, что это создавало для чекистов немалые трудности. Вдруг он начинал капризничать по поводу маршрута и требовал включения в него новых городов. Ему легко было назвать какой-нибудь новый город, а для чекистов это означало новые бессонные ночи и дни тяжелого труда. Естественно, что во время своей поездки Фомичев с настоящим савинковским подпольем встречаться не должен. Главными подпольщиками для него становились местные чекисты, которые должны были играть роли настоящих савинковцев, к тому времени или сидевших в тюрьме, или находившихся под их полным контролем. Однако было решено: если возникнет острая необходимость, в каждом из городов, где будет Фомичев, он может встретиться и с настоящими савинковцами, находящимися в руках чекистов.

Подготовка на местах к приезду Фомичева была делом сложным и очень ответственным. Ведь заранее было решено, что после этой инспекционной поездки он будет выпущен за границу, и конечно же он отправится с докладом к Савинкову. Этот его доклад становился одним из решающих условий успеха всей операции. Но не так-то просто было в короткий срок подготовить к встрече с Фомичевым брянских, орловских и ростовских чекистов. В этой подготовке происходило всякое, и смешное в том числе. В Брянске в последнюю минуту оперуполномоченный наотрез отказался общаться с Фомичевым в качестве руководителя местной организации НСЗРиС, он заявил, что считает несовместимым называться большевиком и произносить те слова, которые должен услышать от него Фомичев. Доложили об этом Дзержинскому. Феликс Эдмундович от души посмеялся и сказал:

— Придется этого сверхправоверного товарища заменить. Конечно, приказать ему можно, но он нам такое сыграет, что с Фомичевым случится удар…

Из Орла пришло известие, что чекист, отлично подготовившийся к исполнению роли савинковца, на котором фактически держалась вся игра, погиб в перестрелке с бандитами, и орловцы просили дать им неделю на подготовку нового исполнителя этой роли. Им дали три дня… Долго не ладилось дело и в Ростове…

Поезд в Брянск отходил в пять часов. Днем Шешеня сам съездил за свояком в Царицыно. По дороге сообщил ему, что Новицкий пожелал дать прощальный обед.

— С чего бы это? — насторожился Фомичев. Он вообще последние дни нервничал. У него вдруг возникало безотчетное недоверие к окружавшим его здесь людям. Ему стало казаться, например, что Шешеня хочет от него избавиться, чтобы не делить с ним славу, связанную с присоединением к союзу «ЛД». Он насторожился и сейчас…

— Что будет на третье? Цианистый калий? — невесело рассмеялся он, глядя в глаза свояку.

Шешеня его намека не понял, он сказал:

— Я догадываюсь, зачем Новицкому этот обед. Они, в «ЛД», видят, что ты начал ставить на ноги нашу организацию, и хотят на всякий случай выказать тебе свое расположение. Я прошу тебя — держись с ним сухо, холодно, дай ему понять, что мы сами с усами. Надоело мне слышать от них — «уровень не тот, полномочия не те».

— Ладно, есть у меня одна мыслишка… — сказал Фомичев.

Мыслишка его свелась к тому, что, когда они с Шешеней приехали в ресторан «Аврора» на Петровских линиях, Фомичев, надменно поздоровавшись с Новицким, вдруг сказал:

— Я должен предупредить вас, что совершенно сыт и меня пугает сама мысль сесть за накрытый стол. Как говорится, мы пришли к хозяйке, а не к ее пирогу.

— Высокий протокольный язык в таких случаях именно хозяйку в виду и имеет, — только улыбнулся Новицкий. — Прошу вас, Иван Терентьевич…

Разговаривая с Фомичевым, Новицкий делал вид, что не замечает Шешени. Так тот и остался один в вестибюле ресторана. А Новицкий с Фомичевым поднялись на второй этаж и вошли в небольшой кабинет. Навстречу им ринулся официант, который «стелился» перед Новицким и величал его по имени и отчеству.

— Ну, видите, Иван Терентьевич? Стол не накрыт. Мы попросим только кофе, это и будет обедом двух договаривающихся сторон, — сказал Новицкий.

— Прикажете коньячку? — спросил официант.

— Как, Иван Терентьевич? Я думаю, по рюмочке не помешает. Дайте маленький графинчик…

План Фомичева — провести небрежный разговор, стоя и поглядывая на часы, — не осуществился. Пришлось сесть к столу, взять из золотого портсигара Новицкого дорогую папиросу и, прикурив от его спички, сказать «спасибо». А потом уж он спохватился, вспомнил совет Шешени и снова принял надменный вид.

Он оказался совершенно неподготовленным к тому острому и очень важному разговору, который обрушил на него Пузицкий.

Пока они ждали кофе и коньяк, они говорили о том о сем, даже погоду обсудили, но, как только официант все подал и вышел, Новицкий невесело сказал:

— Начнем наш обед… — Он отодвинул от себя кофе и продолжал: — У нас погибли еще две пятерки. В одной из них был племянник нашего лидера. Чаша нашего терпения переполнена. Мы отправляем Андрея Павловича Мухина в последнюю поездку к Савинкову. Еще раз повторяю: в последнюю. Вы едете инспектировать свои организации. Это ваше дело, конечно, но вряд ли вы найдете там что-либо равнозначное силе и возможности нашей «ЛД». — Новицкий плотно стиснул тонкие губы и, приглаживая ладонью свои рыжие волосы, тихо воскликнул: — Нужно же уметь так запутать простейшее дело объединения сил!

— Этого уменья вам, господин Новицкий, не занимать, — сдержанно сказал Фомичев. — Не мы, а вы выдумали всякие проблемы вроде отрицания иностранной помощи. На месяцы из-за этой проблемы затормозили развитие наших связей, а теперь исправно сотрудничаете с польским генштабом.

— Последнее свидетельствует только о том, на какие большие уступки мы пошли, — спокойно ответил Новицкий и спросил: — А где ваша трижды обещанная политическая консультация на уровне господина Савинкова? Где помощь в организационном руководстве? Ваша тактика затяжек нам стоит крови! Повторяю: мы делаем последний шаг — в Париж снова едет Мухин, и на этом мы свои усилия прекращаем!

Фомичев не ожидал такого поворота событий и бормотал что-то об ограниченности своих полномочий и своей ответственности. А мозг сверлила мысль: может быть, ему не следует отвлекаться от главного и тратить время на эту поездку по стране? Надо ехать вместе с Мухиным в Париж — ведь если все решится там без него, он окажется за бортом.

Пузицкий, играющий роль Новицкого, знает, что Фомичев думает сейчас именно об этом. Он говорит:

— Мы одобрительно относимся к вашей нынешней поездке. У членов нашего ЦК о вас сложилось впечатление как о человеке дела. Мы не знаем, кого еще пришлет сюда господин Савинков, но, если он будет посылать сюда таких любителей приключений, как полковник Павловский, наше общее дело с места не стронется. Вы не будете возражать, если мы добьемся включения вашей кандидатуры в любой руководящий центр, когда он будет, наконец, образован под эгидой господина Савинкова?

— Чего же мне возражать? — сухо сказал Фомичев.

— Последнее: вы едете как ревизор. Мы вас очень просим — окажитесь не традиционным русским ревизором, у которого зрение зависело от размера взятки губернатора. Понимаете меня? — Новицкий пытливо заглядывает в глаза Фомичеву и ждет его ответа.

Фомичев молчит. Последняя просьба Новицкого, по существу, оскорбительна. Иван Терентьевич помнит, что перед ним не кто-нибудь, а второй человек в руководстве «ЛД», который минутой раньше высказал ему большое уважение и большое доверие.

— Я взяточником никогда еще не был, — с достоинством, но несколько наивно заявляет он.

Шешеня терпеливо дожидался свояка в вестибюле ресторана. Новицкий снова не заметил его, попрощался с одним Фомичевым и уехал…

До поезда оставалось около двух часов, и они пешком отправились на вокзал. Фомичев ждал, что встревоженный свояк начнет у него выпытывать о разговоре с Новицким, и ему нужно было время, чтобы придумать какую-нибудь утешительную неправду. Но Шешеня ни о чем его не спрашивал, и довольно долго они шли молча.

— Может, ты ждешь, что я на коленях стану умолять тебя рассказать? — наконец спросил Шешеня. — Не дождешься.

— А кто тебе внушил мысль, что я должен перед тобой отчитываться? — в свою очередь спросил Фомичев…

Все шло по плану — они должны были, расставаясь, поссориться и Фомичев должен уехать раздраженный, встревоженный и, значит, внутренне не собранный…

В купе вагона, кроме Фомичева, оказалось еще два пассажира: аккуратненький старичок в железнодорожной форме и сотрудник ГПУ Стариков, игравший роль нэпмана средней руки, возвращающегося в Брянск из Москвы, где он закупал товар. Все попытки нэпмана втянуть Фомичева в дорожный разговор ни к чему не привели — Фомичев довольно невежливо отмалчивался, лег на полку и демонстративно повернулся лицом к стене. Тогда нэпман вынул из чемодана бутылку водки, жареную курицу и переключился на чистенького старичка…

Заснуть Фомичеву не удавалось — он тупо смотрел в отполированную тысячами спин деревянную стенку купе и думал, не допустил ли он все же ошибки, отправясь в эту поездку, вместо того чтобы немедленно ехать в Париж и объяснить вождю, до какого крайнего накала дошло терпение у элдэвцев. Но разве не сам Савинков приказал ему тщательно проверить донесения Шешени о росте низовых организаций? Так что в случае чего совесть его чиста — он выполнял его приказ. Фомичев решил больше об этом не думать и стал слушать разглагольствования нэпмана о том, как он выгодно купил товар и нагрел при этом красную кооперацию… «А дельцы — всюду дельцы», — философски подумал Фомичев, засыпая…

В Брянск поезд прибыл ранним утром. Шел мелкий, въедливый дождь, и над привокзальной площадью стелился промозглый туман. По схеме явок Фомичев должен был здесь, у вокзала, подойти к извозчику, у которого на кончике кнутовища будет повязан алый бантик. Этот извозчик был на месте, но он был единственный, и, прежде чем Фомичев успел сообразить, что делать, извозчика нанял сосед по купе — нэпман, и пролетка, гремя окованными колесами по мостовой, укатила в город. Это тоже было предусмотрено планом — нужно было в самом начале поездки поставить Фомичева в затруднительное положение — тем большей радостью будет для него разрядка ситуации, и тогда он будет уже не так бдителен.

Фомичев и впрямь не знал, что делать, он вернулся в зал ожидания и там порядком струхнул — милиция проверяла документы. Эта проверка тоже проводилась по плану и специально для Фомичева.

Когда милицейский патруль стал приближаться к Фомичеву, он встал и с независимым видом направился к выходу на площадь.

Из-за угла, настегивая кнутом лошадь, вылетел тот самый извозчик. Он остановился возле Фомичева, держа на виду свой кнут с красным бантиком.

— Мы сможем проехать на Брянск-Второй за вещами? — торопливо задал парольный вопрос Фомичев.

— До десяти утра нет переезда через пути, — ответил паролем извозчик, и Фомичев вскочил в пролетку.

— Гони! — крикнул он, а когда они свернули с площади в узкую улицу, сообщил: — На вокзале проверка документов.

— Каждый день проверяют, — флегматично отозвался извозчик.

Он доставил Фомичева на квартиру руководителя местной савинковской организации Аристархова. Фомичев знал только, что Аристархов был офицером в царской армии, а теперь является ответственным сотрудником Брянского окружного военного комиссариата. Он участвовал в савинковском контрреволюционном восстании в Рыбинске, которое, как известно, не удалось, и с тех пор он живет по документам большевика Аристархова.

На самом же деле это был заместитель начальника окружного отдела ГПУ Нилов. Единственное, что сближало его с выдуманным Аристарховым, это Рыбинск, где Нилов участвовал в срыве савинковского восстания, да еще стеклянный глаз вместо своего — злая память о тех днях. Фомичев в савинковских восстаниях восемнадцатого года участия не принимал, так что опознать Нилова он не мог.

Аристархов встретил Фомичева радушно и немного подобострастно. Сразу потащил его к столу завтракать. Увидев стол, Фомичев понял, что хозяин не бедствует. Но почему он явно уклоняется от разговора о деле и все норовит подлить ревизору водочки? Все открылось, когда они прошли в кабинет, заперлись там на ключ и закурили. Верней, закурил один Фомичев, а Аристархов все мял и мял папиросу в пальцах, будто забыв, как ее прикуривают. И вдруг он заговорил потерянным голосом:

— Господин Фомичев, я две ночи не спал ни минуты, все думал, как мне поступить? Святость нашей общей борьбы повелевает мне быть честным до конца. Дело в том, что в моих отчетах-донесениях Шешене многое не соответствует действительности. Скажу вам все, как на исповеди: я доносил одну только правду, пока не съездил к Шешене в Москву. Он рассказал мне, как страстно наш вождь ждет из России каждой приятной весточки. И тогда я решил: зачем терзать и без того истерзанную душу вождя? Пусть будет у него побольше приятных минут. А если, приведись, начнется на Руси настоящее дело, так тут уж все пойдет без обмана. Опять же как на исповеди скажу вам: как полком командовать, я знаю, а как вести тайную каждодневную борьбу — извините. У меня, как говорится, под боком в комиссариате девятка верных людей и народ все в недавнем военный, под пулями бывал — что им эти тайные сходки с разговорами? А вот приведись… — он запнулся и воскликнул с жаром: — Будьте уверены!

Вот оно! Именно этого и боялся Савинков — дутые отчеты и донесения и непонимание, что от этого может пострадать сама история России! Фомичеву хотелось проявить самую крайнюю власть, у него даже мелькнула мысль: будь у него оружие, он попросту пристрелил бы обманщика для острастки всех остальных. Но, с другой стороны, разве это не то же самое, о чем кричат и очень умные люди из руководства «ЛД», — отсутствие конкретного руководства борьбой? Действительно же, этот бывший офицер знает, что делать с полком, но что он знает о подпольной борьбе? Потребуй от него активности, так он только погубит своих людей, и на этом все кончится…

Именно такое настроение и предполагалось вызвать у Фомичева брянским эпизодом поездки. Он должен был прийти к мысли, что поездка его станет действительно исторической — она поможет Савинкову узнать правду о положении дел в России: да, силы есть, но нет умелого руководства ими.

Фомичев распекал Аристархова, грозил ему судом чести и еще каким-то трибуналом совести. А тот каялся и клялся с сей минуты быть честным в каждом своем слове. Вечером Фомичев должен был уехать в Бежицу, но днем оттуда внезапно прибыл доверенный человек, принесший весть об аресте руководителя бежицкой организации. Тот якобы был хозяином ресторана, и, как нэпману, ему было приказано сдать два килограмма золота государству, но он этот приказ не выполнил. В общем вся надежда на то, что его взяли только за золото. Прибывший спрашивал, что им теперь делать.

Аристархов приказал ему вернуться в Бежицу, пообещал, что он сам приедет туда послезавтра. Когда посланец ушел, Аристархов бессильно опустился в кресло и сказал трагически:

— Если он взят не за золото, то во всем виноват я…

Фомичев требовательно смотрел на него, ожидая дальнейшего объяснения.

— Ожидая вашего прибытия, я насел на него с одним делом. Хотелось встретить вас достойным подарком. Эх, дернул меня черт! Я еще его трусом назвал… — причитал Аристархов.

— Потери бывают, на то и борьба, — заметил Фомичев. — Но как быть мне? Ехать в Бежицу?

— Ни в коем случае! — крикнул Аристархов. — Я этого не допущу! Хватит того, что случилось!..

Фомичев спорить не стал, в самом деле — нет никакого резона самому совать голову в петлю. Да и что там, в Бежице, за организация, если здесь, в Брянске, круглый нуль?

Аристархов съездил на работу, пробыл там около часа и вернулся с новой тревожной вестью.

— В городе кого-то ищут, — рассказывал он. — Идет повальная проверка документов не только на вокзале, но и на рынке, в ресторанах, в гостинице. И милиция шарит и Чека, даже нашу комендантскую роту в подмогу взяли.

— Надеюсь, что эта честь оказывается не мне, — невесело пошутил Фомичев.

— Кто знает, кто знает… — пробормотал Аристархов и стал задергивать на окнах занавески.

Неуютно Фомичеву в Брянске. От беспросветных туч, из которых сыплется дождь, город погружен в вечные сумерки. И все большее раздражение вызывал у Фомичева Аристархов — был он, кроме всего прочего, страшно похож на командира батальона, в котором сам Фомичев был ротным. До того похож, что Фомичев не выдержал и спросил, не служил ли его брат в царской армии?

— Не было у меня ни братьев, ни сестер с самого рождения, — мрачно ответил Аристархов, думая в это время о том, какие сверхнеожиданные случайности могут вдруг возникнуть по ходу операции — у него был брат в царской армии, мало сказать брат — близнец. Как это часто бывает с близнецами, их всегда путали. Нилов спросил: — Какого-нибудь моего однофамильца знали?

— Да нет, фамилия того была Нилов, но сходство, доложу я вам, потрясающее. Он у нас батальоном командовал, а до того командовал полком. Его разжаловали за участие в солдатском митинге. Но ему наука впрок не пошла, он и в батальоне к солдатам льнул. Наверно, в революцию шишкой стал.

«Стал, стал, — внутренне смеялся Аристархов — Нилов. — Уездным исполкомом на Украине заворачивает…»

Вечером, когда Аристархов и Фомичев ужинали, в передней раздался резкий звонок и одновременно в дверь энергично застучали. Фомичев метнулся было из-за стола, но Аристархов остановил его.

— Спокойно сидите и ешьте, — властно распорядился он и крикнул прислуге, чтобы она открыла дверь. Он расстегнул кобуру нагана и передвинул ее по поясу ближе под правую руку.

В передней послышались громкие голоса, что-то там загремело, кто-то выругался, дверь в столовую распахнулась, и на пороге встал рослый усатый мужчина в кожанке и с карабином в руке. Навстречу ему шагнул Аристархов.

— Чем могу быть полезен, товарищ? Я — старший инспектор окружного военного комиссариата Аристархов!

— Извините, товарищ Аристархов. Я же знаю вас, — смущенно пробасил мужчина в кожанке. — Все подозрительные дома смотрим.

— Интересно, за что же это мой дом попал в подозрительные? — строго спросил Аристархов.

— Извините, товарищ Аристархов, не о вас тут, конечно, речь, глядим дома, которые с виду побогаче…

— Вот как… А кого ищете?

— Лиц мужского пола без документов и в офицерском возрасте. Ничего, найдем. Бывайте здоровы, товарищ Аристархов…

Когда все стихло, Аристархов сказал с тяжелым вздохом:

— Прелести нашего быта. Слова «обыск», «арест» стали более популярными, чем «здравствуйте» и «до свидания».

Фомичев промолчал — он был еще во власти только что пережитого страха. Он тупо смотрел в стол, поглаживая скатерть противно вспотевшей ладонью.

Фомичев установил, что Аристархов обманывал руководство и посылал в Москву лживые донесения. Организации в Брянске, по существу, нет. Но, с другой стороны, разве можно сбросить со счетов самого Аристархова, сидящего на таком выгодном, а в случае чего самом выгодном месте, связанном и с оружием и с солдатами? Нет, нет, учинять расправу над Аристарховым не имело смысла, но нужно, чтобы Шешеня для укрепления руководства послал сюда верного человека…

В Орле представители организации встретили Фомичева на вокзале. Их было четверо, и оказалось, что это и есть почти вся орловская группа. Руководителем ее был учитель Тульчин — пожилой человек с болезненно-желтым лицом, остальные были такие серо-одинаковые, что Фомичев так и не запомнил, кто из них кто. Все они находились под тяжелым впечатлением происшедшего не так давно разгрома их организации чекистами и боялись теперь собственной тени. Спасла тогда счастливая случайность, придумать которую им было тем легче, что все они были сотрудниками орловского ГПУ и участвовали во всамделишном разгроме савинковского подполья. Однако было решено, если Фомичев вдруг пожелает увидеть и других членов организации, его свезут неподалеку в домик, где находятся приготовленные на этот случай три настоящих савинковца из числа находившихся в заключении.

По плану Фомичев должен был провести в Орле всего четыре часа — до следующего поезда на Харьков. Решили в город не ездить и поговорить здесь же, в вокзальном ресторане. Заняли столик в углу, где рядом других столов не было. Фомичев выслушал рассказ Тульчина о том, как была разгромлена организация и каких славных людей лишилось их движение. Рассказ, как можно догадаться, был весьма натурален и насыщен совсем не выдуманными подробностями, он произвел на Фомичева большое впечатление. И хотя, бесспорно, эти четверо выглядели в его глазах в общем жалко, Фомичев не мог не почувствовать к ним уважения за одно то, что они после такого страшного разгрома не потерялись и даже продолжают какую-то борьбу. Они-то центральное руководство не обманывали — Тульчин доносил в Москву, что они выпускают листовки против Советской власти, и это оказалось правдой — все четверо от руки писали листовки, а потом расклеивали их на заборах. Образцы листовок они вручили Фомичеву — это были до смешного наивные контрреволюционные вопли. Фомичев спрятал в карман несколько таких листовок — он непременно покажет их самому Савинкову и расскажет ему, какие трогательно-верные люди есть у него в России. Фомичев орловцев не ругал и даже не потребовал от них больше того, что они уже делали. Он считал, что в Орел следовало послать свежие силы, способные заново воссоздать организацию…

Скоро Фомичеву уже не о чем было разговаривать с этими четырьмя подпольщиками, и он тягостно ждал поезда.

В Харькове Фомичеву нужно было идти в камеру хранения ручного багажа, где его должен был ждать представитель организации — сорокалетний мужчина в брезентовом плаще с откинутым капюшоном, он должен держать в руках узелочек из зеленой материи.

Покинув вагон, Фомичев вместе с толпой пассажиров шел по гулкому крытому перрону вокзала, по лестничным переходам и вдруг остановился — впереди, прислонясь к стене и пристально вглядываясь в проходивших мимо него пассажиров, стоял Леонид Шешеня.

Предчувствие беды ознобом встряхнуло Фомичева, и он как загипнотизированный пошел, расталкивая людей, прямо на Шешеню. Они молча пожали друг другу руки и отошли в темный угол вокзала.

— Беда, Иван! Большая беда! — Шешеня протянул Фомичеву бланк телеграммы.

«Из Ростова», — механически отметил Фомичев и начал читать текст:

«Ваш родственник тяжело заболел, необходим приезд кого-нибудь из вас. Григорий».

— Кто?.. Григорий? — сдавленно спросил Фомичев.

— Атаман действующего на Кавказе отряда казаков-патриотов. Его настоящее имя Султан-Гирей.

Фомичев знал это имя. О Султан-Гирее он слышал еще за границей. Находящиеся в эмиграции грузинские меньшевики недавно провозгласили его национальным героем и писали о нем, что он негласный властитель Кавказа.

— Они друзья с Павловским, — продолжал Шешеня. — Это с ним Сергей Эдуардович списался, к нему и поехал. Они вместе готовили экс…

— Неужели Павловский убит? — спросил Фомичев, и сердце его до боли сжалось от мысли, что ему придется доставить такую страшную весть Савинкову.

Шешеня, не отвечая, протянул ему вырезку из газеты.

— «На днях поезд Москва — Ростов, — читал Фомичев, — ночью был остановлен шайкой бандитов, они пытались ограбить почтовый вагон, в котором находилась большая сумма денег, доставлявшаяся в Ростов из столицы. Однако проводники поезда во главе с помощником машиниста и находившимися в поезде военнослужащими оказали бандитам организованное вооруженное сопротивление. Завязалась перестрелка, в которой два бандита были убиты и самое меньшее четверо — ранены. Среди защитников поезда шестеро получили легкие ранения. Отбив нападение, герои убрали с пути положенные бандитами бревна, после чего поезд продолжал путь и прибыл в Ростов с опозданием всего на 40 минут. Ведется тщательный поиск банды…»

— Неужели Павловский убит? — еще раз спросил Фомичев.

— Я ничего не знаю, Иван, я знаю только, что случилась страшная беда… страшная беда. А тут еще в Москве все пошло кувырком.

— А в Москве что?

— Мы узнали, что элдэвцы снова направляют Мухина в Париж, и я предложил им сопровождать Мухина, но они наотрез отказали. А когда они узнали об этом происшествии с Павловским, ихний лидер Твердов прямо так мне и сказал — нам, говорит, не по пути с подобным мелким авантюризмом. В общем одно к одному. Я выехал сюда, чтобы срочно с тобой решить — что нам делать? Одно ясно: по телеграмме должен ехать или я, или ты. Больше некому, Иван. Я, признаюсь, потерял голову. Подумать только! Павловский! Никогда Борис Викторович не простит нам этого.

— Хватит причитать, — сказал Фомичев, он счел себя просто обязанным взять в свои руки и эту беду — свояк и впрямь потерял голову. — Куда надо ехать?

— Сначала надо послать телеграмму по условному адресу, который нам оставил Павловский. Но я думаю, надо ехать туда, куда ты и направлялся — в Ростов.

— Где ночуем? — Фомичев был спокоен и деловит.

— Местные коллеги приготовили тебе квартиру…

Здесь, в Харькове, ревизорская деятельность Фомичева свелась только к беседе с лидером харьковской организации Кочубой. Он приехал ночью на отведенную Фомичеву квартиру и привез ответную телеграмму из Ростова. Султан-Гирей предлагал представителю Москвы ехать в Минеральные Воды, где на вокзале он встретит его сам. «Подробности у Кочубы» — такими словами кончалась его телеграмма, и это означало, что лидер харьковской организации должен описать Фомичеву внешность Султан-Гирея.

С этим Султан-Гиреем чекисты вели на Кавказе свою смелую игру. Подлинный Султан уже давно сидел в ростовской тюрьме, а в горах действовал очень похожий на Султана чекист по имени Ибрагим, который исправно передавал в руки своих товарищей последние остатки банды Султан-Гирея. Теперь этому чекисту нужно было сыграть уже привычную ему роль для Фомичева.

Этот эпизод поездки Фомичева был для чекистов очень сложным, его готовили тщательно, каждый шаг был точно продуман и рассчитан. Возглавлял операцию специально приехавший в Ростов еще неделю назад один из руководящих работников контрразведки, Игнатий Сосновский, который, кроме того, изображал для Фомичева вожака савинковской организации в Минеральных Водах…

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Еще с площадки вагона Фомичев увидел на перроне человека с условным знаком — в руках у него была обернутая в синюю бумагу чертежная линейка — рейсшина. Они встретились взглядами, Фомичев кивнул, и человек с линейкой пошел по перрону к зданию вокзала. Фомичев шел вслед за ним. Вскоре человек с линейкой остановился возле двух хорошо одетых и очень важных по виду мужчин. Когда с ними поравнялся Фомичев, человек с рейсшиной исчез.

— Борисюк Павел Филиппович, — тихо произнес мужчина, который был повыше ростом. Он протянул Фомичеву руку с наполовину снятой белой перчаткой. Это был чекист Сосновский.

— Фомичев Иван Терентьевич, — в свою очередь, представился гость.

— Адъютант для личных поручений князя Султан-Гирея подполковник Строгач, — тоже негромко с кавказским акцентом представился другой. Это был сотрудник Ростовского ГПУ Ломакин. Не ожидая вопросов, адъютант взял гостя под руку и повел его по перрону. — Князь приказал мне прежде всего дать вам почувствовать, что такое на Кавказе гостеприимство. Мы проследуем сейчас в одну из городских резиденций князя.

— Мне нужно к полковнику Павловскому, — начал Фомичев, но Строгач стиснул его локоть и прошептал:

— Ваш полковник жив, хотя и нездоров, в свой час вы его увидите, но здесь распоряжается князь…

Они вышли из здания вокзала, и тотчас к подъезду подкатили две пролетки. В одну сели Фомичев с адъютантом, в другую — Борисюк и неизвестно откуда снова взявшийся человек с рейсшиной.

На окраине города они подъехали к закрытым глухим воротам. За забором шумел густой сад. Ворота тотчас открылись, и пролетки с мягким хрустом покатились по усыпанной песком аллее, которая вела к небольшому красивому особняку с крыльцом из белого мрамора. Этот дом до недавнего времени принадлежал местному архиерею. Год назад его владелец сбежал за границу, и особняк стал бесхозным — для учреждения он был мал, а жить в нем никто не хотел. И вот он, наконец, пригодился…

Стол был накрыт в огромной комнате, где в камине жарился шашлык. Молодой человек с военной выправкой, но в белой поварской куртке и белом колпаке, точно шпагами, ловко орудовал шампурами, на которых, распространяя пряный запах, сочилось жареное мясо.

«Адъютант князя подполковник Строгач» представил Фомичеву еще троих.

Один из них, худой, с сухим строгим лицом, как-то неловко шагнул вперед и, приставив ногу, поклонился Фомичеву и четко назвался:

— Арвид Силиньш.

Силиньш не случайно представлялся первым: он коллега Фомичева по НСЗРиС, возглавляет хорошо работающую ростовскую организацию, к нему, собственно, и направлялся Фомичев.

— Здравствуйте, дорогой Силиньш, рад с вами познакомиться, — ответил Фомичев, пожимая жесткую руку латыша.

Силиньша довольно невежливо оттеснил адъютант князя, который уже представлял Фомичеву следующего.

— Мозг всего нашего подполья на юге господин Козловский, — сказал он о мужчине лет пятидесяти в старомодном сюртуке и стоячем крахмальном воротничке с отгибами. Пожимая руку Фомичева, Козловский уколол его быстрым взглядом острых глаз, прячущихся под мохнатыми бровями, и сказал какую-то фразу по-французски, на что Фомичев только глухо хмыкнул.

— Полковник Истратов! — так подчеркнуто коротко, словно больше никаких пояснений и не требовалось, был представлен Фомичеву худой и чрезмерно высокий мужчина лет сорока в полувоенной форме — на нем были партикулярные черные в полоску брюки, а китель — со следами от погон и орденов…

Все дальнейшее было исполнено выспренней и многословной торжественности, обычной для званого обеда на Кавказе. Тамадой стал подполковник Строгач, он с места в карьер произнес длинный тост, сводившийся к мысли, что из гнезда орла вылетают только орлы. Однако княжеский адъютант, видимо, решил, что до Фомичева смысл его тоста не дошел, и потому, чокаясь с ним, он сказал:

— Я горжусь знакомством с вами, орлом из далекого орлиного гнезда…

— Уважаемые господа! — заговорил «мозг юга» — Козловский, двигая своими мохнатыми бровями. — Монархия пала, и снова поднять ее на трон никому не по силам. Ни-ко-му! А что касается Совдепии и коммунии, то они приговорены… — Далее он неразборчиво произнес, по-видимому, какое-то изречение на латинском языке и громко воскликнул: — Вив ля мосье Савинков, который единственный из всех великих русских политических деятелей понял это! — Он тоже подошел к Фомичеву чокнуться…

Затем снова стал говорить княжеский адъютант:

— Господа! Мой патрон поручил мне внести некоторую ясность в оценку факта приезда к нам личного уполномоченного господина Савинкова… — Он помолчал, тряхнул своими могучими плечами и продолжал: — Как нам стало известно, господин Фомичев приехал в Ростов и сегодня ночью отправляется дальше, в Минводы, в связи с неприятным происшествием, в котором пострадал известный нам полковник Павловский. Установление же контактов с нами планом его поездки, кажется, не предусмотрено. Князь просил передать, что он сделает все необходимое для спасения полковника Павловского, но князя крайне интересует возможность встречи с личным уполномоченным господина Савинкова по другим, более важным вопросам. Вот за эту встречу я предложил бы поднять наши бокалы!

Пили легкое и необычайно вкусное вино, никто не пьянел, и Фомичев устыдился возникшего было у него подозрения, что его здесь хотят напоить. Ничего похожего!

Фомичеву, однако, не нравилось, что его соратники по НСЗРиС Борисюк и Силиньш выглядели не так уверенно, как люди князя. Ну Борисюку — тому, понятно, нос задирать особых оснований нет, в Минводах вся организация — шесть человек. Но Силиньша-то дела куда лучше, а он держится за столом скромнее всех. Правда, латыши по характеру сдержанны и малословны, но Фомичев все же недоволен, что его непосредственные коллеги держатся как бедные родственники. Силиньш молодец, что у него установлена связь со всеми этими господами, но не надо давать им повод садиться на шею… И еще Фомичеву показалось, что Строгач о Павловском говорил пренебрежительно. И Фомичев решил, что называется, поддержать свою фирму. Он попросил у тамады слова, встал и, выпрямившись, начал:

— Господа! Да, я прибыл в Россию из-за рубежа. Но это совсем не значит, что я в России — гость. Как корабль уверенно плывет от маяка к маяку, так и я сейчас еду по родной России от одной нашей организации к другой. И вот я в Ростове, где также действует наша сильная организация во главе с нашим испытанным боевиком Арвидом Силиньшем.

Силиньш опустил голову, и на щеках у него задвигались желваки. Фомичев понял это по-своему и продолжал:

— Но мы не шумим, не кричим о своих успехах в борьбе против большевиков. Мы ведем себя скромно, как это делает сейчас мой боевой друг Силиньш… — Фомичев оглядел сидящих за столом и сказал: — И здесь мы все — ветви одного дерева, и не следует нам, думая друг о друге, противопоставлять одного другому. Главное, господа, в том, что мы тут сидим за одним дружным столом и призваны к одному святому делу. Я сегодня в поезде взял у соседа петербургский журнальчик. Называется он «Литературная неделя». И прочитал там, что бывший французский премьер Кайо в своих мемуарах утверждает, будто большевики спасли суверенитет России. Вот уже до чего дошло, господа! Да, монархия безвозвратно пала. Но сгнил на корню и весь Запад — он стал дряхл, слеп и выжил из ума. А мы с вами — передовой отряд разведки будущего. И не только России, но и всего мира. Наш вождь Борис Викторович Савинков тем и велик, что даже в самые трудные для нас времена не пошел на сделку с имевшими средства монархистами, он порвал даже со своими старыми товарищами по партии, и только потому, что они не поняли нового смысла борьбы за Россию. И пока у нас есть Савинков, мы можем быть спокойны, — мы пойдем правильным путем к победе. Предлагаю выпить за Бориса Викторовича Савинкова!

Все молча осушили свои бокалы.

— Но кто же предложит выпить за скромного князя Султан-Гирея? — с иронией спросил княжеский адъютант. — Очевидно, придется это сделать мне, хотя за здоровье хозяина дома обычно поднимают бокал гости… Итак, два слова о князе… — серьезно заговорил подполковник Строгач. — Юг нашей многострадальной России всегда был державой в державе. Таврия, Кавказ, Украина-матушка. Я берусь утверждать, что Россия всегда и прежде всего опиралась на свой юг. Отсюда черпала она лучшие свои силы. И не случайно именно здесь сейчас действует, наводя страх на своих врагов, наш славный князь. За его здоровье, господа!..

Все, что было запланировано на этот первый этап игры, было выполнено — Фомичев должен почувствовать, что в Ростове дело поставлено солидно. Обед можно было заканчивать. Строгач посмотрел на часы и, вздохнув, сказал с печальной улыбкой:

— Господа, к сожалению, мы еще не завоевали права на обеды без регламента. Кроме того, господину Фомичеву надо отдохнуть, а до поезда в Минводы остается всего два часа. Расходимся по одному через калитку в саду…

В поезде Фомичев чувствовал себя разбитым — разморенный сытным обедом, он хотел бы всласть выспаться, а его подняли через час и теперь не дают сомкнуть глаз. С ним едут адъютант князя и руководитель савинковской организации в Минводах Борисюк. Они без устали разговаривают. У чекистов, играющих эти роли, в том и состояла задача, чтобы не дать Фомичеву как следует отдохнуть, опомниться и осмотреться.

Когда до Минеральных Вод оставалось два часа, подполковник Строгач попросил всех приготовиться покинуть поезд.

— В Минводах нам делать нечего, — пояснил он. — Мы договорились, что поезд на одну минуту остановится на безымянном разъезде. Не удивляйтесь, господин Фомичев, наш князь — приятель начальника здешней дороги. Впрочем, ему пришлось за эту минуту подарить начальнику дороги старинный серебряный кинжал…

Адъютант смеется: он вспомнил, чего стоило начальнику Ростовского ГПУ уговорить начальника дороги сделать эту проклятую остановку на одну минуту.

Поезд послушно останавливается, и они выходят из вагона на пустынное полотно дороги. В сумеречной дали виднеются синие горы. А сюда ближе — зеленые холмы: гряда за грядой, как волны.

Поезд ушел, и Фомичев невольно вздрогнул, увидев близко, по ту сторону пути, высокого человека в белоснежной черкеске, на которую эффектно спадала черная, как смоль, волнистая борода.

— Разрешите представиться — Султан-Гирей. — Князь улыбался белоснежными ровными зубами. Пружинно перепрыгнув через полотно, он обнял Фомичева за плечи. — Страшно рад! Страшно! Если кто меня действительно интересует, так это только Савинков и его люди. И я страшно огорчен, что могу вас видеть только благодаря глупому, трагическому случаю… — он говорил с чуть заметным акцентом.

Здороваясь с Борисюком, он, как бы между прочим, сообщил ему об аресте в Минводах члена его организации и, обернувшись к Фомичеву, пояснил:

— У них в организации был врач-гинеколог. Содержал подпольную фабрику абортов. За это, слава богу, и арестован. Я же говорил вам… — снова обратился он к Борисюку. — У него личные интересы впереди интересов России. Теперь молите бога, чтобы он не развинтился перед чекистами на всю резьбу…

— Он очень помогал нам деньгами, — пробормотал Борисюк, который явно был испуган новостью.

Меж тем князь уже увлекал Фомичева в стремительный ход дальнейших событий.

— Вы ездить на коне можете? — спросил он гостя.

— Если не забыл…

— Это не забывается! Прекрасно! Пошли!

За кустами, обрамлявшими железнодорожное полотно, стояла пятерка оседланных коней, их держал на поводу молодой человек в тонкой поддевке в талию и меховой шапке. Увидев приближавшегося князя, он вытянулся в струну.

— Коня — гостю! — еще издали крикнул князь.

Конь Фомичеву попался горячий и с норовом, но он не посрамил фирмы — с одного маха вскочил в седло и зажал коня шенкелями.

— Орел! Право слово, орел! — восхищенно крикнул князь, вскакивая на своего белого иноходца.

Они скакали по лощине между двумя холмами. Быстро темнело. Впереди картинно взлетал в седле и опускался на стремена белоснежный князь. За ним — Фомичев, который о картинности и не думал. То ли взыграл сытный обед, то ли с непривычки, но ему становилось все хуже и хуже. Его тошнило. А князь, как назло, скакал все быстрее, иногда сдерживая коня только для того, чтобы обратить внимание Фомичева на красоты Кавказа… «Будь она проклята, вся эта красота!» — злобно думал Фомичев, изо всех сил подавляя желание крикнуть князю, чтобы тот остановился.

Но вот, наконец, муки его кончились. Всадники спешились возле невысокого забора и передали коней молодому человеку в поддевке. Обойдя небольшой садик, они оказались перед крыльцом беленого саманного домика.

— Прошу в мой замок! — сверкнул белыми зубами князь, распахивая дверь перед гостем.

Две женщины в черном, с почти закрытыми платками лицами, приветствовали гостей молчаливыми поклонами. Не обращая на них никакого внимания, князь попросил всех пройти через дом в сад. Сам он пошел впереди, неся две зажженные свечи, поданные ему женщинами.

Беседка, в которую они вошли, была шатром из виноградника, перевитого ветвями глицинии.

Женщины принесли блюдо с горой жареных цыплят и оплетенную прутьями бутыль с красным вином. Давно ли Фомичев о еде даже подумать не мог, а тут снова почувствовал растревоженный свой аппетит.

Никаких тостов не было — все сосредоточенно пожирали цыплят и отхлебывали вино из глиняных кружек. Похваливали еду и вино. И заодно — погоду. Действительно, чудесная ночь. Сквозь ветви виноградника проглядывали крупные звезды. В саду трещали цикады.

Безмолвные женщины быстро все убрали со стола и исчезли. Князь положил перед собой на стол карманные часы и сказал, обращаясь к Фомичеву:

— Я действительно рад знакомству с вами и еще больше огорчен, что происходит оно не потому, что в воздухе висит необходимость объединения всех антибольшевистских сил, а из-за нелепого случая, вызванного легкомыслием вашего коллеги и моего друга Павловского. Но дружба дружбой, а служба службой — я прошу вас передать господину Савинкову, что несчастье случилось только потому, что наш легкомысленный друг не учел, что двадцать четвертый год это не восемнадцатый, когда можно было с дюжиной головорезов занимать города. Впрочем, подробней нашу оценку случившегося вам сообщит мой адъютант. Тем не менее я сделал все для спасения моего друга, хотя даже для меня это было невероятно трудно. Я сделал все, чтобы переправить его в столицу, где врачи, конечно, более знающие. А сейчас вы поедете к нему. Если он еще не отправлен, вам придется сопровождать его в Москву. Это все. Прошу меня извинить — у меня дела, меня зовут мои горы… — князь встал и сделал жест, как бы показывая на горы, которые его зовут. Он поклонился всем сразу и быстро ушел. Через минуту за оградой сада послышался удаляющийся конский топот.

— Пора и нам, — сказал Строгач.

И снова для Фомичева начались муки верховой езды, которые были тем тяжелее, что их путь теперь пролегал в горах, а ехали они ночью. Уже перед рассветом вконец измотанному Фомичеву вдруг показалось, что они в горой раз едут по одному и тому же месту, и он спросил у адъютанта, не заблудились ли они.

— Мы заблудиться не можем. Кавказ — это наш дом, — ответил тот.

Они поднялись на небольшую гору и оттуда спустились в заросшую лесом долину. Снова стало темно. Тропинка вилась меж деревьев, ветви которых норовили то хлестнуть по глазам, а то и выбросить из седла. Строгач ехал впереди, и все отогнутые им ветви доставались Фомичеву.

Но вот он остановил коня и, спешившись, негромко свистнул. Тотчас из темноты возникла фигура человека, произнесшего что-то на незнакомом языке, видимо пароль. Фомичев, слезая с лошади, чуть не упал — ноги не держали его, а спину разламывала страшная боль. Человек, возникший из темноты, взял лошадей и узел их куда-то. Однако он вскоре вернулся и сказал тихо по-русски:

— Идите за мной.

Идти надо было в гору. Фомичев еле передвигал ноги. Не пройдя и десяти шагов, он зацепился за корни и упал. К нему бросился Строгач, помог ему встать, и дальше он уже вел его под руку.

Они подошли к избушке, которая прилепилась к крутому склону горы. Здесь, на поляне, было гораздо светлее, и Фомичев разглядел встретившего их человека — это был старик, богатырского роста и сложения, с бородой до пояса. Адъютант не нашел нужным представлять его Фомичеву, сказал только: «Наш лесник».

Оказалось, что все это трудное путешествие было проделано зря — только вчера вечером Павловский с надежными людьми был отправлен в Москву.

Сообщив об этом, лесник добавил, что в его хате лежит товарищ Павловского, вместе с которым они были ранены. Может быть, Фомичев хочет с ним поговорить?

— Конечно, непременно… — пробормотал Фомичев.

— Вы имеете на это двадцать минут, — оглядывая небо, строго сказал адъютант. — Уже наступает день, и мы должны укрыться в лесу…

Раненый лежал на широченных полатях. Его голова была сплошь забинтована, проделаны были только отверстия для глаз и рта. Чекист, игравший роль раненого, был забинтован так еще с вечера и проклинал все на свете — он всерьез задыхался в своем скафандре, он даже не мог помочь себе руками, они тоже были забинтованы и лежали неподвижно, как бревна.

Фомичев подошел к раненому и спросил:

— Как ваша фамилия? Я должен сообщить вождю. Вас наградят…

— Савельев… — еле слышно донеслось из щели.

Да, у Павловского был дружок с такой фамилией, он о нем не раз говорил, собираясь в Ростов.

— Как же это все случилось?

— Поторопились… вот что… — со стонами отвечал раненый. — Я говорил… надо проверить… а все проводники в почтовом… окажись с оружием… Опять же пассажиры тоже… Сергей их напугал сперва, а они потом… Кто ж думал, что так выйдет… Поторопились, однако… — Раненый вдруг задышал тяжело и шумно, застонал дурным голосом и начал вертеть своей шарообразной головой. Фомичев испугался и крикнул в окно:

— Подите сюда кто-нибудь!

Вбежали адъютант и лесник. Раненый стонал все громче и вертел головой.

— Приступ начался, — невозмутимо сказал лесник, он взял раненого за голову и заставил его лежать неподвижно. — Вот так, сынок, не рыпайся, хуже себе сделаешь, — приговаривал он.

— Поехали! — распорядился адъютант.

Фомичев выходил из хаты с таким видом, точно на казнь шел. Лошади уже храпели под деревьями.

Лесник пошел к лошадям и тотчас вернулся:

— Пусть доедят овес, а то обессилели крепко…

Адъютант и Фомичев сели на поваленное дерево.

— Князь приказал мне рассказать вам, что случилось с тем злосчастным поездом, — заговорил адъютант. — Мы все установили совершенно точно. Для нас беда состояла в том, что четверо боевых друзей Павловского по восемнадцатому году оказались теперь в наших отрядах, и они не сочли нужным сообщить своим командирам, что идут с ним на это глупое дело… Я уж не говорю о том, что Павловский обманул их, заверив, будто он этот экс согласовал с самим князем. А дальше было так. Устроив завал на рельсах, они остановили поезд в чистом поле — глупость номер один. Далее следует главная глупость — Павловский поступает как последний гаер: вместо того чтобы всеми силами заняться почтовым вагоном, он один пошел сквозь поезд, пугая наганом пассажиров. Он, видите ли, хотел, как бывало, покрасоваться перед помирающими от страха людьми. Среди пассажиров оказались вооруженные. И людям Павловского, которые встретили вооруженное сопротивление поездной бригады и почтового вагона, пришлось не только вести бой, но еще и спасать раненого Павловского. В общем, Павловский показал, что ваши люди оторвались от России, не знают, что здесь происходит и какая здесь обстановка, не умеют действовать, не способны разглядеть силы, на которые они могли бы опереться. Так мы вынуждены расценить эту грустную и возмутительную историю…

Адъютант уже давно замолк, а Фомичев все еще ничего ему не мог сказать в ответ. Он чувствовал себя сейчас необыкновенно одиноким, брошенным в круговерть неподвластных ему событий. А главное, он чувствовал правоту своего собеседника — конечно же, мы ни черта не знаем, что делается в России. И если что еще может спасти дело, так только авторитет самого Савинкова.

Именно такого взгляда на положение вещей и добивались от него чекисты.

— В каком состоянии Павловский? — спросил Фомичев подавленно.

— Хуже среднего, — последовал безжалостный ответ.

— Где он сейчас?

— На пути в Москву и будет там, очевидно, завтра.

— Тогда я должен немедленно ехать в Москву, — сказал Фомичев…

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

В Англии шла острая политическая борьба. К власти рвались лейбористы во главе с Макдональдом, и, чтобы свергнуть прочно сидевших у власти консерваторов, они не стеснялись в выборе средств. Они пошли даже на раскрытие государственных тайн. Газета лейбористов «Дейли геральд» выступала с разоблачениями по поводу секретных расходов правительства консерваторов. Стали известны ассигнования на борьбу с русской революцией и с Советской властью в России. Была названа и фамилия Савинкова. Английского налогоплательщика страшно возмутило, что огромные суммы денег выдавались каким-то неизвестным, и притом без всякой гарантии с их стороны. Лейбористы обвиняли консерваторов в попытке втянуть английский пролетариат в войну против русских братьев по классу… Это были только первые шаги лейбористов в демагогии, в том, что потом стало их таким высоким искусством.

События в Англии встревожили Савинкова. Вернулся из Лондона Деренталь. Он ездил туда выяснить, чем грозит их делу возникшая в Англии политическая ситуация. Савинков знал, что было бы лучше ехать туда самому, но он подумал, что там его ждут унижения. Он больше не желал их терпеть — или действительно сейчас открывается перед ним дорога в историю, или пусть все горит к чертовой матери! Но унижать себя он больше не позволит никому!.. Так или иначе, поездка Деренталя ничего не дала. Когда он звонил по телефонам, ему отвечали, что он ошибся номером или что никакого Савинкова там не знают. Даже Сиднея Рейли он не смог найти, хотя Савинков твердо знал, что тот в Лондоне…

И вот правительство консерваторов пало, и к власти впервые пришли лейбористы. Ничего хорошего от этого Савинков для себя не ждал. В эти дни он получил из Англии странное письмо от Рейли, который спрашивал, есть ли у него какие-нибудь доказательства, что в свое время его принимал английский премьер Ллойд-Джордж? Савинков поспешил ответить: да, он был принят Ллойд-Джорджем, и не только на Даунинг-стрит, 10, но и в его загородной резиденции, где их вместе фотографировали. Но увы, никаких документов об этом нет, а фотографию ему тогда не дали.

Спустя некоторое время Савинков узнает, что Рейли в какой-то парламентской комиссии давал показания о своих русских делах и назвал Савинкова официальным и доверенным лицом генерального штаба Великобритании. Савинков догадывался, что Рейли просто хотел успокоить тех самых налогоплательщиков и показать им, что деньги давались совсем не таким уж никому не известным лицам, но разве нельзя было при этом обойтись без таких сильных характеристик? Во всяком случае, было ясно, что Рейли спасает реноме консерваторов, а о Савинкове он при этом и не думает… «В общем Англия — отрезанный ломоть…» — думал Савинков.

Теперь ему нужно срочно выяснить, как реагирует Франция на его неприятности в Англии. Он позвонил Гакье и попросил его о свидании.

Гакье назначил встречу вечером у себя дома. Он без труда разгадал, что заставило Савинкова просить срочного свидания: он читал английские газеты и, кроме того, об этом каждый день шли разговоры на службе — французское правительство тревожно ожидало, что левые силы Франции последуют примеру своих английских единомышленников…

Квартиру Гакье Савинков знал давно и очень ее не любил. Его угнетала, выводила из себя и мешала быть рассудительным душная мещанская обстановка и весь дух этого старого, типично французского жилья, переходившего от поколения к поколению вместе с протертыми плюшевыми диванами, креслами и даже запахами. А жена Гакье — она точно была порождением этих брюхатых комодов, пуфиков, бесполезных бюро на гнутых ножках, и Савинков воспринимал ее в этой квартире не больше как мебель.

Мадам Гакье за те несколько раз, что Савинков бывал в ее доме, не произнесла ни слова, только еле слышное «бонжур, мосье» и «оревуар, мосье». Савинков так и не знал, какой у нее голос. Но, разговаривая с Гакье, он все время ощущал гнетущее присутствие его супруги. Он сам не знал, почему и за что он так возненавидел эту, наверно, больную (она была безобразно толста) женщину, но когда Гакье однажды шутя намекнул, что у него есть любовница, Савинкову это доставило удовольствие…

Савинков пришел за десять минут до срока — аккуратного Гакье еще не было дома, и его приняла мадам. Это даже интересно — не скажет ли она что-нибудь, кроме неизменного «бонжур»? Но она молча провела его в кабинет мужа и, бросив в его сторону презрительный взгляд, величественно удалилась.

И вдруг Савинков подумал: «А почему она должна смотреть на меня иначе? Кто я для нее? Один из агентов мужа, которые шляются сюда на деловые свидания, причиняя ей беспокойство и нарушая царящий в квартире вековой порядок. Конечно! И я для нее — один из таких агентов!»

Всю свою жизнь Савинков пуще смерти боялся унижения. Он сказал однажды: «Я не боюсь зверских пыток от рук врага, я боюсь унижения». Он болезненно чувствителен к этому, и одного взгляда мадам Гакье вполне достаточно, чтобы в нем сжалась опасная пружина, не раз заставлявшая его поступать опрометчиво и неумно. И у него не было времени взять себя в руки — в кабинет входил Гакье.

— Вы пожаловали раньше? Вероятно, спешили, как в юности на заветное свидание? — смеялся Гакье, но, заметив ледяной взгляд своего гостя, замолчал удивленно.

— Уж не думаете ли вы, что я по-юношески влюблен в наши с вами отношения? — четко разделяя слова, спросил Савинков.

Вопрос звучит многозначительно и серьезно при всей своей бессмысленности, и Гакье немного растерян, но все еще не понимает настроения гостя и продолжает шутить:

— У нас с вами типичный брак по расчету.

— У вас со мной — бесспорно, — холодно, напирая на каждое слово, уточняет Савинков, и тут уж Гакье не может себе отказать в достойном французском ответе:

— А вы, значит, наивная девица, вовлеченная темными силами в авантюру брака? — Гакье видит, как сатанеет его гость, и сам тоже начинает злиться — ему всегда не по душе эта манера разговора Савинкова и эти его театральные вспышки. Гакье серьезно и холодно говорит: — Я не понимаю, чем я вызвал ваш гнев. Во всяком случае, вы просили об этой встрече. Не так ли?

Савинков молчит — он борется со своей опасной пружиной и огромным усилием води ослабляет ее напор. В самом деле, с чего он накинулся на Гакье? Не объяснять же ему, что всему виной взгляд его супруги?..

— Я просил о встрече без какой-нибудь определенной цели, — устало сказал он. — Иногда бывает так… просто хочется поговорить с живым человеком, вместе с которым идешь в трудном походе…

— Удивительно то, что я и сам собирался сегодня звонить вам, — как будто ничего не было, весело ответил Гакье.

— Собственно, мне нужен ваш совет. Но сначала о вашем деле ко мне… Вы-то хотели звонить мне не без цели?

— Предупреждаю: у меня дело не очень приятное, — ответил Гакье, улыбаясь, и эта его улыбка несколько успокаивает Савинкова.

— Я создан для неприятностей, — наконец улыбается и Савинков. Он уже овладел собой.

— Ну что ж, извольте… — Гакье рассматривает свои длинные отполированные ногти, смотрит в окно и говорит: — Начну с того, что я получил замечание за то, что назначил вам встречу здесь, у себя. Я однажды говорил вам о помешательстве моего начальства на экономии. Теперь еще помешательство на конспирации. Я им говорю, что не могу встречаться с господином Савинковым в грязных, вонючих отелях, а они мне: «Где угодно, но не у вас дома, потому что у левых своя полиция и они выследят все ваши встречи».

— Нервное восприятие урока Англии, — понимающе кивает головой Савинков.

— Мы имеем абсолютно точные данные, что наши левые готовят нам обструкцию в парламенте. Именно нам, — многозначительно говорит Гакье.

— За меня?

— Подробности мы узнаем, когда они закричат, — улыбается Гакье. — Но, пожалуй, вполне разумно уже сейчас принять некоторые меры для усиления конспирации. В одной скандальной статейке в Англии были весьма прозрачные намеки на то, что вас в свое время обласкал сам Ллойд-Джордж. Так мой начальник… Только, ради бога, не обижайтесь, мы, французы, не приспособлены для разговора с русскими, — смеется Гакье, — так он сказал: «Мы должны из связей господина Савинкова с англичанами извлечь хотя бы эту пользу — не посылать на встречи с ним французского премьера».

Савинков тоже смеется — он понимает, что сейчас лезть в ссору неразумно.

— Я всегда был сторонником высоких требований в конспирации, — говорит он спокойно.

— И конечно, нам нужно быть осторожнее, — продолжает Гакье. — Тем более что сейчас нет особой надобности в наших встречах, а материал от нашей военной миссии в Варшаве мы получаем исправно. Кстати… Мы теперь получаем из Варшавы очень ценный материал о России. Настолько ценный, что наши анализаторы специально занимались перепроверкой некоторых документов. Их резюме положительное. Ваша организация делает в России явные успехи.

— Я же говорил вам, что мы установили там контакт с одной очень перспективной организацией…

— Уже установили? А по нашим сведениям из Варшавы, контакт этот будто бы заторможен.

— Ваши представители в Варшаве плохо осведомлены. И вообще, если уж вы хотите что-нибудь знать о предпринимаемых мною шагах, не лучше ли спросить об этом у меня?

— Вы сами внушили нам, что окружающим вас людям следует верить, как вам, — говорит Гакье, — и, если уж зашла об этом речь, непонятно, почему вы так опасно затягиваете решение вопроса об этом контакте. Если вас пугают трудности, связанные с поездкой туда, мы вам охотно поможем. Туда можно поехать открыто, в качестве нашего дипломатического сотрудника или коммерсанта.

— Приклеив бороду и усы? — спрашивает Савинков. — Меня знает там каждая собака!

— Не преувеличивайте, мосье Савинков.

— Значит, по-вашему, я просто мелкий трус?

— Вы обладаете удивительной способностью затевать полемику с самим собой, — устало замечает Гакье.

— Тогда что же, по-вашему, заставляет меня, как вы говорите, тормозить контакты в России?

— Я вам ясно сказал: мы не понимаем этого. Вы почему-то сами заговорили о трусости, а у нас требуете объяснений на этот счет. Странно… — Гакье бросает взгляд на башенные часы в углу кабинета. — Вернемся к делу… У нас принято решение не пользоваться больше услугами банков для перевода вам денег. Раз в два месяца вам будут вручать эти деньги лично. Так лучше. Не правда ли?.. — И не дождавшись ответа, спрашивает: — Так о чем вы хотели советоваться со мной?

— Я хочу отказаться от посреднических услуг поляков. Как вы на это посмотрите?

Гакье довольно долго молчит, думает, внимательно посматривает на Савинкова.

— По-моему, этого делать нельзя, — отвечает он.

— Но почему? В конце концов зачем вам этот, как вы сами говорите, ценный для вас материал получать через третьи руки?

— Нет, нет, у нас с Польшей традиционная и прочная дружба. Для нас разведка русских — это необходимое, но лишь одно из направлений нашей деятельности, а для поляков — это вопрос жизни и смерти. И вообще, независимо от вашего желания, Польша по всем вопросам своей безопасности будет консультироваться с нами, и мы, в свою очередь, обязались ей помогать. Как же мы можем лишить поляков возможности знать замыслы такого грозного для них соседа? Наконец, как вы-то сможете, не нарушая суверенитета Польши, перебрасывать через ее границу в Россию своих людей? Нет, нет, мосье Савинков, ваша затея ошибочна.

— Они выбросили из Варшавы мой центральный комитет и усложнили всю нашу деятельность. — Савинков сердится — черт дернул его снова поднять именно этот, давно отклоненный жизнью вопрос.

— Но вы же знаете, их взяли за горло, и все те же русские, — терпеливо возражает Гакье.

— Хорошо, я подумаю, — соглашается Савинков. — Я почти уверен, что в связи со мной Польша нужна вам только для того, чтобы в случае чего спихнуть вину на нее… — резко говорит он.

— Это недостойный разговор, господин Савинков, — холодно роняет Гакье и снова смотрит на свои башенные часы.

…Савинков покинул квартиру Гакье в прескверном настроении. Казалось бы, результат свидания был для него успокоительным — французы от него не отказывались. Но он больно почувствовал другое — как он унизительно бесправен даже перед каким-то Гакье. В ушах у Савинкова еще звучит полное двусмысленности замечание Гакье, что он, Савинков, сам первый заговорил о трусости. Какая подлость!

Мысли о своем унизительном бесправии мучают его не впервые и последнее время все чаще и чаще. И каждый раз он утешает себя тем, что начинает придумывать, как он, уже будучи вождем новой России, разделается в своих мемуарах со всеми этими Гакье, однажды вообразившими, что они им командуют.

Но почему-то сейчас эта мысль о будущей мести нисколько не утешила, даже, наоборот, ему стало стыдно от этой наивной игры с самим собой. Да, сейчас он уже не мог играть в будущее России — слишком реальным становилось оно, и это все меняло. Его теперь не так уж сильно встревожила неудача в Лондоне, он думал, что это даже к лучшему: чем меньше у него будет там, в России, обязательств перед кем бы то ни было, тем лучше. А те же англичане еще придут к нему там, в России, и будут просить как милости благоприятствовать им на русском рынке. Он знает, что так будет.

«Ничего, ничего, терпеть осталось совсем немного, — думает он. — Если в отношении «ЛД» все подтвердится и мне удастся установить с ней деловой контакт, то все, все переменится, и не только какой-то Гакье, сам черт не будет мне страшен…» — и вдруг Савинков как вкопанный остановился посреди пестрой летней сутолоки уличной толпы.

Поразившая его сейчас мысль была необыкновенно проста и убедительна: в самом деле, почему он в отношении «ЛД» все время говорит «если», «если», «если»? Почему он сомневается в том, что уже давно стало вполне ощутимой реальностью? Разве не с помощью «ЛД» добывается тот разведывательный материал, о котором сегодня с такой похвалой отзывался Гакье? Значит, уже есть контакт с «ЛД»! Что же заставляет его говорить «если» и думать, что «ЛД» — мыльный пузырь?

И вдруг он с острой тоской подумал, что совершил страшную ошибку, послав в Москву одного Павловского. Вместе с ним надо было ехать и ему. Можно было придумать шахматную систему конспирации, при которой он стал бы недоступен для Чека, но зато сейчас он был бы там, где решается судьба и всей его борьбы и его самого.

Письма Павловского оттуда наполнены счастьем подлинной борьбы. Кто-кто, а Павловский не оставил бы без внимания даже тень опасности. И его надо очень сильно встряхнуть, чтобы он оказался способным написать такую лирику — он чувствует себя вырвавшимся из гнилого болота на бурный простор океана… А он, Савинков, продолжает барахтаться в этом болоте, и в нем вырабатывается характер и философия трусливого ужа из горьковской «Песни о Соколе». В это время там, в России, Павловский и другие его люди, которым до масштаба России как до неба, заняты настоящей борьбой, и конечно же ведут ее не лучшим образом…

Савинков может размышлять так сколько угодно, но он понимает, что из плена этих тяжких размышлений он может вырваться только одним путем: ехать в Россию. Сейчас же? Нет! Он все-таки подождет приезда Павловского и затем вместе с ним отправится в Москву. Осторожность в подобных делах — почти храбрость.

Сделав огромный крюк по городу, Савинков приближался к своему дому, когда его окликнул кто-то из стоявшей у тротуара длинной черной машины. Он оглянулся и увидел как всегда нагловато улыбавшегося мистера Эванса. С того дня, когда их в «Трокадеро» познакомил Рейли, Савинков виделся с Эвансом несколько раз и успел убедиться, что этот наглый карлик из Америки совсем не глуп, а главное, располагает очень широкими полномочиями.

Последний раз они виделись, когда Савинков передал ему свой обзор внутреннего положения Советской России. Почти три месяца работал он над этим обзором, проводя целые дни в Публичной библиотеке, где делал выписки из советских газет. В трехстах страницах обзора эти выписки заняли добрую половину места. Впрочем, Савинков не утруждал себя указанием источников, откуда им взяты факты.

— Залезайте ко мне, — весело предложил Эванс, широко открывая дверцу. — Извините, ради бога, что я не обставил нашу встречу декорациями в виде ресторанных пальм и канделябров, но у нас, американцев, красота деловой встречи определяется суммой сделки. Хе-хе-хе! — Он тронул шофера за плечо, быстро поднял стекло, отделявшее от них шофера, и машина тотчас тронулась.

— Ваш обзор изучен в Вашингтоне. В нем абсолютно достоверна только ваша ненависть к большевикам… — сразу начал он, повернувшись к Савинкову и став вдруг очень серьезным. — Выдержки из советских газет уже менее достоверны — все газеты врут напропалую, газеты большевиков не исключение. Несомненным положительным качеством обзора является стиль, каким он написан. Мы дали прочесть обзор известному вам мистеру Керенскому. Не говоря, конечно, кто автор. Но он почти сразу сказал: «Это пишет Савинков!» И наотрез отказался читать дальше. Мягко говоря, он вас не любит. Чем вы ему так насолили? — Эванс не ждал ответа и продолжал: — Признано, что обзор не стоит тех денег, что мы вам дали.

— Могу вернуть, — глухо сказал Савинков.

— А мы этого не просим, хе-хе-хе! — Эванс хлопнул Савинкова по коленке. — Мы, американцы, держим слово насмерть! Разве при наших переговорах шла речь о качестве обзора? А раз не шла, о каком возврате денег мы можем говорить? Мы только делаем полезный для себя вывод на будущее, и все. И часто, господин Савинков, такой вывод стоит дороже денег. Один вопрос: почему в ваш обзор не попали те данные, которые через вас последнее время получали Польша и Франция? Да, да, мы тоже получили доступ к этим материалам. Правда, пока не ко всем. Так почему вы не включили их в обзор?

Савинков молчал.

— Хорошо. Оставим обзор, — продолжал Эванс. — Есть предложение сделать так, чтобы материал, который теперь получают через вас Польша и Франция, поступал к нам. И только к нам. А?

Савинков молчал.

— Я понимаю, дело это весьма сложное. Весьма, — продолжал Эванс. — Поляки вам обеспечивают переброску через границу ваших людей. Французы, можно сказать, самые терпеливые ваши кредиторы. И все же задачу эту можно решить. С нашей помощью, конечно. Что касается поляков, то тут все просто — они сидят в дерьме в смысле экономики и просят у нас заем. Мы им дадим, но при особом условии, записанном в особом секретном протоколе, — они будут продолжать помогать вам, но это будет уже наше предприятие. Понимаете?

Савинков кивнул. Ему даже нравилась такая идея, однако он не хотел освободиться от польской опеки только для того, чтобы стать игрушкой в руках американцев.

— Да, но в отношении Франции дело обстоит труднее и сложнее, — продолжал маленький мистер. — Франция — это не Польша. Ах, как бы все просто было, если бы вы с вашим центром находились в России! Тогда мы получали бы весь материал непосредственно от вас, и делу конец. А вам бы пошло все то, что теперь мы вынуждены давать Польше за третью копию ваших материалов. Кстати, вы не знаете, что поляки получают от французов за вторую копию?

— У них традиционная дружба.

— Ах, оставьте, пожалуйста! — сморщился Эванс. — Не знаете, так и скажите — не знаю. Дружба! Хе-хе-хе! Сотрудничество! Ну как, не собираетесь переносить свой штаб в Москву? И иметь потом дело только с нами?

— Я не понимаю, — усмехнулся Савинков. — Вы собираетесь признать Советы?

— Это не входит в ваши заботы, мистер Савинков. Но могу сказать: в Америке у этого признания больше врагов, чем у вас в России. У нас есть хорошая поговорка: последний счет игры производится на рассвете. О! — Карлик поднял вверх указательный палец и опять задал тот же вопрос: — Так вы собираетесь в Россию?

Савинков понимает, что это не просто любопытство и что от его ответа зависит очень многое.

— Я не могу не стремиться в Россию, — сказал он.

— О! — воскликнул Эванс. — Благими намерениями выстлан, как говорят, путь в ад.

— Для меня возвращение в Россию неизбежно, как наступление после ночи дня, — снова уклонился Савинков. Эванс видит, что прямей ответа он сегодня не получит, и больше об этом не спрашивает. Хотя именно это было главной целью сегодняшней его встречи. Он опускает стекло и говорит шоферу: «Обратно на де Любек». Когда они подъехали к дому Савинкова, Эванс сказал:

— Если вы всерьез думаете о своем движении и его целях в России, подумайте о моем предложении — вам нужно быть там, ибо история делается там, и только там.

— В этом я с вами согласен…

— До свидания, мистер Савинков. Может быть, до свидания в Москве? А?..

Савинков молча пожал его маленькую жесткую руку и выбрался из машины…

Весь остаток дня он думал только об этом. Конечно, Америка была бы самым сильным и самым перспективным партнером будущей России, и, безусловно, имеет полный смысл все дальнейшие деловые планы России строить в расчете на помощь богатой и могущественной Америки. Интересно, почему Эванс никогда не интересовался его политической программой? Не потому ли, что Америка привыкла диктовать программы сама?

«На этот раз у нее не выйдет!» — говорит себе Савинков и сам при этом верит и в свою решимость и в свою неподкупность.

Приложение к главе сорок первой

Из письма Б. В. Савинкова в Прагу сестре В. В. Савинковой-Мягковой

…а тебя я назначу министром совести. России такое министерство необходимо не менее, чем — просвещения и наук. И в кабинете у тебя будут висеть два портрета: нашей мамы и Вани Каляева. Кстати, ты все же зря коришь меня за него. Я вообще заметил, что очень часто люди понимают мои книги совсем не так, как я хотел бы. Недавно даже Серж (!) Павловский (!!!) прочитал (!!!!) моего «Вороного» и предъявил мне свои обиды. Да что вы, в самом деле, сговорились, что ли, не понимать того, что я пишу? И не я ли все же лучше вас знаю, каков он в конечном счете был, мой юный и святой друг Ваня Каляев?

Но все это — и смерть Флегонта, и обиды Сержа, и твои укоры — анекдотическая мелочь рядом с тем, к чему сейчас подвела нас судьба. Право же, шутка о твоем будущем министерстве совести имеет больше жизненных оснований, чем передовые статьи всех сегодняшних газет Европы. Ты понимаешь, о чем я говорю?

И тогда я сделаю несколько символических жестов, ну, во-первых, министерство совести. А затем памятник Ване Каляеву и другим принявшим смерть за свой слепой террор. Я такой, Вера, поставлю им в Питере памятник, что его будут видеть из Финляндии, а любоваться им и думать у его подножья будут ездить люди со всего спета.

Но все это завтра, завтра. А сегодня мне как воздух необходимы спокойствие и трезвость — и в мыслях и в чувствах…

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Ревизовать организацию Минеральных Вод Фомичев не стал. Он вообще пришел к выводу, что обследование бесполезно — какой резон выяснять, соответствуют ли действительности отчеты отдельных организаций, когда стоит вопрос о бессмысленности их существования в изоляции от других антисоветских сил? Чего может добиться организация Борисюка, если рядом обособленно от нее действует сильная антисоветская организация Султан-Гирея? Страшная и нелепая история с Павловским на фоне смелых и умных действий Султан-Гирея с особой резкостью подчеркивала жалкое кустарничество савинковцев, фактически предоставленных самим себе и не имеющих здесь умного, авторитетного руководства. Это был главный вывод, сделанный Фомичевым, и с ним он собирался ехать в Париж.

Фомичев и Борисюк сидели в скверике перед вокзалом станции Минеральные Воды. Они молчали. Фомичеву жарко в его синем шерстяном костюме поверх плотной сатиновой рубахи. Пальто он снял и перебросил через спинку скамейки, но он боится воров и прижимает пальто спиной, а от этого ему еще жарче.

Солнце только-только перевалило зенит и сильно припекало. Над синими холмами гор вдали висели свинцовые тучи, и ветерок доносил оттуда призрачную прохладу. Курортники совершали предобеденный моцион, и вокзал, очевидно, входил в этот маршрут — они приходили сюда проводить дневной поезд. Мимо Фомичева и Борисюка проходили дамы в белых платьях под цветными зонтами и мужчины в легких чесучовых костюмах. На Борисюка они не обращали внимания — он был одет по-курортному, а на Фомичева поглядывали удивленно и насмешливо. Он видел это и еще больше злился.

Подъезжали к вокзалу компаниями на извозчиках, и тогда над сквериком взлетали клубы пыли, скрывавшие и далекие горы и близкое здание вокзала.

Чекист Сосновский, игравший роль Борисюка, внимательно наблюдал за Фомичевым — он видел и понимал его состояние, но все же нужно было, чтобы тот высказался.

— Я приготовил вам все данные по нашей организации, — сказал Борисюк.

— Давайте, — равнодушно отозвался Фомичев и, не глядя, сунул в карман пиджака переданные ему бумаги.

Они опять долго молчали.

— Я думал, что рассказы про Султан-Гирея выдумка, — сказал Фомичев. — А оказывается, он здесь действительно как царский наместник в старое время.

— Они еще и подать себя умеют, — с досадой вздохнул Борисюк.

— А на самом деле они слабей? — повернулся к нему Фомичев.

— Тут все надо брать во внимание. И прежде всего, что большевики этот район Кавказа держат минимальными силами, — наклонившись к Фомичеву, ответил Борисюк. — К примеру, в здешней Чека всего пять человек. На что большевикам курорты? Это не нефтяные промыслы. Вот Султан-Гирей этим ловко и пользуется. Но, между прочим, о нефти он думает тоже. Недавно он по этому делу послал в Англию своего человека.

— Это установлено точно?

— Я просто знаю человека, который поехал, и он от меня не скрывал, зачем едет. Повез предварительные условия на английскую концессию промыслов.

И опять они долго молчат. Фомичев думает: «Вот, оказывается, как нас обходят господа султан-гиреи…»

Лязгая буферами, к перрону подошел и остановился поезд. Ударил станционный колокол.

— Пошли? — поднял голову Фомичев.

— Сядете в последнюю минуту. Мы имеем еще пятнадцать минут.

— Ну, а вот вы о нефти когда-нибудь вопрос поднимали? — вдруг спросил Фомичев.

Борисюк посмотрел на него удивленно:

— Перед кем? Перед своей женой разве? Это ж вы там поближе к Англии и прочим другим, кому нефть нужна. Вы-то о нефти думали?

Фомичев не ответил.

— Это от вас приезжает сюда сверхдоверенный Павловский и занимается тут мелким грабежом, вместо того чтобы заняться более достойными делами, — продолжал Борисюк сердито. — Неужели Савинков не знает об этом?

— Узнает от меня, — ответил наконец Фомичев. — Савинков действительно доверяет Павловскому, но за прошлое.

— Мне говорили, что он был бандитом и раньше, — Борисюк тяжело вздохнул и сплюнул себе под ноги. — Другой раз хочется бросить все к чертовой матери и наняться сторожем на виноградник.

— Тогда уж лучше в монастырь, — неестественно засмеялся Фомичев и добавил, кривляясь: — Ах да, большевики их закрыли!

— Нет, в самом деле, — сурово и мрачно продолжал Борисюк. — У меня создается такое впечатление, что мы здесь видим и понимаем, как складывается история, а вы там этого не видите. И вы не думайте, что здесь, кроме нас, действует один Султан-Гирей. Если бы только он! Тут есть еще «Союз кубанских казачьих офицеров», и, кстати заметить, и от этого союза тоже собирается за границу какой-то генерал. В Ростове есть еще какая-то, говорят, очень сильная организация интеллигенции, «ЛД», что ли… Ну неужели вы думаете, что за границей сидят дураки?

— То есть… Кого вы имеете в виду? — с угрозой спросил Фомичев.

— Кого? — возмущенно воскликнул Борисюк. — Правителей Англии, Франции, Германии — вот кого! Вы думаете, они не понимают, что десять лошадей, запряженных в десять пролеток, — это обычный извозчичий двор, а десять лошадей, запряженных цугом, да еще в золоченую карету, — это уже царский выезд?

— Тише! Вы с ума сошли — орете на всю станцию… Я согласен с вами — силы распылены и даже намечается конкуренция.

— А как же ей не быть! — уже спокойнее продолжал Борисюк. — Небось каждая организация готовит для России свое правительство. Да если дальше так пойдет, мы скоро начнем друг на друга писать доносы в Чека.

— Я согласен с вами… согласен… — рассеянно повторил Фомичев, утирая платком вспотевшее лицо. — Ч-черт, жара какая…

Поезд шел до Москвы почти трое суток, и у Фомичева было время все обдумать самым тщательным образом. Он принял твердое решение — сделать все, чтобы уговорить Савинкова пойти на слияние с «ЛД» даже ценой каких-то уступок. Он нарисует вождю картину распыленных по России сил, которые из чувства конкуренции вот-вот начнут борьбу друг с другом. Савинков должен это понять!.. Но всему может помешать эта проклятая история с Павловским. Фомичев смертельно ненавидел Павловского, он желал ему смерти, считая, что это значительно упростило бы всю ситуацию. В Павловском для него уже давно сосредоточивалось все то, что было предметом его бессильной зависти, — ближайшее окружение вождя, безмятежная жизнь в соблазнительном Париже, деньги и прочее. И все это Павловский имел без всякого права, а дело делали не павловские, а такие незаметные бойцы движения, как он… Страшный парадокс: Павловский — самый близкий вождю человек — паяц, гаер! Вождь посылает его своим самым доверенным лицом в Россию, а он лезет тут в почтовый вагон за деньгами, не видя гибнущей организации.

Вождь должен понять, какому ничтожеству он доверял и на кого ему следует опереться, если он хочет добиться успеха в России. Но все он поймет только тогда, когда сам переберется в Россию. Он должен сделать это, не откладывая; одно только его появление здесь окрылит всех его последователей и обеспечит громадный приток свежих сил. Ни одна организация не имеет в своем руководстве такой фигуры, как Савинков. Его приезд образумит и руководство «ЛД», оно пойдет тогда на слияние без всяких оговорок, а это стало бы началом объединения всех антибольшевистских сил.


Утром в день приезда Фомичева Артузов созвал всех участников операции.

— Наступает очень ответственный момент, товарищи, — негромко начал он, как только все уселись. — Нынешний эпизод игры сложен главным образом тем, что в нем почти решающую роль играет чисто психологический фактор. Все наши усилия сейчас сосредоточиваются на Фомичеве. Цель — сделать его нашим активнейшим помощником в осуществлении завершающего этапа операции. Южный ее этап проведен правильно. Фомичев должен был прийти к выводу, что положение дел может спасти только приезд сюда Савинкова. Что проблема объединения всех контрреволюционных сил тоже может быть решена только с помощью Савинкова. Я уверен, что Фомичев будет сейчас стремиться как можно скорее уехать в Париж, но мы немного задержим его. Шешеня ревниво потребует сделать доклад о поездке. Фомичев должен будет приготовить доклад, затем будет свидание с раненым Павловским. Он не может явиться к Савинкову, не повидав Павловского, — он же понимает, что тот может просто не поверить в ранение Павловского. Далее — наша задача: взвинтить ему нервы — еще сегодня он узнает, что представитель «ЛД» Мухин послезавтра едет в Париж, что элдэвцы, сколько могли, откладывали поездку, ожидая его, а теперь торопятся. Он увидит, что явно не успевает уехать вместе с Мухиным, и станет нервничать. Мы доведем его до белого каления, а потом благосклонно отложим отъезд Мухина на парочку дней, чтобы Фомичев все же мог уехать вместе с ним. В дальнейшем его задачей станет попасть к Савинкову раньше Мухина, чтобы сообщить ему заблаговременно общее положение дел в России… Так рисуется мне психологическая линия поведения Фомичева… — закончил Артузов и спросил у Пиляра: — Павловский в порядке?

— Не совсем, Артур Христианович, у него наблюдается депрессия.

— Это опасно… — раздумывая, сказал Артузов. — Ему принадлежит очень ответственная роль в этом эпизоде, от его безупречной игры зависит буквально все. Нам нужно, чтобы он провел встречу с Фомичевым и написал письмо Савинкову. Вот что, сразу после совещания доставьте его ко мне — надо его посмотреть… — Артузов соединился по телефону с Дзержинским: — Феликс Эдмундович, все идет по плану, но есть осложнение с Павловским — у него депрессивное состояние… Хочу посмотреть его сам.

— Я тоже зайду, — слышит Артузов усталый голос Дзержинского.

Павловский действительно в последние дни заметно изменился. Хотя он по-прежнему беспрекословно выполнял все приказания Пиляра, но делал это вяло, нехотя, и во всем его поведении все яснее сквозило яростное ожесточение.

Павловский понял наконец, чего добиваются чекисты, — они хотят заполучить Савинкова живым. Теперь у него отнята последняя надежда вернуться на Запад героем, спасителем вождя. Да, он помогал чекистам, но только для того, чтобы выиграть время для побега и предупредить вождя об игре, которую ведут против него. Но теперь может случиться, что Савинков с его, Павловского, помощью окажется в этой же тюрьме, и однажды им устроят очную ставку. Нет! Лучше смерть. Разговаривать с Савинковым, глядя в его металлические глаза, в кабинете следователя ВЧК Пиляра — это было свыше его сил.


Последние дни и ночи Павловский мучительно думал только об этом. Спал урывками, и стоило ему забыться, как перед ним возникал Савинков. Он смотрел на него с упреком и презрением и спрашивал: «За шкуру свою продал меня…» — «Еще не продал! Не продал!» — кричал исступленно Павловский и просыпался весь в холодном поту…

Павловский понимал, что с таким состоянием нервов он долго не протянет, и начал убеждать себя, что никто не собирается вытаскивать Савинкова в Россию. Он успокаивал себя тем, что это вообще неосуществимо, так как вождь быстро распознает чекистские планы. И одновременно он судорожно… каждую минуту думал о побеге…

В середине дня Павловского вызвали к следователю. Дежурный комендант тюремного этажа обычно сам сопровождал арестованного до переходной площадки, где его принимал специальный конвой. Он выпустил Павловского из камеры и стал запирать замок. Сцепив, как положено, руки за спиной, Павловский ждал дежурного и механически смотрел, как он орудует ключами. И вдруг его взгляд замер на кобуре с наганом, висящей на поясном ремне коменданта. Кобура была расстегнута, и из-под кожаного клапана выглядывала темная, с насечкой ручка револьвера. Он не мог оторвать глаз от ручки и в эти секунды пережил нечто похожее на снящееся в детстве падение в пропасть. Голова у него закружилась, он проглотил накопившуюся во рту слюну и весь напружинился, как перед прыжком, но в этот момент дежурный комендант выпрямился и негромко и буднично сказал:

— Пошли…

Павловский тяжело зашагал впереди него. Вскоре он обнаружил, что его ведут не в уже привычный кабинет Пиляра, а куда-то дальше по коридору, где были расположены кабинеты высшего начальства.

— Вы должны быть к нам в претензии за то, что так затянулось следствие, — негромко заговорил Артузов, когда Павловский сел на предназначенный ему стул в центре кабинета.

— Какие там претензии, что вы… — почти не разжимая зубов, ответил Павловский.

— Но теперь всякие претензии уже отпадают — дело подошло к концу, — легко и небрежно произнес Артузов и заметил, что Павловского совершенно не встревожило сообщение о том, что дело подошло к концу, а ведь он знает, что для него это означает…

На самом деле Павловский прекрасно все понял. Каждый раз, когда он уходил на допрос, он понимал, что может не вернуться в камеру, и все же слепо верил, что последний его день где-то еще далеко впереди.

— Так что же, у вас к нам за все это время нет никаких претензий? — удивленно спросил Артузов и сказал: — Я начинаю думать, что у нас не тюрьма, а санаторий и кому-то нравится быть в ней подольше.

— Если это сохраняет жизнь, можно жить и в тюрьме, — мрачно ответил Павловский, глядя в мягкие, бархатные глаза Артузова и ожидая ответа.

Но в это время открылась дверь, и в кабинет легкой походкой вошел Дзержинский. Павловский сразу узнал его, он видел много карикатур на него в заграничных газетах.

— Ну, о чем у вас тут разговор? — сказал Дзержинский, садясь рядом с Артузовым.

— Я спрашивал, есть ли к нам претензии. Их нет. Павловский сказал, что если тюрьма сохраняет жизнь, то можно жить и в тюрьме.

— Да, это верно, — вполне серьезно ответил Дзержинский, приглаживая волосы на уже лысеющей макушке. — А насчет претензий — не верю. Есть у Павловского к нам претензии! Есть! И очень серьезные. Начнем с того, что мы лишили его свободы… — Дзержинский обращался к Артузову, и могло показаться, что сам Павловский его нисколько не интересовал. На самом же деле Дзержинский прекрасно видел савинковца. — Итак, во-первых, лишение свободы. Это человеку всегда не нравится, — сказал Дзержинский Артузову и внезапно повернулся к Павловскому: — Вы ведь надеетесь устроить побег? Да?

Во всем облике Дзержинского, в его атакующе наклоненной вперед фигуре, в его неуловимой улыбке было что-то, что не дало Павловскому сил ответить на вопрос отрицательно. Он промолчал.

— Ценю всякую правдивость, — сказал Дзержинский, выпрямляясь и одергивая гимнастерку. — Я наслышан о вашей храбрости. Но я все же знаю, чего вы сейчас боитесь больше всего. Нет, нет, не смерти. Встречи с Борисом Викторовичем. Верно?

Павловский снова промолчал.

— Я вас понимаю, Павловский, — продолжал Дзержинский. — Мне пришлось наблюдать подобную драму. В ссылке вместе оказались два политических — один из них, спасая себя, выдал другого, а полиция не пощадила обоих, и в ссылке они оказались вместе. И тот, которого предали, не стыдил предателя, не ругал, он только при встречах каждый раз спрашивал, как тот себя чувствует. И знаете, предатель скоро повесился…

Артузов слушал Дзержинского и не понимал, зачем он все это говорит Павловскому. И без того он в опасном для операции состоянии.

— Но у вас ситуация с Савинковым совсем другая, — продолжал Дзержинский. — Вам нечего бояться встречи с ним. Вы друг перед другом не в долгу. Вы только подумайте, в какую черную авантюру вовлек вас Савинков!

— Я служил не Савинкову, а его идее, — глухо сказал Павловский.

— Какая идея? — живо воскликнул Дзержинский. — Помилуйте! То он стреляет в царских сановников. То он за Советы без большевиков! То за какой-то мужицкий парламент! То за правительство сильной руки! Идея — это то, что поднимает массы. Или их порабощает. Идеи Савинкова к массам российского народа не имеют никакого отношения. Именно поэтому ваше дело обречено, вы сидите у нас в тюрьме, а Савинков пока еще действует, потому что его подкармливают европейские и американские капиталисты. Но его песенка тоже спета, можете мне поверить.

Павловский, слушая слова самого заклятого врага из всех врагов своих, с необыкновенной ясностью вспомнил, как однажды Савинков сказал ему в припадке откровенности: «В общем все мы — обреченные, но нам надо суметь, уходя, так хлопнуть дверью, чтобы этот стук остался в памяти истории…» «Почему я должен уходить вместе с Савинковым? — судорожно думал Павловский. — Я имел возможность тысячу раз погибнуть в бою, и если судьба спасла меня от тысячи смертей, то неужели она сделала это для того, чтобы поставить меня к стенке на проклятой Лубянке?..» И, подчиняясь жадному, страстному желанию жить, Павловский, глядя в глаза Дзержинскому, спросил:

— Могу я надеяться на сохранение жизни?

— Можете, — ответил Дзержинский и после небольшой паузы сказал: — Отнять у человека надежду никто не в силах. Но вот если вы меня спросите, имеете ли вы на это реальные шансы, я отвечу прямо: нет, не имеете. Но, к вашему счастью, не я решаю вопросы, кого казнить, кого миловать, у нас есть для этого суд, а у суда есть совершенно точные законы, и я могу вам гарантировать только одно — наш суд будет разбираться в ваших преступлениях абсолютно объективно. Абсолютно!

— А моя помощь?.. — еле слышно спросил Павловский.

Дзержинский укоризненно покачал головой:

— Нехорошо, полковник Павловский, так спекулятивно и мелочно ставить вопрос: я — вам, вы — мне. Вы совершили преступления перед народом, народ вас и будет судить. Замечу, однако, что при объективном разборе любого преступления наш суд учитывает и искреннее раскаяние и готовность обвиняемого искупить свою вину любым трудом на пользу народа.

— Да, да, любым! Именно! Любым! — воскликнул Павловский, и в глазах его вспыхнул живой блеск.

Дзержинский встал.

— Я очень просил бы вас пока что добросовестно выполнять то, что мы попросим. Можно надеяться на это? — спросил он.

Павловский поднял голову.

— Да, — отрывисто и глухо сказал он.

— Уведите его, — приказал Дзержинский конвойному. Когда дверь за преступником закрылась, Феликс Эдмундович обратился к Артузову:

— Почему я с ним так говорил? Да? Потому что вовлекать его в игру, к сожалению, необходимо, но играть с ним самим непозволительно. У него руки по локоть в крови наших людей, и он должен каждую минуту знать, что наказание за эту кровь неотвратимо! Неотвратимо! И с ним допустимо действовать только так: открыто, напрямую, без туманных хитростей и без розовых обещаний. Ничего, Артур Христианович, он выполнит все наши поручения! Он очень хочет жить! Он надеется на это!.. Мразь…

Дзержинский умолк. Сжав губы, он тяжело дышал, сильно раздувая ноздри своего тонкого красивого носа. Щеки у него порозовели. Артузов давно не видел его таким разгневанным.

— Пожалуйста, пришлите ко мне товарища Пиляра, — холодно сказал Дзержинский и, точно стесняясь своей злости, не взглянув на Артузова, направился к двери.

Приложение к главе сорок второй

Сообщение, посланное И. И. Сосновским из Минеральных Вод в Москву на имя А. X. Артузова

…Мне кажется, что Фомичев отбыл в Москву именно в том состоянии, какое нам необходимо для дальнейшего. Я провел с ним последние часы перед его отъездом в Москву. Мысли и душа его растрепаны. «Султан-Гирей» его прямо подавил. Он везет своему лидеру тревожную новость, что Султан продает нефть англичанам. Оценка деятельности своих организаций у него должна быть сугубо критическая. Но повезет ли он ее к лидеру? Хватит ли у него храбрости и принципиальности свезти лидеру и это и историю с Павловским? Нет никаких оснований, что он не поверил в ранение, и он целиком разделяет критическую оценку Павловского, данную Султаном и его людьми. Я в разговоре с ним называл Павловского бандитом, и он на это никак не реагировал, принял как заслуженное и обещал доложить лидеру аналогичную оценку.

Тем не менее я считаю обязательным, чтобы он увидел раненого Павловского, что надо сделать, пойдя на любые трудности. Это необходимо хотя бы для того, чтобы проследить, не восстановится ли у него привычный страх перед Павловским.

В отношении общего итога поездки в направлении нашей операции Фомичев должен будет внушать лидеру необходимость его срочного переезда в Россию. К этому он подведен логикой всего здесь им пережитого.

Выезжаю в Москву завтра. Султан просит отпуск, измотался он здорово, просьбу его поддерживаю…

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Шешеня был так расстроен и подавлен, что, встречая Фомичева на Курском вокзале, даже не поздоровался с ним. Они молча встретились и пошли рядом в шумной толпе загорелых курортников и их бледнолицей московской родни.

— Он хочет видеть только тебя, — сказал Шешеня, когда они уже перешли площадь.

— Как он?

— Врачи говорят — плох. Две раны. Одна в ногу, возле паха, другая в грудь, навылет прострелено легкое. Все время высокая температура. Возможна гангрена.

— Где он?

— Тут недалеко, Земляной вал. На квартире у одного профессора-хирурга, нашего человека. Сейчас идем прямо туда…

Профессор Катульский был довольно популярным в то время хирургом и имел богатую практику. Он был давним знакомым Пиляра, и Пиляр шутя говорил о нем, что профессор мог бы стать большевиком, если бы не желал жить с буржуазным великолепием. Эта шутка не была лишена правды — Катульский, что называется, «любил пожить». У него была роскошная квартира из шести комнат с прислугой, вечерами он пропадал в ресторанах или в картежных домах, волочился за красивыми женщинами, ездил по городу только на лихачах или в такси. Но все это не мешало ему быть по-своему честным человеком и даже поддерживать идеи большевиков. Он говорил, смеясь: «Я не виноват, что ожиревшие нэпманы платят мне большие деньги, чтобы только узнать, что у них неизлечимый цирроз печени, а что касается большевиков с их идеями, то я уверен — придет срок, и они захотят всем устроить красивую жизнь…»

Когда Пиляр обратился к профессору со странной просьбой насчет Павловского, тот без лишних расспросов согласился. Он придумал для мнимораненого очень достоверную историю болезни, положил Павловского в своем домашнем кабинете и научил его рассказывать о своем самочувствии и течении болезни с момента ранения. Профессор не поинтересовался ни именем своего странного пациента, ни тем, для чего делается вся эта, как он говорил, «петрушка».

Павловского привезли сюда два дня назад, и все это время с ним был Пиляр. Павловского нужно было подготовить и по самой игре отработать все, что он скажет Фомичеву, что напишет за рубеж своим соратникам и самому Савинкову.

Пиляра тревожило, что Павловский делал все покорно и абсолютно безропотно.

Опасность, что он все откроет Фомичеву, была минимальной, так как Павловскому сказали, что Фомичева за границу больше не пустят и арестуют.

— Пришел конец и его прогулкам, — мрачно усмехнулся Павловский и вдруг спросил: — Можно мне сказать ему все, что я о нем думаю?

— Ни в коем случае, — ответил Пиляр. — Для вас он — уполномоченный Савинкова, который отправляется за границу с вашими письмами и которому, следовательно, вы полностью доверяете.

— Ладно, — покорно согласился Павловский. — Я все скажу, когда вы его возьмете и устроите нам очную ставку. Уж тогда вы меня не сдерживайте. Но сейчас ломать перед ним шапку мне будет трудно.

— А вы вообще старайтесь говорить как можно меньше. Вы ранены, вам плохо, и вам не до разговоров. И последний раз предупреждаю, Павловский, — никаких фокусов. Из этого дома вам не уйти, он оцеплен, а я рядом.

Павловский еле заметно кивнул головой…

Фомичев и Шешеня остановились перед массивной дверью. На ней была блестящая медная доска, гласившая, что тут проживает профессор Катульский.

Горничная профессора, давно приученная не интересоваться его делами, а в данном случае особо проинструктированная, распахнула перед ними дверь.

— Прошу вас, господа, — сказала она, кланяясь, — проходите.

Передняя была громадная, как вестибюль в учреждении. И все стены были в зеркалах. Фомичев, увидев себя в зеркале, показался себе таким жалким в своем длинном, помятом в поезде пальто, что поспешил отвернуться. Но тут же увидел себя в другом зеркале. А рядом с собой увидел Шешеню — высокого, в хорошем сером костюме с шляпой в руке. Горничная, приняв их пальто, пригласила пройти в кабинет профессора.

В комнате, куда они вошли, сильно пахло лекарствами, плотные шторы были закрыты. Справа, из-за высокой книжной полки, разделявшей комнату, лился неяркий зеленоватый свет. И оттуда послышался почти неузнаваемый голос Павловского:

— Это вы там, орлы? Проходите сюда…

Они прошли за книжную полку и очутились перед высокой кроватью. Раненый Павловский лежал на спине, укрытый одеялом до подбородка, на шее были видны бинты. Лицо его, высоко лежащее на подушке, осунулось, похудело и в свете зеленого абажура настольной лампы казалось очень темным. На столике под лампой — много пузырьков с лекарствами, и запах от них здесь был еще резче.

Павловский смотрел на вошедших с улыбкой, но дышал, открыв рот, тяжело и часто.

— Здравия желаю, — сказал он и, вдруг часто задышав, пробормотал: — Леня, воды…

Шешеня налил в стакан воды и протянул ему. Павловский стал вынимать руку из-под одеяла и застонал от боли. Фомичев увидел его богатырскую грудь, всю обмотанную бинтами. В одном месте на бинте было небольшое кровавое пятно.

Шешеня напоил его из своих рук, и он задышал спокойнее.

— Здравствуйте, Сергей Эдуардович, — проговорил наконец Фомичев. — Здравствуйте, дорогой… — Фомичев был подавлен видом бессильного Павловского.

— Дорогой… верно — дорогой… — повторил его слова Павловский. — Всем я вам обойдусь недешево. Это верно.

— Ну, зачем так! — сказал Шешеня. — Разве кто-нибудь об этом думает? Вы посмотрите на Ивана Терентьевича, на нем лица нет от горя. Вы подумайте только, каково ему с такой новостью в Париж ехать.

— Ладно, садитесь…

Все молчали, и только слышно было, как тяжело дышит раненый. Тогда Фомичев прямо спросил, что ему сказать Борису Викторовичу.

— Что? Скажите, что его Павловский — дурак, а с дурака, как известно, спрос мал. — Павловский не то смеялся, не то задыхался, и Шешеня, не ожидая его просьбы, уже наливал из графина воду. — Полез в поезд за деньгами для… организации и поскользнулся… на арбузной корке… — Голос Павловского становился все слабее, но он продолжал, не открывая глаз: — Скажи отцу, что меня тут уже собрались с радостью похоронить, но такие, как я, не сдыхают легко и просто. Скажите отцу, что не пройдет и месяца, как он меня увидит в прежней силе… И если некоторые поспешили от меня отречься и квалифицировать меня как бездарного бандита, то я им не завидую.

— Отец будет рад узнать, что вы выздоравливаете, — наклонился к нему Фомичев. — И вы успокойтесь, вам вредно много говорить. Надо скорее поправляться. Я все дела на юге бросил и приехал. И для отца теперь самое главное — ваше здоровье.

— А сами думаете — везет этому Павловскому, и тут он выкрутился от безносой? — Павловский опять тяжело задышал и попросил воды. И сказал совсем слабым голосом: — Не обижайтесь на меня, ради бога… Слышите? Не обижайтесь… Жар… Нервы накалены… Жар… Слышите?

— Вы не волнуйтесь, Сергей Эдуардович, не волнуйтесь, мы ж понимаем, — говорил Фомичев, глядя на темное небритое лицо полковника.

— Нам надо решить важное дело, — вмешался Шешеня. — Мы все трое — члены объединенного руководящего центра. В понедельник заседание центра. Они ставят отчет Фомичева о поездке.

— Что за глупости? — сказал Фомичев. — Никто даже не знает о моем приезде.

— Знают — я их информировал, — сказал Шешеня.

— А кто просил? — повысил голос Фомичев, забыв о больном.

— Мы все-таки хотим действовать с ними вместе, — сдержанно, как и подобает в присутствии больною, ответил Шешеня.

— Погодите вы… — простонал Павловский. — О чем речь? Выгоден нам этот отчет или нет?

— Конечно, еще как выгоден! — ответил Шешеня. — Но Иван Терентьевич должен сделать соответствующий оптимистический доклад о больших наших возможностях на местах.

— Оснований для такого оптимизма нет, — возразил Фомичев. — В своем кругу я могу это сказать. Юг мы попросту проспали.

— Может, ты хотел, чтобы я занимался еще и югом? — насмешливо спросил Шешеня.

— Но ты был обязан знать, что там происходит…

— Прекратите грызню, — сказал Павловский, не разжимая зубов, отчего голос у него стал какой-то странный, скрипучий. — Иван Терентьевич, сделайте, прошу вас, доклад. Что вам стоит, пугните их югом… — Было видно, что ему очень плохо, и Фомичев почувствовал угрызение совести.

— А что же мне говорить о вашем ранении? — спросил он.

— Как есть, так и скажите. Пусть видят, что мы идем на все и крови своей не жалеем…

— Они, Сергей Эдуардович, все знают и происшедшее с вами не одобряют… — заметил Шешеня.

— Проклятые чистоплюи, они думают, что деньги для борьбы растут на деревьях! — сквозь зубы проговорил Павловский и снова задышал тяжело и часто.

— Ну вот тут-то и был бы к месту доклад Ивана Терентьевича, — сказал Шешеня. — Они увидели бы, что мы действуем по разным направлениями.

— Да поймите вы, хвастаться нечем, — возражал Фомичев.

— А надо, — сказал Шешеня. — Неужели вы хотите, чтобы они порвали с нами? А это может случиться.

— И это будет беда пострашнее моей, — добавил Павловский. — Отец на них возлагает большие надежды.

Фомичев сопротивлялся недолго, и вопрос о его оптимистическом отчете был решен.

— Однако плохо — послезавтра от «ЛД» едет их человек в Париж, к отцу. Лучше бы он ехал после заседания, — сказал Шешеня негромко.

— Что? — крикнул Фомичев. — Ну нет, этого допустить нельзя!

— Что ты кричишь? — зашикал Шешеня. — Я тоже думаю, что нельзя. Но профессор Новицкий сказал мне, что они откладывали эту поездку сколько могли, они везут отцу ультиматум.

— Что еще за ультиматум? — спросил Павловский.

— Они снова понесли какие-то потери и прямо взбесились, — ответил Шешеня. — Новицкий сказал мне в глаза, что нам они больше не верят, и заявят это отцу. Или, сказал он, Савинков едет сюда, не откладывая, и мы вручаем ему руль организации, или мы рвем с вами.

После этой новости все трое долго молчали. Шешеня и Павловский выполнили приказание Пиляра и теперь ждали, как поведет себя Фомичев.

А Фомичев молчал, потому что понимал всю серьезность момента — сейчас действительно решалось все то, о чем он столько думал в дороге. С Савинковым разговаривать на языке ультиматумов нельзя — он попросту выгонит курьера элдэвцев, и на том все это перспективное дело и кончится. Нет, пожалуй, не кончится — это будет только началом расправы Савинкова над ними, и в первую очередь над ним, Фомичевым. Вождь спросит с него за все, в том числе за Павловского, не дай бог ему умереть! Несколько минут назад Фомичев желал ему смерти, а сейчас ему стало крайне необходимо, чтобы Павловский поддержал то, что он собирался сказать.

— Мы не должны позволить курьеру «ЛД» появиться у отца раньше нас, — решительно сказал он.

— Как? — вздохнул Шешеня.

— Могу я сегодня увидеться с Новицким?

— Сегодня — нет. Сегодня с ним встречаюсь я, а у них такая система конспирации, что о всяком изменении условий встречи следует договариваться за двое суток.

— Черт возьми! — зашипел Фомичев. — Развели тут игру в секретность!

— Надо помнить пословицу о чужом монастыре, — сказал Шешеня.

— Оставьте пикировку, господа… — поморщился Павловский. — Все же вы, Леонид Данилович, во время сегодняшней встречи с Новицким должны сделать все, чтобы задержать их курьера.

Шешеня поначалу спорил — он, видите ли, не хотел позориться перед элдэвцами, оказываясь в роли просителя. Но Павловский и Фомичев убедили его, что для святого дела самолюбием можно пожертвовать…

В тот же день вечером Фомичев узнал результаты переговоров Шешени. Руководство «ЛД» с трудом согласилось отложить выезд своего представителя в Париж при условии, что окончательно этот вопрос будет решен после доклада Фомичева на заседании объединенного руководящего центра. В связи с этим заседание центра переносится с понедельника на субботу. Так что Фомичев, пожалуй, сможет выехать вместе с Мухиным в Париж в воскресенье или в понедельник…

Заседание объединенного руководящего центра проходило очень бурно. Кворум был полный. Отсутствовал один Павловский. От «ЛД» пришли все, в том числе и лидер «ЛД» Твердов.

Фомичев сделал доклад чересчур оптимистичный — по его словам получалось, что все подполье юга действует на основе политической программы Савинкова.

— И наша ростовская организация тоже? — спросил Твердов, перебив докладчика.

— Что — тоже? — не сразу понял Фомичев.

— Тоже работает по вашей программе? А нас она, значит, дезинформирует?

— Я вашу организацию в виду не имел.

— Вы сказали это обо всех, как вы выразились, стоящих внимания организациях? — продолжал Твердов. — Тогда, значит, наша организация там не стоит внимания? И опять же, значит, она дезинформирует нас о своей широкой деятельности?

Фомичев не был готов к ответу и молчал.

— Расскажите о ваших беседах с Султан-Гиреем, — попросил профессор Новицкий.

— С удовольствием! Мои беседы с ним произвели на меня очень большое впечатление. Он исключительно храбрый человек — открыто появляется в людных местах. Правда, он, конечно, пользуется тем, что большевики тот курортный район Кавказа к рукам не прибирают и…

— Вы знаете, что он отправил своего гонца в Европу? — перебил Фомичева Твердов.

— Знаю.

— А зачем?

— По вопросу о нефти…

— Вот! — победоносно сказал Твердов и встал. — На этом нам следует остановиться. Надеюсь, не встретит возражения истина, что экономика России без ее нефти — это четверть экономики, — говорил он, четко выговаривая каждое слово. — Так вот — пока господин Савинков одаривает нас общими фразами и обещаниями, в это самое время Россию в розницу продают всякие авантюристы. А ведь господин Савинков, находясь в Европе, не может этого не знать. Почему же он молчит и бездействует? Может быть, потому, что сам он в большой дружбе с теми, кто Россию покупает? А что же нам остается думать, господин Фомичев? Отвечайте, я жду… — Твердов сел и добавил: — Наконец, почему вы не заявили Султан-Гирею протест?

Ничего подобного Фомичев не ожидал, он был, что называется, совсем сбит с ног, он не знал, что говорить, и стоял в полной растерянности.

— Господа, вы ведь знаете те весьма ограниченные цели, какие имел господин Фомичев на Кавказе, — сказал Шешеня плаксивым тоном. — Он ездил к нашему человеку, попавшему в беду.

— Мы знаем, мы все знаем, — громко ответил Твердов. — И если уж об этом зашел разговор, скажем: мы недоумеваем, зачем, ведя большую политическую борьбу за будущее целого государства, грабить почтовые вагоны в поездах. Мы заниматься подобными делами не собираемся. И не верим, не хотим верить, что господин Савинков мог прислать человека с подобными целями…

В общем никакого стройного доклада у Фомичева не получилось. Но когда он кончил говорить, совершенно неожиданно для него, по предложению того же Твердова, было записано решение, одобряющее результаты его поездки на юг. Закончив диктовать секретарю проект такого решения, Твердов одобрительно улыбнулся Фомичеву.

— Вы не думайте, что мы не умеем ценить работу. Но наша требовательность безгранична, ибо речь идет о России!..

Затем Новицкий доложил объединенному руководящему центру о новых провалах людей «ЛД». Он раздраженно стал говорить Твердову, что ему начинает казаться, будто руководство «ЛД» радо этим потерям, как еще одному доказательству неправоты тех членов ЦК «ЛД», которые хотели действия. А нужно заняться делом — глубоким анализом причин провалов и разработкой улучшенной системы конспирации.

Как ни странно, сам Твердов поддержал предложение Новицкого, а потом неожиданно обратился к Фомичеву:

— Когда вы увидите господина Савинкова?

— Хочу как можно скорее, — ответил Фомичев. — Я прекрасно понимаю, что радикальные решения надо принимать не откладывая. Я думаю, мне следует ехать вместе с вашим представителем, — высказал Фомичев свою заветную мысль.

— О поездке Мухина мы принимали решение, когда вас не было, и никто не знал, когда вы вернетесь, — сказал Твердов. — Мы не могли рассчитывать на ваши возможности перехода границы и оформили Мухину командировку в Варшаву по его официальной службе. Я, однако, удовлетворил просьбу господина Шешени и отложил его отъезд, но отменить командировку нельзя. Так что следует рассчитывать на вашу встречу с Мухиным только в Варшаве. А там вы уже сможете действовать вместе.

Решение приняли так быстро, что Фомичеву и слова не удалось вставить. Он написал записку Шешене: «Я должен уехать сегодня же».

Шешеня написал в ответ: «Разве что завтра — мы должны предупредить окно».

«Окно» — это то место границы, где совершаются переходы. Человек, отвечающий за эти переходы там, непосредственно на границе, должен быть заранее предупрежден о каждом идущем за кордон, иначе он даже не отзовется на пароль. Таково условие конспирации, которое отменить нельзя. Так что Фомичеву пришлось согласиться с необходимостью отложить отъезд на завтра. Пока он еще не знает, что выедет только спустя почти три недели…

Дело в том, что накануне возвращения в Москву Фомичева через границу ушел с очень опасной задачей Григорий Сыроежкин.

После поездки Федорова в Париж прошло довольно много времени, и чекисты не имели никаких подтверждений, что находящиеся за рубежом савинковцы польская разведка продолжают оставаться во власти легенды и что у них не возникло никаких подозрений. А такие подозрения могли, конечно, возникнуть. Пусть даже беспочвенные, все равно они были очень опасны. Польская разведка из обычной профессиональной осторожности должна была предпринять меры для перепроверки данных, которые она получила от Федорова и других.

Подписав в 1920 году Рижский мирный договор, польская военщина не оставила своих захватнических планов в отношении территорий Советского государства. В связи с этим польский генштаб вел активную разведку в России и активно вербовал агентов. Эти агенты и могли оказаться грозной опасностью для операции против Савинкова. Вполне возможно, что такой агент мог действовать в наших военных кругах, и польская разведка могла поручить ему перепроверку материалов, полученных от чекистов.

Между тем в операции наступал главный ее этап. Нужно было проявлять предельную осторожность — ведь каждая следующая поездка могла оказаться ловушкой для Федорова и других участников игры. Было решено — перед новой, возможно последней, поездкой Федорова в Париж провести разведку обстановки хотя бы в Польше.

…Артузов предложил послать в эту поездку Сыроежкина — нужен был чекист с настоящим боевым опытом. Поездка будет, по существу, разведкой боем, может случиться, что придется применить оружие и с боем вырываться из рук врагов. Для такой поездки Сыроежкин подходил больше других, и, когда Артузов рассказал ему суть операции, он сказал:

— Это дело мое, беру.

И даже обиделся, когда узнал, что этот вопрос будет еще обсуждаться. Впрочем, все понимали, что кандидатура Сыроежкина самая удачная, и обсуждение вылилось главным образом в подробнейшую разработку операции, предусматривающую все возможные и даже маловероятные ситуации.

Сыроежкин шел через границу с небольшим пакетом, содержимым которого были всего два документа. Один из них был особенно важен. Это была фотокопия секретного приказа наркомвоенмора о проведении близ советско-польской границы больших военных маневров.

Приказ по просьбе чекистов был сочинен в самом наркомате, и никто не усомнился бы в его подлинности. Он, безусловно, должен был сильно заинтересовать поляков. Уже по одному тому, как капитан Секунда будет его читать, Сыроежкин должен определить, верят ли еще поляки своей московской пляцувке. И возможно, что это и будут те мгновения, когда Сыроежкин должен будет вырываться из западни… Но если все обстоит благополучно, приказ сильно поможет операции против Савинкова, ибо польская разведка будет многим обязана тем, кто такой приказ ей доставил.

Польских пограничников, как всегда, в зоне перехода не было. Хозяин хутора был любезен. В эту ночь он гнал самогон, и Сыроежкину пришлось отведать первача. Разговор с хозяином тоже никаких подозрений или тревог не вызвал. И все же Сыроежкин на этот раз не лег в хате, сказал, что с детства любит спать на сеновале.

Утром начальник польской пограничной стражницы отвез Сыроежкина в пролетке на железнодорожную станцию и купил ему билет до Вильно.

Первые тревожные минуты Сыроежкин пережил уже в Вильно, когда явился в экспозитуру.

— Капитана Секунды нет, он больше здесь не работает, вместо него я, капитан Майер… — сказал Сыроежкину тучный, неряшливый человек — прямая противоположность всегда подтянутому и красивому капитану Секунде. Это вообще было не так уж важно, но, во-первых, Сыроежкин не знал, как ему поступить — отдавать ли пакет. Во-вторых, ему показалось, что капитан Майер разговаривает с ним как-то уж чересчур лениво — не игра ли это? Пока Сыроежкин всячески тянул разговор, рассказывая о том, как он переходил границу, дверь распахнулась, и в кабинет стремительно вошел капитан Секунда — веселый, щеголеватый, пахнущий дорогими духами. Он бросился к Сыроежкину и чуть не обнял его (в этот момент Сыроежкин сунул руку в карман, где был браунинг).

— О! Как хорошо, пан Серебряков, что вы приехали! Здравствуйте, здравствуйте! Могу вас обрадовать, тот ваш знакомый сидит в тюрьме! Он оказался вульгарным жуликом. Видите? Жизнь сама все уточнила, но я сейчас чувствую вину перед вами за тот скверный инцидент. Ну, как дела там в вашей Совдепии?

— А мне сказали, что вы больше здесь не работаете…

— Это правда, пан Серебряков. Я получил назначение в Варшаву и здесь свои дела ликвидирую. Впредь прошу любить и жаловать моего преемника капитана Майера. А он, соответственно, будет жаловать вас. Ну, как там у вас дела?

— Да все так же, капитан. Роемся, как кроты. И ждем своего часа…

— Дождетесь, пан Серебряков! Можете мне поверить. И мы вам крепко в этом поможем. С чем прибыли?

Сыроежкин передал пакет. Капитан Секунда подсел к столу своего преемника, и они стали вместе читать. Это продолжалось долго, они переглядывались и читали снова. Потом разглядывали индексы и служебные пометки, имевшиеся на полях приказа.

— Господин Мухин просил передать вам, — небрежно сказал Сыроежкин, — что эти документы стоили ему большого труда и даже затрат. Но он считал своим долгом предупредить Польшу об опасности.

— Ах, пан Мухин, пан Мухин!.. — с задушевной интонацией сказал капитан Секунда и пояснил своему преемнику: — Есть там у них пан Мухин, вы, наверное, еще будете иметь с ним дело. Учтите — с характером. Со мной он начал с того, что помощь польской разведке назвал грязным делом, которым он заниматься не желает. А теперь вот, пожалуйста… — Секунда показал на фотокопию приказа. — О такой помощи мы могли только мечтать. Я хотел ехать в Варшаву послезавтра, но поеду сегодня же и сам свезу этот документ. Не хотите поехать со мной? — спросил он Сыроежкина.

— Спасибо, пан Секунда. Меня ведь послали только из-за этого приказа. И мне велено еще сегодня вернуться обратно.

— Капитан Майер отвезет вас на границу. Вы можете верить капитану, как мне. А когда он научится стряхивать с воротника перхоть, он станет просто идеальным человеком, — шутил довольный Секунда, хлопая по плечу своего несколько стушевавшегося преемника.

— Вы не взялись бы доставить пакет для господина Философова в Варшаву? — спросил Сыроежкин.

— С удовольствием! — воскликнул капитан Секунда, снова взяв в руки фотокопию приказа о маневрах и внимательно рассматривая ее, вертя перед глазами и так и этак.

— У нас давно не было с вами расчета, а мы так задолжались перед полезными людьми, — довольно нахально заявил Сыроежкин.

Капитан Секунда оторвался от документа и обернулся к Майеру:

— Надо выплатить за два месяца по ведомости номер пять, о которой я вам говорил. И не откладывайте — пока банк открыт, надо получить валюту…

Этой же ночью Сыроежкин вернулся в харчевню Крикмана с тысячью долларов и уверенностью, что по крайней мере в Польше все обстоит по-старому и операцию можно продолжать.

Приложение к главе сорок третьей

В пакете, который повез в Варшаву Философову капитан Секунда, находились следующие письма:

От С. Э. Павловского — Д. В. Философову [28]Все письма Павловского, находившиеся в этом пакете, были написаны в канун отъезда Павловского на юг, но задержались доставкой, так как не было «оказии». О ранении Павловского в них, естественно, ни слова. (Прим. авт.)

Дорогой дедушка! Вы, должно быть, удивлены, что от меня столько времени нет никаких писем. Дело в том, что приходится ждать оказии, с которой можно послать. Я устроился пока здесь, у Лени, но скоро отправлюсь на юг, где я нашел своих родственников и где можно погостить и кое-что подработать — не для себя, конечно, а для нашего дела. Как поживают наши друзья? Хочется скорее увидеться со всеми вами, но, к сожалению, здесь столько работы и столько возможностей, что мне отсюда сейчас никак не выбраться, тем более что наш адъютант для здешних дел явно мелковат и его нужно подпирать с обеих сторон. Понимаете?.. Я думаю, что у вас там совсем пропала вера во все. Сужу это по себе, когда я обретался в ваших непролазных болотах. Здесь же я чувствую себя совершенно иначе. Жизнь здесь бьет полным ключом. Работы здесь непочатый край, хотя сама матушка Расеюшка держится для меня таинственно и понять, готова ли она сбросить всадников, я не в силах. Тут нужны такие головы, как ваша. Я верю, что рано или поздно все вы будете здесь, и мы вместе сдвинем камень, уже повисший над пропастью.

Обнимаю вас, дедушка, не сердитесь за прошлое и думайте о будущем.

Уважающий Вас Серж.

Р. S. Проследите, пожалуйста, чтобы мое письмо отцу попало как можно скорее, и удержитесь от распечатывания его, там о вас ни слова. Не сердитесь за эту просьбу, но мне было бы неприятно это. И отцу, я думаю, тоже…

От С. Э. Павловского — Б. В. Савинкову

Дорогой наш отец! Здравствуйте нам на радость и на надежду!

Прямо не знаю, с чего начать, да и не мастер я на письменность, как вы знаете… Наверно, адъютант шлет вам обо всем подробные письма. И его свояк тоже, наверно, мастер марать бумагу. Оба они тут играют из себя фигуры, но сдается мне, что в соседнем, интересующем нас доме цену им уже знают. Мне показалось, что разговаривают с ними только в силу необходимости. На заседаниях, на которых мне довелось быть, в частности на очень важных, оба свояка городят глупость, мне пришлось дважды их поправлять. Представляете, до чего дошло — я стал оратором!

Но все это издержки производства. А производство, дорогой отец, громадное, масштабное и будущее имеет историческое. Я чего боюсь — что свояки шлют вам письма о каких-нибудь непонятных им частностях, а общую картину не рисуют. И я этого тоже сделать не в силах. Но скажу: соседний, интересующий нас в смысле покупки в собственность дом — это фактически небоскреб в сорок этажей, как в Америке. Жителей в нем не счесть. И что ни квартирант, то фигура. Много живет военных, ученых и прочий ценный люд. В доме же сейчас назревает полный разлад, с которым нынешние хозяева дома справиться явно не могут. В этом главное, так как я его понял, хотя подсказывать вам ничего не смею. И поскольку я человек дела, то на днях я еду на юг и вернусь оттуда с полной мошной для дела нашего, что сыграет свою роль и в возможной покупке соседнего дома, а то его хозяева очень дают понять, что мы нищие, так мы им покажем, что мы за нищие.

За меня не волнуйтесь, меня сам бог бережет — вы это знаете и не раз уже проверили в деле.

Смею обнять вас и прижать к своему верному сердцу.

Сын Серж.

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

После возвращения Сыроежкина Артузов, Пузицкий и Федоров приняли решение немедленно начать последнюю атаку на Савинкова.

Оставалось получить окончательное «добро» от Феликса Эдмундовича Дзержинского. Но совершенно неожиданно он предложил сделать в операции минимум двухнедельную паузу.

— Давайте поразмышляем о том, как чувствует себя сейчас господин Савинков, — говорил Дзержинский, поглядывая на явно расстроившихся товарищей. — Возьмем за исходное, что операция развертывается удовлетворительно и наша конспирация нигде не дала течь. Это значит, что Савинков смотрит на события так, как того хотим мы, то есть он верит в существование «ЛД» и она нужна ему как воздух. Это действительно так, иначе он не послал бы в Россию Павловского. Если бы этот вопрос был для него менее важен, он послал бы еще одного Шешеню. Не забудем, что Павловский послан перепроверить положение в Москве. Но проверка вызвана не тем, что у Савинкова возникло какое-то конкретное подозрение, просто он всегда был сверхосторожным. Теперь он ждет от Павловского сообщений и последнее его письмо уже получил. Ничего подозрительного Павловский не сообщает, он пишет, что его окружает деловая и боевая атмосфера, по которой он так истосковался, сидя в заграничном болоте. Более того — атмосфера пробудила в нем старые его инстинкты, и он рвется на юг делать эксы. Таким образом, Павловский не только письмом, но и своим поведением подтвердил всю ситуацию с «ЛД». Он не мастак в политике и политиканстве, но даже ему стало не по душе наблюдать, как беспомощно барахтаются Шешеня и его люди перед лицом такой перспективной возможности, как «ЛД». И как человек дела, Павловский решил подправить положение НСЗРиС хотя бы деньгами. А это он действительно может и умеет. Наверно, Савинков против того, чтобы Павловский сейчас лез в эксы, но, увы, он не может сегодня же позвонить по телефону в Москву и отменить решение Павловского ехать на юг. Он знает, как медленна почта, имя которой «оказия». Наконец, по-человечески он понимает Павловского и не собирается слишком осуждать.

Дзержинский, заложив руки за спину, обошел вокруг стола, за которым сидели чекисты, и остановился перед висевшей на стене фотографией Розы Люксембург. Он внимательно смотрел на портрет и молчал. Все ждали. Потом он прошел еще один круг — он думал сам и давал возможность подумать всем. Затем продолжал:

— Пошли дальше, товарищи… Савинков послал Павловскому приказ приехать за ним в Париж. Приказ до сих пор не выполнен. Почему? Во-первых, все то же: Савинков знает, что такое оказия, и может предполагать, что его приказ и последнее письмо Павловского разминулись в пути. Здесь, мне кажется, обнаруживается один наш досадный просчет: мы на оказию Москва — Париж положили в среднем десять дней — это очень мало. Я уверен, что Савинков в обычной своей связи с Россией наверняка привык к оказиям куда более медленным… Итак, первая причина невыполнения Павловским приказа Савинкова в том, что приказ до него еще не дошел. Вторая — Павловский мог не выполнить приказ, считая его неразумным. Причем самое интересное, что такое объяснение мог дать скорее сам умный Савинков, чем исполнительный Павловский.

По его письму Савинков может судить о том, насколько ему, находящемуся в России в бурной атмосфере действия, не с руки снова все бросить только для того, чтобы привести сюда за ручку Савинкова. Об этом Савинков не может и подумать, но, будучи сверхосторожным, он может не торопить Павловского и ждать, пока последний совершит экс и, уже не связанный делами в России, приедет за ним с полной мошной денег. Так почему же я считаю, что до получения Савинковым новости о ранении Павловского должно пройти время, которое будет работать в нашу пользу? Он должен прийти в такое состояние, чтобы, куда он взгляд ни кинул, везде бы ему мерещилась Москва. Он должен быстро дозреть на солнце нетерпеливого ожидания.

Дзержинский вернулся к своему столу и, склоняясь над ним, читал что-то на узкой полоске бумаги.

— Ну конечно же! Конечно! — воскликнул он, вслух продолжая какой-то внутренний спор с собой. — Это не так уж сложно понять. Поставьте себя на место Савинкова. Поставили? Письма от Павловского и другие идущие к вам материалы рисуют радужную картину положения дел в России. Вы об этом помните каждый день. И каждый минувший день для вас — это день, потерянный там, в России, где без вас неопытный Шешеня и даже Павловский, как говорится, ломают дрова. А меж тем вы каждый день думаете еще и о том, что решение вопроса о «ЛД» — дело вашей жизни и смерти. Организации НСЗРиС в России разгромлены. Осталась разменная мелочь. Вы это знаете. Но этого точно пока не знают ваши хозяева и покровители из французской, польской, американской и английской разведок. И все же рано или поздно они неизбежно узнают, что вы генерал без войска. «ЛД» для вас — панацея от всех бед. И кроме всего, продление вашей политической биографии. А дни идут. Павловский где-то на юге, наверное, уже совершает свой экс. Шешеня беспомощно барахтается в окружении непосильных ему умных лидеров «ЛД». Фомичев на этом фоне становится чуть ли не вождем. Черт знает что! А дни идут, идут, идут, и ничего нового вы не узнаете. И уже тревожатся поляки — после получения такого важного приказа у них аппетит разгорелся, они хотят дальнейшего уточнения вопроса о таинственных и грозных маневрах: в чем дело, господин Савинков, почему ваши люди не подают признаков жизни? А вы ничего не можете ответить и показать…

Он у нас должен подольше повисеть на собственных натянутых нервах. И когда пройдут уже не дни, а целые недели, тут-то и появится Федоров, у которого в одной руке будет ультимативная постановка вопроса о приезде Савинкова в Россию — и это вопрос огромный, прямо исторический, — а в другой руке у Федорова будет новость о ранении Павловского — подумаешь, событие на фоне того главного! И не убит же, а только ранен. Даже сам об этом пишет… И тогда все запланированное нами сработает с двойной силой, ибо оно ляжет на накаленное ожиданием терпение Савинкова…

Мысль Дзержинского была железной по логике, психологически точной, и никто не стал возражать.

Нелегким делом оказалось объяснить отсрочку выезда в Париж Фомичеву. Ему сказали, что Мухин схватил испанку и ехать не может.

— Это его дело! — кричал Фомичев, подозрительно глядя на Шешеню. — А я должен выехать завтра!

— Нельзя, — отвечал Шешеня. — И если уж ты хочешь знать всю правду, Мухин вполне здоров. Больна — граница, с нашей стороны проводятся какие-то маневры, идти нельзя.

Пришлось специально для Фомичева изготовить еще один экземпляр в свое время доставленного полякам приказа о маневрах. Шешеня уговорил его использовать время для составления письменного доклада Савинкову о положении всех дел в России. Фомичев подумал, что явиться к вождю с таким докладом — дело эффектное, и засел его писать…

Павловского десять дней не вызывали из камеры. Чего он только не передумал и в конце концов нашел два объяснения: чекисты почему-то оставили свою затею против Савинкова или просто он им больше не нужен, и первый же вызов из камеры будет означать для него смерть.

Но на одиннадцатые сутки его доставили в кабинет Пиляра, и началась привычная диктовка. День был пасмурный, и Пиляр зажег настольную лампу. Пока Павловский писал, он прохаживался за его спиной, задерживаясь на мгновение у окна, за которым была мокрая от дождя глухая каменная стена, а над ней — низкие, быстро летящие тучи…

— Теперь изложите своими словами мысль заключительную, такую… — говорил Пиляр тоном учителя. — …по общему мнению, в России так сложилась обстановка, что приезд Савинкова сюда мог сыграть историческую роль. Ясно? Пишите…

Павловский подумал и начал писать:

«…капитал есть… но нужен мудрый руководитель, т. е. вы… Все уж из состава главной конторы привыкли к этой мысли… и для дела ваш приезд необходим… Я, конечно, не говорил бы этого… не отдавая себе полного отчета в своих словах. И за ваше здоровье и за успех торговли на Ярмарке во главе с вами я спокоен… а потому буду тихо лежать в постели, ощущая вас здесь…»

Павловский старательно писал, как школьник, склонив набок голову. Но Пиляр вдруг почувствовал, что с полковником что-то происходит. Он уронил перо, рука его соскользнула со стола и бессильно повисла. Пиляр быстро подошел к нему. Павловский сидел с закрытыми глазами, и возле висков у него шевелились вспухшие желваки.

— Вы что, устали?

Павловский медленно открыл глаза, и Пиляр увидел в них безысходную ненависть.

— Я не устал.

— Но письмо как раз кончено, и сегодня вы мне больше не нужны.

Пиляр уже хотел вызвать конвой, но задумался. Обычно он не сразу просил Павловского подписать письмо, а предварительно вместе с шифровальщиками тщательно его исследовал, нет ли в нем каких-нибудь условных вставок или знаков. А сейчас он, неожиданно для себя, вдруг предложил Павловскому тут же подписать письмо. Словно чувствовал, что больше ему говорить с Павловским не придется…

Павловский вернулся в камеру и ничком упал на жесткую койку. В висках у него стучало гулко и часто, отдаваясь тупой болью в сердце. Да, теперь он был уже твердо уверен, что чекисты решили выманить Савинкова из Парижа, он понимал, конечно, что письмо, которое он только что подписал, может сыграть в этом решающую роль. Он предал своего вождя окончательно и бесповоротно, и никакого пути назад у него нет.

Дзержинский говорил Павловскому, что Савинков виноват перед ним, ибо вовлек его в трагическую авантюру. И если еще вчера Павловский мог утешить себя такой мыслью, сейчас он ее решительно отбрасывал.

В это время Пиляр просматривал написанные сегодня письма и в одном из них обнаружил пропуск слова. Смысл письма от этого не изменялся, и наверняка такой пропуск в тексте, придуманном не Павловским, не мог быть условным сигналом, но педантичный Пиляр, который считал своим долгом сделать Павловского не только послушным, но и точным исполнителем его воли, решил вызвать Павловского из камеры и заставить его переписать письмо…

Павловский все еще лежал ничком на голой деревянной койке, когда щелкнул замок и дверь в его одиночную камеру открылась.

— Павловский — на допрос! — объявил дежурный.

Послушание у Павловского уже стало привычкой — он вскочил с койки, сцепив руки за спиной, вышел из камеры и, отойдя к противоположной стенке тускло освещенного коридора, стал ждать, пока дежурный запрет дверь.

В тюремном коридоре ни души, и его даль терялась в сумраке. Павловский повернулся к лязгавшему ключами дежурному и снова увидел… расстегнутую кобуру, из которой выглядывала рукоятка нагана.

Все дальнейшее произошло буквально в несколько секунд. Звериным прыжком Павловский ринулся на дежурного, выхватил из его кобуры наган и выстрелил ему в голову. Затем он побежал по коридору туда, где должен быть выход во двор. Из бокового коридора, услыхав выстрел, выбежал боец охраны. Павловский сбил его с ног и побежал дальше. Впереди другой боец начал перекрывать коридор сдвижной решетчатой дверью. Приблизясь к нему шагов на пять, Павловский выстрелил ему в живот, и тот сел на пол с мгновенно побелевшим лицом. Павловский начал раздвигать еще не сомкнувшиеся полотна решетчатой перегородки. В это время еще один конвойный — он находился в темном дальнем конце коридора, и Павловский его не видел — поднял винтовку и, поймав в прорезь прицела лоб Павловского, спокойно, как его учили на стрельбищах, не дергая, плавно нажал спусковой крючок. Павловский повис на решетчатой двери, ухватившись за нее руками…

Федоров и Фомичев выехали из Москвы вместе. Их торопили, и у Фомичева не могло возникнуть и мысли еще раз повидать Павловского. Только уже в поезде, ожидая, когда он тронется, провожавший Фомичева Шешеня сказал ему, что положение Павловского по-прежнему тяжелое, но врачи верят, что он выкарабкается. И они договорились, что Савинкову состояние Павловского Фомичев обрисует несколько оптимистичнее.

В Варшаве их встретил Шевченко. Держался он как-то странно — если можно так выразиться, был раздраженно вежлив. Пока ехали с вокзала на извозчике, он задавал ничего не значащие, ненужные вопросы о погоде в Москве, как доехали, и ответов Фомичева явно не слушал.

Варшава нисколько не изменилась и снова удивляла Федорова своим ярким и беспечным видом. Уличная толпа по случаю солнечного летнего дня была вызывающе пестрой и веселой.

— Да, Евгений Сергеевич, — возбужденно говорил Фомичев. — Варшава и ваша жизнь тут — это вам не Москва.

— Каждый делает свое на своем месте, — ответил Шевченко, и Федоров перехватил взгляд его злых серых глаз.

Вскоре они уже сидели в редакторском кабинете Философова. Здесь, как и в других комнатах редакции, обстановка была бедная, стены обшарпанные, потолки в пятнах. И сам Философов выглядел совсем не так, как в прошлый раз, — его лицо казалось опухшим, неухоженная бородка топорщилась клочьями, и он все время трогал ее рукой.

— Ну, что у нас нового? — с несколько наигранной бодростью спросил Философов.

— У меня для вас ничего нового нет, — ответил Федоров. — Только просьба — помочь мне как можно скорее отправиться в Париж.

— А у меня новость черная, — тихо проговорил Фомичев. — Во время проведения экса тяжело ранен Сергей Эдуардович Павловский.

Глаза у Философова округлились, и он беспомощно смотрел то на Фомичева, то на Федорова, то на Шевченко.

— Новость очень черная, Иван Терентьевич, — сказал Шевченко с усмешкой и каким-то непонятным подтекстом.

— Павловский ранен… боже мой… — прошептал Философов. — Но неужели его нельзя было остановить?

— Кто мог остановить Павловского? Да что вы, Дмитрий Владимирович! — взмолился Фомичев.

— Да, да, понимаю… понимаю… — забормотал Философов, морщась как от зубной боли, и вдруг, вскинув глаза к потолку, громко спросил: — Но кто скажет об этом Борису Викторовичу?

— Да подождите вы… — брезгливо остановил его Шевченко. — Где он сейчас? В каком состоянии?

— Я видел его, — тихо начал Фомичев. — Он лежит в квартире одного известного хирурга, нашего человека. Вид у него, конечно, неважный. Его изнуряет температура, была угроза гангрены. Все-таки две раны, легкое прострелено. Но он довольно бодр. Обсуждал с нами дела. Собирается скоро встать…

— И снова вместо политической борьбы начинать свои эксы… — иронически добавил Федоров. — Имейте в виду, господа, что по поводу этой печальной истории я везу Борису Викторовичу самый решительный протест нашей организации.

— Да подождите вы с протестами! — грубо врезался Шевченко. Было видно, что он разозлен до крайности, но только не понятно, на кого.

Федоров встал и отошел к окну, давая понять, что он выбыл из этого разговора.

— Значит, вы его видели? — спросил Фомичева Шевченко. — И вы твердо уверены, что он тяжело ранен?

— Ну, знаете ли, Евгений Сергеевич! — с бессильным возмущением ответил Фомичев. — Это уже просто невыносимо. Бога побойтесь, если больше никому не верите.

Все долго молчали. Потом Философов серьезно и даже грустно сказал:

— Надо знать, что такое Павловский для Бориса Викторовича, чтобы понять, как эта история осложняет все дело, над которым мы бьемся.

— Борис Викторович после этого может вообще отказаться вести переговоры, и я его пойму… — сказал Шевченко.

— Ну что ж, тогда мы по крайней мере узнаем, — ответил Федоров, не отворачиваясь от окна, — что доверчиво имели дело с нервными дамами, а не с политическими деятелями, умеющими трезво оценить случай.

— Вы не знаете, что для Бориса Викторовича Павловский! — повысил голос Шевченко, но Федоров перебил его:

— А нас интересует, что для господина Савинкова Россия! И только это!

— Господа, зачем мы думаем за Бориса Викторовича и гадаем на кофейной гуще? — примирительно сказал Фомичев. — Господин Мухин сам сообщит все Борису Викторовичу и сам увидит, как он будет реагировать.

— Я уже сказал, что говорить с господином Савинковым о Павловском не собираюсь, — возразил ему Федоров и обратился к Философову: — Могу я сегодня выехать в Париж?

— Да, безусловно. Ваш паспорт давно ждет вас во французской миссии. Но вот Иван Терентьевич еще не оформлен…

Ни сам Философов, ни Шевченко ехать в Париж и не помышляют. Поэтому сразу речь идет о Фомичеве. Ну конечно же! Он свидетель беды и виделся с раненым Павловским, он должен обо всем этом рассказать Савинкову. Стряхнув рассеянность, Философов добавил:

— Задержка вашего выезда может произойти только разве из-за Ивана Терентьевича.

Федоров рад — снова все идет как по маслу, Фомичев ему в Париже нужен крайне, от его свидетельства зависит достоверность всей истории с Павловским.

— Поедет ли Фомичев или вы, мне все равно, — обратился он к Философову. — Мне только хочется, чтобы о чуждых мне делах Савинков узнавал не от меня. Словом, по-моему, должен поехать тот, кого можно быстрее оформить…

Теперь Федоров уверен, что и Философов и Шевченко сделают все, чтобы срочно получил документы именно Фомичев. Но надо еще позлить Шевченко, хорошо бы вывести его из себя, чтобы он открыто выложил свои подозрения в отношении Павловского.

— Вы единолично решили, что едет Фомичев, — сказал Федоров. — Но мне показалось, что господин Шевченко…

— У меня достаточно обязанностей здесь, — огрызнулся Шевченко.

— Тогда не будем задерживать господина Шевченко, — сказал Федоров, смотря на часы. — И может быть, он займется оформлением документов Фомичева, а заодно получит и мои.

Философов просительно и растерянно смотрит на Шевченко, и тот быстро выходит из кабинета.

— Напрасно вы с ним так, — сказал Философов. — Он, знаете, честный, преданный делу человек, прекрасный работник, но история с Павловским буквально сбила его с ног…

— Да что вы, ей-богу, Павловский, Павловский, Павловский! Речь идет об истории нашей с вами России! России! Павловский — это досаднейший эпизод, и хватит с ним… Я еду к господину Савинкову с ультиматумом: или мы начинаем, наконец, действовать вместе с полной его ответственностью за все наши общие дела, или мы расходимся в разные стороны.

— Борис Викторович не любит ультиматумов, — предостерегает Философов. — Это может вывести его из равновесия.

— Послушайте, Дмитрий Владимирович, и ради бога не обижайтесь, — Философов видит в черных глазах Федорова подлинную взволнованность, — но вы все тут, очевидно, перестали чувствовать Россию как народ, которому вы служите и перед которым вы в ответе за каждый свой шаг. Как могут быть поставлены в один ряд такие понятия, как любовь к России и любовь к какому-то Павловскому или нелюбовь к ультиматуму как форме изложения? Если руководство нашей организации посылает меня с требованиями ультимативного порядка, то это не игра с целью взять кого-то на испуг — это требование всей обстановки, времени и исторических задач, которые мы решаем. Поймите вы это и, если можете, предупредите об этом господина Савинкова. Ведь если он выбросит меня с нашим ультиматумом на улицу, я буду только благодарен судьбе за то, что она помогла нам раскрыть заблуждения человека, которому мы собирались довериться…

— Да, да… Что касается меня, то я понимаю… понимаю… — отвечал Философов, теребя бородку. — Но эта история с Павловским для всех нас страшный удар.

— А я вам повторяю, что у вас, кроме Павловского, кроме нервов, есть еще Россия! — воскликнул Федоров обиженно.

Некоторое время они молчали.

— Какое положение сейчас у вашей газеты? — деловито спросил Федоров.

— Материальное?

— Меня интересует главное: здесь, за границей, газета ведет какую-нибудь полезную работу среди русских? Не обижайтесь за резкость, но за моим вопросом снова стоит Россия.

— Конечно, газета приносит свою пользу, информирует русских, вселяет в их души надежду и веру, разоблачает тех, кто хочет вернуть русским монархию, и так далее. Мы разжигаем ненависть к большевикам.

— Так, достаточно, — перебил его Федоров. — Ваша газета, Дмитрий Владимирович, должна выходить для русских в России. Да, да, мы ставим вопрос о переводе туда редакции и о создании там своей полиграфии. Тираж газеты должен стать в самое ближайшее время тысяч двести. Да! Дмитрий Владимирович, так записано в решении ЦК «ЛД» — двести тысяч! Для этого мы уже имеем все, даже бумагу! ЦК «ЛД» полностью согласился с вашей критикой наших изданий, но он поставил вопрос в плоскость наилучшего решения данной проблемы. И мы хотим просить господина Савинкова, чтобы он отпустил вас в Россию вместе с вашим опытом и вашими знаниями пропагандного дела. Как вы на это посмотрите?

Еще бы Философову не хотелось встать во главе такого большого дела и почувствовать, наконец, свою причастность к историческим делам в России! Но он, никогда не отличавшийся храбростью, хотел бы ехать в Россию, когда там уже будет покончено с большевиками.

— Я человек дисциплины, — ответил он уклончиво. — Союз и наш вождь прикажут, и я моментально упакую чемоданы…

На другой день утром Федоров и Фомичев выехали в Париж.

Приложение к главе сорок четвертой

Письмо С. Э. Павловского — Б. В. Савинкову

Наконец и я дождался того, что всегда случается после слишком большого везения.

Я всегда удивлялся — как это меня еще земля держит?

Последняя торговая операция не удалась; мы понесли небольшие убытки. К счастью, особо тяжелых по качеству потерь мы не понесли, и Ярмарка, я уверен в этом, пополнит наши временные убытки с лихвой. Одно мне неприятно — поездка на эту последнюю неудачную экспроприацию приковала меня к постели. Я заболел, начал было поправляться, но тут какое-то осложнение с сухожилием, и врач говорит, что придется проваляться долго. Такая бездеятельность еще хуже, чем соответствующая для меня смерть.

Все это очень печально, так как это не только нарушает мою работу здесь, но и не дает возможности ехать к вам лично. Во всяком случае, И.Т. и А.П.[29]Иван Терентьевич Фомичев и Андрей Павлович Мухин (Федоров). передадут все это вам на словах, и, я думаю, они все сделают без меня так же, как и я. В осторожности, умении А.П. я уверен так же, как и в себе, что вы от этой случайной замены ничего не потеряете.

Самое главное — страшно досадно, что я временно выбыл из строя и прикован к кровати в самое нужное время. Но и лежа я, пожалуй, сумею вместе с ОРЦ[30]Объединенный руководящий центр. Павловский для того, чтобы организация «ЛД» перестала нести потери, занял позицию «накопистов». (Прим. авт.) достаточно противодействовать «активистам». Хотя все это меры временные — капитал есть, но нужен мудрый руководитель, т. е. Вы.

Все уж из состава главной конторы привыкли к этой мысли, и для дела Ваш приезд необходим. Я, конечно, не говорил бы этого, не отдавая себе полного отчета в своих словах.

И за Ваше здоровье и за успех торговли во главе с Вами я спокоен, а потому буду тихо лежать в постели, ощущая Вас здесь.

А.П. говорил мне о том, что Вы подробно расспрашивали и интересовались членами ОРЦ. Во главе до вашего приезда стоит Ваш зам Н.[31]Новицкий (Пузицкий). — человек очень серьезный, осторожный, со здравым смыслом и очень сильной волей. Работал раньше в фирмах, подобных нашей, с самого начала гражданской войны. Привык к большим масштабам — залог этого наша работа в настоящем.

Конечно, у него нет того, что есть у Вас.

Интересен его подход к фашизму, так как его взгляд отражает большинство взглядов членов фирмы — признает классический фашизм и отрицательно относится к разрозненному фашизму — ширме монархических выступлений.[32]Здесь умышленная непонятность, которая напомнит Савинкову, что Павловский политик плохой. (Прим. авт.)

Н. прошел все войны, много раз ранен, единственный его недостаток — чрезвычайно нервен и чрезмерно решителен.

Что касается А.П., то Вы его сами знаете лично.

К А.П. я стал относиться в тысячу раз лучше, и единственно у него я научился здесь многому — выдержке и т. п.

Чтобы поехал к Вам он — настоял я, — если бы Вы с ним… — я спокоен. Хотя он меня, видимо, недолюбливает. Еще за то… наверно.

И.Т. отчасти приспособился к работе, в дальнейшем предлагаю его перебросить на юг.

Ну, дорогой отец, всего доброго, всего хорошего. К Вашему приезду надеюсь встать на ноги. Кстати, кредит обеспечен. Меры к удобству в поездке приняты. Горячо любящий Вас сын С…

Записка С. Э. Павловского — Д. В. Философову

Дорогой дедушка!

Записку Вашу получил.

Маленькая неудача, но кредит, конечно, восстановим. Самое досадное, что временно выбыл из строя и не смог ехать сам.

Посылаю И. Т. и А.П.[33]И. Т. Фомичев и А. П. Мухин (Федоров). к отцу; они выполнят все, что нужно для его приезда.

Все готово. Кредит обеспечен.

Болезнь прошу держать от всех в секрете. К приезду отца надеюсь поправиться.

Посылаю доллары.[34]Это уже вторая подачка Москвы на «укрепление газеты». Доллары, конечно, из тех, что получены от польской разведки. (Прим. авт.)

1924 г.

Сергей.

Записка С. Э. Павловского — А. А. Дикгоф-Деренталю

Маленькая неудача, дорогой друг, пошел по Вашим стопам. Вы потеряли палец, я же, говорят врачи, не потерял ничего. Хоть сам и не смог поехать к Вам, надеюсь, что Вы приедете ко мне.

Посылаю вместо себя А.П. и И. Т. Подробности у А.П. и в письме отцу.

Жму руку. Ваш С…

Привет Л. Е.[35]Любовь Деренталь.

1924 г.

Сергей.

Письмо заместителя председателя ОРЦ С. В. Новицкого — Б. В. Савинкову

Глубокоуважаемый друг!

Второе письмо мое к Вам омрачено вестью о болезни Вашего сына. Для нас эта тяжесть успела уже изгладиться — вначале мы не знали степени серьезности болезни и, получив первые сведения, ожидали худшего.

Конечно, нам неприятно, что мы не смогли уберечь Вашего сына, но он сам в данном случае считает себя справедливо наказанным — постель для него наихудшая пытка.

Резюме — Вашему сыну повезло еще раз, и Вы должны при встрече сделать ему жесткое внушение.

Теперь о новых положениях в нашем торговом деле. В течение 2-х последних недель мне удалось утихомирить многих буянов. Но это меры временные. Необходимы коренные перестройки, необходимы твердые рулевые, определенная цель (конечная) и план на ближайшее будущее.

Еще более необходима точная обрисовка нашего политлица (в целом). Персонально мы ясны, но широкая масса (низы) требует чистки и ретушевки.

Ни застоев в работе, ни нервности допускать нельзя — второго у нас нет, но первое есть. (Если бы не было застоя, искусственно нами вызванного, было бы гораздо хуже.)

Быстрое проведение в жизнь Вашего решения, т. е. руководство нашей работой на месте, хотя бы в течение одного-двух месяцев, мы считаем блестящим выходом из положения (мы — это я, Ваш сын и еще несколько человек, знающих Ваше отношение к нам), ибо, повторяю, ресурсы и надежды на солидное торговое будущее с каждым днем улучшаются. Я придумал эту фразу и знаю ее правоту. Дальнейшие выводы для Вас излишни, Вы, я уверен в этом, видите их лучше меня.

Итак, жму еще раз мысленно Вашу руку (надеюсь, что мысленно в последний раз).

А.П. и И.Т. доложат о наших торговых делах.

Всегда и всюду Ваш (подпись).

1924 г.

Из письменного доклада И. Т. Фомичева — Б. В. Савинкову

…Сообразуясь с Вашими пожеланиями и с собственным разумением своей ответственности перед нашим священным движением, я, не считаясь с довольно большим риском, совершил инспекционно-осведомительскую поездку по России с конечным направлением на юг, которая к концу была омрачена и фактически прервана трагическим происшествием с П. Отлично понимая и разделяя Ваше волнение, начну с последнего.

Опрос осведомленных лиц показал, что ошибки в выборе для экса поезда не было, т. к. вооруженные военные и гражданские люди могли оказаться в любом поезде. Расстановку сил также следует признать правильной: 6 человек во главе с надежным и опытным человеком от С.-Гирея ехали в поезде, а 23 человека, все на конях, во главе с П. ждали поезд в условленном и, замечу, хорошо выбранном месте.

Первая ошибка допускается группой, ехавшей в поезде, — к моменту остановки поезда на условленном месте эти люди оказываются в пяти вагонах от вагона, в котором находился артельщик с деньгами, предназначенными как предмет экса. Пока они пробивались к вагону с артельщиком, уже поднялась тревога, в результате чего они были встречены выстрелами, еще не достигнув цели… В это время был убит человек С.-Гирея, и группа, оставшаяся без вожака, фактически распалась, а двое бежали. Между тем люди, руководимые П., оказались в положении, когда они не могли вести уверенный огонь, т. к. боялись поразить своих. Тогда П. проявил присущую ему храбрость: оставив коня, он вошел в поезд и по вагонам, с одним наганом в руке, пошел к месту, где шла перестрелка, чтобы принять руководство боем. Остальные его люди разбились на три части, две из которых направились в начало и конец поезда, а третья осталась в районе вагона-цели, ожидая сигнала П. атаковать цель.

Однако П., еще не доходя до вагона с артельщиком, был дважды тяжело ранен — в ногу в области паха и в грудь. Но у него хватило сил выбраться из вагона и свалиться на насыпь, что было замечено людьми его группы, которые немедля бросились к нему, подобрали, и четверо, взяв его на коня, повезли от места событий. Одновременно с этим машинист паровоза, который не был взят под контроль (ошибка П.), дал гудок и повел поезд к Ростову. Оставшиеся в живых люди из группы, находившиеся в поезде, еле успели выпрыгнуть, оставив одного убитого в поезде…

Трудно мне описать словами мою тревогу и боль, и единственно, что несколько меня успокоило, это теперь уже уверенность, что П. выздоровеет и вернется в строй.

Примечание автора романа: 

Приводить этот доклад полностью я не нашел нужным. В нем двадцать одна страница густого машинописного текста и очень много повторений и всяких пустопорожних и неинтересных рассуждений Фомичева о внутреннем положении Советской России, о борьбе с большевиками и т. п.

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

Дзержинский был прав — Савинков нервничал оттого, что не имел новых известий из России. Почти каждый день звонил по телефону в Варшаву, спрашивал, нет ли чего-нибудь нового. Когда он слышал все то же «пока все по-старому», его охватывала дикая ярость, и он торопливо прощался со своим далеким собеседником, иногда все же успевая прорычать в трубку что-нибудь вроде «безобразие», «саботажники». Потом ему бывало стыдно своей ярости, он отлично понимал, что от Философова и Шевченко ничего не зависит и что у него нет никаких оснований подозревать в саботаже Павловского, Фомичева или Шешеню. Он понимал, что нервы у него не в порядке, и оттого нервничал еще больше. А именно это и имел в виду Дзержинский, когда, предлагая устроить в операции паузу, говорил, что будет весьма полезно для дела, если Савинков вдоволь повисит на собственных нервах.

В пору больших тревог Савинков начинал бояться одиночества. А сейчас тревога не оставляла его ни на минуту. Ночью он просыпался от острого тревожного чувства опасности и потом долго не мог заснуть, снова и снова обдумывая свои дела. Никому еще об этом не говоря, он уже решил для себя, что его поездка в Россию неизбежна, и последнее время его непроходящей тревогой было то таинственное, неведомое, что ждало его в России. А сказать яснее — это был страх перед Россией, сознаться в котором он не мог без стыда даже перед самим собой. Ведь всю свою деятельность последних лет он не раз публично называл проламыванием двери в Россию к ждущему его народу…

На днях он попросил в банке справку о состоянии текущего счета своего союза и ужаснулся, узнав, сколько денег уже израсходовано. Главные пожиратели средств находятся, конечно, в Варшаве. Савинков знает, что выпуск газеты всегда стоит больших денег, особенно если эта газета — предприятие не коммерческое, а политическое. Знает он, что еще больших денег стоит пусть нищенская, но все же поддержка живущих в Польше русских эмигрантов, которые являются главным резервом его организации. За последнее время в Россию заброшено около двухсот агентов, подготовленных для ведения разведки, для совершения диверсий и террористических актов. Это тоже стоит немалых денег, но экономить на таком деле недопустимо.

Так или иначе, а деньги ушли и каждый день уходят, а он не может появиться в России без средств и оказаться там на чьем-то иждивении. Ни за что! Но как остановить утечку последних денег? Может, уже сейчас прекратить выпуск газеты? Тем более что Москва сама изъявила желание взять газету на свое попечение. Или, может быть, прекратить выдачу ссуд людям резерва, объявив о предстоящей в скором времени переброске их в Россию?

Но как бы ни старался Савинков думать, что сейчас его тревожит отдельно взятый финансовый вопрос, на самом деле и эта его тревога была о том же, о самом главном — о его переезде в Россию. Это было то состояние, о котором говорил Дзержинский, — надо сделать так, чтобы, куда он ни кинул взгляд, везде бы ему Москва мерещилась.

Все чаще со злобой думает он о своей зависимости от французов, от англичан и даже от каких-то поляков. Странным образом забывая, что именно эта его зависимость и кормит и держит его на поверхности все последние годы, он вдруг начинает думать, что же он за вождь великой России, если покорно сидит в кармане у иностранных держав и обязан служить им с не меньшим рвением, чем самой России? Но когда же рвать эти цепи? Сейчас? Ни в коем случае! Без их помощи он может не добраться до Кремля, и тогда с ним будет покончено раз и навсегда…

Вчера он позвонил Гакье, решил еще раз убедиться, что Франция не оставила его, — он словно не замечал, что Францией он называет всего лишь ее разведку. Но Гакье, узнав, что у Савинкова ничего особо важного к нему нет, ответил любезно, что он совершенно не располагает временем.

Черт их знает, этих французов! Если верить их газетам, то в русском вопросе главную ставку они делают на монархическую эмиграцию, на бездарных генералов и подонков с княжеским званием, которые к России имеют меньше отношения, чем к княжеству Монако. Но одновременно исправно переводят деньги и на его счет… Неужели они легкомысленно ставят сразу на двух лошадей?

Иметь дело с англичанами все-таки лучше. Правда, Рейли говорит о своих лондонских хозяевах, что они отвратительные лицемеры и хороши с вами, пока дела идут хорошо. Но они палец о палец не ударят, случись с вами беда, просто сделают вид, что и знать вас не знают. Рейли не раз хвалил Савинкова за то, что он не полагается на одну Англию… И все же англичане не легкомысленны, как французы. Особенно в политике.

Впрочем, может, прав Деренталь — надо всех их поменять на одну Америку? Он говорит, что сейчас одна только Америка знает, чего хочет и чего ждет от будущего. В Европе-де началось послевоенное ожирение, которое мешает дальнозоркому рассудку. Америка зря и доллара не израсходует, но если уж она дает деньги, то, значит, она твердо верит в предприятие. Деренталь даже позволил себе сказать: «Если бы Америка вложила деньги в наше дело, он бы вдвойне поверил в нашу скорую победу…»

Тревога, тревога… И все острее пугающее чувство одиночества. Раньше в такие минуты на Савинкова особенно благотворно действовал Павловский — неизменно спокойный, невозмутимый и неуязвимый, он, как громоотвод, брал на себя и гасил все его тревоги. И ведь не словами делал это, а черт его знает чем — белозубой улыбкой своей, что ли?..

Сегодня суббота. Савинков хотел было пригласить Любовь Ефимовну и Александра Аркадьевича провести вечер в «Трокадеро», но передумал. Последнее время разговоры с Деренталем кончались, как правило, ожесточенными спорами, если не перебранкой. Не рассеет его тревоги и Любовь Ефимовна. Когда он видит ее темные, грустные теперь глаза, она становится еще одной его тревогой — он не знает сейчас, любит ли он ее, нужна ли она ему. А она ждет…

Нет, и сегодня ему лучше побыть одному. Когда бродишь по улицам, хорошо размышлять, а еще лучше, наблюдая улицу, уходить от собственных тревог. У него даже есть своя тайная игра — бродить по Парижу и смотреть на жизнь легкомысленными глазами французского буржуа, придумывать биографии людям, которых он видит на улице. Может, со временем он напишет такую книгу — «Париж легкомысленными глазами французов»…

Играть, или думать о будущей книге, или просто бродить — все равно, лишь бы оторваться, пусть ненадолго, от мира тревог. По узенькой темной улочке Савинков вышел на крохотную площадь, которая была образована фронтоном двухэтажного дома, как бы вдавленного углом внутрь. В центре образовавшейся треугольной площади находился повторяющий форму площади скверик с погнутой железной оградой, обнимавшей старый каштан. Почти всю остальную часть площади занимал большой черный автомобиль, взглянув на который Савинков подумал: как это ему удалось въехать сюда?

Его взгляд задержался на номере автомобиля — да это же машина американца Эванса! Савинков подошел ближе и узнал спавшего на своем сиденье шофера-американца. В этот момент с грохотом открылась дверь в какое-то подвальное заведение, и оттуда вместе со звуками скрипки и пианино на улицу выкатилось человеческое тело. Дверь захлопнулась. Человек, кряхтя и ругаясь, встал на ноги и упрямо направился обратно.

Савинков обогнал его и вошел в кабачок. Помещение было узкое и длинное, сквозь табачный дым и кухонный чад не разглядеть, что там, в зале, за буфетной стойкой. Савинков медленно шел вдоль стойки и, чуть привыкнув к сумраку, увидел невероятное — за маленьким столиком сидел и смотрел на него маленький американец Эванс и… Деренталь.

— О! Босс! Садитесь к нам! — крикнул Эванс.

Всегда, когда Савинков бывал доволен собой, он думал о себе в третьем лице. Сейчас он говорил себе: какая же у него гигантская интуиция, если он мог в огромном Париже, ночью найти эту щель и в ней обнаружить то, что, может быть, является сегодня для него самым главным, — предательство Деренталя?

Он сел к ним за столик, который был таким маленьким, что он чувствовал подрагивание коленей Деренталя. В глазах его, увеличенных стеклами очков, металась растерянность. А Эванс был, как всегда, самоуверен и весел.

— Не спрашиваю, о чем вы только что говорили, — правды все равно не скажете, — усмехнулся Савинков и подумал: он прижал их к стенке и любовался их растерянностью.

— Вот и напрасно, я бы сказал вам правду, одну только правду, — усмехнулся Эванс. — Ваш друг утомил меня своей трусостью. Уже второй час я уговариваю его стать посредником между мной и вами. А он готов умереть от одной мысли, что ему придется заговорить об этом с вами. И вообще я должен просить у вас извинения — вы из тех, с кем лучше иметь дело без посредников. Не так ли?

Савинков молчал, испытывая наслаждение от того, как ежится под его взглядом Деренталь. Он имел возможность молчать и ждать, как будут выпутываться из положения Деренталь и карлик. Но мистер Эванс вовсе не выглядел смущенным, с его лица не сходила улыбка, и, вероятно, он говорил сейчас правду.

— Мистер Деренталь охраняет свою честь, как шотландская монахиня, — говорил Эванс. — Но скажите мне, где у той монахини честь? — Не дождавшись улыбки собеседников, он продолжал: — По-моему, мистер Савинков, ваш соратник Деренталь так боится вас, что это должно вредить вашему делу. Вы не думали об этом?

— Я просил бы вас… — пробормотал Деренталь.

— У меня времени не так много, как вам кажется, — осадил американца Савинков.

— Вот это по-американски! — воскликнул Эванс. — А мне и нужно-то всего несколько минут. — Он немного понизил голос. — Дело в том, мистер Савинков, что мне поручено пригласить вас на постоянную и вполне официальную службу. Мы создаем разведывательный центр, направленный на Китай и Россию. Китай вас не касается, а Россия — ваше кровное дело.

— Здесь не место для торговли Россией, — Савинков встал и быстро пошел к выходу.

Минут десять стоял он в темноте улочки, но никто из кабака не вышел. Эванс проявил характер — не пошел за Савинковым сам и не пустил Деренталя. Но он прекрасно понимал — кабак не место для серьезных переговоров…

Спустя час Деренталь прибежал к Савинкову домой возбужденный и будто ни в чем перед ним не виноватый.

— Все-таки они наглецы, — начал он с порога. Он уже успел хорошо продумать все, что будет говорить. — Ну каковы наглецы? Как бульдоги, мертвой хваткой берут за горло!

— Вас взяли за горло? Куда же смотрела парижская полиция? — спросил Савинков.

— Он позвонил мне и сказал, что хочет встретиться по крайне важному для вас, Борис Викторович, делу. И назвал адрес. Только там я увидел, что это за местечко, но я уже был схвачен за горло. Как вы нашли нас? Это же просто волшебство какое-то! Даже мистер Эванс задумался над этим. Но я сказал, будто это я предупредил вас, куда я отправлюсь, такой, мол, у нас порядок.

— А почему бы такой порядок иметь не в воображении, а в жизни?

— Но, Борис Викторович, какая наглость! Предложить нам превратиться в американскую шпионскую контору!

— Что это вы вдруг стали так щепетильны? Разве мы не занимаемся такой же работой для Франции, для Англии и даже для Польши?

— Но только для того, чтобы иметь возможность бороться за свои политические идеалы!

— А если мы сговоримся с Америкой, эти возможности увеличатся? — снова спрашивает Савинков, и Деренталю не понять: всерьез или чтобы уязвить.

— Да нет же! — Деренталь совершенно не понимает позиции шефа и боится развития разговора в этом направлении. — Наглецы! Этот недоносок позволил себе нашу борьбу назвать мышиной возней!

— Вы ему дали по физиономии?

Деренталь молчит.

— Значит, не дали? А почему? — Савинков несколько секунд подождал. — Не хотите сказать правду? Так слушайте ее от меня. Вы потому не сделали этого, что сами так информировали его о наших делах.

Деренталь действительно информировал американца об их делах в довольно мрачных красках, но он думал, что это поможет им получить доллары. Он хочет объяснить это, но Савинков поднимает руку:

— Не надо, Александр Аркадьевич. Меня очень печалит происшедшее. И конечно, не хулиганство американца. Все же спасибо, хотя и за позднюю, информацию. А теперь, прошу вас, оставьте меня одного.

Деренталь был так взволнован и испуган всем случившимся, что, вернувшись в свой отель, против обыкновения зашел к жене.

— Люба, сходите сейчас же к Борису Викторовичу, я оставил его в весьма дурном состоянии… — сказал он довольно просто то, что в другое время не смог бы произнести.

У Савинкова настроение было отчаянное. Собственно, ничего неожиданного не произошло, но вдруг он как-то особо остро почувствовал свое одиночество, опасную зыбкость почвы под ногами. Все вокруг ненадежно. Даже недавние друзья и соратники. А главное — сам он существует, словно отброшенный от всего конкретного и реально измеримого, и движется по какой-то своей, никого уже не интересующей и бесполезной орбите. А в это время за его спиной совершаются какие-то сделки и даже его самого продают кому-то. Пока его по-настоящему не продали, надо действовать, и действовать там, где его главный исторический фронт, — в России. Если бы только здесь был Серж! Все было бы в тысячу раз проще! Он верит только ему, своему верному спутнику на всех дорогах жизни и борьбы…

Когда Савинков начинает думать об этом, он старается найти миллион объяснений, почему не уехал в Россию до сих пор. Старательно и стыдливо он отталкивает от себя самое точное объяснение — страх перед новой Россией — и придумывает все новые и новые объяснения. Целыми вечерами сидит он над письмами оттуда, стараясь найти между строк, в подтексте неведомое ему новое, что возникло в большевистской России, то, что стало ее явной силой, заставляющей западные державы одну за другой менять свое отношение к ней. Он всегда бравировал тем, что хорошо знает главную силу России — русского мужика. А теперь? Разве он знает сегодняшнего русского мужика? Да и знал ли он того вчерашнего, раз не нашел у него поддержки раньше, во время неудавшегося похода в Россию?

Россия, так и не узнанная им, вновь удаляется, уходит от него, а он, как видно, уже состарившийся, придумывает причины, чтобы не быть с Россией. Нет, не будет этого больше! Довольно! Надо все послать к чертям — и сомнения и страхи! Но легко это только сказать… Принять такое решение в одиночку страшно. А вот так сложилось: шли годы, вокруг него все время роились какие-то люди вроде Шевченко или Философова, а когда наступила решающая пора, ему не на кого опереться, некому целиком довериться…

Савинков не сразу услышал звонок в передней, подумал, что это телефон, и решил не подходить. Звонок повторился, и он, открыв дверь, увидел Любу. Она была в зеленом коротком пальто. Из-под больших полей серой шляпы на него тревожно смотрели ее глаза — темные, блестящие, родные… Он порывисто обнял ее за плечи и молча прижал к себе. Потом оттолкнул и, держа за плечи и глядя ей в глаза, спросил тихо:

— Тебя послал Александр Аркадьевич?

Люба промолчала. Она сделала движение к нему, но он отпустил ее и холодно сказал:

— Ну, проходите, проходите же… — и сам первый пошел вперед.

И вот они молча сидят за столом друг против друга, уже много сказавшие друг другу о своей любви, но так и не ставшие близкими. Что же помешало им перейти эту черту и отдаться страсти? О, как все не просто, боже мой! Сначала этого страшилась и упорно избегала однажды уже обманувшаяся Люба. Но теперь она не испытывала былого страха и хотела быть для него единственной на свете во всем, во всем… Она интуитивно по-женски видела, что ему сейчас трудно, и чувствовала, как он одинок. Она всегда ревновала его к красавцу Сержу, а сейчас готова была сама сделать все, чтобы Павловский снова был рядом с ним.

Когда Деренталь зашел к ней в ее дешевый номер отеля «Малахов» и сказал, чтобы она шла к Борису Викторовичу, что ему плохо, она пошла не раздумывая, решившись на все. Весь этот день она была одна, тосковала и думала только об одном — о нем, об обманутых своих чувствах и надеждах. Но сейчас она видела и чувствовала, что она ему не нужна… Он был раздражен, и она наивно объяснила это тем, что это он сам попросил Деренталя прислать ее, а теперь жалел об этом.

— Я сама хотела прийти к вам, — сказала она тихо. — Я так тосковала одна… весь день…

— Я тоже был дома, и звонок в мою квартиру и мой телефон в исправности… — Савинков встал, натянутый, костяной. — Я провожу вас. Уже поздно…

Это было выше ее сил. Слезы хлынули из глаз. Но он не смотрел, не видел ее. Их медленные шаги гулко отдавались в ущельях пустынных улиц. Савинков вел ее под руку, но она не чувствовала ни нежности, ни тепла.

— Мне так хочется заснуть и не проснуться! — сказала она.

— А утро-то всегда мудренее вечера, — насмешливо сказал он.

И опять они долго шли молча.

— Я не могу больше так жить, — сказала она.

Савинков покосился на нее удивленно, чуть крепче прижал ее локоть и сказал:

— Смею вас заверить, мне тяжелее, чем вам, но я живу и буду жить, уповая, надеясь.

Савинков думал сейчас о том, что вот даже своей любви он не может довериться слепо и безраздельно. Уходя от своей последней жены, он сказал ей, что ему нужна женщина, которая видела бы все только его глазами, понимала все только его умом и чувствовала его сердцем мир и свою собственную жизнь в нем. Это прозвучало красиво, но его умная жена в ответ только высказала опасение, как бы не потратил всю свою жизнь на поиски такой женщины, и добавила, что гораздо проще и дешевле завести послушную собаку…

Та ли женщина Люба, о которой он тогда говорил? Он помнит ее в революционном Питере — совсем юную, необыкновенно красивую, но и необыкновенно далекую от всего, что тогда было его бурной жизнью. Он помнит ее в Москве, когда он прятался в ее доме, она была заботливой и безмолвно влюбленной в него — он это видел. Но ему тогда было не до любви. Он помнит ее слепо храбрую в далеком и путаном пути из Москвы через Рыбинск и Казань в Сибирь и оттуда в Париж… Ничего плохого о ней он не знает. Разве только то, что она так легко стала женой пустого Деренталя. Но та ли она женщина, о которой он мечтал? Может ли он сейчас в своем страшном одиночестве опереться на нее, безгранично ей довериться?

— Дозвонился к вам Философов? — вдруг услышал он голос Любы.

Савинков остановился:

— Когда?

— Около часа назад. Он звонил мне в отель и справлялся, где вы. У него что-то важное.

— Что же вы, черт возьми, до сих пор молчали? — рассвирепел Савинков.

Он возвращался домой почти бегом и еще с лестницы услышал, как надрывается телефон в его квартире. Это звонил Философов.

— Господин Мухин завтра утром выезжает из Варшавы, — говорил Философов. — Должен предупредить вас, что его фирма настроена ультимативно и для этого у нее, надо признать, есть основания…

Приложение к главе сорок пятой

Из письма Д. В. Философова — А. А. Деренталю

…Я прекрасно понимаю, почему нервничает Б.В., но это могут не понять те, чьи уши развешаны на телефонных проводах.[36]Очевидно, Философов пишет это письмо после какого-то нервного разговора с Савинковым по телефону. (Прим. авт.) Но и не эта опасность главная. Мне кажется, что опасностью становится наша осторожность (нонсенс!).

Мухин в этот период произвел на меня самое благоприятное впечатление, хотя вел он себя дерзко. Он довольно откровенно и, я бы выразился, беспощадно обрисовал мне обстановку в их организации, и, право же, их следует понять. Вот я и пишу Вам: если снова у вас там создается атмосфера отсрочек, помогите А.П.[37]Очевидно, Мухину, то есть Федорову. убедить Б.В., что мы можем уподобиться печальной героине пушкинской сказки о рыбаке и золотой рыбке…

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

Савинков догадывался, с каким ультиматумом едет к нему Мухин, и чувствовал, что переговоры с «ЛД» безобразно затянулись, и только по его собственной вине.

Руководители «ЛД» в ходе переговоров делали уступку за уступкой, они сняли даже свое возражение против иностранной помощи, более того — сами стали снабжать поляков ценнейшими разведывательными материалами, что, кстати, укрепило и положение самого Савинкова. Совершенно ясно, что они шли на такие уступки только потому, что остро нуждались в его, да, именно в его, Савинкова, помощи. В ответ он посылал им Фомичева с его куриными возможностями или Павловского, но только для того, чтобы проверить, не провокация ли все это. А результат получился самый неожиданный — поехал Шешеня и стал там фигурой. Поехал Фомичев — и теперь он счастлив, что участвует в конкретных боевых делах. Поехал Павловский — и тоже пишет, что окунулся, наконец, в кипучую жизнь, даже не хочет возвращаться в Париж. А он сам?.. Конечно, пока он в стороне, кто-то занимает его место, — как говорится, свято место пусто не бывает. И может быть, как раз поэтому со всеми, кого он послал в Россию, происходят столь неожиданные превращения. Шешеня, которому он, как адъютанту, не доверял написать самую ерундовую бумажку, сейчас руководит московской и фактически всей российской организацией НСЗРиС! А Фомичев? Кем он был в Вильно? Хозяином перевалочной квартиры — типичный мелкий функционер. В России он стал политическим деятелем! Ведет переговоры с профессорами и русскими генералами, входящими в руководство «ЛД». Непостижимо! Зекунов, которого он никогда не видел и не знал, тоже, судя по всему, действует отлично. А ему все еще мерещится провокация. Чекисты могли поймать, стреножить и повести на поводке одного, но заставить исправно служить провокации и Зекунова, и Фомичева, и Павловского — это сделать невозможно!.. Здесь все арифметически ясно. Тогда почему же он сам по-прежнему осторожничает и остается в стороне от боевой деятельности? Почему? Почему?..

Он еще и еще раз тщательно анализировал весь ход своих переговоров с представителем «ЛД» и все, что произошло за это уже немалое время. Все было чисто, безукоризненно. Ни тени… Разве что… Почему так легко представитель «ЛД» перенес безобразную, хотя и не лишенную смысла, выходку Павловского тогда ночью, в гостинице? Господин Мухин не похож на такого, который просто так стерпел бы. Значит, это ему для чего-то было надо. Для чего? Савинков находил только один ответ: «ЛД» действительно заинтересована в объединении их сил, и ради этого ее представитель пожертвовал своим личным самолюбием.

Все ясно. Все, кажется, ясно. Надо решать. Дальнейшая затяжка переговоров может привести к потере грандиозных возможностей, которые сейчас так ему нужны. Холодок в отношении к нему западных стран становится все ощутимее. Ну что ж, он им еще покажет когти! Покажет! Они еще потолкутся у него в приемной! Там! В России! В Кремлевском дворце!

Только перед самым рассветом, измученный, он заснул, приняв окончательное решение. Но утром этой решимости снова как не бывало. И опять сомнения и подозрения терзали его. Он был настолько разбит, что позвонил Деренталям и отменил традиционный завтрак. Не пошел к парикмахеру.

Рано утром он отправился к Владимиру Львовичу Бурцеву — старому эсеру, потом кадету, потом либералу, потом меньшевику, политикану и издателю, который в свое время разоблачил предателя Азефа и вообще набил себе руку на раскрытии политических предательств и провокаций русской полиции. Еще ночью Савинков принял решение воспользоваться консультацией и советом Бурцева. В Париже ему больше советоваться было не с кем, и он даже загадал: как посоветует Бурцев, так он и поступит — старик яростно ненавидел большевиков.

Во время первой мировой войны Бурцев — этот непримиримый борец за чистоту рядов русских революционных партий — вдруг все прощает царскому правительству и возвращается в Россию, чтобы вести там «полезную отечеству политическую деятельность». На этот «патриотический шаг» его подвигнули политические деятели Англии и Франции, которые в его лице хотели иметь своего человека в политических кругах России. Полезную отечеству деятельность Бурцев ведет недолго, всего два года. Разразилась Февральская революция. Но Бурцев не ринулся, как Савинков, к Керенскому за министерским портфелем, он правильно оценил обстановку и, воспользовавшись неразберихой, забрался в архивы царской полиции и министерства внутренних дел. Возвратившись на Запад с богатой добычей, он потом расчетливо, из года в год публиковал сенсационные документы и весьма в этом преуспел.

Савинков никогда не считал Бурцева серьезным политиком, но преклонялся перед его умением и даже талантом распутывать невероятные хитросплетения конспирации, скрывавшей от людских глаз всяческих провокаторов. Никогда Савинков не стремился и сблизиться с Бурцевым. Однако он неоднократно давал ему понять, что заслуги его перед Россией считает историческими. В свое время он отдал Бурцеву для опубликования в его журнале «Былое» сенсационные воспоминания о своей террористической деятельности и этим очень сильно способствовал популярности журнала. Но на большее сближение с Бурцевым Савинков не шел. И если бы в это время рядом с ним в Париже оказался умный и верный человек, он, может быть, и не обратился бы к Бурцеву. Но он был в эту пору один — легкомысленный Деренталь не в счет…

Бурцев жил в гостинице, в дешевом тесном номере. На подоконниках и прямо на полу лежали груды газет, а стол был завален газетными вырезками. Здесь он и работал. Старик занимался сейчас составлением, как он сам говорил, «грандиозного досье на господ большевиков».

Бурцев сердечно приветствовал Савинкова, обнял его, чуть не расцеловал, извинился за свое дезабилье — он был в халате и шлепанцах на босу ногу — и усадил в единственное кресло. А сам, потеснив газеты, сел на подоконник.

— Дорогой Владимир Львович, вы писали недавно о советских чекистах… — сразу приступил к делу Савинков. — Мне нужно знать, насколько все это точно.

Бурцев развел в стороны свои костлявые руки с длиннейшими ногтями на каждом мизинце.

— К счастью для меня, я не был допущен в архивы Чека. А в чем дело?

— Я еду в Россию.

— Сейчас? В Россию?

— Да, сейчас. И хочу поделиться с вами своими сомнениями, услышать ваше мнение. Надеюсь, не нужно уславливаться, что наш разговор не для печати?

Острое лицо Бурцева изобразило полнейшее внимание.

Савинков рассказал все, что счел возможным, из истории своих переговоров с «ЛД». Чем дальше шел рассказ, тем более понимал Бурцев, что в руки ему идет гигантская сенсация. И думал только об этом.

Когда Савинков сказал, что не верит, будто Чека состоит сплошь из дураков, Бурцев возразил:

— Из дураков — нет, но из не умеющих вести настоящий политический розыск — да! И откуда им было взять умение? Дзержинский сам всю жизнь был объектом розыска. И вообще нашим идефиксом стало преувеличение возможностей большевиков.

Их разговор был довольно хаотичным, часто уходил от главной темы в стороны, но, о чем бы он ни шел, Бурцев спокойно и терпеливо рассеивал опасения Савинкова и всячески подогревал его тщеславные надежды.

— Когда приедет этот представитель из Москвы, познакомьте меня с ним, — неожиданно попросил Бурцев.

Савинков взглянул понимающим прищуренным взглядом и холодно сказал:

— Мне дорого ваше время…

— Да? Тронут, тронут… до глубины души… — нисколько не смутившись, ответил Бурцев и спросил: — Кстати, как вы распорядитесь своим парижским архивом? Возьмете его с собой?

— Я пока передам его моей сестре в Прагу, — ответил Савинков, который до этой минуты и не думал об этом. Он встал. — Значит, ехать, Владимир Львович?

— Ехать, ехать и еще раз ехать! — с широким жестом воскликнул Бурцев — халат разметнулся, открылось белое и хилое старческое тело. Не заметив этого, Бурцев повторил возбужденно: — Да! Ехать! И отомстить за все! И явить миру ту новую Россию, о которой все мы мечтали и мечтаем! Я не хочу быть сентиментальным, но я, при своем возрасте, по первому вашему зову на коленях приползу к вам в Москву, чтобы отдать последние годы своей жизни поистине великой истории! Да! Это так! — Голос у него сорвался.

— Хорошо, не плачьте, ради бога, я еду, — улыбнулся Савинков, и Бурцев внимательно посмотрел на него. — Что бы меня там ни ждало, я еду, — продолжал Савинков. — А если смерть — черт с нею! Моя смерть станет символом и призывом!

— Ну почему? Почему обязательно смерть? — пробормотал Бурцев.

— Потому, Владимир Львович, что там есть такая контора смерти — Ге-Пе-У. Но вам, может быть, как никому другому, давно известно, что я презираю смерть. Еду, Владимир Львович, еду!..

Прямо от Бурцева Савинков зашел к Деренталям. Бывшие супруги были смущены его появлением. Хотя жили они теперь в разных номерах, по утрам Деренталь заходил за Любой, чтобы вместе идти к Савинкову завтракать. Савинков и застал их в этот момент.

— Дорогие мои друзья, — сказал он. — Я обязан поставить вас в известность о том, что в самое ближайшее время я отправляюсь в Россию.

— Боже! — вырвалось у Любы.

— Это не шутка? — спросил Деренталь.

— Я еду с вами, — глухо сказала Люба. Она встала, сделала шаг к Савинкову и закрыла лицо руками. Услышав, что она плачет, мужчины бросились к ней. Савинков усадил ее в кресло, а муж подал воды. — Простите меня, — еле слышно сказала она, жалко улыбаясь.

— Что вы? За что прощать? — спросил взволнованный Савинков. Он сам еле сдерживал слезы. — Вы поступили как истинно русская женщина, она же просто обязана повыть перед дорогой, — нервно рассмеялся он и подумал о том, как он был к ней несправедлив! Она еще ничего не знает, она даже ничего не спрашивает, она просто говорит «еду»!

— Я еду тоже, — сказал Деренталь. Он настолько ошарашен, что не успел ничего толком сообразить. Да и о чем думать? Ведь, кроме Савинкова, у него в этой жизни нет никакой опоры, он из тех бесхарактерных людей, кто по одной своей образованности мог бы занимать приличное место в обществе, но ни на что не способен сам. Ему нужен сильный поводырь. И может, там, в России, его ждет невероятная карьера, в которую он всю жизнь верит и ждет.

— Спасибо, — отрывисто сказал Савинков. Он с трудом подавил слезы, боясь голосом выдать волнение. — Ваши желания в моем сердце, — торжественно произнес он.

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

У Федорова план решающего разговора с Савинковым был готов давно и еще в Москве прорепетирован с Менжинским, который говорил с ним с позиций Савинкова.

Перед отъездом Федорова принял Дзержинский. Федоров был уже в том виде, в каком он предстанет перед Савинковым, и Феликс Эдмундович начал с придирчивого осмотра.

— А ну-ка, покажись, сынку! — смеялся он, обходя вокруг Федорова.

На Федорове был сшитый по моде — в талию, с подкладными плечами — костюм цвета «маренго», крахмальная сорочка, темный галстук с жемчужной заколкой. Усы и бородка аккуратнейше подбриты и ухожены модным парикмахером с Кузнецкого моста.

— Ну что ж, вполне благопристойный господин. Вполне. Не верить такому просто глупо. А? — обратился Дзержинский к Менжинскому.

— Я сам иногда начинаю ему верить, — улыбнулся Вячеслав Рудольфович.

— Это результат действия логики на логически мыслящего человека, — серьезно сказал Дзержинский. — А Савинков, узнав о ранении Павловского, может потерять чувство логики. И вообще ход его мыслей может оказаться непостижимым для другого человека. Понимаете? — спросил он Федорова. — Ваше положение будет похоже на положение объездчика дикой лошади — даже бог не знает, какой вольт выкинет мустанг в следующую секунду. Вы должны быть готовы к любому сюрпризу. Представьте себе, что вдруг Савинков бросается в истерику: «Вы погубили Павловского!» Он распаляет себя и может схватиться за оружие. Что делать тогда?

— Ну что ж, оружие есть и у меня…

— Нет, Андрей Павлович, о своем оружии вы забудьте. Это в первой поездке вы могли, в случае западни, отходить с боем — помнится, мы об этом тогда говорили. А сейчас — нет. Сейчас положение обязывает вас быть предельно выдержанным… до конца. Вы приехали к нему с ультиматумом. Но не потому, что разуверились в его талантах, а как раз наоборот — потому, что вы уже почти потеряли надежду на его приезд, так необходимый вашей организации. Он поднимает на вас оружие, а вы перед ним безоружный и готовы пожертвовать жизнью во имя все того же главного — получить для своей организации руководителя.

— Да, я готов погибнуть за дело, — спокойным негромким голосом сказал Федоров, и Дзержинский почувствовал, что сказал он это не по игре, а думая о том, что может не вернуться из Парижа.

— Об этом и говорить не следует, — строго сказал Дзержинский. — Каждый чекист подразумевает такую готовность.

— Прошу прощения за нескромность, — сказал Федоров, и в голосе его была еле уловимая ирония.

Дзержинский понял это и улыбнулся:

— Ну ладно, давайте прощаться. Кажется, все. Но учтите, Андрей Павлович, вы мне нужны и такой… нескромный. Очень нужны. Поняли?

Федоров вспоминал все это, глядя в окно вагона, когда поезд уже врывался на окраины Парижа…

Все, что нужно было сделать, сделано, и теперь, волнуйся не волнуйся, все равно до самого момента встречи с Савинковым он уже ничего изменить не может…

Впустив гостей, Савинков молча сделал жест рукой, приглашая войти, и, только когда закрыл дверь, сказал:

— С благополучным прибытием, господа. Здравствуйте.

Сели в столовой. Справа от Савинкова Федоров, слева — Фомичев. Все трое молчали. Федоров выразительно взглянул на Фомичева, приглашая его сделать первый шаг, но Фомичев только как-то странно дернулся и закрыл глаза.

— Варшава предупредила меня, что вы везете мне ультиматум, это правда? — спросил Савинков.

— Да, — ответил Федоров.

— Бррр! С детства не люблю ультиматумов, — поморщился Савинков. — А главное — не лучше ли будет не терять время на предъявление, обсуждение и отклонение вашего ультиматума здесь и заняться этим там, у вас в Москве? Я принял решение — немедленно ехать в Россию. Вас это устраивает?

— Безусловно. Если ваше решение включает в себя заботу о наших общих делах, — с достоинством отвечал Федоров, подчеркнув слово «общих». — А то ведь ваши люди иногда едут в Россию с нелепыми целями.

— То есть…

— Вот… господин Фомичев должен вас информировать…

Фомичев вскочил, доставая из кармана письмо Павловского.

— Вам… от Сержа…

Савинков вскрыл конверт и вынул письмо.

Когда он прочитал первые строчки, его взволнованное лицо с беспокойно мигающими большими узкими глазами будто окаменело, и он долго смотрел на письмо, казалось ничего не понимая. Вдруг он весь передернулся, его правая рука мотнулась и отшвырнула письмо. Он опять замер в неподвижной позе и сказал глухим голосом:

— Невероятно!.. Невероятно!.. Не верю! Не верю! — вдруг закричал он громко прямо в лицо Фомичеву, и тот, привстав, начал быстро говорить:

— Он же здоров!.. Здоров!.. Я был у него!.. Шлет привет!.. Вы не бойтесь!.. Он уже встает!.. Лучшие врачи!.. Все мы рядом… Господин Мухин, подтвердите!..

— Эта история, господин Савинков, глубоко огорчила и нас, — вступил Федоров. — Узнав, что такая трагическая, конечно, но и глупая в принципе история случилась с таким опытным вашим человеком, наши люди, естественно, повесили носы. Ведь эта история еще более нелепа, чем провалы наших пятерок активного действия. А ведь господа Шешеня и Фомичев как раз говорили, что Павловский потенциальный руководитель всех боевых действий. И не удивляйтесь, что наш лидер господин Твердов просил меня выяснить у вас, действительно ли Павловский намечался таким руководителем?

— Да подождите вы с претензиями! У меня отняли самого близкого, самого верного человека! — сказал Савинков с искренней болью и мукой, и Федоров ощутил в себе что-то похожее на сочувствие.

Савинков оглянулся, ища письмо, поднял его и стал читать. На этот раз он читал внимательно и медленно, держа письмо у самых глаз. Потом, опустив руку с письмом, долго смотрел в окно.

— Куда он ранен? — спросил он, не поворачиваясь.

— Нам подробности не известны, — сочувственно ответил Федоров. — Мы располагали больше чем скупой информацией от ваших людей и тем, что было в печати.

— Было в печати? — повернулся Савинков.

— Было сообщение о том, что под Ростовом произошло нападение на поезд… как сказано было… бандитов, что оно было отражено и что поезд из-за этого опоздал. И была фраза, что нападавшие явно просчитались, думая, что не встретят вооруженного сопротивления.

— Так… — Савинков потер пальцами лоб и виски. — Куда он ранен? — спросил он Фомичева.

— В ногу у самого паха и в грудь, — ответил Фомичев и, подождав, когда Савинков скажет что-нибудь, и не дождавшись, продолжал: — Мы же все понимали, Борис Викторович, какой это удар для вас… Я-то как на каторгу ехал, зная, что мне предстоит сказать вам такое… Все это понимали… Но теперь-то опасность позади, выходили его. Лежит он в надежном месте, на квартире у знаменитого хирурга… Наш человек, между прочим… Просил заверить вас, что Сергей Эдуардович уже вне опасности… И сам Сергей Эдуардович просил передать вам и привет и то, что он считает себя перед вами кругом виноватым…

— Вы его видели?

— А как же! Шешеня тоже был… Говорили мы с ним… Хоть он и жалеет, что так все случилось, но вы же знаете характер Сергея Эдуардовича — смеется, говорит «нельзя, чтобы без конца везло, а я об этом не подумал»…

— Да, да… он пишет об этом… — Савинков после некоторого молчания обратился к Федорову: — Вот что такое жизнь — еще час назад все было так ясно, уверенно, и мгновенно все ушло в туман тревог и неверия.

— Неверия во что?

— Во все… Во все, Андрей Павлович. Во все…

— Настоящая большая политика и истерика никогда рядом не существуют.

— Это верно, — механически согласился Савинков и добавил с тяжелым вздохом: — Но вы же совершенно не представляете, что для меня этот человек!

— Помнится, Наполеон по поводу гибели одного из своих маршалов сказал: «Он оказывает мне дружескую услугу даже своей смертью — он учит меня, каких ошибок не следует делать в бою».

Савинков внимательно взглянул на Федорова, и тот спокойно выдержал его взгляд.

Этот первый разговор Федорову так и не удалось подчинить своему плану. То и дело Савинков внезапно обращался к Фомичеву с самыми неожиданными вопросами:

— Нет ли возле Павловского какой-нибудь женщины?

Или:

— У Павловского есть деньги?

Или:

— Он писал это письмо лежа?

Последний вопрос очень встревожил Федорова — в Москве не подумали о том, что письмо, написанное в постели, должно выглядеть совсем иначе по написанию. Но Фомичев случайно ответил удачно — он сказал, что не знает, какое именно, но одно письмо Павловский писал при нем и делал это в полусидячем положении, облокотившись на подушки и поставив на колени поднос…

Только поздно вечером Федоров ушел от Савинкова и стал искать себе недорогую гостиницу. Фомичева Савинков оставил у себя, и Федоров понимал, что там сейчас опять начался тяжелейший экзамен для их легенды. Но пока все шло по плану — ничто не говорило, что Фомичев в Москве или в поездке по России заметил что-нибудь подозрительное. Позже Фомичев доверительно расскажет Федорову, какой страшной была для него эта ночь. Был момент, когда Савинков набросился на него с кулаками, требуя объяснить, почему Павловский не стал работать в Москве и предпочел ехать в Ростов…

Утром Федоров позвонил Савинкову по телефону. Сначала ему ответил незнакомый голос (это был Деренталь), затем к телефону подошел хозяин. Голос у него был веселый.

— Даю вам отпуск на весь сегодняшний день, — сказал он. — Отдыхайте, любуйтесь Парижем, мы уезжаем завтра в одиннадцать утра. Поняли? Завтра в одиннадцать. Билеты я обеспечиваю. Прошу вас быть у меня завтра не позже девяти. До свидания…

Савинков сказал все это твердо, но с некоторой поспешностью, как бы не желая выслушивать ни возражений, ни вопросов. Это насторожило Федорова. А за этим скрывалась всего-навсего любовь Савинкова к позе — у него дома в этот момент находились Дерентали и уже приехавшая по его вызову из Праги сестра Вера, и Савинкову страшно хотелось играть перед ними роль волевого руководителя, который бросается в новое опасное сражение и, отдавая молниеносные энергичные приказы, приводит в порядок свою армию.

— Почему такая спешка? — недоумевала Люба. — Я не успею приготовить вещи.

Савинков взглянул на нее как на неразумного ребенка и сказал проникновенно:

— Россия примет нас и в рубище…

Александру Аркадьевичу нравились и эта спешка, и само решение Савинкова, и то, что сам он тоже едет. Что ему? Человек он был к земле, как говорится, не привязанный, легкий на подъем и падкий до эффектных авантюр. И ему было нужно, чтобы кто-то вел его — то ли Гапон, то ли Савинков. Савинков, в свою очередь, знал, что в тяжких передрягах судьбы, которые могли их ожидать в России, очень полезно иметь под рукой такого человека, как Деренталь.

И только одно сейчас омрачало Александра Аркадьевича — совсем не ко времени у него начинался приступ печени.

Савинков знал, что решение Любы ехать непреклонно и искренне, но что оно больше продиктовано чувством, чем рассудком. Он обязан был еще раз разъяснить ей всю тяжесть испытаний, которые могли ждать их в России. Может ли он подвергнуть риску ее жизнь только потому, что она любит его и считает своим долгом всюду следовать за ним? Когда он заговорил с ней обо всем этом, она сначала широко раскрыла от изумления глаза, а потом разрыдалась, закрыв лицо руками.

— Вы ничего не понимаете… Ничего… — бормотала она, глотая слезы. — Я все равно поеду… сама поеду…

— Ну, вот-вот, только слез нам и не будет хватать в этой дороге, — рассердился Савинков. Он всю жизнь не терпел бабьих слез. — Именно этого я и боюсь.

Люба оторвала руки от лица и с глазами, еще полными слез, воскликнула:

— Это мои последние слезы!

— Вот и прекрасно! — быстро подхватил Савинков, которому показалось, что она готова сорваться в истерику. — Идите готовьте вещи, — добавил он с улыбкой.

Втайне ему нравился такой «семейный» отъезд. «Это показывает, — говорил он себе, — что я еду в Россию не на прогулку, а основательно, чтобы там жить и бороться…» Но еще большей тайной, даже от самого себя, было элементарное чувство, что на миру и смерть красна…

Последний день в Париже он провел в очень странном состоянии. Каждая минута была наполнена энергичной подготовкой к отъезду, и в то же время душу его продолжали терзать сомнения и тревоги. Он вдруг словно раздвоился на деятеля и человека. Савинков-деятель энергично готовился к отъезду, а Савинков-человек с тревогой смотрел на суету своего двойника. Но в прямое общение эти два Савинкова не вступали и потому воздействовать друг на друга они не могли.

Савинков-деятель собрал и запечатал архив, проинструктировал сестру, как его хранить и как с ним обращаться. Затем встретился с Гакье и, конечно, был счастлив наблюдать, как француз был поражен и потрясен его сообщением об отъезде в Россию. Вечером они увиделись еще раз — Гакье приехал к Савинкову, чтобы сообщить ему пароль, с которым к нему в Москве явится резидент французской разведки…

Перед отъездом Савинков-деятель хотел увидеться с Сиднеем Рейли, но это не удалось. К своему огорчению, он узнал от его жены, что Сидней Рейли уехал в Англию, а оттуда направится в… Россию. Это было крайне досадно — Савинков никогда не любил быть вторым.

С американцем Савинков решил не встречаться — ему доставляло наслаждение представлять себе, как карлик потом узнает о его отъезде в Россию, какой получит нагоняй от начальства и как они ринутся налаживать с ним связь уже там, в России…

Савинков вернулся домой поздно вечером. Сестра уже спала. В квартире было тихо и темно. Он сел на диван и задумался. В этот момент два Савинковых оказались рядом, и Савинков-человек тихо-тихо сказал своему двойнику: «Остановись. Осмотрись получше. Если этот твой шаг ошибка, то это такая ошибка, какую исправить уже нельзя…» Савинков-деятель не дослушал, оттолкнул от себя двойника, зажег свет и сел к столу писать письма. Решение принято бесповоротно. Он уже не может остановиться.

Утром Федоров в назначенный час нажал кнопку звонка. Открыла Люба. Федоров поцеловал ей руку и передал сердечную благодарность жены за шаль, которую она теперь не снимает с плеч целыми днями.

— Она сможет поблагодарить меня лично, — рассмеялась Люба, но Федоров не понял, что она имела в виду.

В маленькой столовой находились Савинков, Деренталь, Фомичев и сестра Савинкова Вера Викторовна Мягкова. Знакомя сестру с Федоровым, Савинков сказал:

— В ее лице судьба наградила меня второй матерью.

Федоров мгновенно почувствовал опасность — он увидел ее в глазах этой очень похожей лицом на брата, высокой медлительной женщины, глазах пристально-враждебных и устремленных прямо ему в душу. И потом, что бы он ни делал, с кем ни разговаривал, он все время чувствовал на себе тревожный и испытующий взгляд Веры Викторовны.

Между тем Федорова ждал очень приятный сюрприз — Савинков объявил, что едет в Россию не один, а со своим ближайшим помощником Деренталем и его женой Любой, которая является его личным секретарем.

— Вот теперь я вижу, что вы решили взяться за дело всерьез! И уверен, что в Москве это оценят так же, как и я! — радостно сказал Федоров.

— Александр Аркадьевич никак не будет там лишним, — ответил Савинков. — Он у нас специалист по международным делам и основательно поможет нам в разработке международной политики, которая так остро вас волнует.

— Меня? — удивился Федоров. — Никогда! Вы знаете, я первый пробил брешь в нашей позиции международной изоляции. И вообще, я считаю, что, когда мы твердо станем на ноги в России, мы уверенно проложим и свой международный курс. И уж во всяком случае, тогда нам не надо будет зависеть от какой-то Польши. Простите, вы, кажется, дружите с самим Пилсудским?

— Дружба политических деятелей всегда конъюнктурна, — легко бросил Савинков, ему нравится перспектива плюнуть на Польшу, отомстить ей за все перенесенные от нее унижения.

— Мне всегда смешны газетные умиления по поводу того, что в зоопарке лев дружит со щенком, — вставил Деренталь.

— Остается только выяснить, кто же я в вашей аналогии? — весело съязвил Савинков.

— Во всяком случае, назвать львом Пилсудского было бы смешно, — ловко выкрутился Деренталь, и они все трое рассмеялись.


Отъезд из Парижа был разыгран, как дурной криминальный спектакль. Режиссером был сам Савинков. Билеты у всех были в разные вагоны. Из его квартиры все уходили по одному и самостоятельно добирались до вокзала. Только сам приехал на вокзал в такси вместе с Любой, и она до отхода поезда играла роль провожающей. В багаже лишь самое необходимое, только в руках у Савинкова маленький чемоданчик с вещами Любы.

Федорову эта никому не нужная игра в конспирацию была на руку — чем меньше людей в Париже будут знать об отъезде Савинкова, тем лучше. Они договорились с ним, что и в Варшаве об их проезде никто не будет предупрежден…

В дешевеньком варшавском отеле «Брюль», где они должны были провести около четырех часов до отправления поезда на Вильно, они сняли две комнаты: одну для мужчин и другую для Любы.

Савинков держался хорошо, если не считать несколько преувеличенной веселости. Он, конечно, нервничал, но хотел это скрыть от других. Люба — та все еще была огорчена, что окажется в России всего с тремя платьями. Совершенно спокойно, а может быть, просто равнодушно относился к происходящему Деренталь. Ему было все равно. Даже нравилось бы все, если бы не мучила печень.

— Скажите, пожалуйста, господин Мухин… — обратился он к Федорову с дивана. — Там, на границе, не может произойти какое-нибудь недоразумение, в результате чего в нас начнут стрелять?

— Думаю, что ничего такого не случится, — неуверенно ответил Федоров.

— Тогда я предпочел бы погибнуть от русской пули, — продолжал Деренталь своим певучим голосом. — Прочитать в некрологе, что человек погиб от польской пули, это ужасно. Как вы считаете, Борис Викторович?

— Я считаю, что не стоит фиглярничать, Александр Аркадьевич, — негромко отозвался Савинков и легко, по-светски спросил Федорова: — Андрей Павлович, у меня есть одна неизлечимая болезнь: я люблю хорошую, даже очень хорошую бумагу, без этого я не мыслю свою жизнь. И я вдруг подумал сейчас: а можно достать в Москве хорошую бумагу?

— Сколько угодно, Борис Викторович.

— Это прекрасно, это прекрасно, — ответил Савинков и задумался.

Трудно было находить темы для беседы, и эти часы до поезда обещали стать весьма тягостными. Вдруг раздался громкий стук в дверь и, не ожидая ответа, в номер вошли Философов, Шевченко, Мережковский и Зинаида Гиппиус. Все они были нарядно одеты и явно шли сюда в гости. Федоров понял, что Савинков все-таки известил их о своем приезде — он не смог отнять у себя возможность насладиться восторгом своих варшавских сторонников, когда они узнают, что он едет в Россию.

Получилось что-то вроде торжественных проводов. Философов сказал коротенькую речь о величии России и о достойном России величии духа ее вождей. Имени Савинкова он не называл и о его поездке в Россию даже намека не сделал — очевидно, Савинков специально просил об этом. Говорил что-то туманное Мережковский, мысль свою он безнадежно запутал в примерах из древнегреческой мифологии.

— Я поэтесса, и все, что я говорю, это поэзия… — заявила Гиппиус в начале своей речи. Она долго говорила, и никто ничего не понимал. Это была смесь прозы и стихотворных строчек. Глаза ее горели. Она раскачивалась из стороны в сторону. — Всякий человек тщится прожить смело, высоко, красиво, но ему мешает ожирение живота и сердца…

Веря в себя, как в бога,

Я не верю в других,

Но смелость других

Мне недоступна, убогой…

Борис Викторович! — она вдруг протянула к Савинкову длинные худые руки. — Всяко было меж нами! Но сегодня пусть встречный ветер сдует пыль с наших зрачков и раздует огонь любви!

На божьем промысле любви

Бывают выстрелы пустые —

Пойми…

Из ее глаз хлынули слезы…

Все подошли к ней и стали успокаивать и хвалить. Подошел и Федоров, поцеловал ее обе костлявые руки, сказал тихо и восторженно:

— Великолепно! Изумительно!


По дороге в Вильно Федоров все время думал о предстоящем переходе через границу. Что, если поляки, узнав о переходе Савинкова, вдруг решат помешать? Наконец, они могут просто обидеться, что их не предупредили о таком необычном переходе границы. Да и на нашей стороне тоже ведь не готовы к приему целой группы. И Федоров решил поступить так: в Вильно они прибудут днем, в этот же вечер попасть к границе они без спешки не успеют. А он один перейдет границу в эту же ночь и следующей ночью вернется за остальными — они будут ждать его в условленном месте у границы.

Савинков с предложением Федорова согласился…

Приложение к главе сорок седьмой

Письмо Б. В. Савинкова — М. П. Арцыбашеву, отправленное перед отъездом Савинкова в Россию

Глубокоуважаемый Михаил Петрович

Д.В.[38]Очевидно, Философов. прочтет Вам мое письмо к нему.

Простите сию мою вольность. Если я позволил ее себе, то для того, чтобы не повторяться в письмах к Вам и к нему.

О фашизме, по-моему, следует писать возможно больше. Моя неудача,[39]Что Савинков имеет тут в виду, неясно. (Прим. авт.) мне кажется, не может иметь в этом отношений значения. Не знаю, как Вам, но фашизм мне близок и психологически и идейно.

Психологически — ибо он за действие и волевое напряжение в противоположность безволию и прекраснодушию парламентской демократии, идейно — ибо он стоит на национальной платформе и в то же время глубоко демократичен, ибо опирается на крестьянство. Во всяком случае, Муссолини для меня гораздо ближе Керенского или Авксентьева.

Я знаю, что многие говорят: «Где же С.?» И я так же, как Вы, глубоко тягочусь бездействием и словесной проповедью борьбы. Но для того, чтобы бороться, надо иметь в руках оружие. Старое у нас выбили из рук. Надо иметь мужество это признать. Новое только куется. Когда оно будет выковано, настанут «сроки». Иногда надо уметь ждать, как это ни тяжело. Я повторяю это себе ежедневно, а пока готовлюсь, готовлюсь, готовлюсь. Навербовать «желающих» легко. Организовать их труднее. Для последнего нужны люди и деньги. Первых очень мало, вторых нет. Поэтому я предпочитаю пока не вербовать, тем более, что я Вам писал, что «навозну кучу разрывая…» Уверен, что из 10 Ваших корреспондентов 8 те, о которых можно сказать «суждены им благие порывы». Карпович застрелил Боголепова один, не советуясь ни с кем. Сержа незачем «вербовать», Перхурова нечего было «убеждать». Проповедь нужна для массы. А массе нужны начальники. Накопим начальников, а пока по мере сил будем готовиться и, если хотите, бить в набат. Набат тоже очень и очень хорошая вещь, и дай Вам бог здоровья и сил за то, что Вы так хорошо в него бьете. К.А.[40]Очевидно, речь идет об Авксентьеве. и его друзьям я отношусь менее скептически, чем Вы. Поживем — увидим. Пока от них плохого ничего нет, а есть только хорошее. И разделение их свидетельствует не о дрязгах, а об очень осторожном отношении к весьма важным вопросам.

Будьте здоровы. Всегда сердечно Ваш

Б. Савинков

Примечание автора романа: 

В этом письме Савинкова для нас очень важна его первая часть — совершенно ясно, что он ехал в Россию с заветной целью установить там фашистскую диктатору.

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

Описание перехода границы, сделанное Б. В. Савинковым, но почему-то от имени Любови Ефимовны Деренталь [41]Приводится без сокращений и изменений.

«Москва, пятница, 29 августа 1924 г.


Сегодня в полночь будет пятнадцать дней с тех пор, как мы перешли границу.

В воскресенье будет две недели, как мы на Лубянке.

Эти дни запечатлелись в моей памяти с точностью фотографической пластинки. Я хочу их передать на бумаге, хотя цели у меня нет никакой.


15 августа.


На крестьянской телеге сложены чемоданы. Мы идем за ней следом. Ноги наши вымочены росой. Александр Аркадьевич двигается с трудом — он болен.

Сияет луна. Она сияет так ярко, что можно подумать, что это день, а не ночь, если бы не полная тишина. Только скрипят колеса. Больше ни звука, хотя деревня недалеко.

Холодно. Мы жадно пьем свежий воздух — воздух России. Россия в нескольких шагах от нас, впереди.

— Не разговаривайте и не курите…

На опушке нас окликают:

— Стой!

Польский дозор. Он отказывается нас пропустить. Мы настаиваем. Люди в черных шинелях начинают, видимо, колебаться. Борис Викторович почти приказывает, и мы проходим».

Примечание автора романа: 

Как и ожидал Федоров, польскую разведку крайне заинтересовал групповой и демонстративно не согласованный с ней переход через границу. А главное — то, что среди переходящих границу находится сам Б. В. Савинков.

Помешать переходу полчки и не думали. Более того, они рассчитывали, что, когда Савинков будет в Москве, работа его людей на польскую разведку станет еще активней. И они решили только проверить, кто пойдет через границу. И главное — пойдет ли Савинков, они сразу не поверили донесению Шевченко об этом. Между прочим, это донесение было представлено на рассмотрение самого Пилсудского, который на полях против строки о готовящемся переходе в Россию Савинкова написал: «Не верю».

«Фомичев вынимает часы. Без пяти минут полночь. Чемоданы сняты с телеги. Возница, русский, плохо соображает, в чем дело. Но он взволнован и желает нам счастья. Теперь мы в мокрых кустах. Перед нами залитая лунным светом поляна. Фомичев говорит:

— Сначала я перейду один. Андрей Павлович ждет меня на той стороне.

Он уходит. Он четко вырисовывается на белой поляне. Вот он ее пересек и скрылся. Через минуту вырастают две тени. Они идут прямо на нас.

— Андрей Павлович?.. — спрашивает Борис Викторович, близоруко вглядываясь вперед.

Двенадцать часов назад Андрей Павлович в Вильно расстался с нами. Он поехал проверить связь с Иваном Петровичем, красным командиром и членом нашей организации.[42]Здесь речь идет о заведующем «окном» в границе Яне Петровиче Крикмане.

Мы берем в руки по чемодану и гуськом отправляемся в путь.

Из лесу выходит человек. Это Иван Петрович. Звенят шпоры, он отдает по-военному честь. Сзади кланяется кто-то еще.

— Друг Сергея, Новицкий, — представляет Андрей Павлович. — Он проводит нас до Москвы.

Мы выехали в Россию по настоянию Сергея Павловского. Он должен был приехать за нами в Париж. Но он был ранен при нападении на большевистский поезд и вместо себя прислал Андрея Павловича и Фомичева.

Фомичев — член ПСР[43]Партия социалистов-революционеров (эсеры). и связан с Борисом Викторовичем с 1917 г.

Я смотрю на Новицкого. Он похож на офицера. На молодом, почти безусом лице длинная клинышком борода.

Мы идем быстро, в полном молчании. За каждым кустом, может быть, прячется пограничник, из-за каждого дерева может щелкнуть винтовка. Вот налево зашевелилось что-то. Потом направо. И вдруг всюду — спереди, сзади и наверху — шумы, шорохи и тяжелое хлопанье крыльев. Звери и птицы…

Пролетела сова. Это третий предостерегающий знак: утром разбилось зеркало и сегодня пятница — дурной день.

Мы идем уже больше часа, но усталости нет. Мы идем то полями, то лесом. Граница вьется, и мы мало удаляемся от нее.[44]Крикман водил их по лесу вокруг одного и того же места, ему нужно было «потянуть время», пока в условное место прибудут подводы. Автор описания заметил, что они не удаляются от границы, и это свидетельствует о явной оплошности Я. П. Крикмана. (Прим. авт.) Но вот в перелеске тарантас и подвода. Лошади крупные — «казенные», говорит Иван Петрович. Андрей Павлович и Новицкий достают шинели и полотняные шлемы. Шлемы по форме напоминают германские каски.[45]Буденовки. Борис Викторович, Александр Аркадьевич и Андрей Павлович переодеваются. Их сразу становится трудно узнать. Я шучу:

— Борис Викторович, вы похожи на Вильгельма Второго.

Александр Аркадьевич лежит на подводе. Рядом с ним на своих вещах Фомичев в дождевике и нашлепке. Он говорит, не умолкая ни на минуту. Он типичный пропагандист. Иван Петрович с револьвером на поясе садится на козлы.

Борис Викторович, Новицкий и я размещаемся в тарантасе. Андрей Павлович правит. Маленького роста, широкоплечий и плотный, с круглым, заросшим щетиной лицом, в слишком длинной шинели, он имеет вид заправского кучера. Я смотрю на него и смеюсь.

До Минска нам предстоит сделать 35 верст.

Деревня. Лают собаки. Потом поля, перелески, опять поля, снова деревня. И опьяняющий воздух. А в голове одна мысль: поля — Россия, леса — Россия, деревни — тоже Россия. Мы счастливы — мы у себя.

Высоко над соснами вспыхнул красноватый огонь. Что это? Сигнал? Нет, это Марс. Но он сверкает, как никогда.

Дорога скверная, в ямах. На одном из поворотов тарантас опрокидывается. Мы падаем. Андрей Павлович по пословице — «на все руки мастер». Он починяет сломанную оглоблю, и мы снова едем. Так, не останавливаясь, мы едем всю ночь.


16 августа.


На заре мы сделали привал в поле. В небе гаснут последние звезды. Фомичев объявляет со смехом:

— Буфет открыт, господа!

Он предлагает водки и колбасы. Мы бранили его за то, что он забыл купить хлеба.

Лошади трогаются. Вот, наконец, и дома. Приехали. Минск. Борис Викторович и Александр Аркадьевич снимают шинели и шлемы. Иван Петрович въедет в город с подводой и тарантасом. Остальные войдут пешком. Мы идем, разбившись на группы. Фомичев озабоченно снует между нами. Пригородные улицы пусты. Редкие прохожие оборачиваются на нас, хотя в Вильно мы оделись по-русски: мужчины в нашлепках, а я в шерстяных чулках и т. д. Мы идем, и кажется, что пригороду не будет конца: бессонная ночь внезапно дает себя знать.

Новицкий служит проводником. Но он Минска не знает, и мы долго блуждаем в предместьях. Навстречу попадаются верховые — красноармейцы знаменитой дивизии Гая.

Я устала. Заметив это, Новицкий нанимает извозчика. На извозчике он говорит:

— На вас обращают внимание. Это из-за моей бороды.

Мы останавливаемся у одного из домов на Советской. Здесь мы отдохнем и вечером уедем в Москву.

Поднимаясь по лестнице, я говорю:

— В этой квартире живет кто-нибудь из членов нашей организации?

— Да, конечно, — отвечает кто-то.

Мы звоним. Нам открывает высокий молодой человек в белой рубашке. Молодой человек не в духе. Вероятно, он недоволен, что его разбудили так рано. Он идет доложить о нашем приходе. Кто он? Вестовой? Из передней мы проходим в столовую, большую комнату с выцветшими обоями. На столе остатки вчерашнего ужина. Мои товарищи направляются в кухню, чтобы почиститься и помыться.

Я чувствую смутное беспокойство. Я присаживаюсь к столу. Неожиданно открывается дверь. На пороге стоит человек огромного роста, почти великан. Он в военной форме, с приятным лицом. Он удивлен. Это, наверное, хозяин.[46]Судя по всему, это был хозяин квартиры, начальник ГПУ Белоруссии. Я встаю и подаю ему руку.

Приносят завтрак. Александр Аркадьевич не ест ничего. Он ложится в этой же комнате на диван. Я несколько раз прошу хозяина сесть вместе с нами за стол. Но он отказывается. Он говорит:

— Визита дамы не ожидал. Позвольте, я сам буду прислуживать вам.

Я спрашиваю Андрея Павловича, почему с нами нет Фомичева.

— Он в гостинице с Шешеней. Он вечером придет на вокзал.

Бывший адъютант Бориса Викторовича Шешеня служит теперь в Красной Армии. Он приехал в Минск из Москвы встретить нас. Он уже взял билеты на поезд. Андрей Павлович показывает мне их. Потом он поднимает рюмку и говорит:

— За ваше здоровье… Мне нужно быть в городе. До свидания.

За столом остаемся мы трое: Борис Викторович, Новицкий и я. «Вестовой» приносит яичницу. Вдруг с силой распахивается двойная дверь из передней:

— Ни с места! Вы арестованы!

Входят несколько человек. Они направляют револьверы и карабины на нас. Впереди военный, похожий на корсиканского бандита: черная борода, сверкающие черные глаза и два огромных маузера в руках.[47]Таким автору описания увиделся чекист, игравший на Кавказе роль Султан-Гирея. Тут же в комнате «вестовой». Это он предал нас, мелькает у меня в голове, но в то же мгновенье я в толпе узнаю Ивана Петровича. Новицкий сидит с невозмутимым лицом. Со стороны кухни тоже появляются люди. Обе группы так неподвижны, что кажется, что они восковые.

Первые слова произносит Борис Викторович:

— Чисто сделано… Разрешите продолжать завтрак.

Красноармейцы с красными звездами на рукавах выстраиваются вдоль стены. Несколько человек садятся за стол. Один небольшого роста, с русою бородой, в шлеме располагается на диване рядом с Александром Аркадьевичем.

— Да, чисто сделано… чисто сделано, — повторяет он. — Не удивительно: работали над этим полтора года…

— Как жалко, что я не успел побриться, — говорит Борис Викторович.

— Ничего. Вы побреетесь в Москве, Борис Викторович… — замечает человек в черной рубашке с бритым и круглым спокойным лицом. У него уверенный голос и мягкие жесты.

— Вы знаете мое имя и отчество? — удивляется Борис Викторович.

— Помилуйте, кто же не знает их! — любезно отвечает он и предлагает нам пива.

Человек с русою бородою переходит с дивана за стол.

Он садится от меня справа. У него умное и подвижное лицо.

Я говорю:

— Нас было пятеро. Теперь нас трое. Нет Андрея Павловича и Фомичева.

— Понятно, — говорит Борис Викторович.

— Значит… все предали нас?

— Конечно.

— Не может этого быть…

Но я должна верить Пиляру. Он один из начальников ГПУ.

Все… Андрей Павлович… Фомичев… Шешеня… А Сергей? Сергей, наверное, уже расстрелян…

— Им много заплатят? — вежливо осведомляется Александр Аркадьевич.

— Андрей Павлович никогда не работал против нас. Он убежденный коммунист. А другие… У других у каждого есть грехи…

Входит Новицкий и снова садится за стол.

— Вот один из ваших «товарищей»… — иронически замечает Пиляр, обращаясь ко мне.

— Да… И он даже обещал мне сбрить свою бороду…

— Он не сбреет ее, — говорит Пиляр. «Друг Сергея» — Новицкий не кто иной, как Пузицкий, его ближайший помощник.

— Кажется, вы недавно написали повесть «Конь вороной»? А раньше «Конь бледный»? — спрашивает Бориса Викторовича Пиляр.

— Целая конюшня. Не так ли?

— А теперь, — смеется Пиляр, — вы напишите еще одну повесть — «Конь последний».

— Лично мне все равно. Но мне жалко их…

Александр Аркадьевич протестует. Пиляр опускает глаза и говорит почти мягко:

— Не будем говорить об этом…

Я прошу разрешения взять из сумочки носовой платок. Мне отказывают. Но молодой военный приносит мне один платок.

Констатирую, что его только что надушили.

Александр Аркадьевич говорит:

— Почему вы тотчас же арестовали нас, не дав нам возможности предварительно увидеть Москву? Мы были в ваших руках.

— Вы слишком опасные люди.

Нас обыскивают.

В отношении меня эту операцию проделывает совсем молодая женщина. Она очень смущена. Чтобы рассеять ее смущение, я рассказываю ей о том, что делается в Париже.

Она вскоре возвратилась с моими вещами и даже с 12 долларами, которые нашли у меня зашитыми в складке моего платья.

Возвращаюсь в столовую.

Отъезд в Москву…»

В тот же день, в 11 часов утра, опергруппа ОГПУ в специальном поезде отбыла с арестованными в Москву.


Читать далее

ЧАСТЬ 4. ВОЗМЕЗДИЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть