Онлайн чтение книги Вся жизнь впереди
1 - 2

Хмырь утерся кулаком. Ему не хватало сил даже достать платок, до него было слишком далеко.

– В полном порядке, мадам Роза. Я скоро умру. Сердце.

–  Мазлтов, – добродушно отозвалась мадам Роза, что по-еврейски означает «поздравляю».

– Спасибо, мадам Роза. Я хотел бы все нее повидать своего сына, будьте так добры.

– Вы должны мне за три года пансиона, мосье Кадир. Целых одиннадцать лет вы не подавали никаких признаков жизни.

Хмыря аж подбросило на стуле.

– Признаки жизни, признаки жизни, признаки жизни! – проблеял он, обратив глаза к небесам, где всех нас когда-нибудь ждут. – Признаки жизни!

При каждом своем выкрике он судорожно дергался на стуле, словно его то и дело без всякого почтения пинали в зад.

– Признаки жизни – нет, вы просто смеетесь надо мной!

– Это последнее, чего бы я хотела, – заверила его мадам Роза. – Вы бросили своего сына, как… как ненужный хлам, вот как это называется.

– Но я ж говорю, у меня не было ни фамилии вашей, ни адреса! Дядя Айши хранил расписку в Бразилии! Я сидел под замком! Только сегодня утром вышел на свободу. Еду к свояченице в Кремлен-Бисетр, они там все умерли, кроме их мамаши, у которой все и осталось. Та насилу вспомнила, что когда-то пришпилила расписку булавкой к фотокарточке Айши, чтоб сын был с матерью вместе! Признаки жизни! Что вы имеете в виду под признаками жизни?

– Деньги, – здраво ответила мадам Роза.

– Где же мне, по-вашему, их было взять, мадам?

– Ну, уж в эти вещи я вникать не собираюсь, – сказала мадам Роза, усиленно обмахиваясь японским веером.

Кадык у мосье Кадира Юсефа ходил как скоростной лифт, так судорожно он заглатывал воздух.

– Мадам, когда мы доверили вам своего сына, я был полностью платежеспособен. Имел трех жен, работавших на Центральном рынке, и одну из них нежно любил. Я мог позволить себе дать своему сыну хорошее образование. У меня даже было вполне официальное имя, Юсеф Кадир, хорошо известное полиции. Да, мадам, хорошо известное полиции, однажды это появилось даже в газете крупными буквами. «Юсеф Кадир, хорошо известный полиции… » Хорошо известный, мадам, а не плохо известный. Но потом я впал в невменяемость, и свершилось это несчастье…

Он рыдал прямо как какая-нибудь старая еврейка, этот тип.

– Никому не дозволено бросать своего сына, как ненужный хлам, без оплаты, – строго заметила мадам Роза и снова принялась обмахиваться японским веером.

Единственное, что меня интересовало во всей этой истории, так это узнать, я ли тот самый Мухаммед или нет. Если это я, тогда мне не десять лет, а четырнадцать, и это важно, потому что в четырнадцать лет ты уже далеко не пацан, а это лучшее, что может с тобой произойти, потому что можно уже не так бояться Призрения. Мойше, который стоял в дверях и слушал, тоже не особенно волновался, потому что раз этого доходягу зовут Кадир, да еще Юсеф, то у него мало шансов оказаться евреем. Заметьте, я вовсе не говорю, что быть евреем – такое уж везение, у них тоже проблем хватает.

– Мадам, я не пойму, действительно ли вы говорите со мной в таком тоне, или же я ошибаюсь из-за своей психиатрической мнительности, но я был отрезан от внешнего мира одиннадцать лет и просто физически не имел возможности… У меня тут с собой медицинская справка, которая подтверждает мои слова…

Хмырь нервно зашарил по карманам – он был из тех, кто уже ни в чем не уверен, и у него запросто могло вообще не быть той психиатрической бумаги, на которую он надеялся, ведь потому-то его и посадили под замок, что он все себе воображал. Психические – это люди, которым все время внушают, что у них нет того, что у них на самом деле есть, и что они не видят того, что на самом деле видят, и от этого они в конце концов и свихиваются. Впрочем, хмырь отыскал-таки в кармане нужную бумагу и протянул ее мадам Розе.

– Да на кой мне документы, которые что-то там подтверждают, тьфу на них, тьфу, тьфу, – проговорила мадам Роза, изображая, будто черту глаза заплевывает, как полагается в таких случаях.

– А сейчас я в полном порядке, – заявил мосье Юсеф Кадир и оглядел всех нас, чтобы удостовериться, что так оно и есть.

– Продолжайте, прошу вас, – сказала мадам Роза, потому что больше ничего говорить не оставалось.

Но по нему вовсе не было видно, чтобы он был в полном порядке: глаза у него так и молили о помощи, потому что глаза больше всего в ней нуждаются.

– Я не мог посылать вам деньги, потому что меня объявили не отдававшим себе отчета в совершенном мной убийстве и посадили под замок. Видно, это дядя моей несчастной жены посылал вам деньги, пока не помер. Я жертва рока! Посудите сами, да разве я совершил бы преступление, будь я в нормальном состоянии, не представляющем опасности для общества? Я не могу вернуть жизнь Айше, но перед смертью хочу обнять своего сына и попросить его простить меня и молить за меня Господа.

Он мне уже всю плешь переел, этот тип, со своими отцовскими чувствами и домогательствами. Во-первых, для моего отца он рожей не вышел – тот должен быть настоящим мужчиной, настоящим из настоящих, а не каким-то там слизняком. И потом, раз моя мать боролась за жизнь на Центральном рынке и боролась к тому же будь здоров, как он сам говорит, то никто, черт побери, вообще не может объявить себя моим отцом. Я родился от неизвестного отца, это уж верняк, благодаря закону больших чисел. Но я был рад узнать, что мою мать звали Айшей. Это самое красивое имя, какое только можно себе вообразить.

– Лечили меня очень хорошо, – продолжал мосье Юсеф Кадир. – Припадков больше не бывает, по этой части я вылечился. Но долго не протяну, сердце волнений не переносит. Врачи выпустили меня ради моих чувств, мадам. Я хочу увидеть своего сына, обнять его, попросить его простить меня и…

Вот черт, заладил как патефон.

– …и иногда молиться за меня. Он повернулся и стал смотреть на меня с ужасом, будто уже предвкушал волнения.

– Это он?

Но у мадам Розы голова варила как полагается и даже лучше. Она заработала веером, глядя на мосье Юсефа Кадира так, словно тоже кое-что предвкушала заранее.

Она помахала веером, помолчала, а потом обернулась к Мойше:

– Мойше, поздоровайся со своим папочкой.

– Здоров, пап, – с готовностью откликнулся Мойше, прекрасно зная, что он, Мойше, не араб и ему не в чем себя упрекнуть.

Мосье Юсеф Кадир сделался белее некуда.

– Простите? Я не ослышался? Вы сказали «Мойше»?

– Да, я сказала «Мойше», ну так что из того?

Хмырь вскочил. Словно на него что-то очень сильно подействовало.

– Мойше – имя еврейское, – заговорил он. – Это я знаю твердо, мадам. Мойше – не мусульманское имя. Конечно, и такие имена бывают, но только не в моей семье. Я поручил вам Мухаммеда, мадам, я не поручал вам никакого Мойше. Я не могу сына-еврея, мадам, мне здоровье этого не позволяет.

Мы с Мойше переглянулись, но нам удалось не заржать.

Мадам Роза вроде бы как удивилась. Потом сделала еще более удивленный вид. И принялась обмахиваться веером. Наступило глубокое молчание, в котором происходило много чего. Этот хмырь все стоял, но весь трясся, с головы до ног.

– Ц-ц-ц, – зацокала языком мадам Роза, качая головой. – Вы уверены?

– Уверен в чем, мадам? Я совершенно ни в чем не уверен, не для того мы явились в этот мир, чтобы быть в чем-то уверенными. У меня ранимое сердце. Я говорю вам лишь о том, что знаю. Знаю я совсем чуть-чуть, но уж на этом буду стоять до конца. Одиннадцать лет назад я поручил вам сына-мусульманина трех лет от роду, по имени Мухаммед. Вы дали мне расписку на мусульманина, Мухаммеда Кадира. Я мусульманин, мусульманин и мой сын. Мусульманкой была и его мать. Скажу даже больше: я отдал вам сына-араба, по всем статьям араба, и хочу, чтобы мне и вернули сына-араба. Я совершенно не желаю сына-еврея, мадам. Я не желаю его, и точка. Мне этого не позволяет здоровье. Был Мухаммед Кадир, а не Мойше Кадир, мадам, я не хочу снова потерять рассудок. Я ничего не имею против евреев, мадам, да простит им Господь. Но я араб, мусульманин, и сын у меня был точно такой же. Мухаммед, араб, мусульманин. Я доверил вам сына в хорошем, мусульманском состоянии и хочу, чтобы вы возвратили мне его в таком же. Позволю себе заметить, что я не в силах переносить подобные волнения. Я всю свою жизнь подвергался преследованиям, у меня есть медицинские документы, которые подтверждают и удостоверяют, что от этого у меня даже появилась мания преследования.

– Но в таком случае вы, может, все-таки еврей? – с надеждой спросила мадам Роза.

У мосье Юсефа Кадира лицо несколько раз дернулось в нервных конвульсиях, словно волны пробежали.

– Мадам, я не еврей, но меня все равно преследуют. У вас нет на это монополии. С вашей монополией покончено, мадам. Есть и другие люди, помимо евреев, которые тоже имеют право на то, чтобы их преследовали. Я хочу своего сына Мухаммеда Кадира в виде араба, каким я доверил его вам под расписку. Я не хочу сына-еврея ни под каким предлогом, я и без того хлебнул горя.

– Хорошо, не волнуйтесь так, тут, возможно, произошла ошибка, – сказала мадам Роза, видя, что хмыря аж прямо трясет; его даже становилось жалко, если вспомнить, сколько всякого арабам и евреям уже довелось выстрадать вместе.

– Ну конечно же, произошла ошибка, о Господи, – воскликнул мосье Юсеф Кадир и был вынужден присесть – ноги уже отказывались его держать.

– Момо, принеси-ка мне бумаги, – велела мне мадам Роза.

Я выволок из-под кровати большой семейный чемодан. Поскольку я часто рылся в нем в поисках матери, никто лучше меня не разбирался в царившем там бардаке. Мадам Роза заносила детей шлюх, которых принимала на пансион, на такие клочки бумаги, где вообще ничего нельзя было разобрать, потому что соблюдение тайны ставилось у нас превыше всего, и заинтересованные лица могли спать спокойно. Никто не мог выдать их как матерей, занимающихся проституцией, чтобы их лишили родительских прав. Объявись какой-нибудь сводник, который захотел бы шантажировать этим женщин, чтобы отправить в Абиджан, он не нашел бы там ни одного ребенка, даже если бы провел специальное исследование.

Я протянул всю бухгалтерию мадам Розе, и та, послюнив палец, принялась искать, глядя сквозь очки.

– Вот, нашла, – торжествующе сказала она, ткнув пальцем в бумажку. – Седьмого октября пятьдесят шестого года с хвостиком.

– Как это «с хвостиком»? – жалобно проблеял мосье Юсеф Кадир.

– Для ровного счету. В тот день я приняла двух мальчиков, одного мусульманского вероисповедания, а другого – еврейского…

Она призадумалась, и лицо ее озарилось пониманием.

– Вон оно что, теперь все ясно! – с удовольствием объявила она. – Должно быть, я ошиблась, я ошиблась религией.

– Как-как? – встрепенулся мосье Юсеф Кадир, задетый за живое. – Как это?

– Видимо, я воспитала Мухаммеда как Мойше, а Мойше – как Мухаммеда, – пояснила мадам Роза. – Я приняла их в один день и перепутала. Маленький Мойше, настоящий, теперь живет в хорошей мусульманской семье в Марселе, где к нему прекрасно относятся. А вашего маленького Мухаммеда, присутствующего здесь, я воспитала евреем. Бармицвэ [15Торжественно отмечаемое у иудеев тринадцатилетие (идиш).] и все прочее. Он всегда кушал кошерное, тут уж вы можете быть спокойны.

– То есть как он всегда кушал кошерное? – заблажил мосье Юсеф Кадир, который не в силах был даже подняться со стула, до того сокрушительной оказалась для него эта новость. – Мой сын Мухаммед всегда кушал кошерное? У него был бармицвэ ? Моего сына Мухаммеда превратили в еврея?

– Я ошиблась в установлении личности, – продолжала объяснять мадам Роза. – Установить личность, знаете ли, тоже можно с ошибкой, не такое уж это бесспорное дело. А в трехлетнем карапузе не так уж много личности, даже если он обрезанный. Запуталась я в этих обрезанных и воспитала вашего маленького Мухаммеда настоящим маленьким евреем – тут уж вы можете быть спокойны. Да что тут говорить, бросают сына на одиннадцать лет, ни разу не навестив, а потом еще удивляются, что он перестал быть арабом…

– Но ведь мне было клинически невозможно! – простонал мосье Юсеф Кадир.

– Да что тут такого особенного, ну, был он арабом, теперь он немножко еврей, но это по-прежнему ваш сынишка, – сказала мадам Роза с доброй материнской улыбкой.

Хмырь встал. Возмущение, видно, придало ему сил, и он встал.

– Я хочу своего сына-араба! – проревел он. – Я не хочу сына-еврея!

– Но ведь это один и тот же, – ободряюще заметила мадам Роза.

– Он не тот же. Мне его окрестили!

– Тьфу, тьфу, тьфу! – расплевалась мадам Роза – всему ведь есть предел. – Да не крестили его, упаси нас от этого Господь. Мойше – настоящий маленький еврей. Мойше, ты ведь правда настоящий маленький еврей?

– Да, мадам Роза, – с готовностью ответил Мойше, которому на религию было наплевать точно так же, как и на отца с матерью.

Мосье Юсеф Кадир оглядел нас глазами, в которых метался ужас. Потом с отчаянием принялся притопывать ногой, словно отплясывал на месте какой-то танец.

– Я хочу, чтобы мне вернули моего сына в том же виде, в каком я его оставил! Я хочу сына в хорошем, арабском состоянии, а не в плохом, еврейском!

– Какая разница – арабы или евреи, у нас это не в счет, – заявила мадам Роза. – Если хотите сына, то и получайте его в том виде, в каком он есть. А то сначала вы убиваете мать малыша, после объявляете себя психическим, а потом устраиваете очередное представление, потому что ваш сын, видите ли, вырос евреем. Умерьте свой аппетит! Мойше, иди обними своего папеньку, даже если это его доконает, ведь это как-никак твой отец!

– Давай-давай, нечего отлынивать, – поддакнул я, потому что был чертовски доволен тем, что мне стало на четыре года больше.

Мойше сделал шаг к мосье Юсефу Кадиру, и тот сказал ужасную вещь для человека, который не знает, что он прав.

– Это не мой сын! – прокричал он. Тоже мне, трагедию устроил.

Он шагнул к двери, проявляя независимость своей воли. Вместо того чтобы выйти, как он ясно выказывал намерение, он сказал «ах», потом «ох», положил руку слева, где сердце, и рухнул на пол, словно ему больше нечего было сказать.

– Гляди-ка, чего это с ним? – спросила мадам Роза, обмахиваясь японским веером, потому что ничего другого делать не оставалось. – Что с ним такое? Надо посмотреть.

Никто не знал, умер ли он, или то было лишь на время, потому что он не подавал никаких признаков. Мы подождали, но он упорно отказывался шевелиться. Мадам Роза уже начинала паниковать, потому что меньше всего на свете нам была нужна полиция, которая если уж начнет, то никогда и не кончит. Она послала меня привести кого-нибудь, чтобы что-нибудь сделать, но я прекрасно видел, что мосье Кадир Юсеф совершенно мертв, – на лице его разливалось то великое спокойствие, какое нисходит на тех, кому уже не о чем беспокоиться. Я ущипнул мосье Юсефа Кадира там и сям и поднес ему к губам зеркало, но у него уже не было никаких проблем. Мойше, само собой, тут же сделал ноги, потому что всегда норовит сбежать, а я помчался к братьям Заом – сказать им, что у нас случился мертвец и его нужно вынести на лестницу, чтоб он умер не у нас. Братья пришли и положили его на площадку третьего этажа, под дверь мосье Шарметту, который, как француз с гарантированным происхождением, мог себе такое позволить.

Я все-таки снова спустился туда, сел рядом с мертвым мосье Юсефом Кадиром и побыл там не много, хотя мы уже ничего и не могли друг для друга сделать.

Нос у него был куда длиннее моего, но за свою жизнь нос всегда удлиняется.

Я порылся в его карманах, чтобы посмотреть, нет ли у него чего-нибудь на память, но у него была только пачка сигарет «Голуаз бле». Внутри еще оставалась одна, и я выкурил ее, сидя рядом с ним, потому что все остальные из этой пачки выкурил он, и это для меня кое-что значило – выкурить последнюю.

Я даже немного поревел. Мне это было приятно – вроде как у меня появился кто-то свой, кого я потерял. Потом я услышал полицейскую сирену и быстро слинял наверх, чтобы не наживать неприятностей.

Мадам Роза все еще тряслась от страха, и мне стало спокойней оттого, что я вижу ее в этом состоянии, а не в том, другом. Нам вообще здорово повезло. Иногда ее хватало лишь на два-три часа в день, и мосье Кадир Юсеф попал удачно.

Я был все еще ошарашен теми четырьмя годами, что свалились мне на голову, и не знал, какое мне теперь делать выражение на лице, я даже посмотрелся в зеркало. Это было самое важное событие в моей жизни – такое называют переворотом. Я не представлял, как себя теперь вести, – так бывает всегда, когда становишься другим. Я понимал, что уже не смогу думать, как раньше, но пока предпочитал вообще не думать.

– О Господи, – только и сказала мадам Роза, и мы постарались больше не разговаривать о случившемся, чтобы не бередить душу. Я сел на табуретку у нее в ногах и взял ее за руку с благодарностью за все то, что она сделала, чтобы я остался у нее. У нас с ней только и было на свете что она да я, и мы это как-никак отстояли. Лично я думаю, что когда живешь с кем-то очень уродливым, в конце концов начинаешь его любить еще и за то, что он уродливый. По-моему, больше всех нуждаются в ком-то самые что ни на есть уроды, и как раз с ними тебе может повезти больше всего. Теперь, когда я вспоминаю, я говорю себе, что мадам Роза была не такой уж и уродиной, у нее замечательные карие глаза, как у преданной собаки, просто не следовало воспринимать ее как женщину, потому что тут она, конечно, всегда оказывалась в проигрыше.

– Ты расстроился, Момо?

– Да нет, мадам Роза, я рад, что мне четырнадцать лет.

– Так оно и лучше. И потом, отец с психиатрическим прошлым – это далеко не то, что тебе нужно, ведь иногда такое передается по наследству.

– Это верно, мадам Роза, мне подфартило.

– И к тому же, знаешь ли, Айша проворачивала уйму этих дел, так что поди-ка разберись, кто там отец. Она заимела тебя мимоходом – крутилась как белка в колесе.

Потом я сходил вниз, купил ей шоколадное пирожное у мосье Дрисса, и она его съела.

Ремиссия, как выражается доктор Кац, продолжалась у нее еще несколько дней. Дважды в неделю братья Заом на одной из своих спин поднимали к нам доктора Каца, который не мог позволить себе топать на седьмой этаж, чтобы констатировать очередные повреждения в ее организме. Ведь не следует забывать, что у мадам Розы помимо головы имелись и прочие органы, и за всеми ними тоже надо было присматривать. Я не любил торчать там, пока доктор Кац подсчитывал убытки, я всегда выходил на улицу и ждал.

Как-то раз мимо проходил Негр. Его звали так по малоизвестным причинам – скорее всего, чтобы отличать от других черных в квартале, потому что всегда кому-то одному достается больше, чем остальным. Он среди них самый тощий, носит котелок, и ему пятнадцать лет, из которых самое малое пять – без никого. У него когда-то были родители, которые поручили его дядьке, тот всучил его свояченице, а та подсунула его кому-то, кто творил добро, а потом цепь внезапно оборвалась, и концы в воду. Но он не кололся, он говорил, что он злопамятный и не желает подчиняться этому обществу. В квартале Негр был известен как мальчик на побегушках, потому что стоил дешевле, чем телефонный разговор. Иногда он мотался туда-сюда раз по сто на день, зато у него была даже собственная каморка. Он сразу увидел, что я не в лучшей олимпийской форме, и предложил поиграть в «беби» в бистро на улице Биссон, где стояла эта штука. Он спросил меня, что я буду делать, когда мадам Роза протянет ноги, и я сказал, что у меня есть кое-кто на примете. Но он понимал, что я заливаю. Я похвастался, что мне только что враз прибавилось четыре года, и он поздравил меня. Мы немного порассуждали о том, как можно самому бороться за жизнь, если тебе четырнадцать или пятнадцать лет и у тебя никого нет. Он знал адресочки, куда в таком случае податься, но сказал, что такие вещи должны нравиться, иначе уж больно мерзостно. Лично он никогда не собирался зарабатывать на жизнь таким способом, потому что это ремесло не для мужчин. Мы выкурили сигарету и поиграли в «беби», но у Негра были еще ходки, а я не из приставучих.

Когда я поднялся наверх, доктор Кац был еще там и пытался уговорить мадам Розу лечь в больницу. Пришли и другие люди: мосье Заом-старший, мосье Валумба, свободный от дежурства, и пятеро его приятелей по общежитию, потому что подступающая смерть делает человека значительней и его начинают больше уважать. Доктор Кац врал как зубодер, чтобы воцарить в доме хорошее настроение, потому что моральный дух тут тоже очень важен.

– А-а, вот и наш маленький Момо пришел узнать, что новенького! Что ж, новости хорошие, рака по-прежнему нет, могу вас всех успокоить, ха-ха!

Все улыбались, а особенно мосье Валумба, который хорошо разбирался в психологии, и мадам Роза тоже была довольна, потому что хоть в чем-то да преуспела в жизни.

– Но порой нам бывает трудновато, потому что наша бедная головушка иногда лишается кровоснабжения, да и почки с сердчишком у нас уже не те, что прежде, так что лучше бы нам все-таки провести некоторое время в больнице, в просторной и светлой палате, где в конце концов все уладится!

У меня от слов доктора Каца прямо спина заледенела. Все в квартале знали, что в больнице избавиться от жизни невозможно, даже если человек ужасно мучается, и что они насильно заставят тебя жить, пока ты еще не сгнил до конца и пока есть куда воткнуть иглу. Медицина должна оставлять за собой последнее слово и биться до конца, чтобы не дать свершиться воле господней. Мадам Роза надела свое синее платье и вышитую шаль, еще не потерявшую ценности, и была страшно довольна, что представляет интерес. Мосье Валумба заиграл на своем музыкальном инструменте, потому что наступил и впрямь трудный момент – знаете, когда никто ни для кого ничего не может. Я тоже улыбался, но внутри мне просто подохнуть хотелось. Иногда я чувствую, что жизнь не такая, какой кажется, ну совсем не такая, уж поверьте моему опыту старика. Потом они все вышли, гуськом и молча, потому что бывают минуты, когда говорить больше не о чем. Мосье Валумба извлек для нас еще несколько нот, но они ушли вместе с ним.

И вот мы с ней остались одни, чего я никому не пожелаю.

– Ты слышал, Момо? Вот уж и о больнице заговорили. А что будет с тобой?

Я принялся насвистывать – а что я еще мог сказать?

Я повернулся к ней, собираясь выдать ей первое, что в башку взбредет, но тут мне повезло, потому что как раз в этот момент в голове у нее заклинило, и потом она оставалась в отключке два дня и три ночи, не отдавая себе отчета. Но сердце продолжало делать свое дело, и она была еще, так сказать, жива.

Позвать доктора Каца или хотя бы соседей я не решался, уверенный, что на этот раз нас точно разлучат. Я просидел с ней рядом сколько мог, не отходя ни по нужде, ни чего-нибудь куснуть. Я хотел быть рядом, когда она вернется, чтобы оказаться первым, что она увидит. Я прикладывал руку к ее груди и чувствовал ее сердце, несмотря на все разделявшие нас килограммы. Зашел Негр, потому что меня нигде не было видно, и долго смотрел на мадам Розу, дымя сигаретой. Потом он порылся в кармане и протянул мне картонку. Там было отпечатано: «Бесплатно забираем отслужившую мебель, тел. 278-78-78». Потом он хлопнул меня по плечу и ушел.

На второй день я сбегал за мадам Лолой, и та поднялась к нам с дисками поп-музыки, которые орали дай Боже – мадам Лола говорила, что они и мертвого разбудят, – но и это не помогло. Перед нами был тот самый овощ, о котором доктор Кац предупреждал в самом начале, и мадам Лола до того разволновалась, видя свою приятельницу в таком плачевном состоянии, что впервые не поехала на ночь в Булонский лес, невзирая на понесенные из-за этого убытки. Вот это настоящий человек, и когда-нибудь я ее навещу.

Пришлось оставить старуху в кресле. Даже мадам Лола с ее боксерским прошлым не смогла ее поднять.

Самое грустное в таких отключках – что неизвестно, сколько это с человеком будет продолжаться. Доктор Кац говорил мне, что рекорд мира – у одного американца, который удерживал его семнадцать лет с хвостиком, но для этого нужны секунданты и специальные установки, вливающие каплю за каплей. Страшно было подумать, что мадам Роза может стать чемпионом мира, ведь она и так хлебнула горюшка, и побитие рекордов интересовало ее меньше всего на свете.

Мадам Лола такая участливая, каких мало. Она всегда хотела иметь детей, но я вам уже объяснял, что она для этого не приспособлена, как и большинство перевертышей, которые насчет детей не в ладах с законами природы. Она пообещала, что будет обо мне заботиться, она посадила меня на колени и принялась напевать свои сенегальские колыбельные. Во Франции колыбельные тоже есть, но мне ни разу не доводилось их слышать, потому что младенцем я никогда не был, у меня хватало других забот. Я извинился: мне уже стукнуло четырнадцать, и в дочки-матери со мной не поиграешь, это выглядело бы странно. Потом она ушла готовиться к работе, а мосье Валумба выставил вокруг мадам Розы часовых из своего племени, и они даже зажарили целиком барашка, которого мы слопали как на пикнике, сидя вокруг старухи прямо на полу. Это было здорово – как будто ты за городом.

Мы попытались покормить мадам Розу, заранее прожевывая для нее мясо, но она так и сидела с кусками, наполовину торчащими изо рта, бессмысленно уставившись на нас своими добрыми еврейскими глазами. Ну и ладно, жира на ней было достаточно, чтобы прокормить себя и даже все племя мосье Валумбы. Правда, те времена прошли, они больше людей не едят. В конце концов, поскольку царило хорошее настроение и они выпили пальмового вина, все принялись плясать под музыку вокруг мадам Розы. Соседи на шум не жаловались, потому что они не из тех, кто жалуется, и к тому же среди них нет ни одного, у кого документы были бы в порядке. Мосье Валумба немного попоил мадам Розу пальмовым вином, которое продается на улице Биссон в лавке мосье Сомго вместе с орехами кола, без которых тоже не обойтись, особенно в случае свадьбы. Пальмовое вино должно было пойти мадам Розе на пользу, потому что оно ударяет в голову и открывает пути кровоснабжению, но это совершенно ничего не дало, разве только она слегка раскраснелась. Мосье Валумба сказал, что главное – это усердней тамтамить, чтобы отогнать смерть, которая уже, видно, на подходе и которая страсть как боится тамтамов, на что у нее свои причины. Тамтамы – это такие маленькие барабаны, по которым колошматят ладонями, и это продолжалось всю ночь.

На следующий день я был уже уверен, что мадам Роза пошла на побитие мирового рекорда и нам не избежать больницы, где с ней будут делать все, что смогут. Я ушел из дому и отправился бродить по улицам, размышляя о Боге и прочих подобных штуковинах, потому что мне хотелось уйти еще дальше. Для начала я двинул по улице Понтье, в тот зал, где умеют заставить мир раскручиваться назад. И еще мне хотелось снова увидеть ту светловолосую милашку, от которой пахнет свежестью, – я вам про нее, кажется, рассказывал, ее зовут Надин или как-то там еще. Может, это и не очень красиво по отношению к мадам Розе, но что же вы хотите. Мне было так пусто, что я даже не чувствовал четырех лишних лет, которые выиграл, – мне было будто все те же десять, я еще как следует не привык.

Так вот, вы не поверите, но она ждала меня в том зале, хотя я не из тех, кого ждут. Она была там, и я почти почувствовал вкус ванильного мороженого, которое она для меня тогда заказывала.

Она не видела, как я вошел, она как раз говорила в микрофон слова любви, а это всегда захватывает. На экране женщина шевелила губами, но говорила за нее другая, моя. Это она давала той голос. Техника такая.

Я притулился в углу и стал ждать. Пусто было так, что я заревел бы, не будь мне на четыре года больше. Но даже и с ними я с трудом сдерживался. Зажегся свет, и малышка меня заметила. В зале было не так уж светло, но она все равно сразу меня узнала, и тут меня вдруг прорвало, я не смог сдержаться.

– Мухаммед!

Она бросилась ко мне, словно я кем-то для нее был, и обняла за плечи. Остальные вытаращили глаза – имя-то арабское.

– Мухаммед! Что случилось? Почему ты плачешь? Мухаммед!

Мне не очень нравилось, что она называет меня Мухаммедом, потому что так куда длиннее, чем Момо, ну да чего уж там.

– Мухаммед! Ответь мне! Что случилось?

Сами посудите, легко ли такое рассказать. Не с чего было даже начать. Я заглотнул побольше воздуху.

– Случилось… ничего не случилось.

– Послушай, на сегодня я закончила, едем ко мне, там все и расскажешь.

Она побежала за плащом, и мы поехали на ее машине. Время от времени она оборачивалась, чтобы мне улыбнуться. Пахло от нее до того хорошо, что даже не верилось. Она видела, что я не в лучшей олимпийской форме, на меня даже икота напала, но ничего не говорила – к чему говорить? – только иногда благодаря красному светофору касалась ладонью моей щеки, отчего в таких случаях всегда как-то легче. Мы приехали по ее адресу на улицу Сент-Оноре, и она зарулила во двор.

Мы поднялись к ней, и там оказался какой-то тип, незнакомый. Высокий, с длинными волосами и в очках. Он пожал мне руку и ничего не сказал, словно это самое обычное дело. Он был совсем молодой, от силы раза в два или три старше меня. Я огляделся, готовый увидеть тех двоих светлоголовых пацанов, которые у них уже имелись, и услышать, что тут во мне не нуждаются, но там был только песик и тоже не злой.

Они поговорили промеж себя на непонятном для меня языке, английском, а потом угостили меня чаем с бутербродами, отменно вкусными, и тут уж я отвел душеньку. Они подождали, пока я не налопаюсь, словно у них других дел не было, а потом этот тип заговорил со мной, дескать, не лучше ли мне, и я попытался тоже что-то сказать, но внутри накопилось столько всего, что я не мог даже толком продохнуть и мучился икотой и астмой, как мадам Роза, потому что астма – это заразительно.

Битых полчаса я оставался нем, как карп по-еврейски, только икал, и тот тип сказал, что я в шоковом состоянии, и слышать это было приятно, я их, выходит, заинтересовал. После я встал и сказал им, что должен возвращаться, поскольку есть один человек в полнейшем запустении, который во мне сильно нуждается, но малышка по имени Надин сходила на кухню и вернулась оттуда с ванильным мороженым, а это самая вкусная вещь, какую мне доводилось есть в моей паскудной жизни, это я точно вам говорю.

После этого мы поболтали немного, потому что мне стало хорошо. Когда я объяснил им, что упомянутый человек – это старая заброшенная еврейка, которая решила побить все мировые рекорды, и передал то, что доктор Кац рассказывал мне про овощи, они обменялись несколькими словами, которые я слышал и раньше, – маразм и церебральный склероз, – и я был доволен, потому что говорили о мадам Розе, а это мне всегда приятно. Я объяснил им, что мадам Роза – это бывшая шлюха, которая вернулась после депортации из еврейского общежития в Германии и открыла подпольный пансион для детей шлюх, которых можно шантажировать лишением родительских прав за нарушение законов проституции и которым приходится хорошенько прятать своих детей, потому что всегда найдутся подонки соседи, готовые донести на тебя в Общественное призрение. Понятия не имею, почему мне вдруг сделалось лучше, когда я стал им рассказывать. Я удобно сидел в кресле, и тот парень даже предложил мне сигарету и огоньку от своей зажигалки и слушал меня так, будто я и впрямь кое-что значу. Это я не для красного словца, я и вправду видел, что произвожу на них впечатление. Меня понесло, и остановиться я уже не мог, так мне захотелось выложить все, но это, понятное дело, было невозможно, потому что я не мосье Виктор Гюго, я еще для этого недостаточно оснащен. Из меня перло про все понемногу, потому что я все время тянул за первую попавшуюся нитку, рассказывая то про мадам Розу в запустении, то про отца, который убил мать, потому что был психический, но надо вам сказать, что я так до сих пор и не сумел разобраться, где все это начинается, а где кончается, потому что, по-моему, жизнь знай себе продолжается и продолжается. Мою мать звали Айша, она боролась за жизнь на панели и делала до двадцати выходов на день, пока не доигралась до того, что ее убили в припадке безумия, но не следует думать, что я непременно с наследственностью, ведь мосье Кадир Юсеф не мог поклясться, что он мой отец. Дружка мадам Надин звали Рамон, и он сказал мне, что он немного врач и не очень-то верит в наследование и что мне не стоит на это рассчитывать. Он снова дал мне огоньку от своей зажигалки – моя сигарета потухла – и сказал, что быть сыном шлюхи – это чем-то даже лучше, потому что можешь выбирать себе какого хочешь отца, ты ничем не связан. Он сказал мне, что бывало много таких вот случайных рождений, которые впоследствии оборачивались к лучшему и, получались стоящие парни. Я согласился с ним, ведь раз ты уже есть, делать нечего, это не то что в зале мадам Надин, где все можно пустить обратным ходом и даже вернуться в утробу матери, но самое паршивое – это что запрещено избавлять от жизни старых людей вроде мадам Розы, которые уже по горло этой жизнью сыты. Мне и вправду делалось все лучше и лучше, когда я им рассказывал, потому что стоило мне что-нибудь выложить, как начинало казаться, что плохого случилось меньше. Этот парень, который звался Рамоном и на вид был ничего себе, во время моего рассказа все возился со своей трубкой, но я отлично видел, что интересую-то его я. Мне только не хотелось, чтобы малышка Надин оставляла нас с ним один на один, потому что тогда все было уже не так в смысле симпатии. Ее улыбка целиком предназначалась мне. Когда я рассказал им, каким образом мне враз стало четырнадцать лет, тогда как еще накануне было десять, то заработал еще очко, так они заинтересовались. Я уже не мог остановиться, до того их интересовал. И постарался их заинтересовать еще больше, чтоб они почувствовали, что, слушая меня, занимаются важным делом.

– Однажды меня пришел забрать отец, он когда-то отдал меня на пансион к мадам Розе, еще до того, как убил мою мать и был признан психическим. У него были и другие шлюхи, которые на него работали, но убил он мою мать, потому что предпочитал ее остальным. Он пришел и стал требовать меня, когда его выпустили из психушки, но мадам Роза знать ничего не захотела, потому что для меня вовсе не блеск иметь психического папашу, это может стать наследственным. И сказала ему, что его сын – это Мойше, еврей. Правда, и у арабов был Мойше, но тот не еврей, его еще называют Моисеем, он у них пророк. Вот только, понимаете, сам-то мосье Юсеф Кадир был арабом и мусульманином, и когда ему вернули сына-еврея, он сделал из этого трагедию и помер…

Доктор Рамон тоже слушал внимательно, но особенное удовольствие доставляла мне мадам Надин.

– …Мадам Роза – самая уродливая и самая одинокая женщина на свете, и хорошо еще, что ей подвернулся я, потому что никому другому она бы не понадобилась. Я не понимаю, почему у одних есть все: уродство, старость, нищета и болезни, а у других ну совсем ничего нет. Это несправедливо. У меня есть друг, так он начальник всей полиции, и у него самые сильные на свете силы безопасности, он во всем самый сильный, это самый великий фараон, какого вы только можете себе вообразить. Он до того силен, что может сделать все что угодно, как король. Когда мы вдвоем шагаем по улице, он обнимает меня за плечи, чтобы все видели, что он заместо отца. А еще в детстве у меня была львица, которая по ночам иногда приходила и вылизывала мне лицо. Мне было только десять, и я воображал невесть что, а в школе сказали, что я с приветом, потому что не знали, что мне на четыре года больше: у меня еще не было настоящего дня рождения, тогда мосье Юсеф Кадир еще не приходил, чтобы объявить себя моим отцом, и не показывал расписку в подкрепление. Это мосье Хамиль, известный торговец коврами, научил меня всему, что я знаю, а теперь он ослеп. У мосье Хамиля всегда при себе Книга мосье Виктора Гюго, и когда я вырасту большой, я тоже напишу отверженных, потому что такое пишут всегда, когда есть что сказать. Мадам Роза боится, что у меня случится припадок и я перережу ей горло или причиню какой другой вред, потому что подозревает меня в наследственности. Но найдите-ка хоть одного шлюхиного сына, который мог бы точно сказать, кто его отец, а я никогда не буду убивать людей, не для того они предусмотрены. Когда я вырасту большой, в моем распоряжении будут все силы безопасности, и мне никогда не будет страшно. Жаль, что нельзя пустить жизнь наоборот, как в вашем зале дубляжа, чтоб она отступила назад и мадам Роза стала молодой и красивой, как на фотокарточке. Иногда я подумываю, а не уехать ли отсюда вместе с цирком, где у меня друзья-клоуны, но не могу этого сделать и послать все к чертям собачьим, пока старуха жива, потому что я обязан о ней заботиться…

Я заводился все больше и больше и уже не мог остановиться, боясь, что тогда они перестанут меня слушать. У этого доктора Рамона – так его звали – глаза под очками были из тех, что все время на тебя смотрят, и в какой-то момент он даже встал и включил магнитофон, чтобы лучше меня слушать, и я почувствовал себя таким значительным, что даже не верилось. У него на голове была целая копна волос. Впервые я оказался достойным интереса и меня даже записывали на магнитофон. Лично я до сих пор не знаю, что нужно сделать, чтобы стать достойным интереса: убить кого-нибудь, захватить заложников или еще чего, откуда мне знать. Эхма, клянусь вам, на свете так не хватает внимания, что и тут приходится выбирать, как на каникулах, когда нельзя поехать сразу и в горы, и к морю. Приходится решать, на что же все-таки обратить внимание, а поскольку выбор тут громадный, клюют всегда на самое яркое и дорогостоящее – к примеру, на нацистов, которые обошлись в миллионы людей, или на Вьетнам. Поэтому старая еврейка на седьмом этаже без лифта, которая и так уже слишком настрадалась в прошлом, чтобы ею еще интересовались, – это вовсе не то, что может пойти на первые полосы. Нужны миллионы и миллионы, чтобы у людей пробудился интерес, и трудно их в этом упрекнуть, потому что никому неохота разбрасываться по мелочам.

Я развалился в кресле и толкал речь, прямо как король, и самое смешное, что они слушали меня так, словно никогда ничего подобного не слыхивали. Но говорил я в основном для доктора Рамона, потому что малышка – та, по-моему, слушала через силу, а иногда даже казалось, будто ей хочется заткнуть себе уши. Это меня немного смешило, ведь жить-то все одно надо, никуда не денешься.

Доктор Рамон спросил меня, что я имею в виду, когда говорю о человеке в запустении, и я ответил, что это когда у него нет ничего и никого. Потом ему захотелось узнать, как мы выкручивались с тех пор, как шлюхи перестали отдавать нам на пансион малышей, но на этот счет я его сразу успокоил и сказал, что честь – это самое святое, что только есть у мужчины, мадам Роза объяснила мне это еще тогда, когда я толком не знал что почем. Этим способом я за жизнь не борюсь, он может быть спокоен. Просто у нас есть приятельница, мадам Лола, которая работает перевертышем в Булонском лесу, так она здорово нам помогает. Будь все такие, как она, мир стал бы совсем-совсем другим и несчастий куда как поубавилось бы. Она была чемпионом по боксу в Сенегале, перед тем как стать перевертышем, и зарабатывает достаточно денег, чтобы растить собственных детей, если бы против нее не ополчилась природа.

По тому, как они меня слушали, я понял, что к жизни они непривычны, и рассказал им, как работал сутилером на улице Бланш, чтобы разжиться мелочишкой. Я до сих пор заставляю себя говорить «сутенер», а не «сутилер», как в сопливом детстве, – уж больно привык. Иногда доктор Рамон говорил своей подружке что-то политическое, но я не особо понимал, потому что политика – это не для молодых.

Чего я им только не понарассказал, а мне все хотелось продолжать, столько еще оставалось такого, что нужно было выплеснуть наружу. Но я умаялся и даже начал видеть перед собой подмигивавшего мне голубого клоуна, как бывало часто, когда хотелось спать, и я боялся, как бы они его тоже не увидели и не подумали, что я с придурью или что-нибудь в этом роде. У меня уже не получалось рассказывать как прежде, и они заметили, что я умаялся, и сказали, что я могу заночевать у них. Но я им объяснил, что сейчас мне нужно идти заботиться о мадам Розе, которая скоро должна умереть, а тогда видно будет. Они дали мне еще бумажку с их фамилией и адресом, и малышка Надин сказала, что подбросит меня на машине и доктор поедет с нами взглянуть на мадам Розу – вдруг он сможет для нее что-нибудь сделать. Я не представлял, что еще можно сделать для мадам Розы после всего, что для нее уже сделали, но не прочь был доехать до дому на машине. Да только тут случилась одна смешная штука.

Мы собирались уходить, как кто-то позвонил в дверь пять раз подряд, и когда мадам Надин открыла, я увидел тех пацанов, которых уже знал и которые тут у себя дома, ничего не попишешь. Это ее дети – они вернулись из школы или еще откуда-то в этом роде. Белокурые такие и прибарахлены как на картинке, в такие шикарные шмотки, каких даже и не стырить, потому что в магазинах самообслуживания на полках они не лежат, а продаются внутри дорогих магазинов, и чтобы до них добраться, нужно преодолеть заслон из продавщиц. Они сразу же уставились на меня так, словно я из навоза. Вид у меня, конечно, был не ахти, это я сразу почувствовал. Кепка вечно стояла дыбом, потому что у меня слишком много волос на затылке, а пальтишечко доходило до пят. Когда одежду воруешь, примерять некогда, время поджимает. Ладно, они ничего не сказали, но мы были явно из разных курятников.

Я никогда еще не видел таких светловолосых пацанов, как эти двое. И клянусь вам, ими не очень-то пользовались, с виду они были как новенькие. Они и вправду были из совсем другой жизни.

– Идите, я познакомлю вас с нашим другом Мухаммедом, – сказала им мать.

Не стоило бы ей говорить «Мухаммед», лучше бы ей сказать «Момо». «Мухаммед» – это во Франции все равно что «арабский ублюдок», а когда такое говорят, то зло берет. Мне не стыдно быть арабом, наоборот, но Мухаммед во Франции – значит, дворник или чернорабочий. Это даже не то же самое, что алжирец. И потом, Мухаммед – это просто смешно. Это все равно как прозываться Иисусом Христом: все так и покатятся со смеху.

Оба пацана тут же ко мне подошли. Который помладше – ему было лет шесть или семь, потому что другой выглядел примерно на десять, – вылупился на меня так, словно никогда ничего похожего не видел, а потом сказал:

– А почему он так одет?

Я не для того пришел, чтоб меня оскорбляли. Я и так отлично знал, что я не у себя дома. А тут еще второй вылупился на меня еще больше и спросил:

– Ты араб?

Черт меня побери, я никому не позволяю обзывать себя арабом. И к тому же упорствовать не имело смысла, я не ревновал и ничего такого, но это место явно не про меня, и потом, малышка уже при деле, тут ничего не попишешь. У меня вспухла какая-то фигня в горле, я ее сглотнул, а потом выскочил за дверь и задал деру.

Мы из разных курятников, чего уж там.

Я остановился у кино, но шел фильм, запрещенный для несовершеннолетних. Даже смешно становится, когда подумаешь о тех вещах, которые для несовершеннолетних запрещены, а после – обо всех других, на которые они имеют полное право.

Кассирша увидела, что я разглядываю фотографии в витрине, и заорала, чтобы я убирался, оберегая мою юность. Вот же паскуда. Мне уже обрыдли эти запрещения, я распахнул пальто, показал ей свою штуковину и драпанул, потому что для шуток времени не оставалось.

Я прошел по Монмартру, где один sex-shop налезает на другой, но они тоже охраняются, и потом, мне всякая дрянь ни к чему: если захочется возбудиться, я и так это сделаю. Sex-shop – это для стариков, которые уже не могут возбуждаться сами по себе.

В тот день, когда моя мать не сделала аборт, было совершено, я считаю, самое настоящее преступление против человечества . У мадам Розы это выражение с языка не сходило, она получила образование и училась в школе.

Жизнь – она не для всех.

Больше по дороге домой я уже нигде не останавливался, у меня было теперь только одно желание: сесть рядом с мадам Розой, потому что мы с ней по крайней мере с одной и той же помойки.

Когда я пришел, то увидел перед домом санитарную машину и подумал: все, крышка, у меня никого больше нет, но это приехали не за мадам Розой, а за кем-то уже помершим. Я испытал такое облегчение, что разревелся бы, не будь я на четыре года старше. А я-то подумал было, что у меня никого не осталось. Тело принадлежало мосье Буаффе. Мосье Буаффа – это тот самый жилец, про которого я вам еще ничего не говорил, потому что про него и сказать было нечего, он редко показывался. У него приключилась какая-то ерунда в сердце, и мосье Заом-старший, который стоял на улице, сказал мне, что никто не заметил, как он умер, – он даже и почты никогда не получал. Я никогда еще так не радовался, что вижу его мертвым, – это я, конечно, не в обиду ему, а в пользу мадам Розы: значит, на этот раз умирать выпало не ей.

Я взбежал наверх, дверь была открыта, друзья мосье Валумбы ушли, но свет оставили, чтобы мадам Розу было виднее. Она расползлась своими телесами по всему креслу, и вы можете представить себе мою радость, когда я увидел, что по щекам у нее текут слезы, – ведь это доказывало, что она жива. Ее даже слегка сотрясало изнутри.

– Момо… Момо… Момо… – это все, что она в состоянии была из себя выдавить, но с меня и этого хватило.

Я подбежал к ней и обнял. Пахла она неважно, потому что не вставала и ходила под себя. Я обнял ее крепче: не хотел, чтобы она вообразила, будто мне противно.

– Момо… Момо…

– Да, мадам Роза, это я, на меня вы всегда можете рассчитывать.

– Момо… Я слышала… Они вызвали санитарную… Они сейчас придут…

– Это не за вами, мадам Роза, за мосье Буаффой, он уже умер.

– Мне страшно…

– Я знаю, мадам Роза. Значит, вы в самом деле живы.

– Санитарная…

Ей было тяжело говорить, потому что словам, чтобы выходить наружу, тоже нужны мышцы, а у нее все мышцы донельзя износились.

– Это не за вами. Про вас они и знать не знают, что вы здесь, клянусь вам в этом Пророком. Хайрем .

– Они сейчас придут, Момо…

– Не сейчас, мадам Роза. На вас еще не донесли. Вы вполне живы, ведь ходить под себя могут только живые.

Она, похоже, немного успокоилась. Я смотрел ей в глаза, чтобы не видеть остального. Вы не поверите, но глаза у этой старой еврейки были неописуемой красоты. Это как ковры мосье Хамиля, про которые он говорил: «Тут у меня ковры неописуемой красоты». Мосье Хамиль считает, что на свете нет ничего прекрасней, чем хороший ковер, потому что сам Аллах на нем восседает. По-моему, это еще не довод, ведь раз Аллах над нами, то он восседает над огромной кучей дерьма.

– А ведь и правда воняет.

– Значит, внутри у вас все работает как надо.

–  Инш’алла , – произнесла мадам Роза. – Скоро я умру.

–  Инш’алла , мадам Роза.

– Я рада, что умру, Момо.

– Мы все рады за вас, мадам Роза. У вас здесь одни только друзья. Все желают вам добра.

– Нельзя позволить им отвезти меня в больницу, Момо. Ни в коем случае нельзя.

– Можете быть спокойны, мадам Роза.

– Они в своей больнице насильно заставят меня жить, Момо. У них на это есть законы. Это настоящий Нюрнберг. Впрочем, откуда тебе про него знать, ты слишком мал.

– Я никогда не был слишком мал ни для чего, мадам Роза.

– Доктор Кац донесет на меня в больницу, и они приедут за мной.

Я не ответил. Раз уж даже евреи начали доносить друг на дружку, то соваться в это нечего. Мне-то на евреев плевать, они такие же люди, как все.

– В больнице они меня не избавят.

Я молчал. И держал ее за руку. Хоть в этом не врал.

– Сколько времени они заставили его мучиться, того чемпиона мира из Америки, Момо?

Я прикинулся идиотом.

– Какого еще чемпиона?

– Из Америки. Я слышала, ты рассказывал о нем мосье Валумбе.

Вот же хреновина.

– Мадам Роза, у них в Америке все мировые рекорды, они великие спортсмены. Во Франции, в марсельском «Олимпике» [16Футбольная команда.], одни иностранцы. Там есть даже бразильцы и не знаю еще кто. Вас они не возьмут. В больницу то есть.

– Ты клянешься мне?

– Пока я здесь, мадам Роза, больница шиш вас получит.

Она почти улыбнулась. Между нами говоря, краше она от этого не становилась, скорее наоборот, потому что это подчеркивало все остальное вокруг. Чего ей особенно не хватало, так это волос. В ту пору на голове у нее оставалось не больше трех десятков волосин.

– Мадам Роза, почему вы мне врали?

Она, похоже, искренне удивилась.

– Я? Я тебе врала?

– Почему вы говорили, что мне десять лет, когда на самом деле четырнадцать?

Вы не поверите, но она слегка покраснела.

– Я боялась, что ты меня покинешь, Момо, поэтому сделала тебя чуточку меньше. Ты всегда был для меня маленьким мужчиной. Никого другого я никогда по-настоящему не любила. И вот я считала года и боялась. Я не хотела, чтобы ты вырос слишком быстро. Прости меня.

Тут я поцеловал ее и, не выпуская ее руки из своей, другой обнял ее за плечи, как будто она была женщиной. Потом пришла мадам Лола со старшим Заомом, и мы ее приподняли, раздели, разложили на полу и помыли. Мадам Лола попрыскала ей везде духами, мы надели на нее парик и кимоно и уложили в чистую постель, и видеть это было одно удовольствие.

Однако мадам Роза портилась изнутри все больше и больше, и даже не могу вам сказать, до чего это несправедливо, когда живешь только потому, что мучаешься. Ее организм уже никуда не годился, и в нем отказывало если не одно, так другое. Нападают всегда на беззащитных стариков, это легче всего, и мадам Роза тоже стала жертвой этой уголовщины. Все ее составные части были дрянными: сердце, печенка, почки, бронхи – среди них не нашлось бы ни одной доброкачественной. Дома остались только она да я, и вокруг, кроме мадам Лолы, не было никого. Каждое утро я заставлял мадам Розу упражняться в ходьбе, чтобы ее размять, и она шаркала от двери к окну и обратно, опираясь мне на плечо, чтобы окончательно не заржаветь. На время ходьбы я заводил ей еврейскую пластинку, которую она очень любила и которая была не такая грустная, как обычно. У евреев, поди узнай отчего, пластинки всегда очень грустные. Так велит ихний фольклор. Мадам Роза часто говорила, что все ее несчастья исходят от евреев и, не будь она еврейкой, она не познала бы и десятой доли тех бед, что ей выпали. Мосье Шарметт прислал ей похоронный венок, потому что не знал, что умер мосье Буаффа, и решил, что это мадам Роза, как ей все желали для ее же блага, и мадам Роза обрадовалась, потому что это вселяло в нее надежду на скорый конец и к тому же такое случилось впервые, чтобы ей доставляли цветы на дом. Племенные братья мосье Валумбы натащили бананов, цыплят, манго, риса и прочего, как это принято у них, когда в семье ожидается радостное событие. Все заставляли мадам Розу верить, что скоро со всем будет покончено, и ей было не так страшно. К ней наведался даже отец Андре, католический кюре африканских общежитий на улице Биссон, но пришел он не как кюре, а сам по себе. Он не делал мадам Розе никаких авансов и вел себя очень корректно. Мы ему тоже ничего не сказали, потому что вы сами знаете, каково с ним, с Господом. Он что хочет, то и творит, потому что сила на его стороне.

Теперь отец Андре уже умер от обрыва сердца, но я думаю, что не сам, ему это устроили. Я вам раньше о нем не говорил, потому что мы с мадам Розой не совсем по его части. Его послали в Бельвиль миссионером, заботиться об африканских рабочих-католиках, а мы не были ни тем ни другим. Он был очень добрый и всегда держался немного виновато, словно знал, что его ведомство есть в чем упрекнуть. Я останавливаюсь на нем потому, что он был славный человек и, когда умер, оставил во мне добрую память.

По отцу Андре было видно, что он побудет здесь еще немного, и я сходил на улицу разузнать об одной неприятной истории, случившейся незадолго перед этим. Обычно парни вместо «героин» говорят «ка-каша», так один восьмилетний лопух прослышал, что ребята постарше делают себе уколы какаши и это мировая вещь, и он сотворил на газетку, загнал себе этого в вену и через то загнулся. За это даже повязали Махута и двух его дружков – они, дескать, неправильно информировали, но лично я считаю, что они вовсе не обязаны были учить восьмилетнего шкета правильно колоться.

Когда я вернулся домой, то обнаружил рядом с отцом Андре раввина с улицы Шом, где кошерная лавка мосье Рюбена, – он, видать, пронюхал, что вокруг мадам Розы рыщет католический кюре, и испугался, как бы та не устроила себе христианской кончины. Он к нам ногой никогда не ступал, зная мадам Розу еще по тем временам, когда она была шлюхой. Ни отец Андре, ни раввин, которого звали по-другому, уж и не помню как, не желали уступать умирающую, прочно обосновавшись каждый на стуле у ее кровати. Они даже поговорили немного о войне во Вьетнаме, потому что это почва нейтральная.

Мадам Роза провела хорошую ночь, а я так и не смог заснуть и лежал с открытыми в темноту глазами, стараясь думать о чем-нибудь ни на что не похожем, но понятия не имел, откуда это непохожее взять.

Наутро пришел доктор Кац провести очередной осмотр мадам Розы, и на этот раз, когда мы с ним вышли на лестницу, я сразу же почувствовал, что несчастье вот-вот постучится в нашу дверь.

– Ее надо перевезти в больницу. Здесь ей оставаться нельзя. Я вызову санитарную машину.

– А что они будут делать ей в больнице?

– За ней будет надлежащий уход. Она сможет прожить еще некоторое время, а может, и довольно долго. Я знавал людей в таком же состоянии, как она, так им сумели продлить жизнь на несколько лет.

Вот же сволочи, подумал я, но вслух при докторе ничего не сказал. Помявшись, я спросил:

– Скажите, доктор, а вы не могли бы избавить ее от жизни, ну, промеж своих, евреев?

Он очень натурально удивился.

– Как это «избавить от жизни»? Что ты городишь?

– Ну да, избавить ее, чтоб не мучилась больше.

Тут доктор Кац до того разволновался, что был вынужден присесть. Он обхватил голову руками и вздохнул много раз подряд, заведя глаза к небесам, как это у них принято.

– Нет, малыш Момо, этого делать нельзя. Эвтаназия строго запрещена законом. Мы здесь как-никак в цивилизованной стране. Ты сам не знаешь, о чем говоришь.

– Нет, знаю. Я алжирец, я знаю, о чем говорю. Там у них есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой .

Доктор Кац глянул на меня так, будто я его напугал. Он молчал, разинув рот. Иной раз даже смех берет: не хотят люди понимать, и все тут, хоть кол на голове теши.

– Ведь существует это самое священное право народов , так или нет, черт меня побери?

– Конечно, существует. Это великая и прекрасная вещь. Но при чем тут…

– При том, что если оно существует, то у мадам Розы, как и у всех, есть священное право народов распоряжаться собственной судьбой . И раз она хочет, чтобы ее избавили от жизни, то это ее право. И именно вы должны ей это сделать, потому что тут нужен врач-еврей, чтобы не вышло антисемитизма. Уж промеж-то своих вам бы не стоило друг дружку мучить. Куда это годится?

Доктор Кац вздыхал все сильней, и на лбу у него даже выступил пот, до того я хорошо говорил. Я впервые почувствовал, что мне и вправду стало на четыре года больше.

– Ты не знаешь, что говоришь, дитя мое, ты не знаешь, что говоришь.

– Я не ваше дитя и вообще не дитя вовсе. Я сын шлюхи, и мой отец ухлопал мою мать, а когда знаешь такое, можно сказать, знаешь все и уж никакое ты не дитя.

Доктора Каца аж трясло, до того его оторопь взяла.

– Кто тебе это сказал, Момо? Кто рассказал тебе такие вещи?

– Не имеет значения, кто сказал, доктор Кац, потому что иной раз лучше как можно меньше иметь родителей, уж поверьте моему опыту старика и как я уже имел честь, если говорить словами мосье Хамиля, приятеля мосье Виктора Гюго, который вам, должно быть, небезызвестен. И не смотрите на меня так, доктор Кац, я не психический и не наследственный, и не буду я убивать свою шлюху-мать, это уже сделано, упокой Господь ее тело, которое совершило столько добра на этой земле, и в гробу я вас всех видал, кроме мадам Розы, она единственная, кого я любил на свете, и я не дам ей стать чемпионкой мира среди овощей, только чтобы потрафить медицине, и когда я напишу своих отверженных, я выскажу все, что захочу, никого не убивая, потому что слово может все, и будь вы не бессердечным старым жидом, а настоящим евреем с настоящим сердцем вместо жалкого изношенного органа, то сделали бы доброе дело и сию же минуту спасли бы мадам Розу, избавили бы ее от жизни, которую ей заделал ваш главный еврейский отец, никому не известный и не имеющий даже лица, так ловко он скрывается, и его не разрешается даже изображать, потому что тут работает целая мафия, чтобы не дать ему попасться, и это уголовщина и приговор дерьмовым лекаришкам за неоказание помощи…

Доктор Кац стал белый как бумага, что ему здорово шло при его изящной белой бороденке и глазах сердечника, и тут я придержал вожжи, потому что если б он умер, то не услышал бы ничего из того, что я когда-нибудь им всем еще выскажу. Но колени у него начали подгибаться, и я помог ему усесться на ступеньку, хотя так и не простил ему ничего и никого. Он поднес руку к сердцу и посмотрел на меня так, словно он кассир банка и умоляет оставить его в живых. Но я только скрестил руки на груди и ощущал себя народом, у которого есть священное право распоряжаться собственной судьбой.

– Малыш Момо, малыш Момо…

– Нет тут никакого малыша. Так да или нет, черт побери?

– Не имею я права этого делать…

– Вы не хотите ее избавить?

– Это невозможно, эвтаназия сурово карается…

И смех и грех. Хотел бы я знать, бывает ли что-нибудь, что не карается сурово, особенно когда карать не за что.

– Ее надо положить в больницу, это будет гуманно…

– А меня возьмут вместе с ней в больницу?

Это его слегка успокоило, и он даже улыбнулся.

– Ты славный мальчуган, Момо. Нет, тебя не возьмут, но ты сможешь ее навещать. Только скоро она перестанет тебя узнавать…

Он попытался перевести разговор на другую тему.

– А кстати, Момо, что будет с тобой? Не можешь же ты жить один.

– За меня не беспокойтесь. Я знаю уйму шлюх на Пигаль. Я уже получил достаточно предложений.

Доктор Кац разинул рот, глянул на меня, а потом вздохнул, как они все делают. А я размышлял. Надо было выиграть время, это никогда не помешает.

– Послушайте, доктор Кац, не вызывайте пока больницу. Дайте мне еще несколько дней. Может, она и сама помрет. И потом, мне надо устроиться. Иначе меня упекут в Призрение.

Он снова вздохнул. Этот старикан вообще уже не дышал нормально, а только вздыхал. А я был по горло сыт всякими вздыхателями.

Он посмотрел на меня, но уже иначе.

– Ты никогда не был таким, как остальные дети, Момо. И ты никогда не будешь таким, как другие, я всегда это знал.

– Спасибо вам на добром слове.

– Я действительно так думаю. Ты всегда будешь особенным.

Я немного поразмыслил.

– Это, наверное, потому, что у меня отец психический.

Доктор Кац будто прямо сразу заболел, до того у него стал неважнецкий вид.

– Вовсе нет, Момо. Я совсем не то хотел сказать. Ты еще слишком молод, чтобы понять, но…

– Человек никогда ни для чего не бывает слишком молод, доктор, уж поверьте моему опыту старика.

Он удивился.

– Где ты слышал это выражение?

– Так всегда говорит мой друг, мосье Хамиль.

– Ах вон оно что. Ты очень умный мальчик и очень чувствительный, даже чересчур чувствительный. Я не раз говорил мадам Розе, что ты никогда не будешь как все. Иногда из таких получаются великие поэты, писатели, а иногда… – Он вздохнул. – А иногда бунтари. Но ты не беспокойся, это вовсе не означает, что ты не будешь нормальным человеком.

– Я очень надеюсь, что никогда не буду нормальным, доктор Кац, одни только сволочи завсегда нормальные.

– Всегда. Всегда нормальные.

– Да я в лепешку разобьюсь, доктор, только чтобы не стать нормальным.

Он снова поднялся, и я подумал, что сейчас самое время кое о чем у него спросить, потому что это начинало не на шутку меня донимать.

– Скажите, доктор, вы уверены, что мне четырнадцать лет? Мне не двадцать, не тридцать и не сколько-нибудь там еще, а? Сначала мне говорят «десять», потом – «четырнадцать». А может, мне все-таки еще больше? Что, конечно, лучше. Но я случаем не карлик, черт меня побери? Я ни капельки не хочу быть карликом, доктор, пускай даже они нормальные и особенные.

Доктор Кац улыбнулся в бороду: он был счастлив наконец-то сообщить мне по-настоящему хорошую весть.

– Нет, ты не карлик, Момо, даю тебе честное врачебное слово. Тебе действительно четырнадцать, просто мадам Розе хотелось как можно дольше удержать тебя при себе, она боялась, что ты ее бросишь, потому и твердила, что тебе только десять. Наверное, мне следовало бы сказать тебе это чуть раньше, но…

Он улыбнулся и оттого стал еще печальней.

– …но поскольку это была прекрасная история любви, я ничего не стал говорить. Что касается мадам Розы, то я согласен подождать еще несколько дней, но думаю, ее совершенно необходимо поместить в больницу. Мы не имеем права прекращать страдания, как я тебе уже объяснял. А пока делайте с ней легкую гимнастику, ставьте ее на ноги, заставляйте понемногу гулять по комнате – одним словом, шевелите, иначе у нее появятся пролежни и нарывы. Ей необходимо движение. Итак, два-три дня, но не больше…

Я позвал одного из братьев Заом, и тот на плечах снес доктора вниз.

Доктор Кац еще жив, и когда-нибудь я его навещу.

Я немного посидел на лестнице один, чтоб никто не трогал. Что ни говори, а приятно узнать, что ты не карлик, это уже кое-что. Как-то раз я видел фотографию калеки, который живет без рук и без ног. Я частенько о нем думаю, чтобы почувствовать, что мне лучше, чем ему, – хорошо все-таки иметь руки-ноги. Потом я вспомнил про гимнастические упражнения, которыми надо заниматься с мадам Розой, чтобы ее расшевелить, и пошел звать на подмогу мосье Валумбу, но тот работал со своими отбросами. Я целый день просидел с мадам Розой – она раскладывала карты, чтобы прочесть по ним свое будущее. Когда мосье Валумба пришел с работы, он с приятелями поднялся к нам, они взяли мадам Розу и принялись заниматься с ней легкими упражнениями. Сначала прогуляли ее по комнате, потому что ноги еще худо-бедно ей служили, а потом уложили на покрывало и слегка покачали, чтобы расшевелить ее внутри. Под конец они даже начали смеяться, потому что было забавно видеть мадам Розу в роли большой куклы, с которой они как будто во что-то играют. Это ей здорово пошло на пользу, и она даже нашла для каждого приветливое слово. Потом ее уложили в постель, накормили, и она попросила свое любимое зеркало. Поглядевшись в него, она улыбнулась себе и чуть подправила те тридцать волосин, что у ней еще оставались. Мы все поздравили ее с тем, что она так хорошо выглядит. Она накрасилась, в ней еще оставалась женственность, ведь можно быть страшилищем и все же пытаться измениться к лучшему. Жаль, что мадам Роза не красавица, потому что к этому у нее настоящее призвание и уж тогда бы она просто блистала. Она улыбалась себе в зеркало, и все радовались, что она себе не противна.

Потом братья мосье Валумбы приготовили ей рис с перцем – они уверяли, что ее надо проперчить, чтобы кровь в ней побежала быстрее. Тут появилась мадам Лола, а с этим человеком к нам всегда будто солнышко входило. Единственное, что меня печалит при мысли о мадам Лоле, – что она мечтает пойти и все себе отрезать, чтобы, как она говорит, окончательно стать женщиной. Лично я считаю, что это уж чересчур, и всегда боюсь, как бы она сама себе не повредила.

Мадам Лола дала старухе одно из своих платьев – уж она-то знала, насколько женщине важен моральный дух. Еще она принесла шампанского, а уж лучше ничего не бывает. Потом попрыскала мадам Розу духами, в которых та нуждалась все больше и больше, потому что толком уже не могла уследить за своими выпускными путями.

Мадам Лола – та от природы веселая, потому что благословлена к этому африканским солнцем, и одно удовольствие смотреть, как она сидит на кровати, закинув ногу на ногу, одетая по последней моде. Для мужчины мадам Лола очень красивая, если не считать голоса, приобретенного еще в пору ее чемпионства по боксу в тяжелом весе, но уж с этим она ничего не может поделать, потому что голос напрямую связан с ее мужской частью, которая и есть главная печаль в ее жизни. Зонтик Артур был при мне, я не мог так резко с ним порвать, несмотря на враз заполученные четыре года. Я имел полное право привыкать, ведь другие тратят куда больше времени на то, чтобы постареть на несколько лет, и мне тоже торопиться не стоило.

Мадам Роза так быстро оклемалась, что сумела встать и даже пройтись без посторонней помощи, – это была эмиссия и надежда. Когда мадам Лола с сумочкой в руке ушла на работу, мы сели перекусить, и мадам Роза отведала цыпленка, которого прислал ей мосье Джамаили, известный лавочник. Сам мосье Джамаили уже скончался, но при жизни между ними были очень хорошие отношения, и родственники продолжали его дело. После она выпила немного чаю с вареньем и впала в задумчивость, и я испугался, решив, что это новая атака маразма. Но за день ее так растрясли, что кровь неплохо справлялась со своими обязанностями и добиралась до головы как полагается.

– Момо, скажи мне всю правду.

– Мадам Роза, всей правды я не знаю, я даже не представляю, кто ее вообще может знать.

– А он что сказал тебе, этот доктор Кац?

– Он сказал, что вас нужно поместить в больницу и там они позаботятся о том, чтобы не дать вам умереть. Вы еще долго протянете.

У меня сердце сжималось оттого, что я говорю ей такое, но я даже изобразил улыбку, как будто сообщал ей прекрасную новость.

– Как оно у них называется – ну, то, что у меня?

Я сглотнул слюну.

– Это не рак, мадам Роза, клянусь вам.

– Момо, как это называется у врачей?

– С этим можно жить долго-долго.

– С чем «с этим»?

Я молчал.

– Момо, ведь ты не будешь мне врать? Я старая еврейка, со мной сделали все, что только можно сделать с человеком… Я должна знать. Есть вещи, которые никто не имеет право с человеком делать. Я знаю, бывают дни, когда у меня нелады с головой.

– Это не страшно, мадам Роза, вполне можно жить и так.

– Как «так»?

Больше сдерживаться я не мог. Слезы душили меня изнутри. Я бросился к ней, она приняла меня в объятия, и я проорал:

– Как овощ, мадам Роза, как овощ! Они хотят заставить вас жить овощем!

Она ничего не сказала, только слегка вспотела.

– Когда они за мной приедут?

– Не знаю, может, дня через два, доктор Кац вас очень любит, мадам Роза. Он обещал мне, что нас разлучат только через его труп.

– Я не поеду, – сказала мадам Роза.

– Ума не приложу, что нам теперь делать, мадам Роза. Все подонки. Они не хотят вас избавить.

Она выглядела очень спокойной. Только попросила помыться, потому что сделала немного под себя. Теперь, когда я об этом вспоминаю, мне кажется, что она была очень красивая. Это зависит от того, как о человеке думаешь.

– Это гестапо, – сказала она. И уж больше ничего не говорила.

Ночью мне стало холодно, я поднялся и укрыл ее вторым одеялом.

Наутро я проснулся радостным. Когда я только-только проснусь, я сперва ни о чем не думаю, и потому мне выпадает хорошая минутка. Мадам Роза была жива и даже постаралась мне улыбнуться, желая показать, что у нее все в порядке, вот только у нее болела печень, потому что была гепатической, и левая почка, к которой доктор Кац относился с большим неодобрением, и вообще там было полным-полно всяких неработающих деталей, но не мне вам об этом рассказывать, я в этом ничего не смыслю. Снаружи светило солнце, и я раздернул занавески, чтобы оно вошло, но ей не очень-то понравилось – на свету она была слишком хорошо видна, а это ее удручало. Она взяла зеркало и сказала только:

– Какой же я стала уродиной, Момо.

Я рассердился, потому что никому не дано права плохо говорить о старой больной женщине. Я считаю, что нельзя судить обо всех со своей колокольни, как, например, о бегемотах или о черепахах, которые просто не такие, как все.

Она прикрыла глаза, и оттуда потекли слезы, но не знаю, то ли она сама заплакала, то ли мышцы ослабли.

– Я уродина и прекрасно это знаю.

– Мадам Роза, это просто потому, что вы не похожи на остальных.

Она взглянула на меня.

– Когда они за мной приедут?

– Доктор Кац…

– Я не хочу больше слышать о докторе Каце. Это достойный человек, но он ничего не понимает в женщинах. Я была красавицей, Момо. У меня была лучшая клиентура на улице Прованса. Сколько у нас осталось денег?

– Мадам Лола подбросила нам сто франков. И еще даст. Она борется за жизнь будь здоров.

– Лично я ни за что не пошла бы работать в Булонский лес. Там даже вымыться негде. На Центральном рынке – вот там гостиницы высокой категории, с гигиеной. А в Булонском лесу так даже опасно из-за всяких маньяков.

– Да с любым маньяком мадам Лола расправится одной левой, вы же знаете, она была чемпионом по боксу.

– Она просто святая. Не знаю, что бы с нами без нее сталось.

После она захотела прочесть еврейскую молитву, как ее учила мать. Я не на шутку перепугался, подумав, что она впадает в детство, но перечить не решился. Вот только ей никак не удавалось вспомнить слова из-за размягчения мозгов. Она когда-то учила этой молитве Мойше, и я тоже ее выучил, потому что терпеть не мог, когда они занимались чем-нибудь без меня. Я затянул:

–  Шма исраэлъ аденои элохейну аденои экхот бурух шейн квейт малхуссе лоэйлем боэт…

Она повторила это за мной, а потом я пошел в уборную и трижды сплюнул: «Тьфу, тьфу, тьфу», как делают евреи, потому что молитва была не из моей религии. Мадам Роза попросила меня одеть ее, но у меня силенок не хватало, и я отправился в черное общежитие, где нашел мосье Валумбу, мосье Сокоро, мосье Танэ и других, чьих имен я вам назвать не могу, потому что они все там очень добрые.

Едва мы вошли, как я увидел, что мадам Роза снова ослабла мозгами: глаза у нее стали стеклянные, а из открытого рта текла слюна, как я уже имел честь и не хочу больше к этому возвращаться. Я сразу вспомнил, что сказал мне доктор Кац по поводу упражнений, которыми нужно заниматься с мадам Розой, чтобы ее расшевелить и чтобы кровь устремилась повсюду, куда нужно. Мы быстренько уложили мадам Розу на покрывало, и братья мосье Валумбы подняли ее и со всей своей баснословной силой принялись трясти, но в эту самую минуту на спине мосье Заома-старшего прибыл доктор Кац с медицинскими инструментами в саквояжике. Не успев даже слезть со спины мосье Заома-старшего, он пришел в страшное негодование, потому что, дескать, это совсем не то, что он имел в виду. Никогда еще я не видел доктора Каца таким сердитым: ему пришлось даже сесть и подержаться за сердце, потому что все здешние евреи – больные люди, они приехали в Бельвиль из своей Европы очень давно, старыми и усталыми, потому-то и остались здесь и не смогли поехать дальше. Он ужасно накричал на меня и обозвал нас всех дикарями, что не на шутку возмутило мосье Валумбу, который заметил ему, что это уже намеки. Доктор Кац извинился, сказав, что он никого не хотел оскорбить, но он вовсе не предписывал подбрасывать мадам Розу в воздух, как блин, надо было просто дать ей походить туда-сюда мелкими шажками, соблюдая тысячи предосторожностей. Мосье Валумба со своими соотечественниками быстренько усадил мадам Розу в кресло, потому что пришло время сменить простыни по причине ее естественных потребностей.

– Я сейчас же звоню в больницу, – решительно заявил доктор Кац. – И немедленно вызываю санитарную машину. В ее состоянии это необходимо. Ей нужен постоянный уход.

Я захныкал, но ясно видел, что этим его не проймешь. Тут-то у меня и возникла гениальная идея, потому что тогда я вправду был способен на все.

– Доктор Кац, в больницу ее класть нельзя. Во всяком случае, сегодня. Сегодня у нее будут родственники.

Он удивился:

– Как это «родственники»? У нее ведь нет никого на свете.

– У нее объявились родственники в Израиле, и… – я сглотнул слюну, – сегодня они приезжают.

Доктор Кац почтил память Израиля минутой молчания. Он никак не мог опомниться.

– Этого я не знал, – произнес он, и теперь в его голосе звучало уважение, потому что для евреев Израиль – это кое-что. – Мне она никогда про это не говорила…

Ко мне возвращалась надежда. Я сидел в углу со своим пальто и зонтиком Артуром, я снял с него котелок и нахлобучил его себе на голову, чтобы на меня снизошла барака – господня благодать по-арабски.

– Сегодня они приезжают за ней. И увезут ее в Израиль. Все уже улажено. Русские выдали ей визу. Доктор Кац остолбенел.

– Как это «русские»? Что ты городишь?

Вот же чертовщина, я, наверное, ляпнул невпопад, но ведь мадам Роза не раз объясняла мне, что для выезда в Израиль требуется русская виза.

– В общем, вы меня понимаете.

– Ты немного путаешь, малыш Момо, но я понимаю… Значит, они приезжают за ней?

– Да, они узнали, что она выжила из ума, и поэтому увозят ее в Израиль. Они улетают завтрашним рейсом.

Доктор Кац был в полном восторге и задумчиво поглаживал бородку – лучшей идеи мне никогда еще в голову не приходило. Я впервые почувствовал, что мне и впрямь стало на четыре года больше.

– Они очень богаты. У них свои магазины, и они все на собственных колесах. У них…

Стоп, сказал я себе, не стоит перегибать палку.

– …у них есть все что надо, чего уж там.

– Ц-ц-ц, – поцокал языком доктор Кац, качая головой. – Вот это хорошая новость. Бедная женщина столько выстрадала в жизни… Но почему же они не дали знать о себе раньше?

– Они писали ей, чтоб она приезжала, но мадам Роза не хотела меня оставлять. Мы с мадам Розой друг без дружки жить не можем. Это все, что у нас с ней есть на свете. Она меня бросать не хотела. Да и теперь не хочет. Еще вчера мне пришлось умолять ее: «Мадам Роза, поезжайте к своим родственникам в Израиль. Там вы умрете спокойно, они будут заботиться о вас. Здесь вы ничто. Там вы гораздо больше».

Доктор Кац смотрел на меня, ошарашенно разинув рот. У него даже глаза слегка намокли от волнения.

– Впервые слышу, чтобы араб отправлял еврейку в Израиль, – сказал он, с трудом выговаривая слова, потому что у него был настоящий шок.

– Она не хотела уезжать туда без меня. Доктор Кац стал задумчивым.

– А вы не можете поехать туда вдвоем?

Вот это меня задело крепко. Я отдал бы все что угодно, лишь бы куда-нибудь отсюда уехать.

– Мадам Роза обещала мне разузнать там все как следует…

У меня почти голос пропал, до того я не знал, что говорить дальше.

– В конце концов она согласилась. Они приезжают за ней сегодня, а завтра улетают.

– А ты, малыш Мухаммед? С тобой что будет?

– Я подыскал кое-кого на время, пока на меня не придет вызов.

– Придет что?!

Я больше ничего не сказал. Я завяз по уши и не знал, как из всего этого выпутаться.

Мосье Валумба и вся его родня ликовали, поняв, что я все уладил. А я сидел на полу со своим зонтиком Артуром и не знал, где я и что я. Я уже ничего не знал и знать не хотел.

Доктор Кац поднялся.

– Ну что ж, это отличная новость. Мадам Роза может прожить еще порядочное время, хоть и не будет толком этого осознавать. Болезнь очень быстро прогрессирует. Но у нее будут периоды просветления, и она будет счастлива посмотреть вокруг и увидеть, что она у себя дома, среди своих. Передай ее родственникам, чтобы они зашли ко мне, сам я не выхожу, ты ведь знаешь.

Он положил руку мне на голову. Смешно подумать, сколько есть людей, которые кладут свою руку мне на голову. Им это идет на пользу.

– Если мадам Роза придет в сознание до отъезда, передай ей, что я ее поздравляю.

– Хорошо, я скажу ей «мазлтов» .

Доктор Кац посмотрел на меня с гордостью.

– Ты, наверное, единственный араб на свете, говорящий на идише, малыш Момо.

– Да, митторништ зорген .

На случай, если вы не знаете еврейского, у них это означает: «жаловаться не на что».

– Не забудь сказать мадам Розе, как я за нее рад, – повторил доктор Кац, и я последний раз о нем упоминаю, потому что такова жизнь.

Мосье Заом-старший вежливо ожидал его у двери, чтобы спустить вниз. Мосье Валумба и его племяши уложили мадам Розу в чистую постель и тоже ушли. А я так и остался сидеть со своим зонтиком Артуром и с пальто и все глядел на мадам Розу, лежавшую на спине наподобие огромной перевернутой черепахи, которая для этого не предусмотрена.

– Момо…

Я даже головы не поднял.

– Да, мадам Роза.

– Я все слышала.

– Я знаю, я сразу увидел, как только вы на меня посмотрели.

– Значит, я уезжаю в Израиль?

Я ничего не ответил, только опустил голову еще ниже, чтобы ее не видеть, потому что нам было больно смотреть друг на дружку.

– Ты правильно сделал, малыш Момо. Ты мне поможешь.

– Конечно же, я помогу вам, мадам Роза, но только не прямо сейчас.

Я даже поревел немного.

У нее выдался хороший день, и она выспалась, но назавтра к вечеру все стало еще хуже: заявился управляющий, потому что мы уже много месяцев не платили за жилье. Он сказал, что стыдно держать в квартире старую больную женщину без никого, кто бы о ней заботился, и что ее из гуманитарных соображений надо отдать в приют. Это был плешивый толстяк с глазами доносчика, и он ушел, напоследок пригрозив, что позвонит в больницу для бедных по поводу мадам Розы и в Общественное призрение – по поводу меня. И его кустистые усы при этом мерзко так шевелились. Я кубарем скатился по лестнице и догнал управляющего, когда тот уже зашел в кафе мосье Дрисса, чтобы звонить. Я сказал ему, что завтра приезжают родственники мадам Розы, чтобы увезти ее в Израиль, и я уеду вместе с ней, так что он может забирать свою квартиру назад. Тут у меня возникла гениальная идея, и я добавил, что родственники мадам Розы заплатят ему за те три месяца проживания, что мы ему должны, а больница – та ни гроша не заплатит. Клянусь вам: те четыре года, что я заполучил, здорово чувствовались, и теперь я очень быстро приучался думать как надо. Я даже пообещал ему, что если он поместит мадам Розу в больницу, а меня – в Призрение, то будет иметь дело со всеми евреями и арабами Бельвиля за то, что помешал нам возвратиться на землю наших предков. Я выложил ему полный набор, пригрозив, что ему кое-что отрежут и запихнут в пасть, как это всегда делают еврейские террористы, а хуже этого ничего быть не может, если, конечно, не считать моих арабских братьев, которые сражаются за право распоряжаться собственной судьбой и возвратиться к себе на родину, и если он свяжется с мадам Розой и со мной, то будет иметь дело с еврейскими и арабскими террористами вместе взятыми, и пусть тогда пеняет на себя. Все на нас смотрели, и я страшно собой гордился, я и вправду был в своей лучшей олимпийской форме. Мне даже хотелось прикончить этого типа, в таком я был отчаянии, и никто в кафе меня еще никогда таким не видел. Мосье Дрисс, который тоже слушал все это, посоветовал управляющему не встревать между евреями и арабами, потому что это может дорого ему обойтись. Мосье Дрисс тунисец, но арабы у них там тоже есть. Управляющий побелел, как лист бумаги, и сказал, что он просто не знал про то, что мы возвращаемся на родину, и первый будет этому рад. Он даже спросил меня, не хочу ли я чего-нибудь выпить. Меня впервые угощали выпивкой, как мужчину. Я заказал кока-колу, сказал им «привет» и поднялся на свой седьмой. Больше нельзя было терять ни минуты.

Мадам Розу я нашел в состоянии помрачнения, но потом заметил, что она боится, а это признак разума. Она даже проговорила мое имя, словно призывала меня на помощь.

– Я здесь, мадам Роза, я здесь…

Она силилась что-то сказать, и губы ее шевелились, голова тряслась, и она прилагала все усилия, чтобы быть человеческой личностью. Но единственное, к чему это привело, – что глаза ее еще больше округлились, рот раскрылся, и она сидела, положив руки на подлокотники кресла, и глядела перед собой так, словно уже слышала сигнал к отправлению.

– Момо…

– Будьте покойны, мадам Роза, я не позволю, чтобы из вас в больнице сделали чемпионку мира среди овощей.

Не помню, говорил ли я вам, что мадам Роза постоянно хранила под кроватью портрет мосье Гитлера и когда дела шли хуже некуда, она вытаскивала его, смотрела, и все сразу казалось куда лучше. Я достал портрет из-под кровати и сунул его мадам Розе под нос.

– Мадам Роза, а мадам Роза, поглядите-ка, кто это…

Надо же было как-то ее встряхнуть. Она еле заметно вздохнула, увидев перед собой физиономию мосье Гитлера, сразу его узнала и даже издала вопль; это ее совершенно оживило, и она попыталась встать.

– Поторопитесь, мадам Роза, нужно быстрее уходить…

– Они едут?

– Нет еще, но нужно уходить отсюда. Мы едем в Израиль, помните?

Тут она заработала как часы, потому что в старых людях самое сильное – это воспоминания.

– Помоги мне, Момо…

– Потихоньку, мадам Роза, время у нас есть, от ваших звонка еще не было, но здесь оставаться больше нельзя…

Пришлось мне попотеть, ее одеваючи, а она вдобавок еще пожелала и красоту навести, и я держал перед ней зеркало, пока она красилась. Понятия не имею, почему ей вздумалось надеть на себя все самое лучшее, но с женственностью не поспоришь. У нее в шкафу валялась куча шмоток, ни на что не похожих, которые она покупала на Блошином рынке, когда у нее водилась монета, но не для того, чтобы их надевать, а чтобы мечтать над ними. Единственной вещью, в которую она смогла влезть вся целиком, оказалось ее кимоно японской модели с птицами, цветами и восходящим солнцем. Оранжево-красное. Еще она надела парик и пожелала посмотреться в большое зеркало, что в шкафу, но я не дал, так было лучше.

Было уже одиннадцать вечера, когда мы сумели наконец выйти на лестницу. Никогда бы не поверил, что она вообще сможет туда добраться. Я и не подозревал, сколько в мадам Розе еще оставалось сил, – их ей хватило, чтобы заползти умирать в свое еврейское логово. А я-то никогда в это логово не верил! Я никак не мог взять в толк, зачем она его устроила да еще время от времени спускалась туда, усаживалась, осматривалась по сторонам и дышала. А вот теперь до меня наконец дошло. Я тогда еще недостаточно пожил на свете, чтобы набраться опыта, и даже сегодня, когда я все это вам рассказываю, я знаю, что как бы тебе все ни осточертело, а все равно всегда приходится еще чему-то поучиться.

Автомат освещения работал из рук вон, и свет всю дорогу гас. На пятом этаже мы наделали шуму, и мосье Зиди, который приехал к нам из Уджды [17Уджда – город на северо-востоке Марокко.], высунулся посмотреть. Когда он узрел мадам Розу, то замер с разинутым ртом, словно никогда в жизни не видел японского кимоно, и проворно захлопнул за собой дверь. На четвертом мы наткнулись на мосье Мимуна, который торгует земляными орехами и каштанами на Монмартре и скоро воротится к себе в Марокко, вот только сколотит состояние. Он остановился, поднял глаза и спросил:

– Что это, о Господи?

– Это мадам Роза в Израиль уезжает. Он призадумался, потом еще подумал и снова полюбопытствовал все еще испуганным голосом:

– А почему они ее так вырядили?

– Не знаю, мосье Мимун, я не еврей.

Мосье Мимун глотнул воздуха.

– Я знаю евреев. Они так не одеваются. Никто так не одевается. Это немыслимо.

Он достал платок, утер лоб, а потом помог мадам Розе спуститься, потому что видел, что для одного мужчины это чересчур. Внизу он пожелал узнать, где ее багаж и не простудится ли она в ожидании такси, и даже рассердился и принялся ворчать, что никто, дескать, не имеет права везти куда-то женщину в подобном состоянии. Я посоветовал ему подняться на седьмой и высказать все родственникам мадам Розы, которые сейчас как раз пакуют чемоданы, и он ушел, сказав, что последнее, чего бы ему хотелось, так это провожать евреев в Израиль. Мы остались внизу одни, и надо было поторапливаться, потому что до подвала оставалось еще целых полэтажа.

Когда мы туда добрались, мадам Роза рухнула в кресло, и мне показалось, что вот сейчас она и умрет. Она закрыла глаза, и на то, чтобы приподнять грудь, дыхания у нее уже не хватало. Я зажег свечи, сел возле нее на пол и взял ее за руку. От этого ей стало чуточку полегче, она открыла глаза, огляделась вокруг и сказала:

– Я знала, что рано или поздно это логово мне пригодится, Момо. Теперь я умру спокойно.

Она даже улыбнулась мне.

– Я не побью мировой рекорд среди овощей.

–  Инш’алла .

– Да, инш’алла , Момо. Ты славный малыш. Нам всегда было хорошо вместе.

– Конечно, мадам Роза, это все-таки лучше, чем когда никого.

– Теперь помоги мне прочитать молитву, Момо. Может, я больше никогда не смогу.

–  Шма исраэлъ аденои…

Она повторила за мной все до самого «лоэйлем боэт» и теперь выглядела довольной. Ей выпал еще один хороший часок, но потом она начала быстро разрушаться. Ночью все бормотала по-польски из-за проведенного там детства, повторяя имя какого-то типа, которого звали Блюментаг и которого она, наверное, знала как сутилера, когда еще была женщиной. Теперь-то я знаю, что нужно говорить «сутенер», но так уж привык. После мадам Роза больше ничего не говорила и сидела с пустым взглядом, уставясь в противоположную стену и время от времени делая под себя.

Лично я хочу сказать вам вот что: такому не должно быть места на земле. Я действительно так думаю и никогда не смогу понять, почему абортировать можно только младенцев, а стариков нет. Я считаю, что с тем типом в Америке, который побил рекорд мира в качестве овоща, обошлись покруче, чем с Иисусом, ведь он пробыл на своем кресте семнадцать лет с гаком. Я считаю, что это удивительное паскудство – насильно заталкивать жизнь в глотку людям, которые не могут за себя постоять и не хотят больше служить ни Господу, ни кому еще.

Свечей там хватало, и я зажег их повсюду, чтобы темноты стало поменьше. Мадам Роза снова дважды пробормотала: «Блюментаг, Блюментаг», и мне это начало надоедать – хотел бы я посмотреть, пекся бы о ней этот ее Блюментаг столько, сколько я. А потом я вспомнил, что блюментаг по-еврейски означает «день цветов», и сообразил, что она, скорее всего, видит очередной сон из своей прошлой жизни, когда она была женщиной. Женственность – она сильней всего. Видно, мадам Роза когда-то в молодости выезжала за город, может, даже с типом, которого любила, и это в ней осталось.

–  Блюментаг, мадам Роза .

Я оставил ее там и поднялся за своим зонтиком Артуром, потому что привык. Позже я поднимался еще раз – взять портрет мосье Гитлера. Только он еще и мог на нее подействовать.

Я верил, что мадам Роза недолго пробудет в своем еврейском логове и Господь сжалится над ней, – когда силы у тебя на исходе, какая только дурь не лезет в башку. Иногда я любовался ее прекрасным лицом, а потом вспомнил, что забыл взять ее грим и все, чем ей нравилось пользоваться, чтобы быть женщиной, и поднялся наверх в третий раз, хоть это мне уже и поднадоело. Но такой уж она была требовательной, мадам Роза.

Свой матрас я положил к ней поближе, за компанию, но не мог сомкнуть глаз, потому что боялся крыс, о которых в подвалах ходит дурная слава, но они так и не появились. Заснул я не знаю когда, а когда проснулся, горящих свечей уже почти не стало. Глаза у мадам Розы были открыты, но когда я поднес к ее лицу портрет мосье Гитлера, это ее нисколько не тронуло. Просто чудо, что в таком состоянии мы сумели спуститься.

Когда я вышел на улицу, был полдень, я встал как столб на тротуаре, и когда меня спрашивали, как дела у мадам Розы, отвечал, что она уехала к своим евреям в Израиль, за ней приезжали родственники, там у нее навалом будет современного комфорта, и она умрет куда скорее, чем здесь, где для нее вообще не жизнь. А может, она еще немного и проживет и вызовет меня к себе, потому что я имею на это право, арабы ведь тоже имеют право. Все радовались, что старуха наконец обрела покой. Я зашел в кафе мосье Дрисса, который покормил меня задарма, а потом устроился напротив мосье Хамиля, который сидел там у окна, одетый в свою замечательную серо-белую джеллабу. Он совсем ничего не видел, как я уже имел честь, но когда я трижды подряд повторил ему свое имя, он сразу вспомнил.

– А, малыш Мухаммед, как же, как же, помню… Я его хорошо знаю… И что с ним теперь?

– Это я, мосье Хамиль.

– Ах да, конечно, прости меня, я стал совсем слепой…

– Как дела, мосье Хамиль?

– Вчера мне дали поесть хороший кускус, а сегодня днем у меня будет бульон с рисом. Вечером я еще не знаю, что буду кушать, мне очень интересно это узнать.

Он все так же держал руку на Книге мосье Виктора Гюго и глядел куда-то далеко-далеко, очень далеко отсюда, словно пытался узреть там, что у него будет на ужин.

– Мосье Хамиль, можно ли жить, когда любить некого?

– Я очень люблю кускус, малыш Виктор, но только не каждый день.

– Вы недослышали, мосье Хамиль. Вы говорили мне, когда я был маленьким, что без любви жить нельзя.

Лицо его осветилось изнутри.

– Да, да, это правда, я кого-то любил, когда был, как и ты, молодым. Да, ты совершенно прав, малыш…

– Мухаммед. Не Виктор.

– Да, малыш Мухаммед. Когда я был молодым, я кого-то любил. Я любил одну женщину. Ее звали…

Он умолк и удивленно нахмурился.

– Не помню.

Я встал и вернулся в подвал. Мадам Роза была в состоянии помрачнения. Да-да, помрачения , спасибо, в следующий раз буду помнить. Мне прибавилось разом четыре года, с этим не так-то легко освоиться. Когда-нибудь я наверняка буду говорить как все, ведь так оно и задумано, чтоб слова для всех были одинаковы. Я чувствовал себя как-то нехорошо, у меня болело понемногу везде. Я снова поднес к глазам мадам Розы портрет мосье Гитлера, но это никак на нее не подействовало. Я подумал, что она еще годы может жить вот так, и не хотел подкладывать ей такую свинью, но у меня не хватало духу избавить ее самому. Выглядела она совсем не здорово, даже в темноте, и я зажег все свечи, какие только мог, чтоб стало не так одиноко. Я взял грим и раскрасил ей губы и щеки, а еще подчернил брови, как она любила. Я намазал ей веки синим и белым и приклеил сверху маленькие звездочки, как она сама это делала раньше. Я попытался приклеить и накладные ресницы, но они не держались. Я видел, что она уже совсем не дышит, но мне это было без разницы, я любил ее и без дыхания. Я улегся подле нее на матрас со своим зонтиком Артуром и старался почувствовать себя еще хуже, чтобы совсем умереть. Когда вокруг все свечи погасли, я зажег еще, и еще, и еще. И так много раз. Потом меня навестил голубой клоун, несмотря на те четыре года, что мне прибавились, и обнял меня за плечи рукой. У меня болело уже везде, и желтый клоун тоже пришел, и я отказался от четырех выигранных лет, мне стало на них наплевать. Время от времени я вставал и подносил к глазам мадам Розы портрет мосье Гитлера, но это на нее никак не действовало, ее уже не было с нами. Я поцеловал ее раз-другой, но это тоже ничего не дало… Лицо ее оставалось холодным. Она была очень красива в своем артистическом кимоно, в рыжем парике и со всем гримом, что я нанес ей на лицо. Я кое-где подкрасил ее еще немного, потому что лицо у нее выглядело все более серым и синим всякий раз, когда я просыпался. Я спал подле нее на матрасе и боялся выходить оттуда, потому что с ней никого больше не было. Все же я поднялся к мадам Лоле, потому что она особенная, но не вовремя – ее не было дома. Я боялся оставлять мадам Розу одну, она могла проснуться и подумать, что умерла, видя вокруг сплошную темень. Я спустился обратно и зажег одну свечу, но не больше, потому что ее бы огорчило, что ее видят в таком состоянии. Мне пришлось снова подкрасить ее, добавив побольше красного и других ярких красок, чтобы саму ее было видно поменьше. Я опять поспал подле нее, а потом поднялся к мадам Лоле. Она как раз брилась и поставила музыку и яичницу, от которой хорошо пахло. Она была наполовину голая и яростно терлась полотенцем, чтобы уничтожить следы от работы, и брилась и нагишом с бритвой в руках и с пеной на подбородке была вообще ни на что не похожа, и от этого мне как-то полегчало. Когда она открыла мне дверь, то потеряла дар речи, до того я, видно изменился за эти мои четыре года.

– Боже мой, Момо! Что с тобой, ты заболел?

– Я пришел попрощаться с вами от имени мадам Розы.

– Что, они увезли ее в больницу?

Я сел, потому что тут у меня кончились силы. Я не ел уже и не помню с какого времени – объявил им всем голодовку. Лично я с законами природы не хочу иметь ничего общего. Я про них даже слышать не желаю.

– Нет, не в больницу. Мадам Роза в своем еврейском логове.

Не стоило бы мне этого говорить, но я сразу увидел, что мадам Лола понятия не имеет, где это.

– Что-что?

– Она уехала в Израиль.

К этому мадам Лола оказалась до того неподготовленной, что застыла на месте с разинутым посреди пены ртом.

– Но она мне никогда не говорила, что собирается уезжать!

– Они прилетели за ней на самолете.

– Кто?

– Родственники. У нее там оказалось полным-полно родственников. Они прилетели за ней на самолете и с собственной машиной. С «ягуаром».

– И она оставила тебя одного?

– Я тоже туда уеду, она пришлет мне вызов.

Мадам Лола посмотрела на меня еще и потрогала мне лоб.

– Да у тебя жар, Момо!

– Пустяки, пройдет.

– Слушай-ка, поешь со мной, это тебе не повредит.

– Нет, спасибо, я больше не ем.

– Как это ты больше не ешь? Что ты плетешь?

– Лично я с законами природы не хочу иметь ничего общего, мадам Лола.

Она рассмеялась.

– Я тоже.

– В гробу я их видел, эти законы природы, мадам Лола. Плевать я на них хотел с высокой колокольни. Законы природы – это такая мразь, что их надо бы запретить навечно.

Я встал. Одна грудь у нее была больше другой, потому что мадам Лола создана не природой. Я ее очень любил.

Она ласково улыбнулась мне.

– Не хочешь пока пожить у меня?

– Нет, мадам Лола, спасибо.

Она подошла, присела передо мной и взяла меня за подбородок. Руки у нее были в татуировке.

– Ты можешь остаться здесь. Я буду о тебе заботиться.

– Нет, мадам Лола, спасибо. У меня уже есть кое-кто.

Она вздохнула, а потом поднялась и начала рыться в сумочке.

– Вот, держи.

Она протянула мне тридцать франков.

Я подошел к водопроводному крану и открутил его, потому что зверски хотел пить.

Потом я спустился вниз и заперся с мадам Розой в ее еврейском логове. Но я уже не мог терпеть. Я вылил на нее все духи, какие еще оставались, но это не помогало. Я снова вышел и отправился на улицу Куле, где накупил красок для рисования, а еще флаконов с духами в известной парфюмерии мосье Жака – он гномосексуалист и вечно делает мне авансы. Я ничего не собирался есть, чтобы всех на свете наказать, но потом понял, что это напрасный труд, и слопал в какой-то пивной сосиски. Когда я вернулся, мадам Роза из-за законов природы пахла еще сильнее, и я вылил на нее флакон «Самбы», ее самых любимых духов. Потом я раскрасил ее лицо всеми красками, что купил, чтобы ее было поменьше видно. Глаза у нее по-прежнему были открыты, но с красным, зеленым, желтым и голубым вокруг все выглядело не так ужасно, потому что в ней не оставалось уже ничего от природы. Потом я зажег семь свечей, как это полагается у евреев, и улегся подле нее на матрас. И ерунда это все, что я, дескать, провел три недели у трупа своей приемной матери, потому что мадам Роза вовсе не была мне приемной матерью. Это все неправда, да я бы и не смог выдержать, потому что кончились духи. Четыре раза я выбирался наружу, чтобы купить духов на те деньги, что дала мне мадам Лола, и еще столько же натырил. Я их все вылил на нее, и я раскрашивал и перекрашивал ей лицо всеми красками, что у меня были, чтобы скрыть действие законов природы, но она портилась ужасно и повсюду, потому что жалости в природе не существует. Когда они выломали дверь, чтобы разобраться, откуда идет вонь, и увидели, что я лежу рядом, то закричали: «На помощь!», «Какой ужас!» – но раньше-то и не думали кричать, потому что жизнь не пахнет. Они отвезли меня на санитарной машине и там нашли у меня в кармане клочок бумаги с фамилией и адресом. Они позвонили вам, потому что это был ваш телефон, они решили, что он у меня не просто так. Вот вы все и приехали и взяли меня к себе за город без всяких обязательств с моей стороны. Я думаю, мосье Хамиль был прав, когда голова у него была в порядке, и жить нельзя, когда любить некого, но я ничего вам не обещаю, надо поглядеть. Я любил мадам Розу и буду продолжать видеть ее перед собой. Но я не прочь побыть какое-то время у вас, раз ваши ребятишки меня просят. Ведь это мадам Надин показала мне, как можно заставить мир пятиться назад, и мне это очень интересно и я всем сердцем этого желаю. Доктор Рамон даже съездил за моим зонтиком Артуром, а то я за него испереживался, потому что никто другой не захотел бы тратить на него свои чувства ввиду его малой ценности. Надо любить.


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть