Часть первая

Онлайн чтение книги Высота
Часть первая

1

День выдался ветреный, но ветер не несет свежести, он настоян на зное.

Еще утро, а белое солнце пышет неистово, как в полдень, и небо от зноя стало белесым.

Жара, жара! Куртки сброшены с плеч. Работают в майках, иные обнажены по пояс. Майки, кепки, косынки, штаны, платья — все выцвело. И сквозь подметки чувствуется раскаленный камень, железо.

У киоска, где продают газированную воду, толпятся строители. Вода здесь и в жаркие дни всегда холодная: ее выпивают прежде, чем она успевает согреться. Пьют, за отсутствием стаканов, из компотных банок. Весь день продавщица твердит одну и ту же фразу: «С сиропом или без?» Весь день ее торопят. Весь день у нее не обсыхают розовые от сиропа, липкие руки. В блюдце лежит мокрое серебро и медь.

Токмаков, разморенный, подошел к киоску и стал в очередь.

У киоска остановился самосвал, груженный доверху черноземом. От машины несло бензиновым чадом и перегретой резиной. Казалось, еще немного — не выдержит, размякнет, потечет краска с крыльев, с капота.

Из кабины, не заглушив мотора, вылез водитель. Лицо его, шея, грудь и голые руки лоснились от пота.

Надо и свой собственный радиатор залить. — Водитель шлепнул себя ладонью по животу.

— Разрешите?

— Валяй! А то и закипеть недолго.

Токмаков пропустил чумазого водителя вперед и обернулся.

В кабине сидела девушка в клетчатой косынке. Токмаков взглянул на ее разгоряченное лицо, на белый воротничок, облегающий смуглую шею, ухмыльнулся и подмигнул, приглашая девушку к киоску. Она отвернулась.

Водитель залпом осушил банку воды, вскочил в кабину и уехал.

Токмаков выпил воду не торопясь и пожалел, что взял с сиропом, — жажду не утолил. Он выплеснул остатки розовой воды на асфальт, и сладкая лужица испарилась мгновенно.

Ну и печет! Как говорит Пасечник, в такие дни куры мечтают, чтобы их ощипали.

Токмаков зашагал к домне, стараясь держаться тени от заборов и построек. Потом свернул в сторону и пошел по аллейке доменного сквера, приглядываясь к деревцам. Какие они все хилые, тщедушные! Может, не подростки это, а карлики? Неужели деревце с такими мелкими листиками — клен?

Токмаков сорвал листик, помял его. Листик был ломкий, темно-бурый, а изнанка его, шерохова-тая, с ворсинками, была еще темнее — копоть въелась во все поры. Иные листики покоробились, свернулись в трубочки. Токмаков бросил листик. На пальцах остался черный след.

Трава в сквере тоже была грязно-серой от копоти и никла под ее тяжестью.

Впереди, прямо на аллейке, самосвал выгрузил чернозем. За холмом, перегородившим дорогу, возле водоразборной колонки, Токмаков увидел девушку в клетчатой косынке и водителя — тот подставил затылок под мощную струю воды, а девушка, смеясь, все больше отвинчивала кран гидранта.

«Вот это душ!»

Жара показалась Токмакову еще невыносимее, он прибавил шагу.

— Эй, товарищ! Не ходите по газону!

Токмаков свернул обратно на аллейку и полез, проваливаясь по колено, прямо через холм.

Земля была рыхлая, жирная. Еще не выветрился ее запах, она еще не утратила первоначальной черноты я сырой прохлады, которую Токмаков ощущал коленями.

— Безобразие! Смотрите, нашу землю топчет! — Девушка дернула водителя за мокрую майку. Тот отмахнулся и продолжал плескаться под краном.

— Ну и характерец у вас! — Токмаков начинал увязать в рыхлой земле. — По газонам — нельзя. Дорожку загородили. Лучше помогите выбраться, пока я земли не наелся.

— Другой дороги не нашли?

Девушка нехотя протянула Токмакову руку и резко отдернула ее, как только тот выбрался на дорожку.

— Некогда! — Токмаков затопал, отряхиваясь. — Спешу под душ. — Он кивнул в сторону води-теля, блаженно фыркающего и крякающего под струей.

— Не торопитесь, здесь очередь. — Девушка подбежала к гидранту, наклонилась и стала пить.

Токмаков тоже подошел к крану, нагнулся и подставил губы под струю, игриво толкнув плечом девушку.

Девушка отпрянула.

— Делать вам нечего!

Токмаков досыта напился и вытер рукой губы.

— Зря нервничаете. Отличная водица! А делать мне действительно нечего. Бюллетень! — Токмаков похлопал по карману спецовки.

— Оно и видно: тяжелобольной. Только рельсы таскать! — Девушка вскочила в кабину. — Не забудьте кран закрыть. Если здоровье позволит…

Самосвал дернулся с места и уехал.

«Откуда она взялась, эта недотрога?»

Токмаков посмотрел на хлещущую из гидранта воду и крепко завинтил кран.


Он хотел было проведать своих монтажников и направился к подножию домны, но заметил в той стороне долговязую фигуру Дерябина. Старший прораб Дерябин стоял спиной, покачиваясь с пяток на носки; в руках, заложенных за спину, он держал свернутый в трубку чертеж. Дерябин смотрел вверх, и Токмаков поспешно свернул влево, довольный тем, что остался незамеченным.

Токмаков прошел мимо листа фанеры, на котором висела газета «Каменогорский рабочий». Газету вывесили утром, а она пожелтела и обесцветилась так, словно солнце жгло ее все лето. Рядом, на щите, Токмаков прочитал: «Осталось 77 дней до пуска домны». Крупные красные семерки смотрели из квадратного окошечка, выпиленного в фанерном щите.

Всего каких-нибудь шесть дней не был Токмаков на стройке.

Оказывается, за шесть дней можно отвыкнуть от неумолчного гама.

Сегодня трубы, цилиндры, резервуары самой причудливой формы казались ему более внушительными, чем обычно. Он успел отвыкнуть от деталей домны, если только можно называть «деталями» сооружения, рядом с которыми люди выглядят карликами.

Но человек чувствует себя среди этих железных великанов уверенно и дает им названия, сравнивая с предметами домашнего обихода, одежды, утвари. Так появились «свечи», «граммофоны», «башмаки», «самовары», «рукава», «коромысла», «штаны», «подсвечники», «серьги». И только царгу все называли царгой, хотя так и напрашивалось сравнение с браслетом, с обручем или с поясом, — весь кожух домны состоит из этих гигантских поясов, поставленных один на другой и сваренных вместе.

Токмаков увидел много нового в переменчивом пейзаже стройки.

Домна вытянулась за эти дни вверх.

Теперь, стоя у ее подножия, приходилось сильно запрокидывать голову, чтобы следить за монтажниками, работающими на высоте.

Конечно, хорошо, что монтажники забрались за шесть дней так высоко. Но обидно, что все сделано без тебя.

Кто-то закричал сверху. Кажется, Пасечник. Что случилось? Пасечник размахивает руками, виден его искаженный рот. С кем же он переговаривается? Ах, с Матвеевым!

Токмаков сразу и не заметил старика.

— Эй, там, наверху! — надрывался Матвеев. — Опять у вас все замерзло?

Матвеев изнывал от жары. Он снял кепку и вытер лысину.

— Наше вам с кисточкой, товарищ прораб! — донеслось сверху.

Это снова кричал Пасечник. Он беззаботно шагал на высоте по узкой-узкой балочке. Токмаков погрозил ему кулаком.

— Уже грозишь? Значит, выздоровел на сегодняшний день! — кто-то хлопнул Токмакова по больному плечу.

Токмаков вздрогнул, круто обернулся и увидел Гладких.

— Это ты ладно придумал, что вышел на работу! Главное сейчас что? Главное сейчас, в свете последнего решения, — сборка на земле. Это я тебе как группарторг говорю. Надо тебе, Токмаков, целиком сесть на этот участок.

Токмаков отмахнулся:

— Ладно, ладно!.. У меня еще бюллетень. А ты. Гладких, о своей службе не забывай. Пасечник опять там без монтажного пояса разгуливает…

Но Гладких этого уже не слышал. Он побежал за кем-то вдогонку, ему нужно было обеспечить чью-то явку на какое-то собрание. Вечно Гладких кого-то зовет, разыскивает.

Но самого Гладких никто из монтажников не ищет, он никому не нужен. Как про него говорит Пасечник — льет воду на ветряную мельницу.

— Константин Максимович! Добрый день! — донесся мальчишеский голос.

— Здравствуй, Борис!

Борис сдернул кепку, и вихор встал на его темени торчком.

Токмаков подошел к лебедке, пожал Борису руку. Тот, весьма довольный, осмотрелся: все ли видели, что прораб здоровался с ним за руку?

— Наверху уже были? — Борис показал на макушку домны.

— Не собираюсь.

Токмаков намеревался сегодня лишь проведать своих монтажников, не вмешиваясь ни во что. Но не прошло и получаса, как он уже сидел, свесив ноги, на раскаленной солнцем стальной трубе. Перед ним был разостлан чертеж. Токмаков озабоченно потирал лоб.

Возле трубы стоял Матвеев. Он почесывал лысину и оправдывался:

— В натуре все правильно…

— В натуре, в натуре!.. А для чего тебе чертеж дан? Опять не прочитал как следует? Теперь возись, перевязывай!

Токмаков спрыгнул на землю, выхватил из рук Матвеева рулетку и начал вымерять трубу, чертить мелом на ее округлых боках: он искал центр тяжести, перед тем как заново перевязать трубу стропами и поднять на высоту.

— Интересно, чем прораб занимается! — услышал Токмаков насмешливый голос, и тут же Матвеев испуганно шепнул:

— Начальство!

Токмаков выпрямился и увидел рядом массивную фигуру управляющего Дымова, окруженного помощниками. К начальству уже присоединился и старший прораб Дерябин.

Начальники были в парусиновых костюмах и таких же картузах. Эти картузы на стройке — как генеральские фуражки.

— У вас что, бригадиров нет? — спросил Дымов. — А мастер стоит сложа руки?

— Все ясно! — раздался грубый бас. — Сначала проспал, а теперь аврал.

Это подал голос главный диспетчер Медовец, он на голову возвышался над окружающими.

— Промашка… — вздохнул Матвеев. — В чертеже заблудился…

— В ликбез запишитесь, если в чертежах не разбираетесь. — Дымов повернулся к Токмакову. — Над каждой трубой собираетесь так колдовать? Трафик в трубу вылетит! Почему прошлой ночью не было света на площадке?

— Я ночью здесь не был…

Токмаков выжидательно взглянул на Дерябина, но тот только пожевал губами.

— Вы не были, Дерябин не был. Теперь понятно, почему авралите. А наверх давно подымались?

— Шесть дней назад.

— Ну вот, видите. — Дымов повернулся к Дерябину и посмотрел на него, пригнув голову. — Очевидно, прорабы с вас пример берут!

— Товарищ Токмаков, собственно говоря, на бюллетене, — сказал Дерябин, помедлив.

— Если больной, так нечего здесь околачиваться. А пришел — надо работу организовать. И прежде всего — наверху! Кавардак у вас наверху! А сегодня царгу поставили — извольте радоваться: смещение центра!

— Как смещение?! — всполошился Токмаков.

— А вот так! — Дымов резко пригнул голову. — Шарманщиков этих спросите! — Он кивнул на геодезиста а реечника, стоявших в стороне.

Матвеев сокрушенно произнес:

— Правду, ее девать некуда. Шесть миллиметров в карман не спрячешь.

— Откровенно говоря, смещение центра имеется. И вам, уважаемый, — Дерябин указал худым, острым пальцем на Матвеева, — нужно не лысину чесать, а следить…

Дымов грозно оборвал Дерябина:

— Все вы на земле торчите. Дискуссию затеяли! Боитесь высоты?.. Полезайте сами наверх и проверьте!

Дымов ушел не попрощавшись, как и начал разговор не поздоровавшись.

Токмаков остался стоять хмурый, с рулеткой в руке. Начальства уже не было видно, но из-за трубы доносился бас Медовца: «Еще двое суток? Да где мне их шукать? У нас сейчас какой календарь? Грегорианский. Его и будем придерживаться. Чуете? Никакого нового летосчисления вводить пока не будем!..»

— Начальство! — вздохнул Матвеев. — Обругали и пошли. А если разобраться…

— Тебя-то, во всяком случае, обругали за дело. Будешь на глазок работать — выгонят из мастеров.

Токмаков сунул Матвееву рулетку и решительно зашагал к подножию домны.

2

Далеко внизу остались сходни и мостки со следами цемента и глины на досках. Остались внизу и железные лестницы с перильцами. Их сменили верткие стремянки, затем — шаткие трапы из металлического канатика с прутьями-ступеньками и напоследок — скобы, приваренные к конструкциям домны.

На высоте восьми этажей глуше разноголосица стройки, ее гомон и гул.

Токмаков прислушался — шипят огни электросварки, словно кто-то непрерывно окунает в ведро с водой горящие головешки.

«И ни одна душа не знает, каким ветром выдуло меня наверх. Везет же мне сегодня!» — подумал Токмаков и полез выше.

Чем выше он подымался, тем яснее слышал тяжеловесный скрип такелажа и хлопанье флага, укрепленного на макушке башенного крана.

На тесной площадке, где кончался последний трап, Токмаков остановился передохнуть.

Здесь, на высоте, воздух не так зноен, и Токмакову казалось, что он стоит на самом берегу реки Урал.

Далеко на западе, за рекой, виднеются горы. Это один из южных отрогов Уральского хребта. Горы поближе — темно-зеленые и полулежат, горы подальше — черные и стоят во весь рост.

Гора Мангай, драгоценная кладовая железной руды, возвышается голая. Лишь столбы электрической дороги видел Токмаков на Мангае, одну линию столбов над другой. Рудное тело горы обнажено, изрезано горизонтами. Они подобны исполинским ступеням, ведущим на вершину. Разрезы пестры, преобладают рыжие, красноватые, бурые оттенки.

Такие же пестрые холмы видит Токмаков на рудной эстакаде доменного цеха. Дымчатые, сизые холмы — кокс, будто он тоже выцвел на этом солнцепеке. Темно-рыжие дюны с шоколадным оттенком — руда. Грязно-серые взгорья — известняк.

Токмаков перевел взгляд влево, туда, где виднелось серо-зеленое пятно доменного сквера. На одной из дорожек самосвал вновь ссыпал чернозем.

И хотя самосвал казался отсюда размером с вагонетку, Токмаков удивительно остро ощутил снова запах чернозема и его сырую прохладу.

«Быстро вернулась!.. Опять эта девчонка там командует. Знать бы, что вернется… И чего я только сюда полез?»

Он пропустил вперед геодезиста, его, помощника реечника и полез по скобам за ними. Теперь уже он все время видел у себя над головой тапочки геодезиста. Тот любил работать в легкой обуви, любил ощущать пяткой, пальцами, всей ступней кусочек железа, на который ставит ногу. А реечник лез в валенках.

Геодезист тащил наверх складной треножник, а у реечника за спиной висел ящик с инструментами, похожий на шарманку или футляр от баяна. Будто сумасбродный баянист, собравшись играть неведомо кому, разве что птицам перелетным, карабкается на небо по балочкам, по скобам, по кронштейнам.

«Ну куда он ставит ногу? — пугался Токмаков. — Левее, левее! Ах, не ставит. Только примеряется. Еще левее. Наконец-то! А все-таки нет лучше валенок. Первая обувь верхолаза. В них и на краску наступишь — не поскользнешься».

На самой верхушке домны реечник снял со спины свой ящик. Токмаков с внезапным волнением стал следить за каждым движением реечника. Тот извлек из ящика отвес, установил на двух балочках треножник, и геодезист приступил к работе.

Ветер раскачивал на нитке под треножником белый грузик, очень похожий на пулю.

Реечник обошел домну вокруг по настилу, присел на корточки и установил ватерпас. Токмаков знал: капля спирта в ватерпасе сейчас покажет, точно ли уложена царга на царгу, можно ли их сваривать.

Токмаков в эту минуту совсем забыл о больном плече, о бюллетене и думал только о возможной ошибке монтажников. Не все ли равно — при нем установили царгу или без него?

Реечник на той стороне развел руками и на пальцах показал: шесть… Ничего, мол, не попишешь; шесть миллиметров есть шесть.

Токмакову захотелось самому взглянуть на эту каплю спирта.

Поперек царги, по диаметру окружности, лежала узкая, длиной в шестнадцать метров, балка.

«Нет, не пойду вокруг по настилу, — пришла вдруг шальная мысль. — Пройду по балочке». — И он двинулся шажок за шажком по балочке. Она была шириной с папиросную коробку.

Потому ли, что Токмаков за эту неделю успел отвыкнуть от высоты, потому ли, что ослабел за дни болезни, потому ли, что балочка, висящая над бездной, была уж очень узка, — ему стало страшно, едва он сделал первые несколько шажков.

Повернуть обратно? Еще опаснее, а кроме того стыдно. Так и подмывало опуститься, сесть на балку верхом, крепко обвить ее ногами и ползти, ползти, ползти на груди, на животе, цепляясь за балку руками.

Но геодезист и реечник были рядом. Токмаков чувствовал их взгляды. Поздно идти на попятный.

И он внешне непринужденно, даже беззаботно, продолжал ступать шажок за шажком, чувствуя, как страх противно щекочет пальцы на ногах. Еще, еще шажок. Ближе, ближе спасительные подмости.

Токмаков ухватился рукой за край царги, надежно встал на подмости рядом с реечником, шумно передохнул и нагнулся к ватерпасу. Да, проклятая капля переместилась…

— Ничего, водворим каплю на место! — сказал Токмаков реечнику притворно спокойным тоном. Дрожащими руками он достал папиросу, чиркнул спичкой, тотчас же спрятал огонек в ладонях и с наслаждением закурил.

Обернувшись, Токмаков встретился взглядом с геодезистом, тот укоризненно покачал головой.

А рядом с геодезистом стоял Пасечник с блоком на плече, и в его зеленых глазах светилось горячее одобрение, даже восхищение. Рыжий чуб весело горел на солнце.

Когда же Пасечник успел сюда вскарабкаться? Токмакову льстило, что такой верхолаз, как Пасеч-ник, был свидетелем его прогулки над пропастью. Но в то же время Токмаков понимал, что подал плохой пример своему бригадиру — и какому бригадиру? — ухарю, которого хлебом не корми, только позволь полазить черт знает где и на какой высоте. Дымов как-то сказал: «Вашему Пасечнику только разрешите — он у черта на рогах домну смонтирует…»

Пасечник сам себя называл «запорожец за Уралом». Он и правда был родом из Запорожья и всех уверял, будто и верхолазом стал только потому, что рядом с их хатой построили мачту электропередачи и он лазил на эту мачту, чтобы гонять голубей.

С той поры Пасечник работал верхолазом на многих стройках страны, и он сам не помнит уже, на какие только мачты, трубы, мосты, башни, копры, вышки не взбирался. Во всяком случае, он провел наверху много тысяч часов.

Про летчиков у нас говорят: «Налетал столько-то часов». Но разве можно подсчитать, сколько верхолаз налазил?

Пасечник показал однажды Токмакову несколько фронтовых фотографий. На одной из них Пасечник был снят в маскировочном халате разведчика. Вуаль из марли была закинута на ушанку. Пасечник умудрился и тут выпустить чуб из-под ушанки, а выражение лица его было одновременно и озорное и надменное. В руке он картинно держал бинокль, видимо специально одолженный у кого-то.

Пасечник и теперь любил сниматься. Фотограф «Каменогорского рабочего» Флягин несколько раз снимал его для газеты, для Доски почета, и каждый раз Пасечник во время съемки кричал: «Страна должна знать своих героев!», а перед съемкой сам устраивал маленькую инсценировку. То он горделиво разглядывал чужой чертеж, то из кармана его куртки торчали одолженные на время съемки логарифмическая линейка, карандаши, чья-то вечная ручка.

Пасечник любил побахвалиться своим знакомством с управляющим Дымовым: «Мировой мужик! Мы с ним на третьей стройке хлопочем. Нас и в Каменогорск вместе перебросили». Если есть нужда, он не стесняется звонить Дымову. Однажды секретарша не хотела его соединить по телефону и все допытывалась, кто это звонит. «Соедините немедленно! — распорядился Пасечник начальническим тоном. — Говорит заместитель министра по верхотуре. Я только что приземлился». Секретарша решила, что какое-то приезжее начальство звонит с аэродрома, и соединила с Дымовым. Тот потом очень смеялся и с тех пор называет Пасечника «заместитель министра по верхотуре».

Пасечник относился свысока ко всем, кто работал на земле, и пренебрежительно называл их «каменюшниками». Вот так же на фронте он считал, что все, кто не ходит в разведку, — тыловые крысы.

Начальство недолюбливал, ему вечно приходилось выслушивать выговоры и замечания — и все внизу, на земле. Токмакова он уважал — и за его фронтовое прошлое, и за любовь к высоте…

— Наше вам! — прокричал Пасечник, снимая с плеча блок и заправляя в него конец троса. — Давно начальства на верхотуре не было!

— А вы и рады, что начальство болеет?

— Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным! Сколько осколочек весил, товарищ прораб?

— Уже пронюхали?

— Разведка все знает. В осведомленных кругах нам сообщили: у прораба из лопатки прорезался фронтовой осколочек.

— Хватит зубы заговаривать. Вы почему разгуливаете без монтажного пояса?

Пасечник оглядел Токмакова с головы до ног и иронически свистнул.

— А где вы свой пояс прячете, товарищ прораб? Под пиджачком?

— На мне пояс не ищите. Я тут сегодня случайно. А вы все время инструкцию нарушаете… Дайте-ка сюда чертеж!

И Токмаков, держась рукой за трос, стал вместе с Пасечником разглядывать чертеж.


К концу смены, когда царга уже точно стояла на своей отметке, Токмаков спустился вниз.

— Проворонил шесть миллиметров, — пристыдил он Матвеева. — Уже прорабу и поболеть нельзя.

— Мы — люди маленькие. На вашем месте старшее начальство находилось.

— А тебе глаза на что даны? На начальство пялить? Ма-астер!..

Матвеев отвел взгляд, посмотрел наверх и ахнул:

— Ну и орел! Глядите-ка! Токмаков ужаснулся.

Он увидел, как человек, держась руками за натянутый трос, оттолкнулся от подмостей, на которых стоял, оплел трос ногами и стремглав понесся вниз.

Несколько раз Пасечник — нетрудно было узнать его — тормозил спуск, сильно зажимая трос ногами, чтобы погасить скорость, а затем снова разгонялся и летел вниз.

Наконец, еще раз притормозив, Пасечник коснулся земли согнутыми в коленях ногами, тут же выпрямился, отпустил трос и задымил папиросой, которая торчала у него в сжатых зубах.

Может быть, всего секунд пятнадцать — двадцать продолжался этот спуск; в такой отрезок времени не успевает сгореть спичка.

Пасечнику совсем не хотелось встретиться сейчас с прорабом, но Токмаков уже повелительно махал рукой, подзывая к себе.

Пасечник подошел лениво, вразвалку.

— Это еще что за номер, товарищ Пасечник? — спросил Токмаков, с трудом сдерживаясь.

— Прямое сообщение, товарищ прораб! Без пересадки. Кратчайшее расстояние между двумя точками. А то пока оттуда по лестницам…

— Так можно и на тот свет приехать. Без пересадки. Шестьдесят метров — все путешествие.

Пасечник презрительно свистнул.

— Как бы не так! Помирать нам рановато. Поскольку есть еще у нас на домне дела. Думаете, я — совсем младенец!

— Хорош младенец!

— А это вот?

Пасечник снял рукавичку — под ней надета еще одна.

— На Тагилстрое тоже один хотел на землю спуститься, — сказал Токмаков зло, — а оказался в земле. Стальная нитка от троса прошила ладонь, он отдернул руку и… «между двумя точками».

— Мало ли глупостей чудаки делают! — Пасечник пригладил волосы.

— Об уме вам, Пасечник, в данную минуту лучше совсем не упоминать.

Токмаков поспешно достал папиросу. Пасечник протянул ему свой дотлевающий окурок, но Токмаков сделал вид, что не заметил, отвернулся и чиркнул спичкой.

— Предположим, вы только покалечили бы руку. Что же? Государство вам за озорство бюллетень должно выдавать?

— Я и с бюллетенем, когда лихорадка была, работал. Вы же знаете!

— Знаю. — Токмаков чувствовал, что у него уже иссякает запас спокойствия, и он с большим трудом удерживается от того, чтобы не накричать. — А все-таки, товарищ Пасечник, придется у вас разряд снять.

— Это за что же?

— За нарушение правил техники безопасности. Злостное нарушение! Это не первый случай!

— Ну что же, снимайте. Если есть такое право. Просить: «Дяденька, больше не буду», — не собираюсь.

Пасечник картинно откинул со лба и пригладил чуб, чуть-чуть задержав пальцы, прежде чем отнять их.

И все это так невозмутимо, будто единственное, что его сейчас беспокоило, — хорошо ли лежат волосы, не увидят ли девушки его растрепанным.

— Разрешите идти? — спросил он с подчеркнутой отчужденностью.

— Идите.

Пасечник повернулся на каблуках.

Токмаков посмотрел ему вслед. Спина и коротко остриженный рыжеватый затылок выражали горькую обиду.

«Ничего, я тебя обломаю», — подумал Токмаков. В ушах его все еще звучал обиженный и в то же время заносчивый голос Пасечника: «Ну что же, снимайте разряд, если есть такое право».

Токмаков вынул блокнот, помедлил и составил проект приказа: «За злостное нарушение правил техники безопасности снизить бригадиру Пасечнику Н. П. разряд сроком на один месяц».

3

Продолжительный гудок паровоза. Ему ответил дискантом паропутевой кран. Подали голоса другие паровозы. Пронзительный свист, крики «кончай», «шабаш» и железный трезвон — это бьют прутом в пустой баллон из-под кислорода.

Обеденный перерыв.

На земле прекратили работу почти все. На своих местах остались лебедчики, такелажники, крановщики — все, кто связан с работающими наверху. От иных верхолазов столовая, казалось бы, рукой подать, вот виднеется ее покрытая шифером крыша. Но не так просто спуститься с монтажных высот, а затем вновь забраться туда.

Вот и сейчас нельзя приостановить подъем, оставить груз на полдороге, у крана «в зубах».

И только когда подъем был закончен, Матвеев далкоманду на обед.

Вадим Пудалов шел в столовую. За ним с видом просителя плелся лебедчик Хаенко.

— Понимаешь? Растратился! — По лицу Хаенко блуждала беспомощная улыбка. — Потеха… С утра без корма. Ну что тебе стоит? Подбрось два четвертака до получки.

— Все-таки интересно, куда твоя получка девалась?

«В самом деле — куда?» — попытался вспомнить Хаеико. Последняя выпивка, конечно, влетела в копеечку. Какие-то типы сели за его столик, а он навязался к ним с угощением. «Я плачу!» Потом спрыснули новую дружбу. А кто они такие, эти друзья? Как их зовут хотя бы? Наутро Хаенко подсчитал деньги, выяснилось, что он затронул и те, которые отложил для матери. Он нащупал в кармане измятый бланк почтового перевода; этот заполненный бланк валялся у него в кармане уже недели две.

— Да что ты о моей получке печешься? Не знаешь, что ли? Пришлось матери отправить. Факт! Сразу за два месяца.

Вадим недоверчиво покачал головой.

— Провалиться мне через три земли, если вру! — поклялся Хаенко, не пряча глаз; светло-голубые, они словно выгорели на солнце заодно с белесыми ресницами. — Ну, выручи!..

— Надо аккуратнее тратить, — сказал Вадим, со вздохом доставая деньги. — Ты что-то в рюмку стал часто заглядывать. Каждый день в «бенилюксе»…

Так строители называли пустырь у трамвайной остановки, на котором стояли рядком, один беднее другого, три дощатых сарайчика. Назывались все три по-разному: «Буфет», «Ларек пиво-воды» и самый жалкий — «Павильон».

— Тоже указчик нашелся! — Хаенко уже спрятал деньги в карман. — Подумаешь, дал полсотни, так, теперь нравоучения твои слушать? Это уж ты извини-подвинься… Мне, братец, некогда…

Хаенко повернулся к Вадиму спиной и, насвистывая, болтая руками, зашагал в сторону от столовой. По соседству со щитом «Каменогорского рабочего» и киоском «Союзпечати» стояла будочка, в которой продавались билеты в театр, цирк, кино. Стекла в будочке были завешены пожелтевшими афишами.

— Ну-ка там, в театр на следующее воскресенье. Поищи, мамаша, два билетика подороже. Какая постановка?

— «На дне», — послышалось из окошка.

— «На дне»? Из жизни водолазов? Ну что же, давай. Мне в первых рядах билеты требуются. В самом партере.

— Что вы, молодой человек! В партере все хорошие места проданы. Только двадцать второй ряд.

— Не подойдет. Поищи-ка там, мамаша, посерьезней.

— Амфитеатр возьмите тогда. Пятый ряд. По девяти рублей. Или балкон, второй ряд.

— Балкон? — Хаенко презрительно сплюнул на пожелтевшую афишу. — Нашла кому предлагать балкон. Тоже додумалась на солнцепеке. Балкон! Срамиться перед ребятами? Прямо потеха! Что же я — и в театре на верхотуру полезу? Сама на тот балкон карабкайся!..

Хаенко сплюнул еще раз, отошел от кассы и не спеша повернул к столовой.

У буфетной стойки, как всегда в начале обеденного перерыва, выстроилась длинная очередь.

Не дойдя нескольких шагов до конца очереди, Пасечник крикнул:

— Кто последний? Я за Катей!

Катя поспешно спрятала руку, которой теребила концы косынки. На руке было синим вытатуировано ее имя.

Дело тут было не в татуировке, просто Катя теряла обычную самоуверенность, когда видела этого веселоглазого парня с золотистым чубом, в синем комбинезоне, подпоясанном командирским ремнем с медной пряжкой в виде пятиконечной звезды, впаянной в квадрат.

— Разрешите представиться. Верхолаз, Пасечник. Это моя девичья фамилия.

Катя, собрав щепоткой вялые пальцы, протянула руку.

— Катя.

— Уже прочитал. Разве так здороваются? Вот как нужно здороваться!.. А зачем эта реклама? — Пасечник показал глазами на Катину руку. — Имя свое забыть боитесь?

— Я-то как-нибудь упомню. Это — чтобы ваш брат не забывал. А то есть такие женихи; вечером целуются, а утром отмежуются…

Катя излишне громко захохотала, а Пасечник смущенно оглянулся и предложил:

— Разрешите для знакомства угостить вас безалкогольным напитком?

— Это насчет лимонаду? — Катя презрительно поджала губы. — Фу! Разве лимонадом самостоятельный человек станет угощать? Только ремесленники…

— Тогда, может, от кефиру не откажетесь?

— Что же я — млекопитающее? — фыркнула Катя.

— А горючее нашему брату на работе противопоказано. — Пасечник развел руками. — И так ко мне прораб придирается. По лестницам ходить заставляет. А по мне — лучше летать, чем ходить…

— Бывает! — захохотала Катя. — Бывает, что медведь с горы летает!..

Кто-то попытался пролезть к стойке без очереди, оттеснив Катю. Та принялась ругать невежу и нахала. И все допытывалась: не объелся ли он горячего мороженого или, может, пересидел на солнцепеке? Парень уже и не рад был, что связался с Катей. А Пасечник посоветовал ей беречь нервы. Пусть прорабы нервничают. Разве Катя не знает, что нервные клетки в организме человека никогда не восстанавливаются?

Пасечник принялся рассказывать еще что-то о нервных болезнях, Катя несколько раз перебивала его заученной фразой:

— Бросьте зубы заговаривать, у меня зубы не болят!

При этом она снова принималась излишне громко и неестественно хохотать, показывая очень красивые зубы — не крупные, не мелкие, и такие плотные, будто выпилены из одного куска кости.

Хаенко, который тоже очутился в очереди, сразу заметил, что Катька любезничает с Пасечником, и нахмурился. Не из-за этого ли рыжего отказалась Катька пойти с ним в театр в прошлое воскресенье? Досадно, что он раньше не стрельнул денег у Вадима, не достал билетов в партер. Сразу бы отшил этого рыжего черта. И что в нем хорошего нашла Катька? То, что он, как белка, прыгает по конструкциям? Но ведь она же на верхотуре его не видела. Чего же любезничает? Прямо потеха! Или из-за того, что у него язык хорошо подвешен? Неужели Катьке все эти дурацкие шутки не наскучили? Язык почесать — лучше самой Катьки не сыскать. Конечно, Пасечник — монтажник серьезный. Но давно известно, что работа дураков любит. Факт!

Хаенко никого из монтажников не уважал и не собирался сейчас делать исключение для Пасечника. Уважать себя самого ему, Хаенко, было не за что, а признаться, что другие лучше его, — обидно…

Токмаков также направился в столовую. Он обошел стороной подножие башенного крана, прошел мимо лебедки, у которой хлопотал Борис, и небрежно кивнул ему.

Но с кем это Борис разговаривает?

С той самой девушкой, которую Токмаков встретил утром.

От неожиданности он даже приостановился. Тот же пестрый платочек в пунцовых и оранжевых квадратиках, с бахромой по краям. Тот же комбинезон, скорее голубой, чем синий, тот же белый воротничок. Когда девушка пила воду, комбинезон на ее груди намок, сапожки тоже стали мокрыми. Токмаков удивительно отчетливо представил себе ее в тот момент, когда, заложив руку за спину, она ловила струю выпяченными губами.

Прядка волос, выгоревшая на солнцепеке, и теперь выбивалась из-под платка. Под комбинезоном угадывалась статная фигура. В бедрах узка, в плечах чуть широковата. Во всем ее облике есть одновременно что-то мальчишеское и очень женственное.

Девушка отвернулась — не понравилось, что ее так пристально и бесцеремонно разглядывают.

— Знакомьтесь, — сказал Борис. — Сестренка моя.

— А мы уже знакомы, — бойко перебил Токмаков, подходя ближе.

— Разве? — сухо спросила девушка. — У меня таких знакомых нет.

— Что ты, Маша! — Борис смущенно посмотрел на Токмакова. — Это же Константин Максимович, мой прораб. Я же тебе рассказывал…

— А я забыла. — Маша нехотя протянула руку. — Берестова.

Она насмешливо смотрела на Токмакова.

— Я представляла себе прораба другим.

— Лучше или хуже?

— Во всяком случае, более серьезным. И более солидным.

— Неужели не хватает солидности? — Токмаков провел ладонью по подбородку, словно разгладил несуществующую бороду. — Или прорабам запрещено пить воду из гидранта?

Маша, не отвечая, повернулась к Борису:

— Ты, кажется, в столовую собрался?

— Идем с нами, — обрадовался Борис.

— Обедать? — заколебалась Маша. — А меня пропустят?

— Почему же не пропустят? — поспешно откликнулся Токмаков. — Столовая открытая. И карточки у нас на домне давно отменены. Кроме того, как же не пропустить в столовую дочку знатного доменного мастера Берестова?!

— И сестру лебедчика! — подсказал Борис.

— Ты хотел сказать — сестру помощника лебедчика, — рассмеялась Маша. — Ну ладно, пойдем.

Токмаков и Борис шагали рядом с ней. Заговорили, конечно, о невыносимой жаре. Борис сообщил:

— Сегодня в тени тридцать четыре градуса. По Цельсию.

— По Цельсию? А вот ответь на такой вопрос, — Токмаков заговорщицки подмигнул Маше, — сколько градусов показывает термометр Реомюра при ноле градусов по Цельсию.

— Термометр Реомюра? Забыл, Константин Максимович… По Цельсию? Сколько же градусов при ноле?..

Токмаков громко рассмеялся.

— Эх, ты! Только прораба своего срамишь. Без физики, брат, не проживешь. Вопрос-то шуточный. Ноль у них общий, у этих термометров!

— Так его, недоучку, так! — обрадовалась Маша. — Пусть почаще стесняется. А то как школу бросил, так в книжки не заглянул.

В столовой прохладно. Пол обильно полит водой, окна завешаны темными гардинами.

Нашелся пустой столик у самого буфета.

— Терпеть не могу бумажных цветов, — сказала Маша и отодвинула от себя вазу на дальний угол столика.

Токмаков подошел к буфету. Хаенко топтался у стойки, протягивал продавщице деньги и требовал «полуторку с прицепом», что означало — сто пятьдесят граммов водки и кружку пива.

— Отставить! — скомандовал Токмаков. — Забыл мой приказ?

— Приказов много, а я один. Разве все запомнишь?

— Еще наверх лезть сегодня. Только кружку пива!

— Не много ли будет — целая кружка? — спросил Хаенко с наглой вежливостью. — Может, рюмочку пива?

Токмаков не ответил.

Буфетчица пышная, с крашенными под солому волосами и ярко намалеванным ртом, улыбнулась Токмакову.

— Давно вас не было видно. Даже соскучилась. — Буфетчица повела глазами. — Чего желаете, красавчик?

Маша обернулась.

Токмаков тотчас отошел от стойки.

Маша пристально вгляделась в его лицо: брови, чуть сросшиеся, заходят далеко на виски; спокойные, твердо вырезанные губы; мягко обрисованный ив то же время упрямый подбородок. Несмотря на глубокие морщинки в углах рта, у глаз, и седину на висках, Токмакову можно было дать лет двадцать восемь, тридцать, не больше.

— Чего вы меня так разглядываете?

Подойдя к столику, Токмаков заулыбался и сразу помолодел.

Маша усмехнулась:

— Красавчика разглядываю!..

— Да ну ее, куклу соломенную…

Токмаков с шумом поставил на столик три кружки пива.

— Однако вы строгий… — насмешливо сказала Маша и добавила: — К другим.

— К другим? — Тень на какое-то мгновение легла на лицо Токмакова. Он вспомнил о Пасечнике. — Возможно… Хотя пивом и не чокаются — ваше здоровье!

Токмаков чокнулся с Машей и Борисом, отхлебнул, вытер губы.

— У нас и вода знаменитая, — сказал вдруг Борис. — Пьешь, и пить хочется.

— Почему же это? — рассеянно спросил Токмаков. — У нас вода из подземного озера, — пояснила Маша. — Естественные фильтры. Двадцать километров воду по трубам гонят. Детям сырую дают. И врачи советуют…

— Врачи, врачи! — вздохнул Токмаков. — А вот вы, Маша, меня сегодня обидели: даже здоровья не пожелали.

— Чего ради?

— Как это чего ради? Я очень нуждался в таком пожелании.

— Вы, кажется, всегда нуждаетесь?

— Сегодня — особенно. Бюллетень в кармане, а пришлось работать.

— Вот уж вы никак не похожи на больного! А впрочем, почему не поболеть, если здоровье позволяет?

В словах Маши прозвучала явная насмешка. Борис, недоуменно слушавший весь этот разговор, вставил:

— Я же тебе рассказывал, что у Константина Максимовича ранение.

Ну конечно же, об этом самом прорабе ей рассказывал Борис. Чуть ли не инвалид, так его на войне изрешетило.

— Оказывается, у вас в доме полная информация обо мне? — услышала она словно издалека голос Токмакова.

— А как же, — сказала Маша с преувеличенной бойкостью, которая шла от неловкости. — Мы даже знаем, что вы приехали из Кривого Рога. Знаем, что вы закоренелый холостяк, что вы четыре года в отпуске не были, мать не видели.

Борис покраснел: уж очень выразительно посмотрел на него Токмаков.

— Куда нашему брату жениться? Мы народ кочевой. Как говорит Пасечник, прорабы шумною толпою по всем строительствам кочуют…

Маша рассмеялась.

— Про этого Пасечника я тоже наслышана. Он, кажется, лестниц не признает?

Токмаков помрачнел.

— А я только завидую вам. Это же так интересно — путешествовать и строить! Говорят, жизнь прожита не зря, если человек посадил дерево, вырастил сына и построил дом.

— Не дом, а домну! — поправил Токмаков. — Последнему требованию я отвечаю. А вы, скорее всего, второму?

Маша смутилась.

— Нет, первому: деревья сажаю. — Маша положила перед собой на стол руки, сильные и маленькие, земля въелась в трещинки кожи. — Не отмываются.

Маша порывисто отдернула руки. — И много вы деревьев посадили на своем веку? — Тысячи полторы.

— Ого! Кем же вы работаете?

— Техник зеленого строительства.

— А почему техник зеленого строительства плохо ест наши зеленые щи?

— Это не зеленые, а пустые щи. — Маша отставила почти полную тарелку.

— Избаловали дочку дома! Мамаша небось не такие готовит?

— Еще бы! — сказал Борис. — Приходите к нам обедать — сами убедитесь. Ну что же ты, Маша, молчишь?

— Если хотите, можете прийти завтра, — безразлично произнесла Маша.

— Спасибо за такое приглашение, — сказал Токмаков со скрытой обидой. — К сожалению, занят. Завтра, хоть и воскресенье, работаем.

— Тогда приходите попозже. К чаю.

— А варенье есть?

— Оказывается, не я, а вы избалованы. Интересно кем? — спросила Маша насмешливо. — Или вы даже имен не запоминаете? Все время на колесах… Смена впечатлений, знакомств…

— Что ж поделаешь? — усмехнулся Токмаков. — На колесах и состаримся.

Выйдя из столовой, Маша сразу заторопилась. Борис что-то горячо ей сказал, и уже издали, полу-обернувшись, она крикнула:

— Так приходите! А то Борис все варенье съест!..

4

Токмаков несколько раз оглянулся в ту сторону, куда ушла Маша, и все прислушивался, словно еще не замолкли ее шаги.

Неужели только сегодня утром он впервые ее увидел? Она же и раньше, наверно, приходила к Борису?..

Он ничего не имел бы против, чтобы кончился этот затянувшийся обеденный перерыв и можно было приступить к работе. Праздная прогулка по площадке была ему сейчас в тягость.

Всюду, где только темнела тень, отдыхали строители. Многие спали.

Токмаков издали увидел группу своих монтажников; они сидели в тени высокого забора.

Мимо проехала телега, груженная огнеупорным кирпичом. Сонный возница не заметил, как два кирпича упали на дорогу. Монтажники в несколько голосов закричали. Возница встрепенулся, соскочил, не останавливая лошади, подобрал кирпичи и, прижав их к груди, бросился догонять телегу.

Хаенко держал в руках «Крокодил». Он еще не развернул журнала, не вгляделся в обложку, а лицо его уже расплылось в широкой улыбке.

— Вот дают жизни! — Хаенко осклабился, предвкушая возможность посмеяться.

«Тебе бы дать жизни!» — с раздражением подумал Токмаков.

На прошлой неделе Хаенко во время обеденного перерыва едва не вызвал аварию. Он ушел обедать в то время, когда не было тока, а рубильник лебедки выключить позабыл. И вот, пока Хаенко обедал, включили ток, лебедка пришла в действие, трос натянулся, лопнул, и едва не полетела мачта, к верхушке которой был привязан трос. Но еще больше, чем эта небрежность, Токмакова разозлили беспечность, равнодушие, с которым Хаенко выслушал тогда выговор, его подчеркнуто скучающий вид.

У Хаенко не только руки, но и глаза ленивые. Даже свою собственную фамилию он называет с какой-то небрежностью в тоне, словно не уважает самого себя. Вечно нарушает порядок, а потом объясняет свое поведение пережитками в сознании, наследием проклятого прошлого. Как говорит Пасечник про этого самого Хаенко: «Пережитки-то у него есть. А вот сознания — никакого…»

Хаенко повелительно подозвал к себе Бориса, проходившего мимо.

— Ну, когда же?

— Завтра.

— Помни уговор, Берестов. Первая получка — с нее рабочий класс начинается. Святое дело! Или, может, тебе, сосунку, мама с папой не велят?

— Я человек самостоятельный! — запетушился Борис.

— Тогда — порядок. Завтра твою получку и обмоем, Хаенко щелкнул себя пальцем по горлу и снова углубился в «Крокодил».

Борис пошел своей дорогой. Он еще и месяца не проработал на стройке, а уже был загружен комсомольскими делами, так что и обеденный перерыв проходил у него в хлопотах.

— Товарищ Петрашень! — окликнул он Катю, которая сидела в тени высокого забора, покуривая и переругиваясь с соседом. — Ну как, надумала?

— Да отвяжись ты со своим комсомолом! Процентов, что ли, не хватает?

— При чем здесь проценты? Комсомол — это союз сознательной молодежи, которая…

— А если я несознательная? — Катя пыхнула Борису в лицо дымом и круто отвернулась.


Токмаков продолжал задумчиво шагать по отдыхающей, наполовину сонной площадке.

В укромном кутке, между штабелями досок, спали каменщики, солнце до них не доберется. Положив голову на бревно, прикорнул плотник. И тут же торчал воткнутый в бревно топор. Весь в кирпичной пыли, спал паренек, свернувшись клубком в тележке, в которой он возит кирпич. Шофер трехтонки спал, уронив голову на баранку. Шофер бетоновоза растянулся на сиденье, ноги свесились и торчали из раскрытой дверцы кабины. Девушки-грузчицы безмятежно спали на самосвале, стоявшем в тени пропыленных акаций. Одна — в пунцово-оранжевом платочке, похожем на Машин.

Обеденный перерыв подходил к концу, на площадке становилось все шумнее. Оживали моторы кранов, электролебедок, транспортеров, автомашин.

Из-за акаций раздался пронзительный девичий визг. Шофер самосвала куда-то отлучился, а Хаенко подшутил. Он забрался в кабину, включил мотор, и кузов со спящими девчатами приподнялся, как при разгрузке. Девчатам, которые лежали ногами к кабине, никак не удавалось встать. Они сползали по скользкому кузову, ставшему торчком, и визжали, оправляя платья.

У башенного крана Токмакова окликнули. Он обернулся и увидел Гладких, а рядом — парторга строительства Тернового с его неизменной палкой.

— Опять Дерябин жалуется на твоего Матвеева, — сказал Терновой озабоченно. — «Я, говорит, снимаю с себя всякую ответственность, если мастер в чертежах плутает».

— Я за Матвеева отвечаю.

— Отвечать — мало. Надо тогда учить.

— Буду учить. Хотя Дерябин считает, что труднее научить Матвеева, чем подготовить другого мастера, из молодых.

— Обломаю старика.

— Но Матвеев сильно загружен, — вмешался Гладких, — он у меня староста кружка текущей политики. И в цехкоме.

— Разгрузить его надо.

— Если надо, разгрузим, Иван Иванович. Кружок текущей политики придется мне взять на себя.

Терновой поморщился.

— Кто у вас в партгруппе — только ты да Матвеев?.. Поручи Пудалову кружок.

— Вадиму? Он же кандидат!

— Что ты испугался? Вот и дай ему партийное поручение.

— А явку на кружок Вадим сможет обеспечить? А уходчики.

— Кто, кто?

— Уходчики. Которые с бесед уходят.

— Уже придумал ярлычок! Уходчики! Ты запомни, Гладких, раз и навсегда: нет уходчиков, есть плохие беседчики, плохие парторги. С беседы товарища Токмакова о высотных зданиях в Москве многие ушли?

— Только Хаенко с места сорвался. Беседа была интересная. Я лично присутствовал.

— Ас твоей беседы на той неделе?

— Врать не стану, — вздохнул Гладких, — плохо народ мобилизовался.

— Разве это беседа была? Говорили мы уже на эту тему. Ты ругал тех, которые присутствовали, за отсутствующих. И потом тон у тебя казенный: «на сегодняшний день», «отсутствие наличия интереса»… Что значит — отсутствие наличия? Надо просто сказать — нет интереса. Или вот еще — «корни самотека». Ну какие у самотека могут быть корни? Вдумайся! Ты и беседуешь так, словно уверен, что тебя нельзя слушать с интересом и удовольствием.

— Какой же я, Иван Иваныч, оратор? — обиделся Гладких.

— Ты и слово «оратор» произносишь почти как ругательство. Вот поэтому слушателей ты к своим беседам привлекаешь все равно, что к ответственности!.. Брось ты весь этот словесный мусор и говори просто, по-человечески. Сколько я тебя знаю, ты все мусолишь одни и те же слова. Будто разговариваешь с грабарями, как двадцать лет назад.

Терновой знал Гладких еще в годы первой пятилетки. Гладких работал тогда в постройкоме. Он всегда был исполнителен и прилежен. Но просто удивительно, почти непостижимо, как Гладких умудрился эти двадцать лет оставаться на месте, не расти, словно и сейчас его окружали грабари и сезонники в лаптях. Гладких стал партгрупоргом, когда на стройке домны было тихо и малолюдно. Но вот приехали монтажники, размах работы увеличивался, темпы росли, стройка домны стала местом встречи новаторов-строителей, и Гладких оказался в центре большого коллектива. А во главе его стать не смог. Терновой понимал, что Гладких не сможет по-настоящему возглавить организацию.

Терновой, тяжело опираясь на палку, заковылял, на ходу выговаривая что-то Гладких, а Токмаков пошел в свою конторку.

В конторке сидел за чертежами и чесал лысину Матвеев.

— Пыхтишь, старик? А мне за тебя опять нагорело.

— Черт его знает, в этих еллипсах заблудился.

— Я вот тебе покажу «еллипсы»! Приходи ко мне завтра в восемь вечера. Хотя что я говорю? — спохватился Токмаков, вспомнив про приглашение к Берестовым. — Вечером я занят. Приходи завтра в шесть утра. Ранец твоя дочка не выбросила? Захвати тетрадки, карандаши. Готовальня у меня найдется. Учебники займи у Бориса, все равно он пока не учится.

Матвеев стоял ошарашенный, не находя слов ни для возражений, ни для благодарности.

5

Душный вечер привлек в парк на берегу пруда много публики, и ресторан «Мангай» был переполнен, как всегда под выходной день.

То был довольно неказистый ресторан второго разряда, но он очень хотел выглядеть шикарным и ни в чем не уступать ресторанам первого разряда. Усердный квартет на эстраде тщился изображать солидный оркестр; пианист, ударник, скрипач и аккордеонист так старались, что за дверью могло показаться: музыкантов вдвое больше, чем их есть на самом деле.

За столиком, у самого оркестра, сидели одной компанией Борис, Хаенко, Катя, Одарка, Бесфамильных и еще кто-то из монтажников.

Борис с непривычки быстро опьянел. Он смотрел вокруг себя невидящим мутным взглядом. Мальчишеские вихры его, и так неподатливые, воинственно торчали во все стороны. Он пошатывался, даже сидя за столом, а Хаенко с недоброй щедростью все подливал ему.

— Гуляй, рабочий класс! Первая получка! Факт! Она влагу любит.

— Крупный рак имеется в буфете, на любителя! — предложил официант, хлопочущий за столом.

— Д-давай на любителя! — величественно согласился Борис.

Катя курила, откинувшись на стуле, ей жали туфли, она их сбросила под столом и с удовольствием шевелила онемевшими пальцами.

Оркестр грянул песенку шофера Минутки, под которую все танцевали фокстрот, причем несколько сиплых голосов обязательно принимались при этом подпевать: «Через реки, горы и долины…»

Катя погасила недокуренную папиросу о тарелку, сунула ноги в туфли и пошла танцевать с Хаенко.

Кто-то пригласил Одарку, она зарделась от радостного смущения — так редко кавалеры отваживались приглашать ее, громоздкую, высоченную и с виду неуклюжую…

В другом углу зала, в полном одиночестве, похлебывал пиво Токмаков.

Он заметил вошедшего в зал Пасечника, который нерешительно пробирался между столиками в поисках свободного места.

Пасечник сухо поздоровался с прорабом, увидел пустой стул рядом с ним, но сделал вид, что не заметил.

Однако где же все-таки найти свободное местечко? Нету, как назло.

Пасечник еще раз огляделся, еще раз обошел вокруг какого-то столика.

— Садись! — пригласил его Токмаков и с грохотом двинул пустым стулом. — Здесь плацкарты не требуется.

Пасечник молча сел.

— Зачем без толку кружиться по залу? Или забыл, что прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками?.. А разговаривать со мной не обязательно. Тем более, я уже собрался уходить. — Токмаков окликнул официанта. — Получите с меня.

Пасечник хмуро молчал.

— На себя обижайся! — сказал Токмаков. — За каждым шагом твоим следить нужно. Грудной младенец!

— Между прочим, я, товарищ прораб, отнят от груди двадцать шесть лет назад. И представьте — не скучаю. Привык.

Токмаков сидел, отвернувшись от Пасечника, и не отрывал взгляда от Бориса. Тот, пошатываясь, вышел из-за стола и направился к выходу, но почему-то застрял на пороге, притулившись к дверному косяку.

Токмаков поспешно расплатился с официантом и кивнул в сторону Бориса:

— Вот еще один герой. Эскимо на губах не обсохло, а туда же…

Токмаков поспешил на выручку к Борису.

Хаенко, двигаясь в танце, увидел через Катино плечо Токмакова, уводящего Бориса.

— Куда же он нашего кассира уводит? — забеспокоился Хаенко. — А кому за ужин платить? Это уж ты, Борис, извини-подвинься!..

Хаенко бросил Катю в кругу танцующих и, не оглянувшись на нее, стал пробираться к выходу, спеша догнать Бориса и Токмакова.

Катя, потерянная, осталась одна в толпе, подчиненной ритму танца, и, пока ее совсем не затолкали, направилась к своему месту.

У пустого стола ее встретил встревоженный официант со счетом в руках.

— А кто же, граждане, платить-расплачиваться будет? Счетец-то? Девяносто два рублика сорок копеек.

Официант на всякий случай говорил значительно громче, чем это нужно было, чтобы его услышала Катя.

Катя растерянно посмотрела в сторону выхода, где исчез Хаенко, оглянулась на танцующую Одарку, которая ни о чем не подозревала, увидела вдали Пасечника — тот смотрел на нее со снисходительной усмешкой.

Тогда она достала сумочку, вынула сотенную и швырнула ее на стол, рядом с недопитой бутылкой портвейна «Три семерки».

— Сдачи не нужно, — величественно сказала Катя, тоже громче, чем следовало, и горделиво вышла.

Пасечник обратил внимание на то, что Катя безвкусно и вызывающе одета.

— Что прикажете? — подошел наконец официант к Пасечнику и доверительно сообщил: — Имеется крупный рак на любителя.

Пасечник ничего не ответил официанту и сквозь толпу танцующих направился к выходу за Катей.


Он издали видел, как она свернула в темную аллею, ведущую к берегу пруда. Катя поставила ногу на скамейку под фонарем, который шатался от ветра, разулась, сняла чулки и пошла босиком.

— Как бы ножки не застудили.

Катя вздрогнула, Пасечник шел рядом.

— Я с детства босиком привыкшая.

— Простудитесь! Охрипнете. Кто тогда частушки споет кавалеру? «Ох, ох, не дай бог», — запел Пасечник, передразнивая Катю. — А если дождь хлынет?

Оба посмотрели на небо. Ветер был бессилен разогнать плотные грозовые тучи. Они зловеще чернели.

Верхушки деревьев раскачивались под порывами ветра, вся природа жила предчувствием грозы. Вода в пруду была взъерошена ветром.

— А вы бы мне зонтик подарили, — фыркнула Катя. — Никогда, — она вздохнула, — зонтика в руках не держала…

— Что зонтик! Я вам другие дары припас.

— Это какие же?

— Ночь вот эту, например, могу подарить. Пруд этот. Сеть могу подарить особую, чтобы звезды ловить.

— Чудной вы какой!

— Я не чудной, — сказал Пасечник серьезно. — Я заколдованный. Хотите — горы подарю? Полночь наступит — пожалуйста, берите. Заря взойдет — тоже ваша будет.

— И верно, к полночи дело, — встревожилась Катя. — Как бы и вправду гроза не приключилась. А мне на тот берег добираться. Еще опоздаю.

— От мамы с папой небось за банкет попадет? — спросил Пасечник с усмешкой.

— Нет у меня ни отца, ни матери. Мать давно умерла. Отца Гитлер убил. Не заругают родители! Круглой сиротой на свете живу.

Она резко отвернулась от Пасечника и быстро зашагала. А он шел рядом и молчал, смущенный своим не уместным злословием…

— Катька-а-а! — донесся откуда-то издалека голос Хаенко.

Катя на ходу сунула ноги в туфли и быстро, как только могла, направилась к перекрестку аллей. Там под фонарем показались Хаенко, Одарка и еще кто-то.

Пасечник остался стоять в темной аллее.

— Ну куда же ты девалась? — встревожилась Одарка. — Последний катер уходит. Опоздаем!

Хаенко пошел Кате навстречу.

— Отшила голубчика? Порядок. — Он осклабился и спросил весело: — Хочешь, я тебе фокус покажу? Айн, цвай, драй и — «Три семерки». — Хаенко вытащил из кармана недопитую бутылку портвейна: — Не пропадать же товару, раз плачено… Ну-ка держи.

Хаенко ловко вытащил зубами пробку и достал из кармана две стопки.

— Сейчас мы для бодрости организма…

Катя стояла в оцепенении, смотрела на Хаенко отсутствующим взглядом.

— Чего уставилась? — спросил Хаенко. — На мне узоров нету.

Катя выхватила у него бутылку, с силой швырнула ее о фонарный столб, бутылка вдребезги разбилась, Катя, не оборачиваясь, пошла.

А Хаенко остался стоять под фонарем, держа в пятерне стопки, украденные в ресторане…


Токмаков вел домой подвыпившего Бориса, заботливо взяв его под руку.

— К-константин Мак-ксимыч! — разглагольствовал Борис. — Мы с в-вами живем в эпоху войн и р-революций…

Токмаков снисходительно посмеивался, глядя сверху вниз на оратора с торчащими мальчишескими вихрами.

— Вам К-константин Мак-ксимович, хорошо смеяться — говорил Борис с горечью. — Вы на войне ротой, батальоном командовали. Ордена у вас. А я в-вот… Ни в одной в-войне, ни в одной р-революции не участвовал…

Борис остановился у телеграфного столба и приложился к нему лбом.

— Как голова гудит!

— Сейчас-то не голова, а столб гудит. Токмаков бережно разлучил Бориса со столбом.

— Не горюй, Борис! Ты же будущий верхолаз!

— А верно, К-константин Мак-ксимович, что верхолаз — как р-разведчик на фронте? Всем другим строителям дорогу прокладывает.

— Ты лучше сам сейчас с Дороги не сбейся. Не забыл, где твой дом?

Борис неопределенно показал рукой куда-то вперед.

Подойдя к калитке, Борис приосанился, он старался твердо ступать, но это плохо удавалось, ноги заплетались.

— Вы з-заходите, — настаивал Борис.

Токмакову пришлось войти в дом вместе с Борисом, поддерживая его.

— Батюшки! Где же это ты так сподобился? — всплеснула руками Дарья Дмитриевна и с ужасом оглядела Бориса.

— Простите его, пожалуйста, — заступился Токмаков. — Вот — доставил героя.

— Первая получка, мама. Р-рабочий класс гуляет. А это прораб мой, К-константин Мак-ксимыч.

— Тсс! — испугалась Дарья Дмитриевна и перешла на боязливый шепот. — Не дай бог отец услышит.

Она вызвала из комнаты Машу и попросила ее сейчас же уложить Бориску в постель.

Маша без особой приветливости поздоровалась с Токмаковым и попыталась отвести Бориса, но тот вдруг заартачился:

— А я с Машкой не пойду. Я с К-константин Мак-ксимычем пойду!

Чтобы избежать лишнего шума, Токмаков отправился в комнату Бориса. Снял с него ботинки, уложил.

— Дайте я его раздену, — смутилась Маша. — Что вы с ним возитесь?

— Отстань! Это наше м-мужское дело… И народы Азии на нас смотрят, — забеспокоился вдруг Борис, тыча голой ногой в карту мира, куда-то в восточное полушарие.

— Конечно, смотрят народы, — поддержал Токмаков с готовностью. — И очень внимательно. А ты, брат, в таком виде.

Когда Борис угомонился и как будто заснул, Токмаков выслушал слова благодарности от Дарьи Дмитриевны, от Маши и начал прощаться.

— Может, чайку выпьете на дорогу?

— Нет, спасибо. Поздно уже. Я к вам в воскресенье приду. Если, конечно, ваше столь горячее приглашение остается в силе.

— А вы, оказывается, злопамятный! — смутилась Маша. — Я вас еще раз приглашаю.

— Ну если еще раз, приду обязательно.

6

Вешалка большая, но не найти свободного крючка. Все увешано кепками, фуражками, картузами. Начальнические картузы из парусины. Висит шляпа, измятая, выцветшая и запыленная до потери естественного цвета, — значит, и Нежданов здесь.

В комнату вносят баллон с газированной водой. Баллон держат в оцинкованном ящике, набитом льдом. Не закрывается крышка ящика, баллон все время шипит. Стаканы переходят из рук в руки.

Сквозь раскрытые окна доносится смутный гул стройки. Резко выделяются только гудки паровозов и пневматические очереди клепки.

За окнами — отсветы электросварки, прожекторы, мощные фонари, полосы света от снующих мимо машин.

Оперативка вот-вот начнется. Не всем хватило места за большим столом, иные сидят у окон, вдоль стены.

— Ты что меня уговариваешь? Что я — девушка? — гремит главный диспетчер Медовец.

На прораба, тоже не очень низенького роста, Медовец смотрит сверху.

— Вот увидите, Михаил Кузьмич! — Прораб заискивающе подымает глаза. — Вы мне только пиломатериалов подбросьте. Много мне не нужно. Ну хотя бы пяток платформ. Сразу всем участком с места рванусь!

— Як та кляча! — громыхает Медовец. Он бережно трогает своей ручищей верхнюю пуговицу прорабовского кителя и продолжает вполголоса: — Ты кинокартину «Индийская гробница» бачив? Не бачив? Зря! Там один магараджа хотел заживо похоронить свою любовницу. Изменила она ему. С одним хлопчиком. Ты меня чуешь? Алло!.. И вот стоит эта самая бабенка и смотрит в окошко, как ей индусы гробницу строят. А индусы босые, надо считать, в одних трусах. Копают землю мотыгами, трамбуют ее деревянными ступами. И в этот самый трагический момент слышу голос в зале, впереди: «Надо было Матюшину поручить стройку. Матюшин ту гробницу за пять лет не построил бы. Такая же у него на участке механизация… И бабенка эта через него спаслась бы». — Медовец затрясся от приступа смеха. — Да чего ты рукой машешь? Алло! Чистая правда! Какие могут быть шутки?..

Одни входят в комнату, громко здороваясь, и тут же начинают между собой споры или как бы продолжают споры, начатые давно и лишь временно прерванные. Другие входят молча, держатся в тени и садятся в дальнем углу, за печкой.

В углу за печкой сидел и Токмаков. Сегодня его впервые пригласили на совещание.

Управляющий трестом Дымов увидел Токмакова на площадке уже к концу дня, когда тот собрался уходить, и сказал:

— Будьте сегодня к восьми. У нас оперативка — как Футбольный матч. Состоится при любой погоде. Даже в воскресенье.

«В восемь вечера меня у Берестовых будут ждать, — подумал Токмаков с досадой. — Вот так напился чаю с вареньем! И Борис ушел. Не с кем записку передать, извиниться!»

И все-таки Токмаков скорее обрадовался, чем огорчился, — уж очень лестным было приглашение Дымова.

Дымов сидит на председательском месте, в конце длинного стола, и что-то пишет. Его мощные покатые плечи опущены. Справа от Дымова — главный инженер Гинзбург, Глаза полузакрыты; у него, как всегда, сонный вид. Гинзбург — в вылинявшей холщовой куртке со следами не то бетона, не то извести и в таких же, некогда синих, штанах. Гинзбург сосет потухшую трубку, а Дымов, глядя на трубку, морщится и с подозрением следит: не горит ли?

Слева от Дымова стенографистка. На стене за спиной чертеж — доменная печь в разрезе.

Корреспондент газеты «Каменогорский рабочий» Нежданов протирает очки и оглядывает соседей прищуренными глазами. Выражение лица у него насмешливое и в то же время беспомощное. На висках, возле ушей и на переносице видны вдавлинки от очков. На столе перед Неждановым блокнот.

Рядом с Неждановым сидит, излишне выпрямившись, Дерябин.

Токмаков видит острый профиль Дерябина и вспоминает: «Наверное не скажу, но по всей вероятности навряд ли..» Так Пасечник передразнивает старшего прораба. Токмаков улыбается; эта улыбка так неуместна, что он кусает себе губы. Удивительно все-таки, что Дерябин был одним из ведущих инженеров главка. А может, там он был на месте? Но разве можно быть хорошим главным инженером и при этом скверным прорабом?

Дымов разговаривает по телефону:

— Плохо слышно? Удивительно! Когда вас хвалят — слышимость отличная. А ругаю — сразу глохнете?.. Я спрашиваю: сколько бетона будет завтра. А вы перестаньте гадать. Я же не прошу вас предсказать погоду на будущий четверг. В процентах? Я в процентах не разбираюсь. Я хочу знать в кубометрах. Что значит «будем стараться»?! Это не художественная самодеятельность!.. Это график… Не знаю, не знаю… По моему календарю после июля сразу, без всякого перерыва, начинается август… Ни одного дня в резерве у меня нет…

Дымов бросает трубку не прощаясь.


Никто не выступает с докладами. У всех под рукой график работ.

График, график и график!

Одни строители наступают на пятки другим, одни торопят или задерживают других, часто возникают трения и взаимные претензии друг к другу.

Непосвященный человек многого бы не понял в пестром словаре оперативки, где перемешались технические термины, цифры, фамилии прорабов, условные определения. Легко сказать — хозяйство доменной печи!

— Как у вас сегодня с планом? — спрашивает Дымов у прораба, фамилии которого Токмаков не помнит, но знает, что тот занимается электросваркой.

— Тяжело, очень тяжело…

— С планом как раз не тяжело. Это без плана тяжело. Завтра наверстаете?

— Постараемся.

— Это не ответ.

— Хочу попросить еще два дня.

— И вы правы. Но просто нет у меня этих дней. Неоткуда их взять…

— Как-нибудь поднатужимся…

— Нет у вас уверенности… Ни в голосе. Ни в поведении. Ни в работе. Что вы глаза опускаете? Что я вам — неприличный вопрос задаю? Опять голову повесили?

— Это я такой сутулый.

Слышится чей-то приглушенный смех.

— А лестницы на эстакаду готовы?

— Вот сейчас, — прораб смотрит в окно на сполохи сварки, — доваривают!

— Вчера почему не варили?

— Думал, «Стальмонтаж» со своими людьми сделает.

— Оказывается, надо было Москву запросить, кто нам эти лестницы приварит. Что вы мне тут загадки загадываете и ребусы сочиняете?

Дымов сердится, а когда сердится, наклоняет голову и смотрит исподлобья.

— А все потому, — продолжает Дымов неторопливо, в раздумье, — что мы слишком долго привыкаем друг к другу. На каждой домне заново знакомимся. Только сработаешься с человеком — прощаться приходится. А я вот мечтаю, чтобы все конторы переезжали со стройки на стройку, как цехи одного завода…

Дымов помолчал и уже совершенно другим тоном сказал, обращаясь к прорабу:

— Чтобы завтра вы и ваши сварщики появились на эстакаде в последний раз. Чтобы больше я вас там не видел. А как лестницы на наклонном мосту?

— Вечером закончили.

— Ходить можно? Или лазить придется?

— Можно ходить.

— Ну, я, например, могу сейчас пройти по этим лестницам?

— Если проект предусматривает ваши габариты — сможете.

Смеются все, а Дымов охотнее других. Дымов — крупный, грузный, а лесенки, ведущие на колошник, очень узенькие.

Дымов предоставил слово Дерябину. Тот поспешно встал, пожевал тонкими губами и начал обстоятельно докладывать, но, перехватив нетерпеливый взгляд Дымова, быстро закруглился:

— В общем, Иннокентий Пантелеймонович, нужно считать, что с графиком — порядок.

— Нельзя ли все-таки сжать ваш график?

— Насколько я помню, Иннокентий Пантелеймонович, ни одна из построенных, в прошлом году домен…

— При чем здесь прошлый год? В прошлом году вы сидели в главке и хвалили нас за темпы. А сейчас за те темпы нас с вами ругать следует.

— Монтируем, Иннокентий Пантелеймонович, согласно проекту.

— Когда проект утверждали, на такой башенный кран не рассчитывали. А у вас вот какой могучий помощник появился! — И Дымов показал пальцем на окно, в сторону крана.

Дерябин пожал плечами и сделал жест, словно умывал руки.

— Рисковать надо вовремя, Иннокентий Пантелеймонович. Поскольку я отвечаю за монтаж…

— А я что же, по-вашему, не отвечаю за монтаж? — Дымов уже пригнул голову и с сердитым вниманием, исподлобья, смотрел на Дерябина, будто впервые видел его длинное, сплюснутое с обеих сторон лицо.

— Любите вы, товарищ Дерябин, спокойную жизнь, — неожиданно сказал Гинзбург твердым, решительным голосом; таким тоном говорят иные мягкосердечные люди, которые знают о своей слабости и стараются скрыть ее от окружающих. — Никак свой отдельный кабинет не забудете.

— Спокойная жизнь? — Дерябин недовольно поморщился. — Я бы, между нами говоря, не сказал, Григорий Наумович, что у меня спокойная жизнь.

— Не в том дело, чтобы доложить здесь о выполнении графика, — сказал Дымов жестко. — Еще бы вы план не выполнили!.. С таким народом! С такими подъемными механизмами! Но есть у вас эдакая трестовская манера — резервы припрятать. Чтобы потом в героях числиться. Думаете, мне нужны такие герои? Не нужны! Почему наверху мало народу?

— Тесно там, Иннокентий Пантелеймонович. Верхолазы будут возражать.

Токмаков с трудом удержался, чтобы не крикнуть с места: «Вранье!»

— Откуда вы знаете! Наверху были сегодня?

— Откровенно говоря, не был, Иннокентий Пантелеймонович, но…

— А вчера? — У Гинзбурга уже опять был скучающий вид, а глаза полузакрыты.

— Вчера, Григорий Наумович, не пришлось, но сами понимаете…

— Вот в том-то и дело. — Дымов вновь сердито посмотрел на Дерябина. — А Токмаков говорит, что можно еще укрупнить детали, утяжелить подъемы.

Дерябин передернул плечами.

— Мало ли что говорят, Иннокентий Пантелеймонович! — Дерябин покрутил в руках свиток с чертежами. — Токмаков — известный сорвиголова…

— А что по этому поводу думает сам товарищ Токмаков? — Дымов поискал глазами Токмакова и слегка подался вперед, отчего его плечи стали еще более покатыми.

Дерябин, следуя за взглядом Дымова, увидел в углу за печкой Токмакова, Откуда он тут взялся? Сам напросился? Пригласили? И зачем? Очная ставка?

Токмаков встал, чувствуя на себе любопытные взгляды. Стенографистка перестала чинить карандаш, а Гинзбург поднял веки и принялся сосать незажженную трубку. В комнате стало очень тихо, гул стройки за окном сделался более явственным.

— Монтаж укрупнить можно, кран позволяет, — сказал Токмаков твердо.

— В некоторой степени позволяет, — сказал Дерябин, не подымая глаз на Дымова. — Хотя и не вполне…

— Понятно! — Дымов стукнул кулаком по столу, отчего подпрыгнули карандаши, лежащие перед стенографисткой. — Вот именно — не вполне!

— Сами понимаете, Иннокентий Пантелеймонович, — вздохнул Дерябин. — Откровенно говоря, придется повернуть всю работу.

— Только смотрите, товарищ Дерябин, чтобы у вас не получилось, как у того прораба, который обещал повернуть всю работу на триста шестьдесят градусов…

Дерябин сидел обиженный и все поглядывал недоверчиво в ту сторону, где сидел Токмаков.

Дерябину не хотелось прислушиваться ко всему этому. Надоело. Дымов его все-таки не ценит, как он того заслуживает. Придирается. Вечно недоволен, даже если монтаж идет по графику. Когда же кончится эта стройка? Невыносимо!

Два с половиной месяца еще торчать в Каменогорске. А в отпуск — зимой? Зина опять надуется. Хорошо, если обойдется без истерики…

Неприятности у Дерябина начались сразу после Нового года, когда министр сказал на совещании: «А вам, Дерябин, полезно будет глотнуть свежего воздуха. Сидите сиднем в кабинете, а проветриваете его плохо». И вот послали в эту командировку на периферию. Добро бы министр послал его старшим прорабом временно, ликвидировать прорыв, потому что не надеялся на местных инженеров! А если эта командировка — постоянная? Уже полтора месяца Дерябин глотает свежую пыль и его обдувают сквозняки на высоте. И от работы этой тошно, и в свободные вечера скучища. Он уже и забыл, когда последний раз в преферанс играл. Сыграть бы пулечку — так не с кем… Дерябин до сих пор не перевел свои часы на местное время. Так ему удобнее звонить по ночам в Москву, жене. Только поздно ночью жену застанешь дома. Конечно, дома ей скучно. Крутятся вокруг нее всякие шаркуны, как в новогоднюю ночь в «Метрополе»: «Разрешите пригласить вашу даму!» А потом и разрешения спрашивать не стали. Надо ночью опять позвонить Зине… Когда же кончится эта каторга?..


Зазвонил телефон. Дерябин встрепенулся, как разбуженный. Дымов взял трубку.

— Да. Что?.. Здравствуй. — Лицо его стало растерянным. — Стеклянный? Позвони потом… Срочно?

Дымов зажал рукой трубку и спросил у стенографистки шепотом:

— Стеклянный — через два «эн»? Стенографистка торопливо кивнула и шепотом же ответила:

— Одно из трех исключений…

— Ну конечно, через два «эн»… Да… Вот умница! Очень занят, Веточка. Завтра утром увидимся… Ну, значит, после обеда… Ну, тогда — вечером. Да, два «эн». Одно из трех исключений. Можешь смело писать. Под мою ответственность.

Дымов положил трубку и смущенно огляделся.

— Это у дочки наследственное… — Он нажал кнопку звонка и сурово сказал вошедшей секретарше: — Не соединяйте меня. Вы же знаете порядок!

Снова зазвонил телефон. Дымов посмотрел на него неприязненно, не сразу взял трубку и поднес ее к уху не спеша.

— Вот странные люди! Я же просил не соединять! Сколько раз… Что? Давайте, давайте! Здравствуйте, Александр Павлович. График? Как условились. Пока держимся…

После первых же реплик Дымова в комнате установилась тишина, Все поняли, что управляющий говорит с министром. Дыхание Москвы донеслось сюда, в этот дощатый домик на строительной площадке, за тысячи километров.

— И я так думаю. Не забудьте, Александр Павлович. Хотя бы тысячу покрышек. Хожу совсем разутый… Ничего не прибедняюсь!.. При чем здесь мой характер? Новый поселок? На днях место выберем… А людей дадите?.. Ничего не прибедняюсь!.. Карпухин?.. Конечно, не вовремя. Клепка в разгаре, а тут гастроли. — Дымов тяжело вздохнул. — Если бы не ваша телеграмма, ни за что не пустил бы… Гинзбург? Тем более. Пусть сюда прилетают, консультируются, если хотят… Спасибо, передам…

Конечно, не время отрывать сейчас Карпухина от работы. Но Дымову приятно сознавать, что Карпухин будет делиться опытом «Уралстроя», что где-то на других стройках идет слава о его клепальщиках. И пусть Карпухин обязательно едет на «победе», чтобы все видели: человек приехал не с какой-нибудь стройки-замухрышки, а с самого «Уралстроя»…

— Министр сильно не ругал. — Дымов, записал что-то в настольный блокнот. — Но, в случае чего, сами понимаете… Особенно если график!

График, график, график! Неумолимая власть времени!

Домна должна быть пущена в срок — тридцатого сентября. Опоздать с пуском? Совершенно немыслимо.

Дымов отлично понимает, что это значит — опоздать. Значит, по его, Дымова, вине где-то в разо-ренном войной белорусском местечке будут еще дольше стоять дома с соломенными крышами и где-то останутся торчать без проводов уже врытые телеграфные столбы, ведущие в деревню, которая заждалась связи!

И Дымов опять и опять бережет, выкраивает, экономит, собирает по минутам сутки. Ради этого он недосыпает ночей, не видит по неделям свою дочку, ради этого он ссорится, изобретает, ругается до хрипоты, хитрит, распинается, скандалит, умоляет, грозит, клянется, клянет, бывает упрям, невежлив, даже жесток…


Под конец оперативки Дымов, как обычно, попросил Медовца прочесть прогноз погоды на завтра.

— Ну-ка, что там предсказывает наш кудесник, любимец богов?

— «Сухая, жаркая погода удержится, — прочел Медовец так громогласно, словно его должны были услышать сварщики на домне, — возможна буря порывами ветра двадцати метров секунду без резких колебаний температуры тчк».

Прогноз погоды всегда вызывал несколько ядовитых реплик:

— Они только на вчерашний день умеют погоду предсказывать.

— Парусная лодка к берегу пристать не может. А они ветром пугают!..

— Неделю подряд обещают этот ветер, а ветра все нема, — пробасил Медовец и с деланным простодушием посмотрел на Дерябина. — Чуете? Боятся взять на себя ответственность за хорошую погоду. А всю неделю тихо, чтоб не сглазить…

В комнату внесли новый баллон с газированной водой.

— Ну что ж. Вечерняя зарядка окончена, — сказал Дымов, тяжело подымаясь с кресла. — Осталась только водная процедура. Заседаем — воду льем, отдыхаем — воду пьем. Прошу, товарищи!

Раскрыли настежь окна, и в комнату ворвался неутомимый гул стройки, ее шумная бессонница.

Все заговорили сразу. Гинзбург жадно разжег трубку, уже давно набитую. У ящика со льдом образовалась толкучка, стаканов не хватало, их передавали из рук в руки.

— А что такое, в сущности говоря, жажда? — спрашивал Гинзбург, держа в руках стакан и щурясь на пузырящуюся воду. — Жажда есть не что иное, как естественное стремление тела восполнить потерю влаги.

— Тогда пейте, Григорий Наумович, — прогремел откуда-то сверху Медовец. — Поскольку мне тоже треба восполнить потерю влаги.

— Вы, товарищ Токмаков, собственно говоря, на каком курсе института? — спросил Дерябин, отпивая воду маленькими глотками.

— На третьем застрял.

— Вот видите, товарищ Токмаков!

— Мне бы осенью на сессию! Да от института своего за тридевять земель заехал…

— На третьем курсе! — Дерябин укоризненно покачал головой. — Да еще на заочном! А опытных инженеров учить желаете!

— Желания нет, товарищ Дерябин, Есть острая необходимость. Хотите — обижайтесь. Для того и говорю.

— Если вы на «сорвиголову» обиделись…

— Да не обижен я, а зол на вас. Это разные вещи, поймите! Зол на то, что пытались нас, верхолазов, взять к себе в ложные свидетели.

— Ну, к чему эти громкие слова? — Дерябин поморщился и отхлебнул маленький глоток.

— Предположим, учить вас подчиненный не может…

— Пожалуйста! Откровенно говоря…

— Но сердиться, надеюсь, он имеет право? Даже если у него незаконченное высшее образование?..

— Сердитесь! Только, между нами говоря, мне слушать некогда. У меня разговор с женой заказан.

Токмаков тоже заторопился к вешалке, но невесело посмотрел на часы — идти в гости поздно.

7

Токмаков передал с Борисом записку Маше, извинился, что не пришел в воскресенье, но ответа не получил.

Всю неделю, не смея себе в том сознаться, он искал встреч с Машей и все время обманывался, принимая за нее других девушек, находя мимолетное сходство там, где его не было.

Он ходил теперь на работу через доменный сквер, засаженный чахлыми кленами, мимо гидранта, к которому садовник привинчивал по утрам шланг и смывал копоть с серых листьев и травы.

Обедать стал каждый день с Борисом, чему тот очень радовался.

Но Маши все не было.

Он увидел ее утром, в кабине самосвала, нагруженного черноземом. Маша была в том же платочке с бахромой и в том же комбинезоне с белым воротничком.

Токмаков вскочил на подножку и, держась за дверцу, заговорил горячо, не пряча своей радости;

— Вы к нам?

— Нет, в питомник.

— Я соскочу на развилке.

— Лезьте в кузов. Упадете.

— Ничего. Что же вы мне не ответили?

— На что? На ваше извинение?

— Я тогда не мог. На оперативку вызвали.

— А Борис ваше варенье съел.

— Все?

Маша покосилась на чумазого водителя — тот улыбался. Маша тоже улыбнулась:

— Кое-что осталось.

— Приглашение в силе?

— Крепче держитесь. Ухаб!

— Держусь. Видите афишу у кино?

— «Счастливый рейс»?

— Счастливый. Пойдемте в «Магнит»?

— Сегодня занята.

— А в воскресенье?

— Днем — в кино?

— Можно вечером.

— Вечером занята.

— А днем свободны?

— Держитесь, вам говорят. Упадете.

— Пойдемте в зверинец!

— В зверинец?

— В два часа дня.

— Развилка… Вам налево?

— Да. Так вы пойдете?

Водитель снова улыбнулся и притормозил:

— Прыгайте!

— Так в два? — Токмаков спрыгнул.

— Где?

— У кассы! — крикнул Токмаков, махнув рукой сторону зверинца.

Но самосвал уже завернул направо.


В субботу Токмаков собирался уйти с площадки пораньше, но пробыл там до утра. Уехал домой с первым, еще пустым трамваем.

Проехал мимо дома, где жил его фронтовой друг Баграт. Хорошо бы завалиться к нему спать и не тащиться к черту на кулички, в Новоодиннадцатый поселок.

Но Токмаков вспомнил, что сегодня воскресенье и опять придет на урок Матвеев. Пожалуй, не стоит и ложиться на какой-нибудь час-полтора.

Попутных машин не было, и от трамвайного кольца пришлось идти пешком через дамбу, а затем по берегу пруда.

Токмаков распахнул дверь, откинул висящую за дверью плащ-палатку и вошел в комнату.

Он недружелюбно оглядел голые стены, постоял, не снимая кепки, сел было на койку, но опять вспомнил про сегодняшний урок, лениво нагнулся и одной рукой вытащил из-под койки нераспакованный чемодан. На дне чемодана, под смятым бельем, он нашел логарифмическую линейку.

Матвеев явился на урок без опоздания. Сперва они сидели за чертежами, потом занимались геометрией. В комнате долго слышалось: «разрез по линии А — Б…», «гипотенуза…», «объем усеченной пирамиды…», «допустим, что сумма обоих углов больше двух прямых…» — и неизменное токмаковское: «Эллипсы, а не еллипсы!..»

Несколько лет назад Матвеев помогал решать задачи дочке, тогда ученице пятого класса. Когда дочка перешла в шестой класс, Матвеев уже готовил ее уроки с трудом, уровень их знаний сравнялся. Когда дочка стала семиклассницей, она уже не могла рассчитывать на помощь отца и сама изредка занималась с ним. «Сколько я из-за одних только квадратных уравнений горя принял — страшно сказать», — вспоминал Матвеев, Но после семилетки дочка поступила в акушерско-фельдшерский техникум, и Матвеев лишился репетитора.

И вот теперь Матвеев снова враждовал с кляузной цифирью, отчаянно размахивая при том руками и почесывая лысину.

Наконец Матвеев ушел. Токмаков побрился и направился к Баграту. Таня и накормит его завтраком, и выгладит рубашку.


В начале лета Токмаков послал письмо Баграту и Тане Андриасовым на Смоленщину.

«Живу в Европе, — писал Токмаков, — а на работу езжу через реку Урал в Азию. Строим здесь мощную домну. Таких домен еще нигде в мире не строили. Работаю прорабом на монтаже. Нужно считать, не зря Баграт нырял за мной на дно Немана и не зря Таня истратила на меня столько медикаментов. Плохо нашему брату саперу без саперной лопатки, а без своей собственной лопатки еще хуже. Плечо ведет себя хорошо, а когда начинает капризничать — стараюсь не обращать внимания, и тогда оно успокаивается. Так что здоровье у меня лучше, чем у многих других, хотя и хуже, чем у некоторых. Так говорит мой бригадир Пасечник, рисковый и отчаянный парень, тоже из разведчиков. Нужда в строителях большая, оба устроитесь хорошо. Город хотя и пыльный, но зеленый. Я и то подумываю — не бросить ли якорь в этой гавани, не довольно ли бороздить бурное житейское море? Жить на первых порах сможете у меня. Комната небольшая, но солнечная. Правда, далековато от стройки. Но не нам, фронтовикам, пугаться прогулок! Или забыли наши марши, да еще с полной выкладкой, да еще по болотам, когда сапоги хлюпали, а из голенищ при каждом шаге выплескивалась вода? Пересадки в Москве не бойтесь, есть комната матери и ребенка на Казанском вокзале. Крепко жму руки. Ваш Константин. Поцелуйте Сережку. Беру его на полное игрушечное довольствие. Приезжайте, а то одному мне тошно!»

Токмаков писал Андриасовым из Запорожья, из Тагила, из Кривого Рога и каждый раз звал на работу и жаловался на одиночество.

Письмо из Запорожья пришло в то время, когда Баграт строил себе дом. Он плотничал, один ворочал такие бревна, что мать Тани только ахала. Распоряжалась на стройке Таня, недаром она чертежница.

Письмо из Тагила пришло, когда Баграт работал в сельской кузнице молотобойцем. В тот послевоенный год у кузнеца в сожженной деревне дела хватало. Ни полосового, ни шинного железа не было, но за деревенской околицей стоял подбитый немецкий танк, и кузнецы «раскулачивали» его.

Токмаков звал Андриасовых и в Кривой Рог. Но разве можно было двинуться в путь с грудным Сережкой? Они решили посидеть на месте еще с полгода. В то время по соседству начали восстанавливать мост. Таня устроилась копировщицей в чертежное бюро, а Баграт стал подручным клепальщика. Он соединял разлученные войной берега того самого Днепра, который некогда форсировал, на котором наводил временные переправы.

Но когда пришло письмо из Каменогорска, Андриасовы собрались в дорогу.

Токмаков встретил их на вокзале, привез к себе в Новоодиннадцатый поселок, и некоторое время они жили одной семьей. Но вскоре Токмаков определил Баграта подручным к клепальщику Карпухину, и Баграту дали комнату ближе к стройке.

Токмаков часто не доходил до своего дома и застревал у друзей. Он привык уже к их заботам.

Сейчас Таня, выслушав его просьбу, лукаво улыбнулась. Когда рубашка была выглажена, она предложила:

— А может, пойдем все вместе? Сережке зверей покажем!

Токмаков замялся.

— Зачем вместе? — догадался Баграт. Вдвоем всегда веселее!

Уходя, Токмаков посмотрел в зеркало — глубоко запали глаза, очерченные темными кругами бессонницы, — и безнадежно махнул рукой.

Он так торопился, что оказался на шоссе, у развилки, на час раньше назначенного времени.

«А вдруг не придет? Буду я здесь торчать столбом целый час!»

Токмаков направился к зверинцу, чтобы загодя купить билеты.

Передвижной зверинец расположился в пустующем лесном складе у подножья горы Мангай.

Дорога туда оказалась неожиданно длинной.

Мангай, как все горы, обманывал мнимой близостью, скрывал истинные расстояния в городе.

У входа в зверинец толпился народ. Продавщицы мороженого зазывали покупателей, стараясь перекричать одна другую. Хрипел патефон, усиленный динамиком. Завели модную пластинку о полевой почте. «На всей земле сухого места нет», — патефонный тенор пел таким сиплым, насморочным голосом, будто и впрямь он промок до нитки.

А вокруг стояло пыльное затмение. Истолченная в порошок земля лежала на дороге пухлым слоем. Пыль набилась даже в широко раскрытые жестяные рты водосточных труб.

Забор был заляпан цветными афишами. На одной афише значился длинный перечень животных, которые демонстрируются в зверинце. Крупным шрифтом было выделено: «Впервые в СССР. Гибрид тигро-лев, родившийся в зверинце, в Ворошиловграде, 13 июня 1948 года». Под кассу приспособили клетку с надписью «Страус». Погиб ли тот страус в вечных странствованиях по городам или клетка нужна была ему только во время переездов?

У кассы вытянулась длинная очередь.

Устроители передвижного зверинца и сами не предполагали, что их ждет такой успех. Никогда до того в Каменогорске не было порядочного зверинца. А ведь в новом городе успело вырасти целое поколение молодых людей, которые не видели не то что жирафа или тигра — обыкновенного медведя.

Кто-то переругивался с контролером:

— Пропустите меня!

— А где билет?

— Я всегда без билета. У меня теща — мать-героиня.

— А ну-ка, зятек, проваливай.

«Ну конечно, Хаенко», — узнал Токмаков.

— И все из-за несчастной трешки! — возмущался Хаенко, отходя от контролера и нетвердой походкой направляясь вдоль очереди к кассе. — Прямо потеха! Никого из знакомых. Некому проявить чуткость к живому человеку… А, товарищ Пасечник идет!

— Проваливай, Десяткин, — опередил попрошайку Пасечник. — Бог подаст…

Токмаков встал в очередь за Пасечником.

Тот поздоровался, мрачно отвернулся и заметил, что оказался в очереди вместе с Катей. Странно, и что только нравится ему в этой Кате? Вызывающе себя ведет, небрежно причесана, на ней уродливое красно-зеленое платье.

— Что вы вдруг завяли? — окликнула его Катя, блеснув большими серыми глазами. — Ухаживайте!

Пасечник с трудом заставил себя балагурить.

В очереди, за несколько человек до Токмакова, высился Медовец — он стоял с сыном.

К Медовцу подошел человек в парусиновом костюме и в таком же картузе.

— Значит, как же, Михаил Кузьмич?

— Даже не надейся.

— А может быть?

— Знаешь что? — Медовец понизил голос и осторожно разгладил складку на кителе собеседника. — Хочу дать тебе один совет: правый сапог надевай на правую ногу. Ты меня чуешь? Алло! Так удобнее носить.

— Много не прошу, Михаил Кузьмич! Ну, хоть бы шесть вагонов.

— Мы, дорогой товарищ, живем пока с тобой не на Марсе, а на Земле, и отрываться от нее не собираемся. Цемент мне нужен для домны.

— Без ножа режете, Михаил Кузьмич! Ну, хотя бы пять вагонов!

— Да что ты меня уговариваешь? Ты вот ее уговаривай! — Медовец повернулся и показал большим пальцем на Катю; та охотно расхохоталась. — Ты при разгрузке зачем вагоны смешал? Весь цемент пошел по низшей марке. А там портланда было два вагона!.. Знаешь, какой это цемент? Пальчики оближешь! А ты из цемента сборную солянку сделал… Не дам!

Медовец отошел от кассы с билетами и бросил поджидавшему его прорабу:

— Я этим цементом уже сыт по горло. Пойдем-ка лучше подывимся, що цэ такэ за гибрид. Все-таки земляк он мне. Тоже из Ворошиловграда…

— Вам один билет? — спросила кассирша у Токмакова.

— Два! — И подумал с тоской: «А вдруг не придет?»


Токмаков совсем не ожидал увидеть Машу такой.

— Какая вы нарядная!

— Что же я, по-вашему, всегда в спецовке?

Белая в синий горошек блузка-безрукавка, синяя юбка. На плечах синяя косыночка в крупных белых горошинах. Модные белые босоножки с дырочкой на носке. Чулки так тонки и прозрачны, что если бы не швы, отчетливо проступающие на икрах, ноги казались бы голыми.

Маша держалась с уверенностью девушки, знающей, что хорошо одета, что нравится.

Скоро они оказались у входа в зверинец.

Еще недавно на лесном складе пахло смолой, высыхающей древесиной, опилками. Сейчас здесь стояли острые запахи зверей, живущих в клетках и вольерах.

Маша, все больше увлекаясь, ходила от клетки к клетке и рассматривала диковинных зверей. Она выросла в Каменогорске и никогда не бывала в большом зоопарке. Может быть, поэтому она согласилась на предложение Токмакова.

Токмакова радовало, что Маше нравится прогулка; он готов был ходить и ходить с ней хоть до вечера, лишь бы видеть ее блестящие глаза, то серьезные, то смеющиеся, видеть, как она удивленно поднимает брови, как смеется и тут же сразу становится задумчивой.

Но ему так хотелось спать, что он с трудом сдерживал зевоту, когда давал Маше пояснения.

Втянув голову в сутулые крылья, белые с исподу и желтоватые сверху, сидел в клетке сонный орел. Его круглую голову покрывал редкий пух. Глаза, похожие на кошачьи, были слегка прищурены. Орел очень страдал от жары, духоты и вынужденного покоя. Лимонные лапы с хищными когтями были недвижимы, так же как сильно загнутый клюв. Изредка орел топорщил свое жесткое оперение, — и тогда становился еще более жалким, ощипанным.

— Вы что улыбаетесь, Константин Максимович? — спросила Маша.

— Вспомнил нашего Дымова. Он, когда очень доволен работником, называет его орлом. Посмотрел бы на этого беднягу!..

— Ну, хотя бы три вагона! — услышал Токмаков голос прораба, не отстававшего от Медовца.

— Прямо как цыган на базаре, — отругивался Меде вей. — Отойди, или я на тебя орла напущу!

К клетке, где сидела обезьяна Яшка, не протолкаться. Здесь стояли Бесфамильных в рубахе навыпуск, приодетый Пасечник с Катей, Хаенко, — пробился все-таки!

Катя не обращала ни малейшего внимания на Хаенко, который торчал рядом. Тот был явно уязвлен, но старался не подавать виду. А сам терялся в догадках: случайно рыжий нахал оказался в зверинце вместе с Катькой, или это у них свидание?

Она что-то сказала Пасечнику вполголоса, потом громко и ненатурально захохотала, показывая Яшке зеркало; Яшка смотрел на свое отражение, смешно наклоняя шерстистую мордочку и морща лоб. Он повисел, ухватившись черной сморщенной рукой за перекладину, потом вспрыгнул на нее и начал раскачиваться на качелях.

— Вот это верхолаз! — пришел в восторг Пасечник и, заметив Токмакова, добавил — А вместо монтажного пояса у него хвост. Техника безо всякой опасности.

— «Все-таки зря я до сих пор приказ не подписал», — подумал Токмаков и опять с трудом подавил зевок.

— Диалектика природы! — пояснил Хаенко, наблюдая за Яшкой. — Теория все объясняет.

— Вот кто тебя когда-нибудь объяснит? — нарочито громко спросил Пасечник.

Медведь неугомонно измерял свою клетку шагами, неуклюже переваливаясь с лапы на лапу. На боках его висели бурые космы свалявшейся шерсти — медведь линял.

Едва Катя подошла к клетке, медведь зарычал, Маша испуганно, совсем по-детски, ухватила Токмакова за локоть.

— Может, Катя, ваше платье его расстроило? — спросил Пасечник.

Катя собралась было отругнуться, и уже приоткрыла рот, но только шумно выдохнула и пошла вперед.

Из толпы возле клетки с тигро-львом доносился полный драматизма голос служителя:

— Когти и зубы развиты у семейства кошек особенно сильно. Взрослый лев ударом лапы убивает теленка… Попрошу, граждане, от клетки!

А тигро-лев спал, отвернувшись от зрителей. Его не мог разбудить ни хриплый голос Утесова, уже в который раз вопрошающего в недоумении: «Что-то я тебя, корова, толком не пойму», — ни далекие взрывы на горе Мангай, ни грохот тягача, идущего мимо забора.

— Что за день сегодня! — рассмеялась Маша. — Все, даже звери, сонные!

— Еще бы! В такую жару сидят в клетке! Все на свете надоест…

— А вам тоже все надоело? Мне кажется, вам очень скучно со мной: вы же непрерывно зеваете.

— Простите, — смутился Токмаков, — всю ночь не спал. Только прикорнул малость после смены. Когда Гладких беседу проводил в красном уголке. Снотворная беседа. А потом глаз не сомкнул.

— Бессонница?

Токмаков мрачно махнул рукой.

— На стройке торчал до утра.

— Идемте сейчас же отсюда, вам надо выспаться.

— А лисица? А дикобраз?

— Идемте, идемте! Они, наверно, тоже спят. — Маша потащила Токмакова за рукав к выходу.

— Только пойдем пешком, — предложил Токмаков, когда они вышли из зверинца.

Он боялся, что в трамвае его снова начнет клонить ко сну.

— А вы где живете?

— Тоже на правом берегу. Я вас провожу.


Токмаков никогда прежде не был в этой части города. Они шли по улице, сплошь застроенной многоэтажными домами, отделенными друг от друга пустырями, скверами.

— Я здесь не то что каждый дом — каждый подъезд знаю, — рассказывала Маша. — Все лестницы исходила. Во время войны работала письмоносцем. Затемнения у, нас в Каменогорске, правда, не было. Но все равно лестницы темные! Много было приезжих, эвакуированных. На квартирах номеров нету. С адресами путаница. Пока достучишься — руку отобьешь. Начнешь разноску — ремень плечо режет, такая сумка тяжелая. Обратно идешь, правда, налегке, зато ноги ноют. Дома — видите? — четыре, пять этажей… Сапог только на три месяца хватало. Железо у нас под ногами, камень…

Маша посмотрела на ноги, как бы удивляясь, что на ней сейчас не стоптанные, сбитые сапоги, а модные босоножки.

Токмаков шагал не спеша, все более заинтересованно посматривая на Машу.

Она знала город, как старожил, была ровесница городу.

Маленькой девочкой играла в котлованах, спускаясь туда по лесенкам. Взбиралась на высокие-превысокие горы песка. Бегала взапуски среди экскаваторов, дышала пылью и дымом стройки. В чем была прелесть таких игр? Постоянно изменялся пейзаж и вся обстановка. Тропинка, по которой она бегала вчера, на другой день была уже перегорожена забором. Или обрывалась у песчаной ямы, и нужно было искать другую дорогу. Она бежала утром к котловану, тот стал еще глубже.

— Был случай, в котлован спрыгнула, а обратно никак выбраться не могла. Спасибо, Андрюша Карпухин помог.

— Сын клепальщика Карпухина?

Маша ответила не сразу, тень легла на ее лицо.

— Сын.

Она прошла несколько шагов опустив голову, затем спросила:

— А вы разве знаете Карпухина?

— Фронтовой дружок у него подручным хлопочет.

— Да, сын, — повторила Маша как бы про себя. Оба долго шагали молча, а когда поравнялись со школой, Маша рассказала, что это здание стоит как раз на месте того барака, в котором помещалась первая школа города. Ученики писали углем на фанере — не было мела, классной доски. Весь класс занимался по одному букварю, по одному задачнику. Вместо звонка о переменах возвещал буфер от вагона. Сторожиха била в буфер, как в колокол… Самой Маше и Андрею Карпухину учиться в бараке уже не довелось, но старшеклассники рассказывали.

На угловом доме Токмаков прочитал синюю табличку: «Улица Маяковского». На бульварчике против большого дома стоял мраморный Маяковский — статный, широкоплечий, с высоко поднятой головой.

— Москвичи двадцать лет такого памятника ждут не дождутся. Как вы думаете, Маша, эта улица всегда так называлась?

— Как же она могла еще называться? У нас же не было Соборных и Дворянских.

— Но как же тогда могли на улице Маяковского, да еще против памятника, построить такой дом?

Токмаков остановился против большого, странно выкрашенного дома. Цоколь светло-серый, первый этаж почти черный, а верхние желтые. Бетонные козырьки у подъездов неоправданно массивные. И без того низкие двери казались поэтому еще ниже. Токмаков подумал, что Медовцу, наверно, придется пригнуться, чтобы войти в такой подъезд. Вместо балконов в доме были глубокие, полутемные ниши с решетками.

— Плохой дом, — согласилась Маша.

— Плохой дом — хуже всего. Плохую книгу забудут или вообще не прочтут. Плохую картину снимут со стены. Плохая песня? Не станут петь, и только! Я не представляю себе: как можно построить плохую домну? А вот такой дом построят, и будет стоять этот каменный урод до скончания веков. И дети помянут того архитектора недобрым словом. И внуки. И правнуки. И чем дальше, тем все больше будет доставаться архитектору от потомков. Когда еще этот дом снесут! Как же можно такие дома строить в новом городе?!

— У нас на правом берегу таких домов не строят. Здесь же старый город.

— Старый? — рассмеялся Токмаков. — А сколько ему лет?

— Лет двадцать.

— Разве вы старая?

— Конечно. — И поспешила добавить: — На три года старше.

Они свернули с улицы Маяковского и шли сейчас по молодому бульвару к дамбе. Тень от деревьев узорными пятнами ложилась на песок.

Маша обрадовалась:

— Видите? Уже дают тень!

— Разве это тень? — поддразнил Токмаков.

— Ничего вы не понимаете! — Маша простерла руки, как бы ловя тень. — Привыкли свои домны клепать, И никогда не поймете, что такое первая тень. А я со слезами сажала этот карагач и акацию. Попробуйте здесь деревце вырастить! И пыль, и всякие газы, и копоть от ваших домен… А ведь смотрите, как вытянулись за три года! Все прижились. Мы свою породу вывели: морозоустойчивую, газоустойчивую…

— А козоустойчивой породы еще не вывели?

— Моих посадок козы не трогают. Говорят, у меня рука легкая. Что ни посажу — все привьется, и никто не сломает.

— Жаль, я не саженец.

Маша засмеялась.

— Саженец на одном месте растет, а вас пришлось бы все время выкапывать и перевозить с места на место.

— Это верно, я птица перелетная.

— А я, — сказала Маша в тон Токмакову, — всеми корнями в здешней земле…

8

Удивительно короткой оказалась сегодня дорога. Токмаков как-то незаметно очутился на правом берегу. Неужели они с Машей прошли по дамбе? Он вспомнил облако пара, подымавшееся над водой в том месте, где в пруд поступает отработанная горячая вода.

Чапаевский поселок тянулся по берегу пруда. Токмакову, чтобы попасть домой, следовало повернуть направо, на север, а он с Машей зашагал налево, к югу от дамбы.

Во всем поселке было только одно двухэтажное здание — школа.

— Здесь письмоносцем легко работать, — сказала Маша, неожиданно возвращаясь к разговору, который они вели на левом берегу. — Без лестниц.

Поселок сплошь состоял из маленьких, чаще всего одноквартирных домиков с усадьбами. Здесь жили кадровые рабочие, мастера, инженеры и служащие завода, и судя по возрасту деревьев в садах и садиках, поселок был не так молод.

— А что у нас произошло после вашего ухода! — вспомнила Маша, подходя к дому. — Вам Бориска ничего не рассказывал?

— Ничего.

И тогда Маша расказала, что Борис в тот вечер не сразу заснул. Все еще пошатываясь, всклокоченный, в одних трусах, он шумно ввалился в столовую, когда ужинали. «Это что такое?» — грозно спросил отец. «П-привет от рабочего класса!» — Борис покровительственно помахал рукой. «Хорош пролетарий!» — «А п-про-летариата у нас, отец, нету. Поскольку нету, — Борис пощелкал пальцами, — п-прибавочной стоимости. Что Карл Маркс и Фридрих Энгельс говорили?..»— начал Борис объяснять с пьяным апломбом. Ну, тут отец не выдержал. Он выпроводил Бориса из столовой, довел его до кровати, достал ремень и, осердясь, три раза как следует вытянул его ремнем пониже спины.

А рука у отца тяжелая! Стегал он Бориску и приговаривал: «Это тебе — от Карла Маркса, это — от Фридриха Энгельса, а это — от меня, беспартийного…» Бориска, хоть и морщился от боли, держался стойко, прощения не просил. А когда уже отец выходил из комнаты, сказал: «Это у тебя, отец, п-пережитки в сознании!»

Оба посмеялись над злоключениями Бориса, оба ему посочувствовали.

Токмаков проводил Машу до калитки. Она пригласила его зайти.

— У нас спокойно. Отдохнете.


В глубине стоял дом, выкрашенный в веселый светло-голубой цвет. У калитки, закидывая грозди на улицу, росла рябина, бузина. Бузина уже была красная, а рябина янтарно-желтая.

Калитку распахнул улыбающийся Борис.

Он так рад был неожиданному приходу прораба, что даже не удивился — каким образом тот оказался здесь вместе с Машей?

Маша познакомила Токмакова с отцом.

— Милости просим, — сказала Дарья Дмитриевна. Она вышла на крыльцо, вся пышущая жаром, только от плиты. — Много про вас от Бориски наслышаны. Обед сейчас поспеет. Вы уж тут с Кирилл Данилычем и Ма-шуткой…

Дарья Дмитриевна заторопилась обратно на кухню. А Берестов насупил густые черные брови и спросил:

— Это вы наконец чай явились пить? Так тот чай уже простыл. Неделю ждали.

— А вторично меня не приглашали. — Токмаков трагически развел руками.

— Ну вот что, — сказал Берестов строго, — хоть вы и гость, а баклуши бить нечего. Ставили когда-нибудь антенну?

— Признаться — не приходилось. У меня и радиоприемника нет.

— А у нас есть, только без антенны. Трещит — ушам больно… Пойдем-ка, прораб, до обеда поработаем.

— Да пусть отдохнет! — вступилась Маша.

— А ты что — скучать без него будешь?

— Отец!

— Не бойся, на крышу его не пущу. Он с Бориской внизу будет помогать.

— Я — внизу?! — Токмаков изобразил возмущение. — И это вы говорите верхолазу?

Вскоре высоченный шест уже торчал над крышей, антенна была натянута, и все вернулись в дом, чтобы проверить, насколько стала лучше слышимость. Борис вертел ручки приемника, и чуткий волосок обежал по шкале, подсвеченной сзади, чуть ли не весь земной шар. В эфире потрескивало, прорывался скрипичный пассаж, иноязычная речь, чьи-то далекие позывные, «морзянка», клочок джазовой музыки.

— Как говорит Пасечник — концерт по заявкам лордов, мэров, сэров и пэров, — прокомментировал Токмаков монотонные и в то же время визгливые ухищрения джаза.

— По моим заявкам тоже три раза передавали, — похвастал Борис. — Теперь жду куплеты болельщика из оперетты «Одиннадцать неизвестных».

— Мы твои куплеты и в саду услышим, — проворчал Берестов. — Идем, прораб.

Маша виновато посмотрела на сонного Токмакова, тот поплелся за неугомонным стариком.

— Лучше нет, чем фруктовые деревья, — разглагольствовал Берестов. — Весной — цветы. Летом — зелень. Осенью — плоды. Это ведь я пристрастил Машутку к деревьям. Из-за меня, грешного, она по зеленой части пошла… Здесь, в этой степи, сроду плодовые деревья не росли, а теперь — пожалуйста!

Берестов широким жестом обвел свои владения. Затем он принялся внимательно оглядывать какую-то неказистую яблоню с худосочными плодами. Токмаков воспользовался паузой и безбоязненно зевнул.

— Ну-ка, попробуйте. — Берестов сорвал и протянул яблочко размером чуть побольше райского. — Вы не смотрите, что невеличка. Скороспелка! Нет, вы на вкус попробуйте.

— Слегка напоминает примороженную рябину… — Токмаков надкусил яблоко, сморщился и оглянулся: куда бы выплюнуть? — Чуть терпкое. И даже самую малость горькое.

— Но горечь-то приятная? — обрадовался Берестов. — Похоже на косточки в вишневой наливке?

— Давно не пил, — замялся Токмаков, с трудом удерживаясь от того, чтобы снова не зевнуть. — Я больше водочку уважаю.

— Сперва здесь научился жить человек, а потом — плодовые деревья, — упивался Берестов, которому казалось, что он нашел благодарного слушателя. — Конечно, трудно деревьям. Как-то ко мне маленький воришка в сад забрался. Ну, хоть бы сорвал яблоко, съел его. Так ведь нет, ни одного яблока не попробовал. А ветку нагнул и сломал. Поймал я его и говорю: «Ты рассуди! Легче тебя воспитать, чем это яблоко вырастить…» Ругал, ругал его, потом жалко стало — прогнал. Сунул воришке яблоки на дорогу — ни одного не взял.

— Сознательный. — Токмаков незаметно выбросил недоеденное яблоко.

— Молодежь теперь понятливая. Вот Машутка моя климат исправляет. А пруд какой у нас — видели? Зеркало — тридцать пять квадратных километров. Шутка сказать! Воздух стал более влажный. Испарения. Вот сейчас духотища, а все-таки у нас в поселке градуса на четыре прохладнее, чем у завода. А в холода — наоборот, градуса на четыре теплее. В других поселках клубнику в апреле морозом прихватывало. А у нас — нет! И климат теперь нам подчиняется…

Дарья Дмитриевна показалась в распахнутом окне.

— Идите скорей обедать! А то мой Кирилл Данилыч отравит вас своими скороспелками…

За столом разговор шел о яблонях «уральский партизан», о событиях в Китае, о неуемных ветрах, которые начинают всерьез мешать верхолазам, о тигро-льве, о телевизорах, о дискуссии в биологической науке, о доменном газе, о витаминах и кто его знает о чем. Токмаков изредка бросал умоляющие взгляды на Машу, как бы вопрошая: «Ну где же обещанный отдых?»

А Маша будто не замечала ни этих взглядов, ни с трудом подавленных зевков. Ей нравилась его беспомощность, и она еще поддевала его все время, втягивая в разговор.

— Скоро уезжаете? — спросила она, когда Борис в который раз заговорил о домне.

— Стараемся как можно скорее, — ответил Токмаков. — Закончим монтаж — и прощай, любимый город. Как говорится: «Мелькнет за кормой знакомый платок голубой…»

— Удивительно, как это вы еще цвета запоминаете!

— У меня хорошая зрительная память.

— А кроме зрительной — никакой?

— Наш брат привык разъезжать налегке, — сказал Токмаков в тон Маше.

— Опять куда-то ехать? — вовремя вмешалась Дарья Дмитриевна. — Я бы так не могла. Я только один раз на поезде ехала, в Каменогорск. А потом никуда дальше пионерских лагерей не выезжала. Дарья Дмитриевна и в самом деле безвыездно прожила в Каменогорске двадцать лет. Ей привезли сюда электрическую лампочку, немое, а затем звуковое кино, трамвай, здесь она пристрастилась к телефону, к автомашине — это когда Маша работала водителем.

— А я все время на колесах, — сказал Токмаков. — И мать говорила мне: «Бездомный, как шмель!..» Но я все-таки счастливый. Строитель!

— Шмелям тоже отдых полагается, — сказала Дарья Дмитриевна. — Какое же это счастье, если нет крыши над головой?

Завязался спор о том, что такое счастье и кто может называться счастливцем.

Берестов вдруг хлопнул себя по лбу, вскочил, засобирался.

— Засиделись мы. А день уходит. На Урал подадимся, прораб? Тут рядом, под горку спустимся. Удочки есть, наживку я тебе найду…

— Никаких рыбалок! — властно сказала Маша, подымаясь. — Константин Максимович ночь работал.

Дарья Дмитриевна всплеснула руками.

— Идемте, я вас на Борискином диване устрою. Замучили человека разговорами.

Над диваном висела карта Европейской части СССР и Европы, истертая, вся в дырочках от булавочных уколов, густо исчерченная волнистыми линиями, крестика-ми, — по этой карте Берестовы когда-то следили за ходом Отечественной войны.

Маша принесла подушку, взбила ее и положила на диван.

— До чего мягкая! — сказал Токмаков, погружая руку в подушку.

— Мама сама пух собирала.

— Вы меня разбудите, пожалуйста, через час, а то я могу тут до ночи проспать…

В комнате было свежо и совсем тихо, — только мошка монотонно гудела, тычась в оконное стекло.

Маша ушла на цыпочках, будто Токмаков уже заснул, и осторожно притворила за собой дверь. Она сидела в саду, часто оглядывалась на окно, затененное сиренью, и прислушивалась.

Прошел час. Маша включила радио, подошла к двери — тихо. Она прибавила звук, потом постучала, вошла в комнату.

Капельки пота выступили на высоком лбу Токмакова. Он хмурился, шевелил губами и дышал неровно — дыхание спящего, которому снится беспокойный сон.

Токмаков открыл глаза и увидел Машу.

— Как спалось? — спросила она.

— Выспался, как тигро-лев!

— Не шумно было?

— Шумно? — Он рассмеялся. — И над ухом кричали бы — не услышал. Зато от шепота просыпаюсь.

— В другой раз буду знать.

Поздно вечером добрался Токмаков к себе домой, в Новоодиннадцатый поселок.

В эту ночь Токмаков долго не мог уснуть на своей узкой и жесткой койке.

Только в доме у матери, в Плёсе на Волге, спал он после фронта в таком уюте, как у Берестовых. Один месяц за последние восемь лет, а то все — койки, топчаны, лежанки, нары или просто мать сыра земля.

На него повеяло сегодня мимолетным теплом чужого очага с такой силой, какой он никогда не испытывал раньше. От этого он острее переживал сейчас свою житейскую неустроенность, одиночество, трудное и безалаберное кочевье.

«И почему? — размышлял он. — После всех лет войны? Разве не заслужил я лучшего? Антенну поставить бы, я теперь знаю как… Книжную полку прибить… Ящик для писем и газет завести, на дверь повесить…»

Он скользнул взглядом по стенам, перечеркнутым ломаной световой линией. Лампочку прикрывал картуз из обгоревшей и пожелтевшей газеты — жалкое подобие абажура. Плащ-палатка на двери тоже казалась скроенной из холста двух цветов — светло-зеленого и почти черного. Плащ-палатка эта призвана была оградить от коридорного шума, но все равно слышно было, как за перегородкой кашляют, считают на счетах, слышно было не только, когда будильник звонил, но и когда его заводили. Сейчас за перегородкой убаюкивали ребенка.

На стене висела потрепанная, видавшая виды шинель, которая сейчас тоже казалась пестрой. И до каких пор он будет таскать эту шинель? Токмаков снова посмотрел на нее, затянул песенку о шинели из «Василия Теркина» и спел ее вполголоса всю, до последнего куплета:

Спи, солдат, при жизни краткой

Ни в дороге, ни в дому

Не пришлось поспать порядком

Ни с женой, ни одному…

«До каких же пор цыганить? — думал Токмаков с горечью. — Никогда Новый год не встречал дважды в одной местности. И всегда в одиночестве».

В прошлом году ему предлагали остаться в Москве. И в Запорожье предлагали остаться. И Дымов уже намекал, что хорошо, мол, жить в городе, который сам строишь. А почему бы и не осесть в этом Каменогорске?

Что здесь, работы, что ли, не найдется?

Токмаков снова вспомнил, как, прощаясь, говорила ему мать, не то осуждая, не то сожалея: «Ну и работенку нашел себе, сынок! Нигде места под собой не согреешь. Бездомный, как шмель…»

9

Придя с работы, Карпухин как можно небрежнее сказал Василисе:

— Завтра в область еду. Лекцию читать. Со всех строек съедутся. Делать им, наверно, нечего в выходной день.

— А билет уже взял?

— Зачем билет? На машине поеду.

— Это кто же тебя, старый, с собой берет?

— Что это значит «с собой»? Ведь объясняю: мне Дымов предоставил машину. В пять утра прямо к дому подадут. И чего им там, в области, приспичило? Уже не могут без меня обойтись… Мало было хлопот, так еще опыт делить!

Карпухин знал, что Василиса ревниво относится к его известности, и именно поэтому прикидывался равнодушным, словно был утомлен постоянным интересом к своей работе и к своей особе: опять лекция, опять статья в газете, опять фотография, опять нужно выступать по радио, опять пришли письма с других строек, — отвечать на них некогда, а писем столько, что на одних марках можно разориться.

«Пустят меня по миру эти писаря!»

Тетка Василиса пожалела, что «победа» подкатила к их дому так рано, когда никто из соседей не видел, и только собаки со всей Кандыбиной балки провожали машину недружным лаем.

В областном городе Карпухин выступил с лекцией «Как я добился своих рекордов».

Съехались клепальщики со всего Урала.

После лекции Карпухина в коридоре Дворца культуры догнала девушка.

— Вот, пожалуйста. — Она протянула конверт. — Здесь ваш гонорар.

— Что?!

— Это вам за лекцию.

— Да вы что, смеетесь? Чтобы Захар Захарович Карпухин за свой опыт деньги у рабочих брал?

— У нас так полагается. За каждый концерт, за каждую лекцию… Что ж вы на меня кричите?

— Клепальщики без крика не могут. Я со старухой своей по душам разговариваю — и то на улице слыхать. А деньги, дочка, убери, пригодятся еще вашему клубу…

Карпухин вернулся домой на ночь глядя. И опять Василиса сокрушалась, что никто не видел, как важно подкатил ее старый на «победе».

За поздним ужином Карпухин обстоятельно рассказал Василисе и Вадиму про свою поездку.

Вадим, зная, что разговор может затянуться до глубокой ночи, решил остудить пыл старика. Он рассказал о новостях на стройке, о том, что Баграт Андриасов установил вчера новый рекорд — восемьсот пять заклепок за смену.

Услышав новость, Карпухин сразу угомонился и подчеркнуто безразлично пожал плечами.

— Можно и тысячу заклепок нащелкать. Там, наверно, браку — пруд пруди…

— Никакого браку. Дятел принял…

— Значит, Дятел со счета сбился. Присчитал вчерашние заклепки. Это у него бывает.

«Дятлом» клепальщики прозвали контрольного мастера, неразлучного с остроклювым молотком. Мастер ударяет молотком по заклепке и тотчас же прикладывает к ней палец: не дрожит ли? Заклепки, которые мастер забраковал, или, как говорят клепальщики, «склевал», он обводит мелком и для верности бьет по заклепкам керном молотка. Мелок сразу показывает, какие заклепки менять, а керном Дятел бьет на случай, если бы кто-нибудь вздумал стереть меловые кружочки или их смыло бы дождем.

Карпухин вышел из-за стола и, сославшись на усталость, стал собираться ко сну.

— Хорошего ученичка нам сосватал! — напустилась Василиса на Вадима.

Но Карпухин так на нее взглянул, что тетка Василиса, гремя посудой, поспешила убраться в сени. Но и оттуда долго слышала, как ее старый кряхтел, вздыхал, ворочался с боку на бок…


Когда Вадим по просьбе своего прораба Токмакова впервые привел Баграта к Карпухину, тот придирчиво оглядел новичка с ног до головы.

— Ты думаешь, можно будет работать кое-как, на швырок?

— Зачем кое-как?

— Имей в виду, теперь нахлебники из моды выходят. Подлататься к чужой славе не удастся.

Баграт промолчал.

В старое время, перед тем как нанять клепальщика, мастер, обычно силач, предлагал: «А ну, пожми мне руку!»

Карпухин одобрительно скользнул взглядом по литым плечам и волосатой груди, распиравшей майку Баграта.

— Силенкой тебя, видать, бог не обидел. Но есть и такие — только смотрят, как бы поскорее. А того не понимают, что заклепка — она внимания требует… Наобещают столько, что в шапку не заберешь, а коснется до дела…

— Дела не боюсь.

— Не боишься? Дело мастера боится, если хочешь знать! Придется не раз вспотеть. Клепать — не штаны латать.

— Зачем штаны?

— Нянькаться с тобой некогда будет.

Баграт только вздыхал и переминался с ноги на ногу.

Небо висело над работающими в каупере просторным голубым зонтом. Монтажники наращивали пояс за поясом, каупер рос, и небо над головой сжималось. Следом за монтажниками лезли вверх Карпухин, его новый подручный Баграт и нагревалыцица Катя. Они все выше тащили свое горно, воздушные шланги и оглушительный неумолчный гром, какого никогда не слышало небо.

В десять — двенадцать молотков одновременно прошивают клепальщики стальной строчкой рубахи кауперов. Ни одна птица не рискует залетать в грохочущие небеса. Солнце пробивается в каупер только золотым пунктиром сквозь отверстия, еще не схваченные болтами или заклепками, — эта мережка идет по краям листов. Но зато как солнце успевает накалить за день броню!

На дощатом настиле стоит горно. В раскаленном коксе — пригоршня заклепок. Чадным зноем несет от горна. Чад медленно, как в большую вытяжную трубу, уходит вверх. Дрожит и струится нагретый воздух.

Нагревалыцица Катя стоит у горна, закрываясь рукой от искр и дыма, и ловко ворошит щипцами заклепки. Они — как грибы с одинаковыми шляпками, на одинаково прямых ножках.

Катя подает клещами заклепку Баграту, тот перехватывает ее своими щипцами, тут же вгоняет в отверстие и прижимает светло-красную головку молотком. Как только из отверстия показывается раскаленный стерженек, на него обрушивается молоток Карпухина. И вот уже с внешней стороны каупера образуется вторая головка, подобная той, которая находится внутри. Когда заклепка остынет, она укоротится и еще туже схватит два стальных листа, не оставив между ними ни малейшего зазора, чтобы отныне эти два листа сделались как один.

Под присмотром Карпухина Баграт выклепал первую заклепку.

Карпухин слегка постучал по заклепке молотком.

— Ну, слышишь?

Баграт чуть пригнул голову.

— Слышу.

— А что слышишь?

— Звенит.

— Слышишь, как та бабуся. На одно ухо глуха, а другим не чует… Не звенит, а дребезжит.

— Верно, дребезжит.

— Отчего же она дребезжит?

— Не знаю.

— Сруби ей голову, — приказал Карпухин.

Баграт срубил заклепку, выколотил ее, — стыдная работа.

Если звук надтреснутый, дребезжащий — заклепка плохо заполнила свое гнездо. В такое отверстие и газ пройдет, и вода просочится, неся с собою ржавчину.

Новая заклепка, заполнившая то же отверстие, была поставлена Багратом по всем правилам.

Настал день, когда Карпухин сварливым тоном сказал Баграту:

— Нечего больше за мою спину прятаться. Завтра берись сам за молоток. Вот кого только тебе в нагревалыцицы определим?

— Кого? — переспросила Катя. — А меня? Карпухина покоробило, что Катя так легко предпочла новичка ему, старому мастеру.

«Ишь, вертихвостка! Надоело со мной премии получать? Сама от своего заработка бежит. Мимо рубля — за пятачком. Ну и пусть идет к этому черномазому!»

А Катя, обрадованная, завертелась на месте.

Ох, ох, не дай бог

С клепальщиком знаться:

Губы в саже, нос в угле,

Лезет целоваться!..

— Я целоваться не лезу, — сказал Баграт спокойно.

— Чудак! — усмехнулся Карпухин. — Да она потому и обижается, что ты на нее внимания не обращаешь.

— И как только язык поворачивается! — разозлилась Катя. — Старый человек, а такое от нечего делать говорит. Если потому, что бросила вас… Так я же помочь хотела!

Катя повернулась и ушла небрежной походкой.

Каждый день подымался Карпухин на соседний каупер, залезал в люльку к Баграту и неизменно спрашивал:

— Ну как, вспотел?

— Да не замерз, — неизменно отвечал Баграт.

При этом он распрямлял спину и вытирал лицо, все в потеках черного пота, отчего лицо становилось еще грязнее.

Выработка Баграта быстро росла, и перед отъездом Карпухина на лекцию его бывший подручный уже сидел у него, что называется, на пятках.

«Моя хватка!» — думал Карпухин, с удовлетворением и смутной тревогой.

Карпухин всю ночь кряхтел, ворочался с боку на бок и, не дождавшись утра, начал впотьмах одеваться.

— Ты куда это чуть свет? — всполошилась тетка Василиса.

— На домну.

— И Вадимушку ждать не будешь?

— Пусть свое досыпает.

Он наскоро без всякого аппетита выпил молока с хлебом и ушел, тихо прикрыв за собой дверь.

Он и сам не отдавал себе отчета, зачем и куда идет в такую рань.

Еще издали Карпухин заметил, что каупера за эти двое суток поднялись в росте.

На площадке было тихо и пустынно. Карпухин подошел к подножию чужого каупера и взялся рукой за стальной прут — ступеньку монтажной лестницы. Он занес ногу и воровато оглянулся — не видит ли его кто-нибудь? Поднялся на несколько ступенек и снова осмотрелся — никого.

Но ведь чем выше он станет подыматься, тем лучше его будет видно со всех концов площадки! Он не доверял этому безлюдью. Ему чудилось, что все попрятались от него за штабеля кирпича, вагоны, краны и оттуда наблюдают за ним.

Никогда за все годы монтажная лестница не была столь длинной, как сейчас, и никогда в жизни Карпухин не подымался по ней с таким тяжелым чувством.

Он залез в люльку Баграта, опасливо поглядел на землю, скользнул взглядом по лесам домны, соседним кауперам.

Люлька ждала своего хозяина. Инструменты Баграта лежали в полном порядке, как Карпухин наказывал их держать.

Он провел рукой по ряду заклепок, стукнул по нескольким из них молоточком и поспешно приложил палец. Заклепки отзывались звонкими голосами без предательской дребезжинки.

Карпухин надел монтажный пояс Баграта, выбрался из люльки, долго лазил вокруг каупера и все искал изъяны.

«Мой почерк», — с мрачной гордостью отметил про себя Карпухин.

Карпухин поднялся по монтажной лестнице на макушку каупера и залез через люк внутрь. Его давно разбирало любопытство, что это за усовершенствование сделали Баграт и его приятель прораб, чтобы заклепки в горне нагревались более равномерно.

Остывшее горно ждало свою хозяйку, и тот же порядок, к которому он, Карпухин, приучил некогда Катю, Царил вокруг, Карпухин готов был поручиться, что Катя уже перебрала и ощупала руками каждую заклепку, которую ей сегодня придется нагреть. Она натаскала впрок кокса и накрошила его помельче, чтобы кокс давал короткое и ровное пламя.

— Ну что же, можно и таким манером воздух подводить. Ошибки тут нет, — пробормотал он. — Ишь что вымудрили! Башковитый, однако, прораб. Или это Баграт придумал?

Карпухин знал, как трудно, ох как трудно придумать что-нибудь новое, свое, в деле, которое давно и хорошо делали и делают сотни и сотни людей. Было обидно, что за столько лет работы он сам не додумался до этого.

Голубой предутренний свет проникал в каупер сквозь люк и сотни маленьких дыр, ждущих заклепок. Этот светящийся пунктир лег на лицо Карпухина и заставил его встревожиться.

Свет прибывал быстро. Земля была темна, а купол каупера уже сиял розовым сиянием.

Спускаться по лестнице было еще муторнее.

«Тоже нашелся контролер-общественник, — подумал о себе Карпухин со злобой. — Поганой метлой нужно гнать таких контролеров. Только сам себе на нервы действую…»

С чувством облегчения ступил он на землю и огляделся. Слава богу, никого…

Если бы тетка Василиса увидела сейчас Захара Захаровича, он показался бы ей постаревшим. Брови нависли ниже, морщины, идущие от носа к уголкам рта, были подобны двум глубоким шрамам, и весь он как-то сгорбился.

Не успел Карпухин пройти и сотни шагов, как повстречал Баграта. Баграт за эти дни похудел, лицо почернело, и от этого больше выделялись голубоватые белки.

— С приездом вас! — Баграт еще издали приветливо улыбнулся.

— Явился — не запылился! Какая у тебя наверху погода? — спросил Карпухин притворно безразличным тоном. — Сколько вчера?

— Восемь сотен набралось.

— Не обсчитался?

— Восемь сотен и еще пять штук.

— Пять штук? — машинально переспросил Карпухин, будто в этих пяти заклепках было все дело. — Устал небось?

— Было немножко.

«Немножко»! Баграт вчера с трудом вылез из люльки, с трудом спустился по лестнице. Но только когда подходил к дому, почувствовал усталость в полной мере, будто дорога домой его так утомила. Таня с сыном ждали Баграта у подъезда. Увидев отца, Сережка, как обычно, разбежался со всех ног. Сейчас отец, как всегда, подхватит его на руки, он с разгона взлетит высоко над головой и завизжит от восторга. Но Баграт не рискнул поднять разогнавшегося Сережку; боялся, не удержит.

— Восемьсот пять! — повторил Карпухин.

Он поднял голову и долго смотрел на каупер, будто собрался отсюда заново пересчитать все заклепки, сработанные Багратом за прошлую смену.

— А я опять с Катей поссорился, — вздохнул Баграт; он спешил перевести разговор.

— А почему ссора?

— По личному вопросу. Насчет ее поведения.

И Баграт, все больше возбуждаясь, рассказал Карпухину о ссоре с Катей вчера, во время обеда.

Катя, по обыкновению, гремела ложкой, вилку держала всей пятерней, так, словно собралась поднять на ней целого барана. И щеки ее и подбородок, когда она ела гуляш, лоснились от жира. Баграт не сделал замечания вслух, но посмотрел на вилку, зажатую в ее руке, а потом, глядя на Катю, вытер ладонью свой чистый подбородок. Катя поняла намек, надулась и пересела за соседний столик.

После обеда она сидела в тени, на коленях у подружки, дрыгала ногой и громко хохотала. Мимо Кати прошли парни и что-то сказали по ее адресу. Баграт не расслышал, что именно. Катя закричала вслед парням: «Приходите в гости, когда меня не будет дома!» Баграт поманил Катю пальцем и, когда та подошла, сказал ей почти шепотом: «Некрасиво, Катя! Зачем вы так сидите? И зачем так громко смеетесь?» — «А тебе какое дело? Кто ты такой, чтобы мне замечания делать? Тоже начальник объявился!» — «Не начальник, а товарищ». — «Еще будет совать свой длинный нос! Будет указывать, как мне себя вести». — «Я же вам зла не желаю. Зачем обижаться?» — «Что ты пристал ко мне, как смола? Сама знаю, как себя вести». Тогда Баграт напомнил Кате пословицу: «Одна крупица мышиного помета портит целый горшок лобио». Зачем он только вспомнил эту пословицу? Катя еще больше разозлилась. «Сам ешь горох с мышиным пометом, если хочешь. И жену свою угощай! А меня оставь в покое!»

Катя ушла обиженная и теперь с Багратом не разговаривает.

Выслушав рассказ Баграта, Карпухин махнул рукой.

— Охота тебе с ней ссориться! Работает Катя хорошо, а какая тебе забота, если…

— Буду ссориться!

— Ну, если вы там ссоритесь и рекорды печете — сколько же, когда помиритесь, дадите?

— Я, Захар Захарыч, с товарищем своим посоветовался, с прорабом Токмаковым, — сказал Баграт. — Горно слегка переделал. Чтобы заклепки равномерно грелись. Катя одобряет.

— Ну и что же?

— Хочу вам показать. А после смены и ваше горно переделаем.

— Та-ак… Значит, решил меня уму-разуму учить?

— Зачем учить? Поделиться, Захар Захарыч.

— Молод еще со мной делиться. Яйца курицу не учат. Может, прикажешь к тебе в учение поступить? Научите, товарищ Андриасов, заклепки клепать! — Карпухин сдернул с головы кепку и снова надел ее. — Не оставьте без совета! — Он опять сдернул кепку, раскланялся и пошел прочь.

Навстречу Карпухину шел Гладких.

— Что, обогнали старика? — еще издали весело прокричал Гладких.

— А я ни с кем наперегонки не бегал. Годы мои вышли в пятнашки играть.

— Отстал, сам знаешь, что отстал ты на сегодняшний день. Не нужно было, дорогой товарищ Карпухин, успокаиваться на достигнутом.

— Еще неизвестно, кто из нас больше отстал на сегодняшний день.

— Это в каком смысле?

— А в том, что я хоть и беспартийный, а вот постановил: признать твою работу неудовлетворительной!

Карпухин кивнул на фанерный щит-плакат, висящий у подножия каупера.

— Почему старый плакат висит? Вот приду на партийное собрание и выволочку тебе сделаю. При всем народе. Отстал ты от жизни!

Карпухин ушел, тяжело ступая и не глядя на большой плакат, который призывал равняться на знатного мастера клепки Карпухина.

10

Токмаков смотрел на небо нахмурясь, деловито и внимательно.

Он стоял, широко расставив ноги, скрестив руки на груди. Голова запрокинута настолько, что непонятно, как кепка держится на затылке.

К полудню небо успеет выцвести. Но сейчас растрепанные ветром облака резко оттеняли густую синеву неба.

Облака шли на восток, навстречу солнцу. Косые лучи не могли пронизать облака насквозь, только края их были оторочены жарким золотом. Одно облако напоминало гончую, распластавшую в стремительном беге узкое и хищное тело. Гончую настигала легковая автомашина с обтекаемым, чрезмерно приплюснутым кузовом. Автомашину догоняла рыба с задранным вверх хвостом и неестественно большими плавниками.

Токмакову, однако, не было решительно никакого дела до вытянутых в длину, причудливых облаков. Он смотрел на небо озабоченно, даже встревоженно и не видел ничего, кроме ветреного неба и макушки строящейся домны.

Он стоял в глубокой задумчивости, будто решал и никак не мог решить очень сложную задачу. А что ее решать, эту задачу, когда все подсчитано и пересчитано, когда подъем продуман до мелочей, люди расставлены по местам, ощупан каждый ролик, блок, трос, когда осталось только начать самый подъем?

Он еще раз проследил взглядом за стрелой крана, простертой над домной, подобно длинной стальной руке, за тросом, который свешивался со стрелы и нес на конце своем мощный крюк.

Крюк этот, напоминающий вопросительный знак, перевернутый вниз головой, праздно висел над самой землей, а под ним лежал на земле исполинский стальной пояс, называемый царгой. Царга готова была совершить путешествие по воздуху — туда, на макушку домны!

Рядом с Токмаковым, в той же позе и в такой же кепке, приученной не падать с самого затылка, стоял Матвеев. Только руки у Матвеева не были спокойны, он размахивал ими, указывал вверх пальцем.

Матвеев сердито глядел на небо, вздыхал, почесывал лысину и наконец сказал:

— Неблагонадежная погодка… Как бы ветерок рикошета не наделал…

Токмаков ничего не ответил, а только потер себе лоб, как всегда, когда бывал в затруднении. Губы его шевелились, будто он говорил сам с собой или считал в уме.

Оба еще раз посмотрели на флажок, укрепленный на верхушке крана. За минувший месяц, знойный и дождливый одновременно, флажок стал блекло-розовым. Он то расправлял переменчивые складки, то опадал.

— И долго будете на божий свет любоваться? Токмаков нехотя обернулся на голос.

— Пока не надоест, товарищ Дерябин.

Вся долговязая фигура Дерябина выражала нетерпение. Он жевал папироску тонкими губами, слегка покачивался с пяток на носки и суетливо теребил чертеж, свернутый в трубку.

— Пора бы уже, между нами говоря, и за дело приниматься.

— А сводка какая?

— Да что вы их сводок не знаете? Они уже неделю подряд бурю обещают… А вы что, собственно говоря, предлагаете? Еще день потерять? Как вчера, позавчера? Сидеть у домны и ждать погоды?

— Надо, товарищ Дерябин, подождать.

— Было бы начало месяца — пожалуйста.

— А в чем разница?

— Откровенно говоря, разница большая. — Дерябин выплюнул папиросу с изжеванным мундштуком. — Подъема не сделаем — сорвем план третьей декады. Забыли, как Дымов нас на оперативке ругал?

— Если так, то конечно, — поспешно кивнул Матвеев. — Почему не поднять… Лишь бы с земли не сдуло…

Токмаков зло посмотрел на Матвеева, тот замялся.

— Придется царгу поднять, если… Ветерок, однако… Как бы он беды не надул… Но если начальство… Мы — люди маленькие…

— Сорвать план третьей декады — значит, между нами говоря, испортить весь месяц. Вы что же, хотите рабочий класс без премиальных оставить? — Дерябин огляделся: слышат ли его монтажники?

— К сожалению, ветер с календарем не считается.

— А я работаю по календарю. И вам приказываю.

Токмаков ничего не ответил, а Дерябин, испуганный своей решительностью, обмяк.

— Смелости нужно больше, дорогой товарищ Токмаков! Смелость не в том, чтобы самому, как белке, лазить по фермам. От прораба требуется смелость другого Сорта. Вот какая смелость!..

Дерябин пощелкал костлявыми пальцами, показав, какая именно смелость требуется от Токмакова, и ушел.

Токмаков проводил Дерябина холодным взглядом, круто отвернулся и снова стал всматриваться вверх.

— Косвенный человек! — вздохнул Матвеев.

— Сам ты шибко прямой, — рассердился Токмаков. — Все юлишь: «Мы — люди маленькие…» Ну, хватит вздыхать. Приказано — надо делать. Флажок-то успокоился?

— Вроде успокоился.

Токмаков все же недоверчиво смотрел на вытянутые облака, догоняющие друг дружку.

— Начнем подъем, — решил Токмаков. — Только перестроповку сделаем. Возьмем строп — дюйм с четвертью. Запас прочности не повредит. Груз парусный…

Прежде чем начать подъем, царгу, согласно правилам, подержали с четверть часа на весу, над самой землей. Токмаков убедился еще раз — строп не ерзает, узлы надежны, центр тяжести груза найден точно.

И вот наконец Токмаков подымает над головой правую руку и описывает указательным пальцем несколько витков, будто ввинчивает в воздух штопор.

— Вира!

Десять, двадцать, двадцать пять, тридцать метров высоты.

Все в порядке.

Снова и снова Токмаков буравит указательным пальцем воздух, описывая восходящий штопор. При этом он не отрывает взгляда от царги, висящей на крюке.

Токмаков внимательно следит за тросами. Тросы и канаты, толстые и тонкие, пересекаются под разными углами, в разных плоскостях. Тросы привязаны к верхушкам мачт и кранов, к стрелам, похожим на корабельные реи. Бесфамильных тянет за трос, повиснув на нем всем телом. Подбегает Невьянцев и тоже виснет. Они — как матросы, ставящие паруса на диковинном Фрегате, оснащенном стальными снастями.

Пришлому человеку все это переплетение тросов представляется беспорядочным, но такелажник отлично разбирается в оснастке строящейся домны. Здесь свои законы, своя точность и мудрость. Все эти тросы — работяги и силачи. Одни подымают тяжести, другие сообщают устойчивость и силу подъемным механизмам.

Царга, которую предстоит поднять, — последняя. Шестнадцать таких царг, сваренных вместе, составляют стальную оболочку домны. Шестнадцатая царга — самая тяжелая.

Подъем шестнадцатой царги осложнен тем, что на высоте сорока метров путь ей пересекает трос, держащий соседнюю подъемную мачту. Нужно славировать, обогнуть этот трос.

Токмаков поднял царгу выше домны, повернул стрелу крана и, сильно увеличив ее вылет, бережно пронес царгу над самым тросом, впритирку к нему, затем, сразу повеселев, подал команду «майна».

Самое опасное позади.

В момент, когда царга огибала этот злополучный трос, кран испытывал предельную, для себя нагрузку. При большом вылете стрелы кран теряет в силе. Ведь и человек может поднять меньше вытянутой в сторону рукой, чем согнутой в локте.

Как только царга пошла вниз, снова появился Дерябин.

— Ну, вот видите. — Дерябин пожевал губами. — Полный порядок! Теперь вы и без меня справитесь.

— Теперь мы и без вас справимся.

Дерябин притворился, что не понял иронии. Он надул впалые щеки и сказал:

— Ну, а я наверх. Дело ответственное. Буду лично руководить.

Едва Дерябин поднялся по лестнице, как царга качнулась от сильного порыва ветра.

Токмаков тревожно взглянул на флажок.

Флажок бился так, будто ветер решил разорвать его в клочья или отодрать от древка.

Токмаков осмотрелся и прислушался.

Ветер крепчал с каждой минутой. Он шатал тросы, раскачивал кислородные шланги, электрокабели, трепал обрывки проволоки и веревок, выхватывал листки из рук прорабов, срывал косынки с девушек. О том, чтобы расстелить чертеж, свернуть цигарку или зажечь спичку, и думать было нечего.

На литейном дворе нагружали в тачку цемент. Каждый взмах лопатой рождал пепельное облачко, будто лопата взрывала всю кучу цемента. И там тоже прекратили работу и прикрывали цемент досками, чтобы его не выдувало.

Бросила работу Одарка, монтер высоковольтной лилии. Тяжело шлепая резиновыми сапогами, с контрольной лампой в руке, она побежала к трансформаторной будке. Рукой в резиновой перчатке потянула к себе стальную дверь с белым черепом, перекрещенным красными молниями. Дверь, прижатая ветром, не поддавалась. Одарка засунула лампу в карман комбинезона а схватилась за дверь обеими руками. Ветер надул повязанный по-старушечьи красный платочек. Одарка прикусила его зубами, рывком приоткрыла дверь и скрылась в будке.

Ветер свирепо хлопнул дверью ей вслед.

Электросварщики бросали работу и спускались вниз. Одна за другой гасли лазурные звезды.

На кауперах бросали работу клепальщики. Замолк последний молоток.

И только монтажники из бригад Вадима и Пасечника не уходили. Они должны принять царгу, поймать ее на болты.


Токмаков заметил опасность сразу и подал команду «полный майна».

Но ветер уже ударил, как в парус, в округлые борта царги и в дощатые подмости, которыми та была обшита.

Царга ходила ходуном над головами монтажников.

Монтажники, облепившие верхушку домны, никакие могли утихомирить царгу.

Токмаков подозвал Матвеева:

— Возьмите двух такелажников. Живо наверх! На пылеуловитель! Посадим царгу туда. Держать «в зубах» опасно. Каждая минута…

Матвеев, низко пригнувшись и отчаянно размахивая руками, побежал к пылеуловителю.

Только бы удалась эта затея! Диаметр царги — шестнадцать метров, диаметр позволяет. Пусть хоть набекрень сядет, пусть совсем криво — лишь бы переждать непогоду!

«Где же старый черт застрял?» — нетерпеливо поглядывал наверх Токмаков.

На макушке пылеуловителя — высоченной железной башни — показались две человеческие фигурки.

Матвеев принялся свистеть что-то Вадиму, стоявшему на домне.

Вадим закричал в ответ.

Матвеев приложил руку к уху, вслушиваясь и не слыша, — Вадим кричал против ветра.

Токмаков показал большим пальцем, отставленным от ладони, вправо, и стрела крана, несущая царгу, повернулась к пылеуловителю.

До Матвеева остается двенадцать, десять, восемь, семь, шесть метров.

С каким трудом движется царга!

И когда до Матвеева оставалось не больше пяти метров, Токмаков понял, что царгу подтянуть ближе не удастся.

Поворотная лебедка в состоянии тащить эти двадцать восемь тонн. Но ветер спутал все карты. Неизвестно, какую ветровую нагрузку несут сейчас царга и сам кран.

Кран подрагивает от усилий, нечего и думать о том, чтобы увеличить вылет стрелы.

Пять, всего пять метров осталось до Матвеева!

Токмаков стоял бледный.

Горькие складки легли у плотно сжатого рта, глаза потемнели. Если бы ему сейчас нужно было бегать, отдавать во весь голос приказания, перекрывая шум ветра, кого-то подбадривать, а кого-то ругать, лазить самому по фермам на головокружительной высоте, — ему было бы легче. А он вынужден молча стоять на месте и только жестами приказывать машинисту крана.

Токмаков провел рукой по лбу — сухая ладонь. А ему казалось, что лоб в испарине.

Или это ветер высушил?

Откуда-то появился корреспондент Нежданов с фотографом Флягиным. Ближе всех к Токмакову стояли Карпухин, Баграт и Катя. Тут же топтался бледный от волнения лебедчик Метельский.

Желтую с цветами задымленную косынку Катя завязала, чтобы не сорвало ветром, под подбородком тугим узлом. Но платок все-таки отбросило на плечи. Ветер растрепал и откинул назад смоляные волосы, открыл смуглую шею. Платье прилипло к ногам выше колен, к животу и груди, четко вылепив девичью фигуру, будто Катя только что вышла из воды и стояла во всём мокром.

Токмаков показал оттопыренным большим пальцем влево. Стрела вернулась в прежнее положение, и царга вновь закачалась над головами монтажников.

Ветер дул с той же знойной силой, неутомимый и настойчивый, Сколько же баллов — шесть, семь, восемь?

Но ведь этими баллами измеряют ветер на земле, На высоте он сильнее.

Тучи горячей пыли носились над строительной площадкой. Ветер, как старательный дворник, подмел вокруг — ни щепки, ни бумажки, ни стружки. Он подрывал крошки земли и песчинки, рвал с корнем траву, шевелил камешки. Вскоре ветру уже было под силу катить и перекатывать круглые камешки, а иные кругляши отрывать от земли.

Когда порыв ветра ударял в лицо, больно били песчинки и мелкие камешки. Целые барханы поднялись в воздух.

Неопадающая подвижная завеса!

Здесь, у Каменогорска, берут сильный разгон ветры, прорвавшиеся через отроги Уральского хребта. Может быть, ветер, не позволяя песчинкам оседать на землю, примчал эти мириады песчинок с берегов Аральского моря или откуда-нибудь из Каракумов?

Видимость ухудшилась. Время от времени Вадим, подающий Токмакову сигналы рукой, и верхушка домны со всеми людьми на ней скрывались из глаз в пыльном затмении, в тончайшей сухой мгле.

Но и тогда Токмаков удивительно отчетливо представлял себе своих монтажников. Все виделись Токмакову такими, какими он запомнил их перед подъемом.

У Пасечника, когда тот слушал напутствие, был подчеркнуто скучающий вид, даже золотистый чуб его поблек. «Все это я знаю не хуже тебя, — как бы говорил Пасечник. — Хватит наставлений. Скорей бы наверх». От скуки он ощупывал пряжку командирского ремня, которым подпоясан синий комбинезон, и неторопливо приглаживал чуб.

Вадим, большелобый и сероглазый, слушал, как всегда, внимательно и молчал, стараясь точно запомнить все распоряжения Токмакова.

Бесфамильных опасливо посматривал вверх, бормотал себе под нос и смешно морщил веснушчатый лоб, — так он хмурил несуществующие брови. Могучая грудьвся в веснушках, была открыта, ветер забирался к нему за пазуху.

Борис был счастлив, что его послали наверх. Правда, не на самую верхушку домны, но все-таки наверх. «Константин Максимович! — снова прозвучал в ушах звонкий, ломающийся голос. Борис выговаривал в его имени-отчестве все буквы до одной. — Так буду стараться!.. Вы сами увидите!»

Пыль на время улеглась. Токмаков вновь увидел людей на верхушке домны.

Царга раскачивалась, трос ерзал на крюке, испытывая его выносливость и хватку, пробуя вырваться из своего глубокого узкого ложа. Снизу этот крюк, высотой в рост человека, казался совсем маленьким.

Двумя канатами-расчалками, оттянутыми в противоположные стороны, такелажники сдерживали царгу. Одна расчалка тянулась к верхушке каупера, вторая — к пылеуловителю.

И вот ветер — он вел себя теперь, как буян, — сильно дернул царгу, и расчалка, протянутая к кауперу, лопнула.


На площадке было шумно, но сухой треск, с которым лопнула расчалка, услышали все; этот звук был подобен выстрелу.

Катя закричала, словно только она одна и видела — стряслась беда! Она себя не слышала и не понимала, что именно кричит. Но Токмаков и сам все видел, а там, наверху, видят еще лучше. Если не натянуть новую расчалку, лопнет и вторая, и тогда царга, раскачиваемая ветром, станет игрушкой стихии.

Царга «заиграла» сильнее. Ее швыряло в стороны, она неслась по какой-то сумасбродной кривой, начинала крутиться то влево, то вправо, и обрывок троса болтался под нею.

Нечего было и думать о том, чтобы посадить сейчас царгу на свое место. Она ударит о домну, сомнет дощатые подмости на ее верхушке, погубит людей. От удара может лопнуть по швам и сама царга, сваренная из стальных листов.

Тревожный гул голосов. Чье-то «ах!». Девичий вскрик.

Токмаков тоже увидел, как человек ухватился за дощатые подмости царги и повис, раскачиваемый вместе нею в воздухе. Он ухватился за царгу в тот момент, когда ее пронесло над головами монтажников. Через плечо у него висел моток троса. Подтянувшись на руках, он ловко взобрался на верткие подмости.

Когда пыль слегка улеглась, Токмаков различил синий комбинезон и рыжеватую шапку волос.

— Коля! — крикнула Катя.

Она закрыла лицо руками, но тут же снова отняла их и ухватилась за концы косынки.

— Пасечник? — закричал Нежданов, живо обернувшись к Кате.

— А то кто же! — грубо бросила Катя. — Протри свои стекла.

Метельский, который стоял где-то по соседству с Катей, зажмурился, ноги его подкосились, и он опустился на землю.

Флягин тоже увидел Пасечника, повисшего на царге. Флягин схватился за «лейку», но тут же опустил ее. Слишком высоко, да и пыль мешает. Вот если бы с той верхней площадки — какие изумительные кадры он мог бы заснять!

Из трансформаторной будки вышла Одарка и встала рядом с Катей. Она посмотрела вверх, на царгу, — искала взглядом Вадима.

А наверху Пасечник делал то, что задумал. Он встал на подмости во весь рост, шагнул раз, другой и, прижимаясь к царге, начал разматывать трос. Потом, взобравшись на царгу, привязал к оборванной расчалке новый трос и помахал товарищам, словно хотел сказать: «Давно ждал такой работенки».

Он уселся на борту, свесив ноги, безмятежно, как на качелях.

Карпухин даже крикнул:

— Ну и артист! Король воздуха!

— Как под куполом цирка! — подхватил Нежданов. — На трапеции.

— Зачем цирк? — сказал Баграт. — Без сетки работает.

Пасечник посидел так с минуту. Затем круто повернулся всем туловищем, съехал животом и грудью по царге снова на подмости и ухватился за их край. Когда Царга вновь стала приближаться к домне, он повис на вытянутых руках, готовый к прыжку.

Как только царга оказалась над домной, Пасечник разжал пальцы и ловко спрыгнул на площадку.

Он с удовольствием притопнул, ощутив себя снова на домне, и подмигнул рядом стоящему Борису. Тот подался к Пасечнику, собрался что-то сказать, но только заплакал.

Пасечник проводил взглядом свои недавние качели, отнесенные ветром в сторону, в серое от пыли небо.

Расчалку, привязанную Пасечником, подали на каупер, натянули, и царга заметно успокоилась.

Но ветер дул с прежней силой.

От подмостей, которыми была обшита неприкаянная царга, уже оторвалось несколько досок. Сорвался и полетел вниз фанерный щит с лозунгом: «Ни минуты простоя на домне „Уралстроя“!» Потеряв равновесие, упал и со звоном разбился зеркальный прожектор…

11

Токмаков не спускал глаз с царги. Уже от одного этого зрелища он чувствовал физическую усталость, крайнюю ее степень, почти изнеможение, будто сам он все время держал на весу какую-то невыносимую тяжесть, будто нервы и жилы его были вплетены в трос вместе со стальными нитями.

«Где же застрял Матвеев? — тревожился Токмаков. — Впрочем, без лестницы старик спускается, по уголкам… Скорей бы сюда! А я — сразу наверх».

Шесть витков в тросе, по тридцать семь ниток в витке — подходяще. Но как подсчитать ветровую нагрузку? Шутка ли — сто пятьдесят квадратных метров паруса. Прямо как шхуна.

У Токмакова совсем пересохло во рту от горячего ветра. Неужели это вчера вечером он пил у Берестовых чай с вареньем? И кто отодвинул вчерашний день на такое огромное расстояние от сегодняшнего утра? Маша и не подозревает, какое у него сегодня утро… Ничего с этой подъемной мачтой не сделается. И трос должен выдержать. Вовремя он заменил трос, взял более прочный.

Восьмикратный запас прочности — хорошо. А десятикратный — еще лучше.

Опять дернуло царгу, опять ее погнало в сторону. Все сильнее игра ветра.

Жаль, царгу не удалось посадить на пылеуловитель. Царгу нельзя также опустить на землю и отложить подъем. Для этого нужно обогнуть злополучный трос, а как это сделать, когда царгу шатает?

Значит, все-таки единственный выход — посадить груз на место. И сделать это нужно как можно скорее.

Вдруг ветер разбушуется еще сильнее? Или несчастье с тросом?

Наверно, наверху выбились из сил, да и людей не хватает. Послать сейчас людей наверх своей властью Токмаков не имеет права. Но добровольцы?

И, как всегда в самые трудные минуты жизни, Токмаков обратил свою надежду, веру и тревогу прежде всего к товарищам по партии. Он подбежал к людям, наблюдавшим за подъемом, остановился на полдороге, показал рукой на верхушку домны и голосом, неожиданно громким для самого себя, крикнул, перекрывая шум ветра:

— Коммуни-и-исты, впере-од!..

Он прокричал эти два слова тем зычным командирским голосом, который ему самому всегда казался чужим, но который хорошо знали когда-то его саперы, — голосом, полным страсти и вдохновения, непреклонной воли и отваги, требовательным и в то же время задушевным.

Токмаков первый рванулся к лестнице литейного двора, начинающей лабиринт лестниц, лесенок, настилов, подмостей и скоб, ведущих наверх, но, не добежав до лестницы, остановился и махнул рукой.

Мимо него пробежал, затягивая на ходу монтажный пояс, Баграт, тяжело протопал электросварщик Шереметьев, прошел своей неторопливой походкой Карпухин, прошел, что-то крича на ходу, Гладких, очень неуверенно, спотыкаясь на ровном месте, прошагал Метельский, промчался, ни на кого не глядя и никого не видя, Нежданов в своей грязно-бурой шляпе, напяленной глубоко на уши.

«А этот, в очках и в шляпе, куда прется?» — подумал Токмаков с раздражением.

Флягин, которому Нежданов на ходу, не оборачиваясь, бросил: «Вперед!», снял было с шеи ремешок от «лейки», поискал глазами, кому бы ее доверить, увидел, что Нежданов уже взбирается по лестнице, повесил «лейку» обратно на грудь и остался стоять, где стоял.

Рядом с Флягиным, заложив руки в карманы, стоял Хаенко. Куртка у него держалась на обрывках закрученной медной проволоки.

— Вон их сколько туда полезло! — показал Флягин наверх и добавил, оправдываясь: — Толкучка! Приличного кадра снять не дадут.

— Факт, не дадут! — подтвердил Хаенко. Флягин покосился на него.

— Пожалуй, и места там не нашлось бы… Для всех…

— Факт, не нашлось бы! — сказал Хаенко уже с явной издевкой. — А меня, собственно, туда и не звали, Ты тоже беспартийный?

Флягин ничего не ответил и отошел от Хаенко подальше.

Лебедчик Метельский поднялся по лестнице самым последним. Чем выше он подымался, тем нерешительнее становились его шаги. Он с ужасом посмотрел вверх, потом вниз. Колени подогнулись, его ударило в пот, будто окунули во что-то холодное и липкое, и он сел на ступеньку, закрыв глаза, обхватив руками шаткие перильца.

— …ни-и-ист… ре-од! — донеслось откуда-то сверху, будто запоздавшее эхо.

И, услыхав этот приглушенный, разорванный ветром крик, Токмаков вдруг удивительно ясно и отчетливо вспомнил, как в бою за высотку 208,8 под Витебском он, молодой командир роты, впервые кликнул этот клич. Он вспомнил и себя самого, свое внезапно отяжелевшее тело, которое каждой клеточкой прижималось к сочной июньской траве и которому так трудно было оторваться от земли и броситься навстречу смертному посвисту пуль.

Но в том бою под высоткой 208,8 он, Токмаков, сам бежал в цепи. Бежать бы ему и сейчас впереди всех, перепрыгивая ступеньки, низко пригибаясь от ветра, задыхаясь от быстрого бега, на выручку к своим. А он провожает взглядом товарищей, внявших его призыву, и сам остается внизу, в безопасности.

Матвеева все нет; Токмакову самому нужно управлять подъемом, доверив все работы наверху Вадиму и Пасечнику.

Кто же из них там командует? Вадим или Пасечник? Только бы не Дерябин!

Токмаков похвастал как-то в парткоме, что бригадиру у него — один лучше другого.

«Один лучше другого? — ядовито переспросил Терновой. — А вот вы скажите: чем лучше и чем хуже?»

В самом деле, чем Пасечник лучше Вадима и чем Вадим лучше Пасечника?

Оба бескорыстны, отважны, правдивы. Да, именно правдивы.

Верхолаз должен быть очень правдив: прораб доверяет ему безгранично.

Вадим более осмотрителен. Зато Пасечник находчивее и отчаяннее.

Оба очень любят технические новшества. Вадим, прежде чем сработать по-новому, сам на опыте хочет убедиться, что новый способ монтажа или новое приспособление лучше старого. Пасечник более жаден до всяких новинок и усовершенствований. Он может избрать и неверный путь, лишь бы новый.

Вадим во время работы помалкивает и не дергает своих людей, а это большое умение — не дергать людей. Какие бы ни были вокруг Вадима сутолока и ералаш, он остается медлительным на словах и в жестах. А Пасечник излишне шумлив. Любит во время работы слышать свой повелительный голос.

Вадим более пунктуален. Он любит слово в слово, по-военному, повторять приказы. Поэтому когда Токмаков имеет дело с Вадимом, то волей-неволей приходится отдавать все распоряжения по-фронтовому: четко, лаконично. А с Пасечником беда. Он вечно допускает отсебятину, а потом оправдывается: проявил, говорит, нездоровую инициативу…

На высоте, когда приходится работать без подмостей, Пасечник чувствует себя увереннее. Но зато на земле, когда верхолазы готовятся к подъемам, во время всяких расчетов, Вадим надежнее. Пасечник на земле бывает ленив и небрежен.

И все же, если бы Терновой опять спросил, кто из бригадиров лучше, Токмаков затруднился бы ответить…


Токмаков стал метрах в сорока от крана, чтобы не упускать из виду горизонт верхней площадки домны и чтобы машинист крана, который все время смотрит на прораба в окно будки, видел его руки.

Кисть руки прораба, подвижна и выразительна. Указательный палец обращен книзу — майна; крюк крана идет вниз, а стрела его остается неподвижной. Если Токмаков слегка пошлепывает ладонью по воздуху и опускает ее все ниже — сильно майна. Если после этого Токмаков показывает пальцем на зубы, значит, груз следует опустить еще чуть-чуть.

Если же нужно опустить не один крюк, а всю стрелу — вниз обращен большой палец. Токмаков откидывает руку, будто просит слова на собрании или властно требует тишины — стоп!

На верхней площадке домны стало многолюднее. Все ли успели привязаться? Все ли прочно стоят на ногах? Каждая ступня требует места, а места там — ох как мало!

Кто-то перебегал на подгибающихся ногах заводские пути, неловко спотыкаясь о шпалы, то вихляя руками, то прижимая их к груди. Бегущий сильно сутулился, корпус его был наклонен вперед. Матвеев, наконец-то! Матвеев силился что-то сказать, но только размахивал руками, — он шумно глотнул воздух.

— Бурум наверху…

— Бурум! Бурум! Где ты пропадал?

— Ступай, Константин Максимыч… Я в порядке… Буду семафорить.

Токмаков бросился, пробиваясь сквозь ветер, к подножью домны. Он перепрыгивал через тросы, натянутые над самой землей, и пригибался под натянутыми повыше; он прыгал через трубы, бревна, баллоны с кислородом, обегал тачки, штабеля чугунных плит, лебедки. Он несся по лесенкам, перепрыгивая ступеньки, с разгона беря поворотные площадки, жадно хватаясь за шаткие перильца.

На одной из верхних лесенок сидел Метельский. Он растерянно вскочил и стал боком, прижимаясь к перилам; Токмаков тоже выставил плечо вперед, — иначе не разминуться. Метельский на какое-то мгновение ощутил на своем лице прерывистое дыхание Токмакова и втянул голову в чахлые плечи. Если бы прораб на ходу ругнулся поего адресу, Метельскому было бы не так стыдно. Он поднял глаза и увидел только ноги Токмакова, уже на следующей лесенке. Метельский хотел что-нибудь крикнуть вдогонку, но так и не нашелся, робко шагнул вслед и уселся на следующей ступеньке, еще более подавленный.

Позади Токмакова — лесенки, узкие дощатые трапы, подмости размером с подоконник. Вот она, верхняя площадка. Увидев Токмакова, Вадим сразу перестал распоряжаться, и все, вслед за Вадимом, повернулись к Токмакову, ожидая его указаний. Пасечник весело ему подмигнул. Бесфамильных прокричал:

— Борьба со стихией, товарищ прораб!

Губы его дрожали.

Дерябин стоял, ухватившись руками за скобу, ни во что не вмешиваясь. Глаза его были прикованы к проклятой царге. Он был бледен и часто сплевывал вниз, не замечая сердитых взглядов: верхолазы, когда работают на высоте, никогда не плюют на землю. Вот так же моряки никогда не плюют в море. Он отплевывался от пыли и вспоминал: «А вам, Дерябин, полезно будет глотнуть свежего воздуха. Все сквозняка боитесь. Кабинет у вас плохо проветрен». Вот и свежий воздух. Вот и сквозняк. Вот товарищ Дерябин и проветрился в командировочке!

Длинное лицо Дерябина с впалыми щеками еще больше заострилось, будто высушенное горячим ветром. Парусиновый картуз, измятый и почерневший, он натянул на уши.

Дерябин очень старался выглядеть спокойным и солидным, и от этого тщетного старания вид у него был еще более растерянный и жалкий. На лице ясно читалось, что в успешный подъем он не верит.

«Не надо было торопить Токмакова, — твердил про себя Дерябин, косясь на царгу. — Да еще при свидетеле, при Матвееве. А все этот Терновой виноват. Пристал тогда. Творческую смелость ему подавай! Вот и расхлебывай! Но почему я один должен отвечать за все.?..»

Дерябин смотрел на Токмакова просительно, почти нежно, — на земле он никогда не смотрел так.

— Я вам не нужен? — спросил Дерябин тоном подчиненного, ожидающего распоряжений.

— Как будто нет.

— Тогда спущусь вниз. — Дерябин отпустил скобу и сделал такой жест, словно умывал руки. — Нужно дозвониться на аэродром. Насчет погоды.

— Пожалуй, поздно, товарищ старший прораб.

— А подъем, собственно говоря, ведут бригадиры. Зачем нам с вами их подменять? Каждый должен нести ответственность за свой участок.

Напоследок он сплюнул на землю и, как только спустился на несколько ступенек и почувствовал себя а безопасности, сразу приосанился. На лице вновь появилось властное выражение, которое лишь на время сдуло знойным ветром.

Едва Дерябин успел сойти с площадки, Пасечник подошел к Токмакову и прокричал ему в ухо:

— Может, помочь товарищу? — Глаза Пасечника сверкнули озорным блеском. — Может, сам не донесет?

— Что не донесет?

— Ответственность! Носит ее взад-вперед. Может, устал человек?

— Прекратите этот разговор, Пасечник!

— А что же? Дипломатничать, как вы? Примите уверения в совершенном почтении? Вот и влипли с дипломатией. С царгой-то что теперь делать? Целоваться с ней, что ли?

Токмаков гневно поглядел на Пасечника.

— Отставить! Мой приказ. Я веду подъем. По местам! Будем ставить царгу.

— Понятно, — стушевался Пасечник и по всегдашней привычке провел рукой по волосам, будто можно было пригладить чуб, взъерошенный таким ветром.


Токмаков озабоченно посмотрел вниз.

Он с трудом увидел сквозь пыль Матвеева, коротконогого, неестественно приземистого, как все, на кого смотришь с большой высоты.

Да, здесь на площадке ветер сильнее. Приходится напрягать веки, чтобы глаза были открыты. Рот Токмакова, когда он кричит, набит ветром. Пыль сюда не доносится, завеса ее висит над землей.

Как же Матвеев будет следить за его сигналами?

Здесь, на высоте десяти этажей, сейчас, пожалуй, шумнее, чем внизу: тяжеловесный скрип такелажа, натужный скрежет блоков и тросов, хлопанье флага на верхушке крана. С площадки домны хорошо виден флаг — бахрома на рваных краях, нижний уголок оторван начисто. Ветер дерется с листами кровельного железа, которыми обшит подъемник, ведущий на каупер. Ветер относит в сторону слова команды и чей-то свист.

И Токмаков вновь мысленно благословил добротный, гибкий трос в дюйм с четвертью толщиной, из шести витков по тридцать семь ниток в каждом витке, да еще пеньковый канат посередке — трос, на котором висела царга.

Царга то появлялась над головами монтажников, то ее относило в сторону. Оттяжками, крючками с длинными рукоятками, петлями из троса, а то и голыми руками люди пытались удержать царгу. То держась рукой за трос, то цепляясь за подобие перил, ставя ногу то на уголок, то на скобу, то на узкий выступ, где не умещалась вся ступня, Токмаков перелезал с настила на настил, бросая на ходу короткие приказания.

В глазах Пасечника горел злой азарт, рыжеватый чуб воинственно бился на ветру.

Бесфамильных, по обыкновению, суетился, горячился, сыпал ругательствами, сам себе подавал команды и сам себя подбадривал выкриками. Веснушки отчетливо виднелись на его сильно побледневшем лице. Сперва ветер надул его рубаху пузырем, затем вырвал из-за пояса, а теперь полоскал ее полы.

Только сам Бесфамильных знал, каких усилий, какого душевного напряжения стоит ему эта бойкость, деланная веселость. Он умел подавлять в себе страх, а вот Пасечнику или Токмакову подобное умение не нужно, они самого страха-то не испытывают, они не знают, что такое тошнотный ком, подступающий к горлу, или предательская дрожь в коленях. Бесфамильных завидовал, остро завидовал Пасечнику и Токмакову…

Карпухин и Баграт стояли тесно друг к другу. Выцветшая голубая майка туго обтягивала богатырскую грудь Баграта. Бледно-голубые лямки касались не плеч, а шеи. У Карпухина, как всегда, был недовольный вид, словно его силком заставили лезть сюда, на верхотуру, в это пекло, на горячий сквозняк. Он злобно косился на Царгу, которая куролесила на ветру.

Вместе с Карпухиным и Багратом тянул трос Нежданов. Он еще глубже, на самые очки и на затылок, надвинул шляпу, которую пытался сдернуть ветер. На стеклах густо осела пыль, но Нежданов не решался отпустить трос и протереть очки.

Токмаков удивился, увидев здесь Бориса. Тот должен был работать на одном из промежуточных поясов, вбезопасности, но воспользовался суматохой и поднялся сюда, на самую макушку. Борис мало что умел, хотя и старался. И следа страха не было на его разгоряченном лице.

Гладких очень суетился. Он то помогал тянуть трос то хватался за чужой лом и при этом зычно покрикивал:

— Давайте, товарищи, поднажмем! Мобилизуем все силы!..

Своим многословием Гладких только отвлекал внимание монтажников от команд, подаваемых Вадимом.

Воюя с ветром, Токмаков облазил всю площадку по узким дощатым подмостям, заново расставил людей, заново распределил их обязанности. Он почувствовал, что иные работают уже из последних сил, без веры в успех. Наступил критический момент, когда достаточно пустяка, чтобы люди дрогнули, отступили или, наоборот, обрели новый запас сил, вернули себе уверенность и упорство.

Крановщик держал крюк с висящей на нем царгой, как обычно, над самым центром домны. Но ветер относил царгу в сторону, и ее очень трудно было оттягивать обратно. Токмаков правильно рассчитал, что царгу легче будет подтягивать по ветру, чем удерживать на месте, противостоя ветру. Он подал Матвееву сигнал — держать царгу не над площадкой, а с надветренной стороны, метров на десять западнее. Несколько раз пришлось повторить сигнал, пока Матвеев понял его. Наконец кра-новщик сделал то, что требовал Токмаков.

Вадим первый разгадал остроумный маневр прораба, но только молча кивнул, а Пасечник показал большой палец и прокричал что-то одобрительное.

Самое скверное, что нельзя надеяться на сигналы рукой: за пылью не разглядишь. Матвеев, боясь ошибиться, подолгу вглядывается, ждет повторных сигналов, и кран опаздывает. Упущено немало благоприятных моментов. Надо добиться того, чтобы усилия крана и людей точно совпадали между собой в узкие промежутки временя. Так рыбаки, вытягивающие на берег тяжелый баркас, поджидают, пока под днище подкатит волна, бьющая в берег, чтобы объединить свои и ее усилия.

Нежданов чаще, чем это нужно было, протирал пальцами стекла очков, не снимая их. Ему все казалось, что запылились стекла, хотя на самом деле это была завеса пыли вокруг. Он тоже понял, что сигналить рукой сейчас бессмысленно. Ему вспомнился подъем конструкций на монтаже комсомольской домны еще в первую пятилетку, когда во время снежного бурана несколько горластых ребят голосом передавали команды с этажа на этаж. Нежданов полез к Токмакову, чтобы посоветовать ему устроить живой телефон.

«Только бы не потерять, не разбить очки, — беспокоился Нежданов, нащупывая ступней какой-то выступ. — Тогда я погиб».

Токмаков выслушал Нежданова, мгновенно оценил его предложение и подозвал Бориса:

— Спускайся вниз. Там Метельский загорает. Прогони его. Пусть на нижней площадке торчит. Сам ступай во-он на ту лесенку. Будешь мою команду передавать Метельскому, он — Матвееву. Выполняй!

— Константин Максимович! Сделаю!

Борис спускался с сияющим лицом. Ветер немилосердно трепал и ворошил его светлый вихор.

Токмаков стоял, прихватив трос локтем, перегнувшись вниз, сложив руки рупором. Звонким, ломающимся голосом Борис с быстротой эха вторил Токмакову. Метельский на своем рубеже подхватывал команды и передавал их Матвееву.

Колебания царги становились все меньше, совсем как у маятника часов, когда кончается завод. Царга опускалась все ниже, просвет между нею и домной уменьшался.

И наступил наконец долгожданный момент. Сталь коснулась стали, и спокойный, глухой звон возвестил, что царга легла на свое место. Ее надежно закрепили болтами. Она стала верхушкой домны.

Ветер дул с прежней силой, но теперь казалось, что он внезапно ослабел, что это не царга, а сам ветер очутился на привязи.

12

Монтажники гуськом спускались по узким сходням, лесенкам.

Пасечник долго не уходил сверху. Он словно жалел, что царга лежит неподвижно и послушно на своем месте. Он разохотился по-настоящему, он еще не успел показать всем свою удаль.

Токмаков спустился самым последним.

Прежде чем сойти вниз, он окинул взглядом завод, город, его окрестности. Заметил, что пруд ведет себя, как маленькое бурное море, — белеют гребешки волн. Где-то у мартена идет паровоз. Он идет быстро, но все же никак не может поспеть за своим дымом — ветер клочьями вырывает дым из трубы.

Солнце стоит над головой, тени делаются все короче и резче. Они мчатся рядом с паровозами, вагонами, грузовиками. Тросы тоже отбрасывают на землю свои тени, и от этого кажется, что переплетение тросов вдвое гуще, чем на самом деле.

Ветер вырывает из заводских труб дымы, их резко сносит в сторону, и каждая из полусотни труб отчетливо видна на фоне неба. Оттого, что дымы из цеховых труб и из труб паровозов, снующих по заводу и по стройке, сносит в одну сторону, во всем заводском пейзаже царит деловитое согласие.

Дымное облако стелется над шеренгой домен, над заводом с вечным постоянством.

Левее, над тушильными башнями коксохимкомбината, вперемежку с дымами — от почти бесцветного до черного — вдруг возникают густые клубы пара такой белизны, что облако, проплывающее по соседству, кажется грязным. Где-то в вышине столб пара растворяется — он теряет свою упругость и сверхъестественную белизну.

Но все-таки господствующей высотой является строящаяся домна.

У подножия крана стоит толпа. Сверху не различить роста людей. Стройная ли прошла девушка в пестрой косынке или коротышка на толстых ногах? Сутулится она или ходит с гордо поднятой головой? Не узнаешь сверху человека и по походке. Человека узнаешь прежде всего по тому, во что он одет, что у него на голове. Токмаков узнал Матвеева по лысине, Катю — по желтой косынке и Дерябина — по парусиновому картузу.

Спускался Токмаков так быстро, будто ему обязательно нужно было нагнать ушедших вниз монтажников. Он и в самом деле едва не нагнал Пасечника, шагавшего по лестницам с видом скучающего лентяя.

Едва Токмаков отнял руку от перил и ступил на землю, Матвеев протянул ему кепку. Токмаков смотрел на свою замызганную кепку и удивленно вертел ее в руках.

«И когда потерял? Убейте, не помню».

— Свою кепку не узнал? — усмехнулся Матвеев. — Чище она не стала. А новую вам бюро прогнозов купит.

Монтажники и добровольцы толпились, не расходясь, у подножия крана. Стояли тесной группкой, как на верхней площадке домны, а не на просторной земле.

Усталость лежала на лицах, они почернели от ржавой пыли, окалины. Словно все за эти несколько часов стали небритыми.

Бесфамильных в рубахе навыпуск без умолку комментировал минувшие события:

— Я за трос, а трос от меня. Я нажал сильнее, а царгу ка-а-ак качнет!.. Левая нога и сорвалась. Спасибо, пояс выручил, а то бы…

Вадим молча и жадно курил, пряча цигарку от ветра в кулак. Лицо его почернело, как у всех, но лоб белый, к нему грязь не пристала.

Здесь же, среди верхолазов, толкался чумазый машинист башенного крана. Только сейчас он вылез из своей будки и посмотрел на царгу, которую поднимал. Он устал от одиночества и молчания — все утро с ним говорили жестами, как с глухонемым. И сейчас с ним никто не заговаривал. Неизвестно к кому обращаясь, он неестественно громко сказал:

— У нас на Байкале тоже ветерок налетает иногда. Короткий, а злой! Катер перевернуть ему ничего не стоит. Сарма называют у нас тот ветер!

Пасечник, не дойдя до монтажников, крикнул издали:

— Дайте мне, не то помру!

Он приложил два пальца к губам и быстро отнял их, Давая понять, от чего именно может умереть, если не уважат его просьбу. Ему протянули сигареты, а Катя — пачку «Беломора».

Пасечник не обратил никакого внимания на Катин «Беломор».

— А махорочкой не разживусь? Которая позлее?

Ему протянули несколько кисетов.

Катя так и осталась стоять с протянутой пачкой. Она торопливо спрятала папиросы в карман.

«И не поблагодарил даже. Не заметил, что я его угощала? А может, он меня вообще не видел? Или притворился? Не нравится, что курящая…»

— Лучше меня угостите папироской, — донесся до Кати знакомый голос.

Хаенко стоял рядом и, ухмыляясь, протягивал руку к Катиной груди. Из ее нагрудного кармана торчал «Беломор».

— Поскольку у вас все равно одна лишняя папироска образовалась, — продолжал Хаенко. — А я кавалер не такой капризный.

— А ну проваливай, — сразу зашлась от злости Катя. — Кавалер! Душа у тебя заячья.

Она демонстративно отвернулась.

Пачка «Беломора» давно была спрятана в карман, и уже давно она прогнала Хаенко, однако горькая обида не проходила.

«Может, Пасечник меня в самом деле не увидел? Нашла из-за чего расстраиваться. Из-за такого ерундовского пустяка!»

Но забыть о ерундовском пустяке никак не удавалось. Для Кати было новостью, что она может обидеться по такому поводу. Бывали случаи и посерьезней, однако на других парней, например на этого самого Хаенко, она так не обижалась.

Монтажники сгрудились в тесный кружок, чтобы легче было свернуть цигарки на ветру.

Борис пожалел, что не курит, а то бы он ничем не отличался от всех остальных. Он опасливо вглядывался в лица: не смотрит ли на него кто-нибудь с усмешкой? Как будто нет. Может, и в самом деле никто не заметил, как он плакал?

— Прошу, товарищ прораб! — гостеприимно раздернул Пасечник чужой кисет, увидев подходившего Токмакова.

Чья-то черная рука протянула из-за плеча обрывок газеты.

— Родная газетка! «Каменогорский рабочий»! — обрадовался Пасечник. — Вот ее и свернем, товарищ корреспондент.

— И мне клочок оставьте, — добродушно сказал Нежданов.

— Ишь! А у самого сердце рвется: газетку скуривают! — поддел Карпухин.

Токмаков начал скручивать цигарку и все никак не мог ее скрутить дрожащими пальцами, рассыпал махорку.

Пришлось позаимствовать еще щепотку из чужого кисета.

Он склеил цигарку и почувствовал, что губа распухла и кровоточит.

«Это когда же я так искусал себе губы?»

Дерябин топтался поблизости, поджидая, когда Токмаков подойдет к нему. Не дождавшись, Дерябин сам подошел к монтажникам.

— А я, товарищ Токмаков, на аэродром дозвонился, — сообщил он как о чем-то очень важном. — У них там самолет чуть-чуть через крыло не перевернулся. Едва успели привязать.

— Самолет? У нас царга чуть не полетела!

— Стихия! — Дерябин пожевал губами и сплюнул. — Скорость ветра такая, что… Между нами говоря, даже флюгер отказал.

— Флюгер? — улыбнулся Токмаков.

— Ураганометра на аэродроме нет, — как будто не понял иронии Дерябин. — Нужно считать, ветер был метров тридцать пять в секунду…

— К сожалению, запоздала ваша сводка!

— Ну, я тороплюсь, — перебил Дерябин. — Дел, откровенно говоря, по горло. Надо Дымову доложить…

Когда Дерябин отошел, Пасечник тоном фальшивого сострадания сказал:

— Трудно нашему начальнику! И в ветер, и в безветренную погоду.

— Это почему же? — спросил Бесфамильных. Пасечник, оглянувшись на Токмакова и понизив го-лос, сказал:

— Трудно нос по ветру держать. Слышали, сегодня опять флюгер подвел… С таким начальством только лед сушить.

Всех сейчас легко было рассмешить, всем было весело.

Рядом с Борисом стоял Метельский. Никто над ним не трунил, никто на него не косился. Метельский, когда он хлопотал у своей лебедки, был исполнительным и Добросовестным работником. Что же делать, если он панически боится высоты! Встречаются и среди монтажников люди, которые страдают высотобоязнью. Это — как морская болезнь, от нее нет лекарств.

Пасечник сделал еще несколько глубоких затяжек, затоптал окурок и неожиданно запел озорным голосом:

Поднимали мы коле-ечко,

А в колечке тридцать тонн,

Тридцать тонн…

Пасечник сделал паузу, подмигнул Кате и продолжал:

А быть может, тридцать пять —

В самом деле тридцать пять —

Да!

Катя во все глаза смотрела на Пасечника. Она хотела бы скрыть, что он ей нравится, но как это сделать? Встречая его самоуверенный и чуть насмешливый взгляд, Катя смущалась. К тому же она только от горна, вся в копоти, саже и такая растрепанная.

Она уже решилась было подойти, но в этот момент Пасечник отвернулся. Потому ли, что увидел папиросу в ее руке? Или потому, что его окликнул очкастый корреспондент?

Во всяком случае, ясно, что Пасечнику сейчас не до нее, она совсем-совсем не нужна ему в эту праздничную минуту. И, почувствовав себя одинокой на этом торжестве, Катя неожиданно расплакалась. Она никак не могла унять слез.

— По какому вопросу плачешь? — деловито осведомился Гладких.

Он остановился против Кати, но в лицо ей не смотрел и особенно ее ответом не интересовался, а продолжал суетливо оглядываться по сторонам — очевидно, разыскивал кого-то.

— Топай, куда шел! — Катя круто отвернулась и повязала свою желтую, закопченную косынку.

Было досадно, что этот самый Гладких увидел ее плачущей. Еще своим разговором привлечет внимание Пасечника!

— Голословно плачешь, товарищ Петрашень, — строго сказал Гладких. — Царгу подняли на сегодняшний день. Все живы-здоровы. Какие тут могут быть еще слезы?

И он заторопился за кем-то вдогонку.

— Ну как, товарищ Пасечник? — спросил Нежданов, близоруко щурясь и протирая очки. — Взяли господствующую высоту?

— Штурмом! Разведка обеспечила успех!

— А связь? А второй эшелон? — показал Токмаков на Бориса и Метельского.

Борис обиделся:

— Какой же я второй эшелон? Я в первом был.

— Верно, птенчик! Как ветер поднялся, ты вспорхнул наверх, — сказал Пасечник и добавил не без ехидства в адрес Токмакова: — Тоже проявил, так сказать, нездоровую инициативу…

Токмаков усмехнулся.

— Ну, это болезнь распространенная. Особенно в моей разведке.

Пасечник, а за ним все вокруг рассмеялись. Нежданов записал что-то в блокнот.

— Ну и материал у меня сегодня! Очерк о монтажниках напишу. «Господствующая высота»!

— Уже заголовок придумали?

— А как же! Все начинается с заголовка… Товарищ Токмаков, ответьте на сугубо корреспондентский вопрос: о чем вы думали в минуту самой большой опасности? Ну, когда расчалка лопнула?

— О чем думал? — Токмаков потер лоб, вопрос застал его врасплох. — Черт его знает, о чем думал. Если не ошибаюсь, о том, что буду делать в следующую минуту…

— Замечательно! Значит, не растерялись. А я уже решил, что аварии не миновать.

— При таком урагане всего можно ждать. Но кран нас все-таки выручил. Такой оказался силач!.. Знаете, что я решил?

— Что?

— Смелее монтировать на земле. Сократить число подъемов. Если кран выдержал двадцать восемь тонн при таком урагане… В общем, если работать осторожно, а не очертя голову, как сегодня… Можно такие тяжеловесы подымать! Весь график монтажа сожмем.

— Обязательно напишите об этом в «Трибуну опыта».

— До трибуны еще далеко, — отмахнулся Токмаков. — Надо все как следует подсчитать с карандашом…

Борис тронул Токмакова за рукав.

— Константин Максимович! Хотел у вас спросить… Вот Александр Матросов… Ну, тот герой… Лег грудью на пулемет… Предположим, остался бы Матросов в живых. И работал на нашей стройке… Как вы думаете, кем бы Матросов сейчас работал? Ведь правда, верхолазом?

— Очень может быть.

— А я буду верхолазом?

— Всему свое время. Разве на фронте новичков посылали в разведку? Верхолаз на стройке — тот же разведчик. Тебе сегодня страшно было?

— Ни капельки!

— Вот и плохо… Ни капельки! Думаешь, это храбрость? Просто опасности не понимаешь. А мне страшно было. Иначе сегодня и быть не могло… Думаешь, Матросову не страшно было на амбразуру броситься? Иногда в разведке кровь в жилах стыла, однако дело делали!..

Токмаков снова посмотрел на верхушку домны.

Как болит шея! Раньше он этого почему-то не замечал.

Последняя царга увенчала домну, ставшую от этого выше и стройнее. Над царгой, опутанной стропами, по-прежнему висел крюк крана, будто он собрался поднять всю домну целиком. Виден был и кусок провисшего, отдыхающего от тяжести троса, — еще недавно он был натянут, как струна.

Небо, полное свежести и простора, без единого облачка, синело над головой.

«Это когда же исчезли облака? Убейте, не помню! И ведь все время смотрел вверх!»

Токмаков с любопытством огляделся.

Паровозы, как им и полагается, бежали впереди своих дымков.

Грузчицы нагружали тачки цементом, и он, как обычно, курился над лопатами легкими пепельными облачками, тут же оседающими.

Флаг на башенном кране вел себя совсем спокойно.

Заводские дымы, отягощенные копотью, неторопливо тянулись на восток.

Как быстро и незаметно утих ветер!

Где-то высоко вспыхнула первая звезда электросварки, пониже — вторая, и скоро лазурное созвездие заискрилось на нескольких поясах.

С каупера донеслась дробь молотка.

Карпухин, Баграт, а за ними и Катя повернули головы на звук. Первому молотку отозвались еще несколько, будто все клепальщики только и ждали этого сигнала.

— И нам пора. — Карпухин повернулся, собрался уходить, но неожиданно столкнулся с Терновым.

Судя по встревоженному лицу, Терновой уже знал о событиях сегодняшнего утра.

— Ты что тут делаешь, Захар Захарыч? В монтажники записался?

Карпухин ничего не ответил. Терновой вопросительно посмотрел на Гладких. А тот поднял упавший сверху, во время бури, фанерный щит «Ни минуты простоя на домне „Уралстроя!“» и поспешил с ним — от греха подальше — к лестнице.

— Нас, Иван Иваныч, ветер с каупера прогнал, — объяснил Карпухин, с усмешкой взглянув вслед Гладких. — Мы внизу стояли, когда эта веселая заварушка началась.

— Внизу, внизу… На домне-то как вы очутились?

— А это, — объяснил Карпухин, — когда товарищ Токмаков пригласил коммунистов вперед.

Терновой повернулся к Баграту.

— Разве вы коммунист?

— Пока беспартийный. Но в данном случае… Терновой вспомнил:

— Тот самый Андриасов, которого мы к Захару Захарычу определили?

Баграт стал по команде «смирно», отчего его могучие плечи и грудь стали еще внушительнее, и отчеканил:

— Так точно, товарищ гвардии подполковник!

— Осведомленный народ!

— У нас на кауперах, Иван Иваныч, все известно, — сказал Карпухин. — Получше, чем в отделе кадров. Они там уткнутся носом в анкету — и все. А нам сверху все видно, как на ладони. Оттуда, с верхотурья, каждого начальника видать, что он из себя представляет. Кто без толку носится, кричит про свою ответственность… А кто действительно темпами командует. Сверху все видно…

— Знаешь, Захар Захарыч, свысока на людей смотреть отовсюду плохо: и из канцелярского кресла, и с твоего верхотурья.

— Ну, мы пошли, Иван Иваныч, — надулся Карпухин. — Катя, опаздываем!

Следом за Карпухиным, Багратом и Катей, которая все оглядывалась на Пасечника, ушел, торопясь в редакцию Нежданов.

Токмаков осмотрелся — остались только свои: Матвеев, машинист крана, монтажники из бригад Вадима и Пасечника, лебедчики, такелажники.

— Почему сегодня такой подъем затеяли? — строго спросил Терновой. — Вы же знали сводку погоды, товарищ Токмаков?

— Сводки я не знал.

— Как же не поинтересовались? Погоды нам вчера не обещали. Наоборот, бурей пугали. Какой же холодный сапожник распорядился подымать царгу?

Матвеев попытался влезть в разговор:

— Если разобраться, так…

— Я поднял царгу, — перебил его Токмаков и процедил сквозь зубы: — График есть график. Не срывать же график!

— А если бы царга сорвалась?

— Я сделал перестроповку. Взял трос с запасом прочности в десять раз. Вместо дюйма — дюйм с четвертью, — Но вы же силу ветра не знали?

Токмаков потер лоб.

— О чем теперь говорить? Ведь подняли?

— Вы думаете, победителей не судят? Нам важна не только сама победа, но и какой ценой она добыта. Ее себестоимость!

Терновой быстро зашагал прочь, с усилием опираясь на палку и хромая больше, чем обычно.

Матвеев с состраданием посмотрел на помрачневшего Токмакова.

— Что же, Константин Максимыч, получается? Старший прораб там рапортует Дымову, а мы тут отдуваемся? Выходит, Дерябину — коврижки, нам с вами — шишки?

— Ты что-то расхрабрился без начальства. Пора за работу.

Токмаков взглянул на спокойное небо, на тихий флажок наверху и голосом, неожиданно громким и резким, голосом, который ему самому казался каким-то чужим, но был отлично знаком монтажникам, отдал приказ готовиться к новому подъему.

13

— Товарищ Токмаков, прошу!

Терновой стоял на пороге кабинета, широко распахнув дверь.

Сколько Токмаков помнит, в этой приемной всегда многолюдно. А сегодня народу особенно много, — через полчаса начнется заседание бюро.

Токмаков пришел раньше назначенного времени. Он сидел в приемной и ломал себе голову: зачем его вызвал Терновой? Может, собрались судить победители? А за что? За то, что он выполнил приказ старшего прораба?

Матвеев, конечно, сказал бы Терновому: «Мы — люди маленькие, Дерябин приказал». Но Токмаков помнил, как крикнул Пасечнику: «Мой приказ!» Да, он сам готов за все отвечать. Приказ есть приказ — так его воспитал фронт.

Токмаков с досадой подумал, что только вчера он собирался идти в партком к Терновому как к близкому человеку, посоветоваться с ним о намерении остаться в Каменогорске, а сейчас пришел к Терновому как к судье, хотя и не чувствует за собой никакой вины.

Теперь, пожалуй, не скажешь Терновому, что эта домна — последняя. Ведь не поймет он, почему Токмаков решил навсегда покончить с кочевьем. Еще, чего доброго, подумает — испугался бури, испугался ответственности.

Когда Токмаков проходил в кабинет, он услышал за спиной чей-то приглушенный голос:

— Ну, конечно, тот самый прораб. Читали сегодня? В такой ветер…

Токмаков самодовольно улыбнулся: «Господствующая высота! По-фронтовому!»

— Давно хотел поговорить, — сказал Терновой, показав на кресло.

Терновой подождал, пока сядет Токмаков, и уселся сам.

Он был, как всегда, в парусиновом кителе, такая же фуражка лежала на столе.

Терновой относился к тому типу людей, которых очень трудно представить себе при галстуке и в шляпе. Он был коротко острижен, но спереди оставлен чуб — черный, с проседью.

— Ну, как Матвеев?

— Старается. Занятий не пропускает.

— Не много иногда нужно сделать, чтобы сохранил человек равновесие. Руку вовремя протянуть. Палец один! И человек удержался на ногах. Кстати, насчет равновесия. Инспектор по технике безопасности опять жалуется. Что это вы нам, цирк, что ли, в Каменогорске открыли? Тоже нашлись короли воздуха! Рыжий этот с чубом, которого Дымов называет заместителем министра по верхотуре…

— Мой лучший верхолаз Пасечник.

— Потом тот, у которого всегда душа нараспашку, — продолжал Терновой, словно не замечая вызывающего тона Токмакова. — Тот, с веснушками…

— Бесфамильных. Тоже отличный верхолаз.

— Да и прораб у них, доложу я вам… — усмехнулся Терновой.

Он вновь провел рукой по лицу и сразу стал строгим.

— Вы же должны знать, товарищ Токмаков. На переднем крае дисциплина всегда крепче…

— Совершенно верно!

— Так и у вас должно быть, у верхолазов. Вы — боевое охранение всей стройки. Подумаешь, господствующая высота! Мало взять высоту…

— Я знаю. Надо закрепиться на ней.

— Мало закрепиться. Надо двигаться дальше. А дисциплина у вас слаба. Слаба… Командир подает плохой пример.

— Ведь вчера…

— Вчера, вчера! — перебил Терновой. — Пасечника за вчерашний подвиг, будь это в моей власти, орденом наградил бы. И сами вы вчера наверху смело действовали. Вчера прыгать по уголкам, по кронштейнам — это был героизм…

— Я думаю, смелость — всегда полезный пример. Терновой неодобрительно покачал головой.

— Нет, не всегда… У Толстого хорошо сказано насчет храбрости. Главное — знать, чего нужно и чего не нужно бояться. Так вот, храбрый человек — это тот, который боится только того, чего следует бояться. И не боится того, чего бояться не следует. Все зависит от того, чем вы руководствовались в момент опасности. Какие нормы поведения избрали для себя. Если вы сделали выбор под влиянием чувства долга, значит, вы храбрый человек.

— А когда я поступился своим долгом?

— Когда по узенькой балочке, как по бульвару, прогуливались… Храбрость самоубийцы — самая отвратительная трусость.

— Я трус?! — Токмаков вскочил с места и весь подался вперед.

— Да, если хотите знать, это трусость, — спокойно подтвердил Терновой, его слегка раскосые глаза сузились. — Бессмысленно лезете на рожон, забываете о своих элементарных обязанностях перед обществом. Забываете, что нужны партии живой. Когда потребуется для дела ваша жизнь — прикажут, и, я знаю, вы не дрогнете. Какое вы имеете право пижонить? Давно пора просить горком снять с вас выговор. Или это вас вообще не тревожит? Пять лет таскаете за собой этот выговор. По всем стройкам. А теперь? Что я доложу? На фронте ухарство и здесь ухарство?

Терновой, все больше распаляясь, нервно постукивал кулаком по столу и стал шаркать ногой под столом, словно она сильнее заныла, не давая ему покоя.

— В конце концов у вас есть обязанности перед семьей!.. Понимаю, нет семьи. Ну мать у вас есть?

— Есть, — тихо сказал Токмаков.

— А если бы ей командир написал, что ее сын нарушает приказ и маячит под огнем без каски, в пилоточке? Какой бы это был для нее удар! Мать ночи не спит, все глаза выплакала, дрожит за сына, а он, видите ли, хорохорится, смелость свою демонстрирует…

Терновой помахал перед собой рукой, будто отгонял несуществующий дым, — значит, сильно сердился.

— А главное вот еще что, товарищ Токмаков: забываете, что вам доверена жизнь людей. Жизнь Пасечника. Жизнь Бесфамильных. Жизнь этого молоденького паренька, сына Берестова, Бориса… А если он вам начнет подражать? Если разобьется? Вы же знаете, что там, — Терновой поднял палец, — люди по самому краю жизни ступают.

Токмаков вначале порывался перебивать, возражать; его обидела было резкость Тернового. Потом, когда тот заговорил о матери, Токмаков вспомнил, что и правда такое бывало. Он не раз хаживал мишенью под пулями, стесняясь пригнуться, чтобы не сказали: «Полтинники подбирает». Он даже собирал на минном поле землянику для девушки из медсанбата. Выходит, Терновой прав? Ведь когда Дымов обидел его, сравнив с Дерябиным, он пошел гулять по балочке, чтобы порисоваться перед геодезистами.

Терновой, словно боясь своей вспыльчивости, боясь не сдержаться, вскочил и заковылял по кабинету, резким движением распахнул закрытое окно. Но тут же вернулся к столу и протянул Токмакову бумагу.

— Читайте!

Терновой откинулся в кресле и прикрыл глаза рукой.

Он никогда не мог забыть о потерях своего полка и был поистине счастлив, что на этом, мирном фронте нет и не должно быть людских потерь.

Токмаков читал, и лицо его светлело.

В руках он держал поздравление руководителей. «Уралстроя» семьям участников подъема царги. «Премируется за трудовой подвиг…» — перечитывал Токмаков.

«Подвиг! А ведь как ругал, а?» И тут же вспомнил приказ о Пасечнике, который он уже подписал было, но после ветреного утра решил не отдавать Дерябину. «Хорошо, что не снизили Пасечнику разряд. Вот бы история получилась!»

— Нравится? — спросил Терновой.

— А как же!

Терновой, сузив глаза, посмотрел на Токмакова и тихо сказал:

— А если бы иное пришлось писать семьям? Токмакова даже передернуло, словно его хлестнули по больному месту.

А Терновой перегнулся к нему через стол:

— Ну хорошо, хорошо. Дай адресок матери. Напишу ей. Не бойся, только про вчерашнее. Про старое не буду. Ты давно ее не видел?

— Да как же я ее увижу, когда мотаюсь со стройки на стройку? Бродяга из бродяг. Три года на постоянный партийный учет не становился. Все временно!.. Я давно с вами хотел поговорить. Хочу приземлиться.

— Что, женишься?

— Да не в этом дело, — Токмаков покраснел и сказал обиженно:

— Я же не за длинным рублем гонюсь. Не за должностью… Сами посудите! Четыре года на фронте. А после войны чемодана распаковать не пришлось. Ни кода, ни двора… А потом, если говорить формально, я вправе уйти из «Стальмонтажа». По инвалидности.

Токмаков взглянул на палку, приставленную к столу, и смутился.

— Хочу пожить оседло, — продолжал Токмаков, отводя глаза от палки Тернового. — Доучиться никак не могу, на третьем курсе застрял.

— Ну, что я могу сказать? Уговаривать вас, как Дымов, не собираюсь. Потому что и в «Стальмонтаже» вы нужны. Очень нужны. И, может, завтра будете нужнее, чем сегодня. Но возражать против перехода не имею оснований… Вот и на постоянный учет тогда станете…

Зазвонил телефон, Терновой взял трубку.

— Да, как всегда… Нет, почему же? Хорошо, Пантелеймоныч. Как раз ко второму вопросу… Какой прораб? Знаю, знаю. Он мне сказал. Переманиваешь? Орел?.. Ты, кажется, этого орла уже приручил…

Из-за двери доносился шум голосов.

Терновой взглянул на часы.

— Еще один вопрос. Почему вы меня вчера обманули? Почему скрыли, что приказ о подъеме дал Дерябин?

— Я согласился с его приказом.

— Гладких мне рассказал, как вы спорили с Дерябиным. И правильно! Но не доспорили до конца.

— Гладких наговорит! Никогда толком не разберется.

— Вы тоже не разобрались в существе дела. Вы не поняли, где кончается стихия и где начинается стихийное администрирование. Вы неправильно ведете себя с Дерябиным. Робеете…

Токмаков снова привстал, глаза его потемнели.

— Садитесь. Да, робеете. Я знаю, что вы умеете ссориться с начальством. А с Дерябиным не хотите ссориться. Не ровен час подумают, что сами метите в старшие прорабы, подсиживаете Дерябина. Потому его и не критикуете. Так? — Токмаков промолчал. — Мало ли что Дерябин из главка! Он ведет себя на стройке, как в былые времена сезонник. Этакий отходник, командированный из министерства… А если вы твердо убеждены, что поведете монтаж лучше Дерябина, что вы сильнее его, — вы обязаны его «подсиживать»! Не бойтесь этого слова. Пусть даже вас кто-нибудь назовет карьеристом. Честному человеку нечего бояться обывательской молвы. — Он продолжал совсем спокойно: — Между прочим, вы мою ошибку повторяете. Когда я принял стройку после армии, я тоже стеснялся ругать своего предшественника. А он того заслуживал. К черту деликатность, если нужно ломать старые порядки! Дерябин боится ответственности, как черт ладана. Вы взваливаете на себя чужую ответственность. А это не достоинство. Вы отвечайте только за то, за что вам отвечать положено, и не приучайте людей прятаться за вашу спину. Спина у вас широкая, вот и начнут за нее прятаться не только Дерябин, но и ваши подчиненные… — Терновой встал, прощаясь с Токмаковым — Ну, а насчет вашей просьбы еще подумайте. Окончательно решите, когда достроите домну.

14

Токмаков расстался с Терновым в смятении. Разговор оставил какой-то осадок. Он ждал суда — суда не было. Но и героем он себя не чувствовал. Подумаешь, «господствующая высота»!

Зря он не поговорил с Терновым о главном, что дало вчерашнее утро.

До вчерашнего утра спор с Дерябиным на оперативке практически не был разрешен. Теперь Токмаков убедился, что надо отступить от проекта, и предлагал Дерябину укрупнить подъемы. Ведь то, что на земле можно смонтировать за сутки, на высоте иногда приходится монтировать неделю.

Но Дерябин считал незыблемым все, что утвердил когда-то, сидя в министерстве, и что уже много раз опробовано.

И вот — не было бы счастья, да несчастье помогло. Оказывается, можно утяжелить подъемы! Это главное, что принесло вчерашнее утро. И об этом, а не только о героизме монтажников, надо было разговаривать с Терновым.

Токмаков подумал: может быть, именно потому он так легко подчинился Дерябину, что ему не терпелось дерзнуть. Впрочем, он же не знал, что ветер разыграется и достигнет силы урагана.

Конечно, он рисковал необдуманно, в этом Терновой прав.

Токмаков так и не понял: одобрил Терновой его намерение остаться в Каменогорске или он против? А почему бы Терновому быть против? Ведь вот Баграт — останется же он с Таней в Каменогорске надолго, может быть, навсегда. И никто не упрекнет его в том, что он ищет жизни полегче. Разве строить новые дома в Каменогорске — значит искать жизни полегче? Разве это так обязательно — быть вечным скитальцем? «Буду строить Каменогорск!» Токмакову захотелось скорее сообщить об этом решении Баграту и Тане, — принимайте земляка!

Токмаков вышел было из парткома, но тотчас же вернулся и спросил в приемной секретаршу:

— Можно от вас позвонить?

— У вас срочное дело?

— Личное!

— Личное дело тоже может быть срочным.

Решив позвонить Маше, Токмаков повеселел.

— Здравствуйте, Маша. Не узнаете?

Она ответила не сразу.

— Вот не ждала! — Все то же певучее уральское произношение.

— Удивляетесь? Извините, если оторвал от дела.

— Нет, пожалуйста! Уже отоспались?

— Я же вам сказал — как тигро-лев. И у вас поспал неплохо. И когда до своей клетки добрался.

— Я не о том. После вчерашнего отдохнули? Борис говорит, у вас творилось что-то страшное.

— Та буря уже позади.

— Разве была новая?

— Только что. В кабинете у Тернового.

— Вы расстроены?

— Нет, я рад.

— Тому, что вам попало?

— Знаете, Маша, я подаю рапорт Дымову. Хочу остаться в Каменогорске.

— Насовсем?

— Да. Вас это огорчает? — Токмаков представил себе, как она стоит сейчас у телефона. Голова чуть склонена набок. Рот полуоткрыт. Брови, она удивлена, приподняты.

— Маша, вы меня слышите?

— Я вас хорошо слышу, Константин Максимович. Что же вы замолчали?

— Мы давно не виделись.

— Разве? Два дня.

— Сорок восемь часов. Вы сегодня заняты?

— Да. А вы?

— Тоже.

Оба рассмеялись.

— А завтра?

— Завтра у меня подъем. Очень ответственный.

— Только осторожней прыгайте, берегитесь.

— Борис уже наговорил?

— Я сама прочитала в «Каменогорском рабочем»… Знаете, вчера в нашем саду буря поломала яблоню.

— Надеюсь, скороспелка-невеличка цела?

— Как, отец и вас угощал этой дрянью? — рассмеялась Маша.

— Что же мне оставалось делать, если не угощаться? У них такая приятная горечь!

— Кроме того, они терпкие!

— Я тоже заметил… В общем, этот сорт можно смело назвать «Южноуральская карликовая, с оскоминой»…

— Карликовая яблоня как раз уцелела.

— Жаль-жаль… Ну, а как там на бульваре ваши козоустойчивые?

— Выстояли.

— Я вам еще позвоню. Завтра или послезавтра. Можно?

Маша засмеялась.

— А сегодня вы просили разрешения?

— Набрался храбрости.

— Рискните еще раз.

15

Третий день приходил Нежданов к Дымову, напоминая о статье, которую тот обещал написать.

— Что же я могу сделать! — говорил Дымов сидящему перед ним Нежданову. — Тяну я, тяну с этой статьей. Но вы сами понимаете. Это же государственный вопрос!

— Да, статья серьезная и очень нам нужна.

— Но котелок у автора к ночи уже не варит. Вы не очень торопитесь? Посидите, потом по площадке пройдемся, статью обмозгуем. Идет? Ну и превосходно!..

Нежданов недоверчиво покачал головой: позавчера я вчера был тот же разговор, а статьи все нет. Опять редактор накричит, что Нежданов не умеет привлекать авторский актив…

Вошел заместитель Дымова Плонский, прозванный Скупым Рыцарем. Никто и никогда не видел его без тучного порыжевшего портфеля под мышкой, словно портфель этот прирос к Плонскому и стал частью его тела.

Плонский порылся в портфеле, достал толстую пачку бумаг и начал выкладывать их по одной на стол, под самое перо Дымова.

Дымов бегло просматривал бумаги.

— Нет, не согласен. Надо добавить… Ну, хотя бы тысяч пятьдесят. Вы понимаете, что это за дом? Дом выходного дня. Так что не будем скаредничать. Вот эту цифирку мы исправим. И нечего так вздыхать!

Плонский вытер платком одутловатое, в складках лицо.

— А как же мой баланец? Деньги-то у меня государственные…

— А я кто, по-вашему, — частник? — Дымов пригнул голову.

— Все составлено согласно смете прошлого года. Пожалуйста!.. Число мест не увеличилось…

— А запросы и требования строителей увеличились. Речь идет не о каких-нибудь человеко-днях, но о человеках. О лучших людях стройки. Нужно, чтобы в этот дом прямо-таки рвались. Чтобы ссорились из-за путевок!

Плонский снова вытер лицо. Он знал, отлично знал, что Дымов станет его ругать, но на то он и Скупой Рыцарь, чтобы торговаться из-за каждого рубля.

— Вообще, товарищ Плонский, я не советую вам так часто ссылаться на прошлый год. Давайте чаще думать о будущем годе.

Напоследок Дымов принял юрисконсульта треста «Домострой». Этот трест строил дома в рабочем поселке. В тресте утвердили проект, по которому стены комнат не штукатурили, а обивали толстым прессованным картоном. Жители называли этот картон «радость клопа». Дымов назначил специальную комиссию, передал дело в государственный арбитраж. Картон признали непригодным для обивки стен, стены решено было штукатурить, а все расходы отнести за счет «Домостроя».

— Но все-таки не совсем понятны причины, по которым вы настаиваете на штукатурных работах в этих домах, — произнес юрисконсульт вежливым баритоном.

— А что же тут непонятного? Один клоп поселится вашем картоне — и все пропало. Ничем его уже оттуда не выкуришь. Даже паяльными лампами выжигали. Прикажете весь дом сжигать?

— Позвольте! — пророкотал баритон. — Но ведь такие дома строятся не у вас одних!

— А где вы еще такие дома строите?

— Мало ли где! В Тагиле, например, в Макеевке, в Кривом Роге.

Дымов нажал кнопку звонка. Вошла секретарша.

— Запишите, — сказал ей Дымов. — Составить телеграмму и послать в Тагил, Макеевку, Кривой Рог…

— Телеграмму о том, что мы забраковали работу «Домостроя» как непригодную и взыскиваем с них все протори и убытки по решению арбитража. Чтобы и там работу забраковали.

Юрисконсульт привскочил:

— Но согласитесь!.. Трест не может нести ответственность за антисанитарные условия, в которых живут ваши строители.

— Не живут, а жили бы. Если бы мы не выбросили ваш картон. И не заменили его штукатуркой. Вынуждены были это сделать. Вместо вас. А значит, за ваш счет… Извините, но вопрос ясен, а я стеснен временем.

Юрисконсульт попятился к двери и, растерянный, вышел.

— Я им покажу «не у вас одних»! — погрозил Дымов. — У них, наверно, управляющий трестом из прессованного картона сделан… Пора кончать с этой кустарщиной! Это еще в годы первой пятилетки мы слышали от некоторых умников: «Вот построим домну, а потом выведем клопов, умоемся и побреемся». Ведь вся беда в чем? В том, что они, эти субподрядные души, мне не подчинены. Будь это дело в моих руках, я бы вообще не разрешал строить такие клетушки. Для нашего времени — те же бараки. Только двухэтажные. Этот разговор, Нежданов, тоже к нашей теме относится! Культура строительства!

«Как же я насчет этих домов не знал?» — пристыдил себя Нежданов, делая запись в блокноте.


Только в первом часу ночи Дымов закончил свои дела, и они с Неждановым вышли из опустевшего домика.

На верхушке башенного крана, на домне и кауперах горят прожекторы. От этого небо — светло-синее, свет электрических фонарей — желтый, а красный флажок на макушке крана — серый.

Лучше всего освещена доменная печь, четко вычерчивается ее профиль, подсвеченный зарницами сварки.

Дымов и Нежданов все время что-то обходят, через что-то перелезают, перепрыгивают, обо что-то спотыкаются, куда-то карабкаются.

Вынырнул паровоз, застлав все облаком пара. Нежданов на какое-то время потерял из виду Дымова. Казалось, ночью снующих паровозов еще больше, чем днем, — это оттого, что на них все время нужно с опаской поглядывать.

Дымов не прочь свернуть с исхоженной дороги куда-нибудь в сторону, в темный закоулок, где можно наткнуться на сваленные как попало ценные материалы или обнаружить беспорядок. Медовец после таких прогулок только почесывает голову и гадает: когда Дымов успел это заметить?

Пробираясь через глухие строительные дебри, Дымов наткнулся в темноте на спящего. Тот улегся на труде песка — лежит ничком, уткнувшись лицом в рукавицы. Отсветы сварки подрагивают на цепи от монтажного пояса, надетого через плечо, как портупея.

— Как думаете, Нежданов, разбудить или не стоит?

— Вот чудак, разоспался! Конечно, если это лодырь, его нужно разбудить.

— И монтажного пояса не снял, — сердится Дымов. — Может, товарищи его где-нибудь на верхотуре из сил выбиваются, а он тут седьмой сон досматривает.

— Ну, а если это не лодырь, а геройский строитель? — продолжает гадать Нежданов. — Может, он только недавно на землю спустился. А чуть свет — снова на домну.

— Почему же он не уходит ночевать домой?

— Вы же знаете, Иннокентий Пантелеймоныч, что автобусы не обслуживают ночную смену.

— Что же ты не стукнешь в газете нашего автомобильного короля?

— А вы что же, ждете, пока я стукну? Король-то — ваш подданный?

— Ну как, Нежданов? Будить?

— Жалко. Знаете что? Не будем думать об этом человеке плохо. Поверим ему. Приятнее думать, что это не лодырь, а герой. Пусть спит!

Дымов осторожно переступает через спящего. Следом переступает Нежданов.


Они подходят к подножью домны и долго молча смотрят на нее.

Лазурные звезды электросварки мерцают на нескольких горизонтах. Созвездие искрится на самом верху — это сваривают шестнадцатую царгу. Лишь изредка в свете дуги мелькают фигуры сварщиков. Они варят, пригнувшись, стоя на коленях и даже сидя на корточках. То молочно-голубое, то сине-фиолетовое пламя вольтовой дуги выхватывает из темноты одни конструкции, отбрасывает фантастические тени на другие или вдруг освещает ажурную мачту крана.

Каждый раз, когда дуга затухает, темнота сгущается, и в ней на какие-то доли секунды остается жить оранжевый венчик — это искры и брызги металла. Словно только что отгорела ракета и опадают ее последние, уже бессильные огни. Падая, расплавленные комочки разбиваются о конструкции, падают еще ниже, снова ударяются, дробятся на мелкие капельки металла, затухают где-то на лету и, уже невидимые, летят на землю.

Одновременно работает несколько бригад сварщиков, и домну непрерывно омывает голубой искрящийся душ.

Вот она, давнишняя мечта сварщиков — цельносварная домна!

Дымов сам был сварщиком, и ему кажется закономерным и справедливым, что первую такую домну строит именно он.

Дымов долго стоит, заложив руки за спину, и смотрит на домну, всю в зарницах сварки. Ее отблески играют на стеклах очков Нежданова.

— А было время, — вспоминает вслух Дымов, неторопливо шагая к подножью домны, — сидел я в кутке за железными ширмами. Один на весь завод. Важный такой! Принесут мне деталь. Я ее сварю. Потом деталь унесут. Ну прямо как факир, только без чалмы… Ведь когда мы на Уралмаше первую дымовую трубу сварили — никакой веры нам не было. «Как же, говорят, вы ее подымете? Ведь она же, говорят, сломается!» — «Почему же она сломается, спрашиваю, если она хорошо сварена?» — «Сварена-то сварена, говорят, а не мешало бы все-таки рядом со сварным швом заклепки поставить». Один паренек, не помню уже его фамилии, бросил тогда кепку о землю и говорит: «Подымайте меня с трубой вместе. Буду сидеть на верхушке. Головой отвечаю, не сломается труба. А сломается — и мне тогда не жить». Эта труба, говорят, и сейчас там дымит. Без малого двадцать лет…

Мимо самой домны Дымов и Нежданов, как и все, проходят, подняв для безопасности воротники, втянув головы, оберегаясь от искр и брызг металла.

Едва Дымов появился у домны, его сразу обступили прорабы, среди них был и Дерябин. Обсуждали сложный технический вопрос.

— С вами и посоветоваться нельзя, — сердился Дымов на Дерябина. — Вы слишком быстро соглашаетесь. С равнодушным человеком всегда сговориться легко, А вы поспорьте со мной! Приказа-то еще нет, чтобы его безоговорочно выполнять!

По дороге Дымов еще успел накричать на Токмакова, который не вовремя попался ему на глаза:

— Я же вас после обеда отправил спать! Кому вы нужны такой? Почему не выполнили приказа?

— Приказ выполнен.

— Почему же вы здесь? — Дымов смотрел на Токмакова исподлобья.

— Выспался! Полтора часа спал.

— Вы думаете, мне вас жалко? Мне за «Уралстрой» стыдно. Штурмовщину здесь разводите. У вас тут прямо на песке люди спят. Вовремя домой не можете отправить…

Дымов наклонил голову и грозно посмотрел в сторону песчаной горки.

— Да ведь там Пасечник спит! — рассмеялся Токмаков. — Умаялся, а домой ему не к спеху. Поскольку в этой смене одна девушка заклепки жарит. А Пасечнику еще провожать ее.

— Значит, Нежданов был прав, — оживился Дымов. — Хорошо, что парня не разбудили. Все-таки заместитель министра по верхотуре. А тебе, Токмаков не везет. — Дымов развел руками. — Опять ты у начальства без вины виноватый.

— Как тогда? Когда бюллетенил?

— Неужели такой злопамятный?

— Вовсе нет, товарищ Дымов. А помню потому, что день был для меня счастливый.

Дымов с любопытством посмотрел на Токмакова, но тот не собирался откровенничать и молча улыбался. Дымов пожал плечами и отвернулся.


Дверца в «победе» раскрыта, там приветливо горит лампочка.

Дымов, уже держась за дверцу, долго стоит и смотрит на домну.

— А если нам махнуть на прокатный?

— А статья? — тревожится Нежданов и нервно протирает очки.

— Статья от нас не убежит. Только пройдемся. Имею же я право на отдых?

— Имеете, — вздыхает Нежданов.

— Тогда прямо на главный пост!

Шофер всегда охотно возит Дымова на прокат. Такие поездки Дымова — признак хорошего расположения духа.

— Подождешь у южных ворот, — велит Дымов, вылезая из машины.

После домен, построенных в Каменогорске в годы войны, Дымов отправился в Заднепровье восстанавливать металлургический завод. Прошлым летом, впервые за многие годы, он получил отпуск и уехал из Заднепровья в Сочи. Он еще не успел загореть и как следует отоспаться после бессонных пусковых ночей, как за ним был прислан самолет. Министр срочно вызывал Дымова в Москву. Дымова назначили начальником «Уралстроя». Нужно было в самые сжатые сроки пустить тонколисто-вой стан. Это было задание особой государственной важности.

— Придется вам, товарищ Дымов, обратно на Урал, — сказал министр. — В родные края.

— Но мне же необходимо сдать дела!

— Позже. Кто же сдает дела во время отпуска?

— Разрешите хотя бы слетать в Заднепровье за вещами.

— Какие вещи вам крайне необходимы?

— Ну, костюм какой-нибудь. Не могу же я лететь в этом!

Дымов был в парусиновом кителе, в таких же брюках и туфлях.

— Дам свой костюм. Совсем новый. Темно-серый, в полоску. На мне мешковат, вам будет впору. А на Урал вылетайте все-таки на рассвете.

— Ну что же, я готов. И выспаться до рассвета еще можно…

Министр вздохнул:

— Жаль, конечно, но выспаться не придется. В час ночи вам нужно быть в ЦК партии. Есть ли у вас просьбы? Кого из работников хотите взять на подмогу?

— Медовца.

— Медовец на днях будет в Каменогорске.

— Еще попрошу у вас человек десять. Из моего комсостава.

— Из дымовской гвардии? Понятно. Что же, дадим. Только не жадничайте. Я ведь знаю ваш характер! На каждую новую стройку со своим десантом… А пока сядем за чертежи цеха…

Когда Дымов входит в прокатный цех, лицо его сразу светлеет — и не только от бликов раскаленного слитка, зажатого клешнями крана и плывущего под крышей. С лица Дымова сошли тени усталости, разгладились морщины.

Слиток уже бежит по рольгангам, и жестяные рабочие номерки, тесно висящие на гвоздиках, на доске под сеткой, сразу становятся золотыми, и проволочная сетка тоже как позолоченная.

Дрожит и струится горячий воздух над нагревательными колодцами.

Слиток, подрагивая, словно от нетерпения, подкатывает на рольгангах к стану и обдает все вокруг внезапным зноем, перекрашивает стан и струи воды, льющиеся перед валками, в оранжевый цвет.

Дымов и Нежданов переходят по мостику; под ними проезжает слиток, перила мостика сильно нагреты.

Могучие валки заглатывают слиток, с его оранжевого тела опадает окалина. Слиток снует вперед и назад, стальные пальцы ворочают его с ребра на ребро, вновь и вновь прогоняют между валками, и зазор между ними все уменьшается. То, что слиток теряет в толщине, он прибавляет в длине. И вот уже бывший слиток, ныне — стальная полоса, стремится по самоходной дорожке дальше, к другим валкам, и грузный Дымов, чтобы не отстать, чуть ли не бегом бежит за этой полосой.

Сколько раз он уже бывал здесь после пуска стана! И все-таки в глазах Дымова опять светится радостное удивление, как у студента-практиканта, впервые попавшего в цех.

Стремительно убегают, догоняя друг друга, длинные стальные листы. Листы теряют в пути свою слепящую желтизну, их уже коснулась краснота остывания. Оранжево-желтые тона последовательно сменяются пунцовыми, вишневыми, сиреневыми, пепельно-серыми.

Дымов выходит из цеха и молча садится в «победу».

— А я вот однажды принялся рассказывать про этот цех московскому писателю, — вспоминает Нежданов, — цех, говорю, больше, чем Красная площадь. Он, конечно, ахает, но чувствую — не проняло его. Миллион, говорю, квадратных метров фасада окрасили маляры. И фасад мой не тянет! На крышу, говорю, вернее сказать — на фонари крыши, ушло сто вагонов стекла? Смотрю — он поднял брови и прислушивается. Ладно, думаю. Сейчас я самого главного козыря выброшу. А чтобы, говорю, эти фонари застеклить, потребовалось сто тонн замазки. Вот тут только дошло. Сто тонн! Шесть вагонов замазки! Только подумать, что стекольщик размял каждый кусочек замазки пальцами…

— Большие цифры, конечно, дают представление о масштабе, — говорит Дымов после раздумья. — Но только не козыряйте, Нежданов, числом строителей, если хотите показать размах работ. Любит ваш брат журналист щегольнуть! Дескать, двадцать тысяч строителей! Думает, это показатель масштаба стройки. А мне вот хочется, чтобы число строителей в ваших статьях все время уменьшалось. Пусть читатель поймет, что нынешний строитель — не человек с лопатой, а человек, управляющий машиной… Домой вас отвезти?

— А статья? — пугается Нежданов.

— Давайте отложим статью на завтра, — предлагает Дымов, смущенный. — В общих чертах я ее обмозговал. И знаете когда? Когда мы с вами вдоль стана шли. А что, подумал я, если бы каждый прокатчик строил технологический процесс проката по своему усмотрению? Подумал и ужаснулся. То, что у металлургов…

— И вообще в промышленности, — добавляет Нежданов.

— Да, и вообще в промышленности — закон жизни… Вы понимаете меня: закон жизни! То у нас, у строителей, до сих пор — невидаль. Это при наших темпах! При нашей механизации! А главное знаете что? — Дымов медленно, подчеркивая весомость слов, поясняет: — Главное — непрерывное ведение строительных работ. А мы позорно отстаем… Какая, в сущности, разница — завод или стройка? Только та, что у них готовая продукция выходит из ворот завода, а наша готовая продукция — это сами заводы. Включая сюда, кстати сказать, и заводские ворота… В общем, приезжайте завтра на домну к шести вечера. Перед оперативкой статью и сочиним…

— Ну что ж, попробуем, — вздыхает Нежданов.

Шофер так мчит по ночному шоссе в город, словно пытается наверстать часы, которые недоспит сегодня его хозяин.

На перекрестке, тотчас за сквером, где денно и нощно журчит фонтан, шофер плавно тормозит — здесь всегда высаживается Нежданов.

— Так завтра обязательно, Иннокентий Пантелеймонович? — взмолился Нежданов, прощаясь.

— Обязательно, — твердо заверил Дымов. — Перед оперативкой. — Но тут же добавил: — Если не поедем выбирать место для нового поселка.

16

Карпухин приехал в Каменогорск двадцать лет назад, по первопутку, третьим поездом. То не был поезд номер три, то был третий по счету поезд, с великим трудом доползший до места назначения.

В иных местах шпалы были положены прямо на примятый ковыль, они ходили под колесами, как клавиши.

Поезд шел со скоростью верблюда.

Карпухин увидел из вагона, как двое башкир, ехавших рядом с полотном, без особого труда обогнали поезд на своих низкорослых лохматых лошаденках.

Напоследок поезд остановился у невзрачной теплушки. В квадратных дверях теплушки была вырезана узенькая дверца, туда вела стремянка. Тут же у стремянки на деревянной перекладине висел церковный колокол. А на фронтоне теплушки значилось: «Станция Каменогорская».

Эту неведомую станцию стали вдруг все чаше и чаще называть пассажиры. Словно сговорившись, они требовали билеты в какой-то Каменогорск, а еще не существовало карты, на которой город был обозначен хотя бы самым скромным кружком.

Карпухин, как и большинство его спутников, в лаптях, с сундучком за плечами, вылез из поезда, потолкался у теплушки с надписью «Станция Каменогорская», а затем вместе со всеми отправился искать контору, где нанимали плотников.

Контора помещалась в бараке у подножья горы Мангай. Десятник отсчитал шестнадцать человек, выдал на артель большую палатку, отошел в сторону от барака, показал на ковыльную степь и спросил:

— Кто умеет ставить палатку?

Палатку вызвался ставить чернобровый парень в военной форме со следами от треугольников на зеленых петлицах и в зеленой фуражке пограничника. Ему помогали еще несколько человек, из тех, что побывали в армии или уже успели поработать на других стройках. Чернобровый, по фамилии Берестов, видно по всему — парень бывалый, расчертил площадку, велел окапывать ее канавкой и срыть бугорок посередке.

Трава подымалась на этой площадке выше колен, так что не видно было, кто в лаптях, а кто в кожаной обуви.

Брызнул дождь, но артель уже успела к тому времени поставить столб для упора, вбить колья и натянуть палатку. Дождь стучал о плотную парусину, а в палатке было сухо и уютно.

Карпухин остался жить в палатке и на зиму. Целый городок вырос у подножья горы Мангай. Старичок истопник поддерживал вечный огонь в «буржуйке», раскаленной докрасна, так что даже в лютые морозы можно было спать раздевшись. Но во время буранов по палатке гулял морозный сквозняк. Был случай, когда ночью палатку сорвало с кольев. Печку, топчаны и спавших людей мгновенно занесло снегом. Все разбежались по соседним палаткам.

Весной Карпухин уже расхаживал в новых сапогах, в сундучке его лежало два отреза сукна, ситец на рубашки, и он уже считался в Каменогорске старожилом. По воскресеньям он отправлялся в станицу Каменскую, на базар. Были бы только денежки, а купить там можно все: воблу, монпансье, шерстяные портянки, нательный серебряный крест, самогон, теплый зипун, новенькую колоду карт, бритву, кожаный ремень, ботинки на шнурках, фанерный чемодан.

На станичном базаре устраивались гулянья, и там он познакомился с казачкой Василисой. Теперь уже топчан Карпухина в палатке пустовал по нескольку суток подряд, потому что он прямо с работы уходил в станицу.

Василиса работала на конном дворе — возила землю из котлована домны на отвал. В тот месяц стало известно, что станицу Каменскую затопят: ниже станицы строили плотину. Станичники разбирали и перевозили свои дома на высокий правый берег. Отец Василисы, по совету Карпухина, решил переселиться на левый берег, поближе к будущему заводу, где уже стихийно возник поселок, названный Кандыбиной балкой.

Когда пришло время разбирать, перетаскивать и сколачивать заново дом, Карпухин взял отпуск и работал вместе с плотниками, которых прислали со стройки. Дом сколотили вдали от реки, на склоне холма, но геодезисты предупредили, что будущий пруд подступит вплотную к Кандыбиной балке. Вместе с Василисой они ходили смотреть на невиданную паровую машину, которая выгребала землю из котлована ковшом, — то был первый экскаватор. До него все земляные работы вели землекопы и грабари, землю вывозили на грабарках, и над стройкой, как на большом конном дворе или на станичном базаре, всегда держался стойкий запах конюшни.

Карпухин увидел клепальный молоток, когда клепали горно первой домны. Он пошел в подручные. На второй домне он уже работал клепальщиком. Когда на площадке умолкли молотки и обе домны были пущены, Карпухин оставил Василису с грудным сыном и уехал клепать домны на другие стройки.

С тех пор он кочевал с домны на домну. В Каменогорске он бывал только наездами, и тетка Василиса ворчала:

— И когда ты угомонишься? Когда ты дома будешь жить? Вот Дарья за Берестова вышла, живут как люди, детей растят. И почета ему больше твоего — весь город его знает, А тебя носит из города в город. Всю жизнь по домнам прошляешься, как цыган!

Но Карпухин не мог усидеть на месте, снова собирал свой сундучок, и его клепальный молоток стучал где-нибудь в Мариуполе или в Керчи, в Макеевке или в Енакиеве, в Кузнецке или в Надеждинске.

В Мариуполе получил он письмо Василисы, все в лиловых потеках от слез, — Андрейка скончался от менингита. Карпухин звал Василису приехать к нему, но она отказалась — на руках хозяйство, не на кого оставить дом.

В Туле Карпухин получил письмо, в котором Василиса сообщала, что у нее теперь живет мальчик двенадцати лет, из беспризорников, тоже Андрейка.

В годы войны Карпухин работал в Тагиле, Каменогорске, Чусовой, снова в Каменогорске.

Он вместе с Василисой и Машей Берестовой проводил эшелон, в котором уехал на фронт приемный сын. Это было в сорок втором году, в конце сентября. Андрей перед отъездом помог выкопать картошку на огороде.

В Чусовой Карпухин получил траурное извещение и узнал точный адрес, где Андрей похоронен: Смоленская область, Ульяновский район, Дудина гора, садик у поворота на большак, ведущий к Дретовской переправе.

Одну каменогорскую домну Карпухин клепал в дни Сталинградской битвы, другую — во время боев на Орловско-Курской дуге. Василиса работала по соседству, подносила огнеупорный кирпич. Чаще всего Карпухин ночевал тут же, на домне. Когда компрессор тарахтел, а значит, клепка в ночной смене шла нормально, — Карпухин спал. Он просыпался, когда компрессор затихал.

В цеховой столовой Карпухин увидел паренька. На вид тому было лет четырнадцать. Он шнырял от стола к столу, дохлебывая чей-то суп. Время было суровое, не всегда кормили досыта, и мало что перепадало пареньку.

В то время управляющий трестом Дымов сам утверждал меню обеда, который получали верхолазы. Меню каждое утро лежало у Дымова на столе, рядом со сводкой доставки цемента, леса, кирпича. Верхолаз должен питаться хорошо, чтобы у него не закружилась голова, не потемнело вдруг в глазах.

Карпухин отдал чумазому пареньку ломоть хлеба, оставил полпорции каши и глядел, как тот жадно ест, держа ложку черной рукой.

— А где же твоя хлебная карточка?

— Украли, — глухо сказал паренек.

Лицо его было в саже, только большой выпуклый лоб оставался чистым.

— Плохо дело… А может, сам продал? На конфеты не хватило или там на кино?

— На кино. — Паренек поднял серые глаза.

— А живешь где?.. Хотя и так видно, где комнату снимаешь…

Ребята, отбившиеся от дела, жили в туннеле под мартенами или в туннеле под печами шестой коксовой батареи — там проходит боров с раскаленным газом.

— Звать тебя как? — спросил Карпухин, когда ни крупинки каши не осталось на тарелке.

— Пудалов, Вадим Павлович.

На него чаще заполняли анкеты и протоколы, чем просто интересовались, как его зовут.

— Родители есть?

— Оккупированы…

— Откуда родом?

— Смоленский, — сказал Вадим все так же глухо.

Смоленский! Карпухин сразу удивительно отчетливо представил себе приемного сына Андрея в ту минуту, когда он сидел, свесив ноги, в воинской теплушке. И сразу же из какого-то закоулка памяти выплыло: «Смоленская область, Ульяновский район, Дудина гора».

— Что с вами, дяденька?

— Сейчас пройдет. Не обращай внимания, сынок…

Каменогорск не знал затемнения. По улицам, тускло освещенным фонарями, Карпухин вел Вадима к себе домой, в Кандыбину балку.

У железнодорожного переезда они переждали, пока пройдет состав, — на платформах громоздились развороченные башни танков с белыми фашистскими крестами, торчали стволы и лафеты разбитых пушек, орудийные Щиты, превращенные в лохмотья, рваные гусеницы танков. Вся эта железная рвань, весь этот лом войны шел из-под Сталинграда, Курска или Ржева в копровые цехи, чтобы его там разделали и пустили в переплавку.

В трамвай Карпухин и Вадим не попали — люди ехали на крышах, цеплялись за оконные рамы, висели на подножках, стояли на буферах между вагонами.

Они прошли мимо утепленных палаток, мимо овощехранилища, недостроенной бани, и всюду светились огни, всюду жили эвакуированные. В иных общежитиях нары были в три этажа.

Эвакуированные квартировали и в домике Карпухина. Хозяева оставили себе только маленькую комнатку, она же служила кухней.

«Куда же мальчишку спать уложим? — подумал Карпухин. — И как нас Василиса встретит? Не нагорело бы!»

Чем ближе он подходил к дому, тем чаще говорил Вадиму:

— Теперь уже недалеко. Теперь совсем близко.

И чем больше он подбадривал Вадима, тем больше сам робел.

Еще с порога он закричал с деланной бойкостью:

— А нас, между прочим, двое! — Карпухин подтолкнул Вадима вперед. — Вот знакомься, Василиса, с Вадимом. Прошу любить и жаловать.

— Это за что же любить? И за что жаловать? Тетка Василиса неприветливо осмотрела с ног до головы чумазого паренька. Тот переступил порог, снял ушанку и стоял, не двигаясь с места.

— Ну, кого испугался? Меня, что ли?

Тетка Василиса сама взяла из рук паренька ушанку и, заметив, что пальцы у него с мороза одеревенели, принялась расстегивать ватник.

— Ты нас, старуха, накормила бы поскорей, — попросил Карпухин, раздеваясь.

— Ишь, едок нашелся! А ты разве не обедал?

— У них там суп известный. Называется мясной. Наверно, быки мимо той кухни прошли…

Карпухин не хотел, чтобы Вадим работал на клепке. Ну куда его, пятнадцатилетнего! Пусть сперва окрепнет в кости, вытянется, обрастет мясом, а потом видно будет.

Вадима поставили к лебедке, и бригадир монтажников на него не обижался.

После войны Карпухин уехал восстанавливать домны на Днепр и в Донбасс. Многие из тех домен — теперь холодных, изувеченных, покосившихся, осевших набок — помнили его руку.

Тетка Василиса приготовила в дорогу снеди на двоих, потому что в том же вагоне с монтажниками уезжал Вадим.

Они приехали в Запорожье. Карпухин помнил этот город многолюдным, оживленным, долго не засыпающим от песен, смеха и веселых голосов. Ныне полуторка петляла по темным улицам, и рваные силуэты разрушенных домов чернели по сторонам. Совы, поселившиеся в давно остывших печных трубах, кричали жутким криком, напоминающим то чей-то злорадный смех, то стенанья и детский плач.

Вадим вздремнул было, притулившись к борту машины, но вскоре проснулся в испуге.

— Совы кричат, — успокоил его Карпухин, — будь она неладны.

Утром Карпухин прошел к Днепру, увидел взорванную плотину Днепрогэса и обмелевший пруд выше нее. Виднелись остатки фундаментов. Село Павло Кичкас было некогда затоплено, дома перенесли на правый берег Днепра, остались только камни. Они заросли за эти десять лет тиной и водорослями, будто все цоколи домов и все печи в этом селе были зеленые.

«Наверно, и фундамент Василисиного дома стал такой», — неожиданно подумал Карпухин.

Завод «Запорожсталь» был под стать городу — ржавые дебри на месте цехов, изуродованных страшной силой взрывов. Лисы и зайцы бегали по зеленым пустырям, поддоменник зарос полынью и бурьяном. Трудно было поверить, что ржавая, покосившаяся набок башня — та самая домна, которую Карпухин клепал в июне 1941 года и которую они так торопились тогда ввести а строй.

После Запорожья карпухинский молоток гремел на многих заводах. Но имя Карпухина гремело громче, чем его молоток.

Карпухин обрадовался, узнав, что в Каменогорске будет строиться новая домна. Значит, после долгих скитаний он с Вадимом снова вернется в Кандыбину балку.

Карпухину уже было за пятьдесят. Он вернулся в Каменогорск почетным, всеми уважаемым строителем. Он был награжден тремя орденами, имя его упоминалось в центральных газетах и радиопередачах.

И тут он узнал, что домну будут варить сварщики.

Карпухин понимал, что сварная домна — наше достижение. Но к электросварке он всегда относился недружелюбно. Сварка отовсюду вытесняла клепку, и приходит конец его профессии. Двадцать лет клепал Карпухин домны, а тут приехал в свой же Каменогорск — и сварщики оттеснили его на второй план.

Единственное, что утешало Карпухина, — он оставался первым среди клепальщиков.

А Баграт лишил его и этого утешения.

Незадолго до конца смены Карпухин, сидя в своей люльке, увидел на земле Нежданова. Он узнал его по шляпе и очкам. За Неждановым стоял фотограф Флягин.

Карпухин крикнул, свесясь вниз и сложив руки рупором:

— Эй, корреспондент! Сюда!

Нежданов в ответ помахал шляпой, но лезть к Карпухину не собирался.

— Эй! Ты ко мне?

— К Андриасову.

«Ишь, и они к Андриасову. Герой! Рекорд поставил! А бывало, все ко мне: Захар Захарыч, дайте статейку. Захар Захарыч, редакция просит…»

— Захар Захарыч! — донеслось снизу в промежутке между очередями. — Иду к тебе!

По монтажной лестнице взбирался Терновой. Под правой рукой на ремешке у него болталась палка.

— Куда полез! — сердито закричал Карпухин. — Сорваться хочешь?

Терновой поднимался медленно, бережно переставляя больную ногу со ступеньки на ступеньку. Карпухин уже видел его напряженно улыбающееся лицо.

Терновой залез в люльку.

— Зачем же ты, Иван Иваныч? — укорил его Карпухин. — Тут и здоровой ногой недолго оступиться…

— Моя нога крепче твоей, — рассмеялся Терновой. — Видел, как я вчера на каупер к Баграту лазил?

— Ну, как там мой? — Карпухин кивнул на каупер Баграта.

— Большой мастер. Нежданов уже придумал ему прозвище — гроссмейстер клепки! Большое ты дело сделал. Хорошего мастера подготовил.

Карпухин хмуро взглянул на Тернового.

— Мастер этот учителя не признает. Тайком от меня ракорды печет.

— Ну и характер у тебя, Захар Захарыч! Сколько лет тебя знаю — все хуже. Как только тетка Василиса терпит? Знаешь, как Баграт жалел, что тебя рядом нет? Хотел с рекордом до твоего приезда подождать.

— Та-ак… Значит, признает учителя? Не гнушается? — желчно спросил Карпухин, опуская молоток и поджидая, пока из отверстия в кожухе снова появится раскаленная головка заклепки.

— Да он на тебя молится, на старого хрыча!

— Что же он, получше иконы не нашел?

— Только я принялся ругать тебя…

— Меня? За что же?

— Мало ли за что! За спесь твою. За самодурство. За неуживчивость…

Карпухин отнял молоток, показалась новорожденная заклепка вишневого цвета.

После оглушительной скороговорки молотка вновь стало тихо.

— Ах, вихрь тебя возьми! Да когда это у меня все сразу завелось?

— Давно, ох давно, Захар Захарыч! И вовсе не сразу…

— Что же ты меня за эти художества на партком не вызвал? Думаешь, беспартийный, так за глаза надо обо мне говорить? Я все знаю, о чем у вас на активе говорили. Ты меня там хвалил? А сейчас ругаешь. Выходит, неискренний ты человек.

— Просто удивительно, как Василиса при таком характере от тебя не сбежала. Героическая женщина!.. Хвалил тебя за дело. А ругать действительно опоздал. Сегодня принялся было, да Баграт не позволил.

Карпухин вновь подозрительно посмотрел на Тернового.

— И правильно не позволил! — сказал Карпухин, поставив очередную заклепку, и весело кивнул на соседний каупер. — Пока ты меня на активах своих хвалил, молодой-то нас с тобой и обошел. Он и Катю от меня сманил. — Карпухин вновь опустил молоток в ожидании новой заклепки. — Я так, умник, рассуждал: работает девка хорошо — и ладно. А что оказалось? Умный-то я умный, только ум у меня дурак. Ни разу даже общежитие не проведал, где наша невеста живет… Правда, за прогулку к девчатам могло мне от Василисы сильно нагореть. Но все-таки…

Терновой рассмеялся, но смех его тут же заглушила новая строчка карпухинского молотка.

— А я под твою хату подкоп веду, — сказал Терновой, собираясь вниз. — Не пора ли кончать с Кандыбиной балкой?

— Ты Василисе об этом скажи. Она тебе чуб вырвет!

— А вот приду и скажу. В воскресенье. Шкалик найдется?

— В такую жару и водка безо вкуса.

— Ишь, какой трезвенник стал! А там, под вашим курятником, погреб есть. Пусть Василиса туда графинчик и сообразит поставить. Вынем с тобой — он запотеет Удовольствие!

— Какое удовольствие — с начальством пить! Лишнего хватишь — того и гляди выговор дадут.

— Это по какой же линии выговор?

— Ты линию найдешь. В крайнем случае, тебе вон Гладких подскажет. Видишь, торчит внизу, ждет? Он у тебя насчет линий все знает. А вот позор мой, старый плакат, вовремя не убрал. Не в моем, говорит, хозяйстве заклепки.

— Опять ты, Захар Захарыч, на людей сверху вниз смотришь! — сказал Терновой, вылезая из люльки. — Любишь, чтобы за тобой ухаживали, нянчились. Гонору много. А как молодой отличился — ты уже и приревновал.

Терновой едва кивнул Карпухину и начал медленно спускаться по монтажной лестнице.

У подножия каупера его поджидал Гладких.

— А меня, Иван Иваныч, сразу информировали о вашем посещении. Зачем вы лично подымались? Отсутствие наличия осторожности!..

— Я и забыл, что ты техник по безопасности. Лучше за Пасечником и за его прорабом следи. Чтобы не прыгали без поясов. А то и по службе у тебя беспорядок, и партийная работа хромает.

— Вот вы меня все ругаете, а авторитета не создаете.

— А его вообще не создают. Авторитет можно только заработать.

17

Уже давно Терновой распрощался с Карпухиным, а тот все еще оставался в состоянии тревоги. Он то и дело всматривался в люльку, висящую на соседнем каупере, вслушивался в очереди багратовского молотка.

Всю последнюю неделю Карпухин был не в духе. О каких бы делах, связанных с клепкой, ни заходила речь в присутствии Карпухина, он мрачно махал рукой: все, мол, плохо, и домну в срок не пустить; хорошо, мол, еще, что каупера стоят и набок не валятся. При такой работе даже удивительно, как они держатся. Но после разговора с Терновым ему захотелось увидеть Баграта и сказать что-нибудь доброе. Он с нетерпением ждал обеденного перерыва.

— Что ж он, должен был мне коробку конфет подарить? Как барышне? — ворчал Карпухин, направляясь в столовую. — Выставил восемьсот заклепок с лишним — вот его благодарность. Мог бы, конечно, позвать, окропить свой рекорд святой водой. Какое там свой! Мой рекорд! Моя сноровка!.. Мне бы его годы, его силу да такого первейшего учителя!..

Войдя в столовую, Карпухин сел за столик, поискал глазами Баграта, увидел его в дальнем углу и отвернулся. Не станет же он мириться первый!

— Можно, Захар Захарыч? — Рядом стояла Катя, держась за стул.

— Каким ветром тебя к моему столику прибило?

— Знаете, Захар Захарыч, — сказала Катя, с грохотом придвинув стул и шумно усаживаясь, — я согласна вернуться к вам в бригаду.

— А кто тебя зовет?

— То есть как?

— А вот так. Бегаешь туда-сюда, вертишь хвостом. Ты почему от Баграта бежишь?

— Поссорились мы.

— Что, металл пережгла?

— Этого за мной не водится.

— В чем же тогда дело?

— Он в мою личную жизнь вмешивается. Пусть он жене своей мораль читает, а не мне!

— А тебя этой самой моралью и надо стегать.

— Я свою работу исполняю, а до остального никому дела нет. Вы же, Захар Захарыч, не делали мне замечаний? Кого касается, как я с парнями разговариваю, как одеваюсь, как вилку держу, как зеваю…

— Не ругал тебя — и зря. Должен был тебя воспитывать.

— Здрасьте! Меня еще бригадиры воспитывать будут!

Катя с грохотом отодвинула стул, собираясь подняться и уйти, но что-то заставило ее остаться на месте.

— А с девицами, которые даже краснеть ленятся, я нянькаться не могу.

Катя нетерпеливо передернула плечами.

— Так возвращаться к вам, Захар Захарыч?

— Я тебя обратно в бригаду не возьму.

— Думаете, работать разучилась?

— Работу твою, Катя, хаять не собираюсь. Да с Багратом и не разучишься. А поведение твое мне не нравится.

— Хуже стала себя вести?

— Да не хуже, чем прежде. Но девушкам с тебя пример брать не приходится.

— Плохо вы обо мне понимаете, Захар Захарыч. — Губы Кати подергивались все сильнее, на глазах показались слезы. — Что я, какая-нибудь гулящая?

— Лишнего про себя не придумывай. — В хриплом голосе Карпухина послышались теплые нотки. — Девушка ты неплохая. А ведешь себя так, что худое про тебя могут подумать. Вот Пасечник — ухарь-парень, а иной раз, вижу, стесняется твоих выходок. Как закуришь — отворачивается. Ну вот, глаза на мокром месте. Ты пойми, о чем речь веду. Теперь тебя у твоей жаровни за броней все видят. Ты думаешь, одному Баграту слава? А кто ему восемьсот пять заклепок нагрел? Екатерина Петрашень! На тебя люди оглядываться станут. И то, что раньше тебе — ноль внимания, теперь — забота! Ты во всем себя соблюдать должна. Вот так.

Катя всхлипывала, не вытирая слез.

— А от Баграта не уходи. Не советую. Он тебе добра желает. И обижаться на него не имеешь права. Пойдемка к Баграту, я вас помирю.

Карпухин сразу повеселел, отставил тарелку и направился к Баграту.

Сзади покорно шла Катя, утирая глаза краем косынки.

Баграт привстал навстречу Карпухину, белки его глаз и зубы блеснули на закопченном лице.

— Вот привел твою кралю обратно, — Карпухин притворно закашлялся. — Ишь что затеяла! Из бригады в бригаду бегать, обиды разводить…

— Садитесь, Захар Захарыч. — Баграт, все такой же сияющий, пододвинул стул. — Садись, Катя.

Карпухин оглянулся на свой столик, на одинокую тарелку. Баграт перехватил взгляд, принес тарелку с окрошкой.

— Правильно, Баграт, что к порядку ее приучаешь. Девушка она понятливая. Захочет — вся эта ржа и окалина с нее сойдут…


А через минуту Баграт и Карпухин, забыв о Кате, заговорили о своих делах.

Баграт никогда не выпивал за обедом, но сегодня на радостях сбегал в буфет.

Он взял в руку стаканчик и торжественно провозгласил:

— Разрешите, Захар Захарыч, поднять этот маленький бокал с большим чувством. За ваше здоровье. Правильно говорят у нас на Кавказе: благодарный ученик всегда старается обогнать своего учителя! И скупо тот расплачивается с учителем, кто на всю жизнь остается у него в учениках!

Баграт поставил стаканчик и простер над столом большие темные руки.

— Что эти руки умели раньше? Поднять да бросить, больше ничего.

— Чернорабочие всюду из моды выходят! — поддержал Карпухин. — Теперь неграмотные руки — не родня умной голове. Ты, говорят, второй вентилятор ставить собрался?

— Хочу сейчас, в перерыве, попробовать.

«Неужели чад сквозняком разогнали?» — удивлялся Карпухин, шагая к кауперу следом за Багратом и с уважением поглядывая на его могучие смуглые плечи, совсем открытые солнцу; вряд ли вообще найдется майка, которая окажется впору Баграту.

Карпухин увидел дежурного на компрессорной и властным жестом подозвал к себе.

— Ты что же это? — еще издали закричал Карпухин. — Так и будешь нас без воздуха держать?

— В жару всегда утечка воздуха больше.

— При чем здесь жара? Сам прохладно живешь, вот что я тебе скажу. С таким работничком только ежей доить. Двенадцать молотков прокормить воздухом не можешь! Так и работаем — ни спасибо, ни наплевать.

— Будет воздух. Как в аптеке!

Дежурный стал шарить по карманам, нашел папиросы, спички и закурил с таким деловым видом, будто именно это было самым важным и трудным во всей его работе.

— «Как в аптеке»!.. — передразнил Карпухин. — Тебя аптекарем сделать — ты бы всех больных уморил…

Катя проводила удивленным взглядом Карпухина и Баграта, которые вместе вышли из столовой.

Она посмотрела в зеркальце — не заплаканы ли глаза? — и пошла искать Пасечника.

Катя боялась себе в этом признаться, но пустыми, бессмысленными стали для нее отныне дни, если она не виделась с Пасечником.

— Ах, Коля, — призналась Катя вскоре после того ветреного утра. — Если бы вы только знали, как я тогда… Чуть сердце не разорвалось…

— Где тонко, там и рвется, — раздался рядом насмешливый голос Хаенко.

Катя вспыхнула и оглянулась — откуда взялся этот Хаенко? Ну просто проходу не дает!

— Думаешь, она тебе первому на шею бросается? — продолжал Хаенко с презрительной гримасой. — Как бы не так! Любишь надкусанные яблочки? Могу уступить за ненадобностью.

— Врет он, Коля, все врет!

Пасечник схватил Хаенко за грудь, да так, что затрещали отвороты брезентовой куртки.

Оба стояли тяжело дыша, лицом к лицу. Пасечник все ниже пригибал Хаенко к перилам мостика.

— А ну, извинись перед девушкой! Слышишь? — У Хаенко уже слетела кепка. — А ну признайся, что врешь!

— Ну, вру, — прохрипел Хаенко, спасаясь от удушья.

Пасечник отпустил его, молча отвернулся и демонстративно обтер руку об руку. А Хаенко, молчаливый и злой, спустился с мостика за своей кепкой…

После того случая Кате еще труднее стало скрывать, что Пасечник ей очень нравится.

Сегодня Катя не видела Пасечника вовсе, а вчера — мельком; он сидел верхом на какой-то железной трубе, ожидающей подъема, и завязывал трос. Не заметил Катю на самом деле или притворился?

В среду они поссорились.

Еще по дороге в театр Катя услышала веселый окрик какого-то паренька: «Гляньте, светофор!» Оглянулась — светофора поблизости не было, они с Пасечником еще не подошли к перекрестку. Тут же паренек снова закричал: «Гляньте, светофор идет!» Неужели по ее адресу? Или ей показалось? Почему так смеялись ребята? А главное — вместе с ними смеялся Пасечник! Он изо всех сил старался быть серьезным, даже виновато опустил голову, но удержаться от смеха не мог. Катя готова была поклясться, что она — причина этого всеобщего веселья. Она хотела обидеться, но не знала за что, и злилась из-за своей недогадливости.

В театре она смеялась громче всех, желая обратить на себя внимание.

Пасечник даже отодвинулся от нее, насколько позволяло кресло. Катя еще не видела его в таком гневе. Больше он с ней до конца спектакля не разговаривал.

Антракты Пасечник просидел в кресле, отказался и заглянуть в буфет, и прогуляться с Катей под ручку.

Пасечник не проводил ее домой после театра, а она не удержалась, наговорила грубостей.

И вот со среды они — будто незнакомы.

Ну зачем нужно было хохотать на весь театр? Она сделала это назло Пасечнику. Ему так понравилась красивая актриса, что Катя даже стала ревновать. От этой глупой ревности все и пошло. Пасечник сообщил Кате, что актриса Зоя Иноземцева — из самодеятельности и тоже работала когда-то нагревальщицей. И откуда Пасечник это узнал? Может, он все придумал?

Пасечника не было ни в столовой, ни у входа в столовую, ни в очереди за газированной водой.

Гладких вручил Кате бумажку, на которой был записан номер телефона; нужно срочно позвонить. Ее ищут, весь обеденный перерыв, звонили уже три раза.

— Мне звонили?

— Ну да, лично тебе.

«Не Пасечник ли? — обрадовалась Катя. — От него всего можно ждать».

— Кто же звонил? Ее никогда в жизни не вызывали по телефону!

— Из радиостудии.

Катя держала в руках бумажку, разочарованная.

Еще больше растерялась Катя, когда узнала, что на Доске почета вывешен ее портрет.

— Что же ты стоишь? — подталкивала ее Одарка. — Пойди взгляни!

— Чего я там не видела? — сказала Катя с напускным равнодушием и медленно, небрежной походкой, направилась к Доске почета.

Катя узнала себя еще издали, портрет висел рядом с портретом Баграта.

Какая-то перепуганная. И левый глаз вроде косит. Или это кажется? А косынка-то, косынка! Съехала куда-то набок. И волосы растрепались. Просто страшилище какое-то! Вдруг Пасечник увидит?

Катя почувствовала внутренний холод от этой мысли.

Катя зашагала к подножью каупера, и теперь ей казалось, что все-все смотрят на нее.

Ей очень хотелось курить, и она уже нащупала в кармане комбинезона папиросы и спички. Но не решилась закурить на виду у всех.

«Подымусь к себе — закурю».

18

Чем дальше бредет усталый человек по шоссе, тем, кажется, все быстрее и быстрее мчатся попутные машины, обгоняющие его.

Шоссе тянулось вдоль пруда, однако близость воды не освежала. Нагретый воздух дрожал над водой. Солнце за облаками уже клонилось к горизонту, но оно было все такое же неутомимое.

Токмаков устало шел домой.

Еще больше, чем рабочий день, его утомило сегодня собрание и эта перепалка с Дерябиным.

Началось с того, что Токмаков предложил изменить редакцию повестки дня: не «выполнение», а «сокращение графика работ». Дерябин обвинил Токмакова в штурмовщине, напомнил ему ядовитое замечание Медовца: «Сначала проспал, потом аврал». Но Токмаков неожиданно получил горячую поддержку: выскочил Матвеев и вдруг так обрушился на Дерябина, что Пасечник во всеуслышание сказал: «Смотрите-ка! Старик-то без монтажного пояса работает!»

После Матвеева долго и нудно говорил Гладких. Все ходил вокруг да около. Если бы речь Гладких изобразить графически, она бы выглядела так: большой вопросительный знак, а вокруг него следы, следы, следы…

Крику на собрании было много. А настоящий деловой разговор затеял Вадим. Говорил о подъеме «свечи» как о деле решенном, будто Токмаков уже составил проект, будто проект этот уже утвержден.

«Пасечник или Вадим? — озабоченно прикидывал Токмаков. — Пасечника поставлю главным. Иначе он на стену полезет. А Вадим его подопрет…»

Сердитый гудок заставил Токмакова прижаться к обочине шоссе. Его обогнала «победа» и тут же, скрипнув тормозами, остановилась. Следом подошли еще три легковые машины.

Дымов, приоткрыв дверцу, махал Токмакову рукой.

— Садись, прораб. Подвезу.

Во второй машине, с открытым верхом, сидел Медовец, возвышаясь над кузовом чуть ли не по пояс. Тут же машина рванулась вперед, — вот так же без разгона Медовец всегда начинает смеяться.

Токмаков залез в «победу» и оказался рядом с Терновым и каким-то незнакомым товарищем.

— Сразу видать нашу, гвардейскую выправку, — сказал Терновой. — Шагаете так, что смотреть любо-дорого. Прямо как на параде.

— А куда вы шагаете? — спросил Дымов, не поворачивая головы.

На шее у Дымова чуть обозначалась жирная складка и виднелись шрамы от ожогов.

— На Новоодиннадцатый.

— Очень торопитесь?

— Просто не умею ходить медленно.

— Тогда поедем с нами. Мы ищем место для поселка. Не возражаете?

Токмаков пожал плечами, за него ответил Терновой:

— Что, кадры на дороге подбираешь, Пантелеймоныч?

— А ты помалкивай, Иван Иваныч. Кто знает? Вот кончит он домну монтировать, пошлю его на поселок прорабом. Пусть себе квартиру строит. Пригодится холостяку.

— Не возражаю, — обрадовался Токмаков.

Он смотрел в боковое оконце: вот и его Новоодиннадцатый поселок.

Терновой возмущался:

— Догадались тоже! Новоодиннадцатый! В крайнем случае назвали бы Двенадцатый. Забыли, что после одиннадцати следует цифра двенадцать? Вы же архитектор города, — обратился он к соседу. — Ну, давайте сейчас же придумаем название и переименуем. Может, Гвардейский поселок?

— Дома построили быстро. А тротуары где? — спросил Терновой. — Где фонари? В том-то и беда! Каждый дом сам по себе. Строим дома, а не город. Это все барачные пережитки!

Токмаков без всякого сожаления проехал мимо своего дома, ему вовсе не хотелось вылезать сейчас из машины.

Поравнялись с кислородным заводом.

— Люблю этот завод! — Дымов кивнул на серое здание. — И знаете, за что люблю? Никогда перебоев из-за сырья нет. Вот оно, сырье.

Дымов широким жестом показал куда-то в атмосферу, и Токмаков вспомнил, как на последней оперативке Дымов кричал по телефону: «Кислорода нет? Где хотите достаньте! Самих заставлю кислород выдыхать!»

Наконец машина Дымова остановилась. Подоспели машины, шедшие сзади, и все вылезли размяться и осмотреть местность — ровный пустырь, заросший выжженной травой.

В машине было душно, но и выйдя из нее, Токмаков не почувствовал свежести. Парило. Небо на юге заволокло тучами.

Из последней машины вылез Плонский. Сперва из раскрытой дверцы показался грузный портфель, за портфелем — его хозяин.

Вытирая лицо платком, он озабоченно посмотрел на Тернового, который прогуливался по пустырю.

Дымов попросил Плонского еще раз высказать свои соображения по поводу этой строительной площадки.

— Теперь возьмем воду, — продолжал доказывать Плонский. — Насосная рядом, на цементном заводе. Строить не придется. Теперь возьмем планировку площадки. Пожалуйста! Тоже расходы минимальные. Электроэнергия? Тоже завод выручит. Понизительную станцию строить не придется. Так что стоимость квадратного метра жилья будет ниже сметной.

Дымов прогуливался, лицо его было непроницаемо, и это беспокоило Плонского. Он не отрывал от Дымова глаз, вытягивая голову то влево, то вправо.

— А как с транспортом? — спросил Терновой, глядя направлении дымящего цементного завода.

— С транспортом? Пожалуйста! Лучше не придумать. Шоссе — раз. Протянем ветку от поста «Цементный» — два. Часть материалов будем подвозить машинами по шоссе. В частности, кирпич выгоднее…

— Да не о кирпиче речь! — оборвал Терновой. — Речь идет о будущих жителях поселка.

— Я понимаю. Но трамвай сметой не предусмотрен… Придется пока потерпеть. Тут до дамбы всего километра два, два с четвертинкой.

— Что-то четвертинка у вас большая — усомнился Терновой.

— Бывают четвертинки, которые больше четверти! — прогремел Медовец. — Чуете?

— А вас не смущает цементный завод? — спросил Терновой.

— Цементный завод? — удивился Плонский. — Так онже далеко. Мы санитарные нормы учли.

— Вы-то учли. А вот учтет ли ваши нормы цементная пыль? Вчера ветер был северный, так у меня цемент даже на зубах хрустел.

— На стройке всегда пыль.

— При чем здесь стройка? — Терновой сузил свои чуть раскосые глаза. — Пыль была здесь. Я вчера весьэтот пустырь своей клюшкой измерил.

Дымов шагал, заложив руки за спину, низко опустив плечи. Можно было подумать, что он не слышал всего, о чем ему докладывал Плонский, и единственно, чем он сейчас всерьез заинтересован, — это дымами далекого завода, за прудом.

Как всегда в пасмурный день, дымы не казались столь темными и растворялись тоже быстрее, чем в голубом небе.

— Ласточки низко летают, — заметил сосед Токмакова по машине, архитектор города, — к дождю.

— И сверчок поет на высокой ноте, — подтвердил Медовец. — Чуете?

— Не знаю, как там ласточки и сверчки, — сказал Терновой, — нога моя чует. Самый лучший барометр.

Дымов молча смотрел на темные облака, тяжело повисшие над землей, на дымы.

Конечно, площадка, которую выбрал Плонский, имеет свои преимущества. Забывать об экономии Дымов не имеет права. Но, с другой стороны, не единой бухгалтерией жив хозяйственник. Шутка сказать — два километра пешком, да еще с четвертинкой. «Дети, в школу собирайтесь», а до школы — час ходьбы. Может быть, в этот час нужно уроки готовить. Иному школьнику как раз этого часа и не хватит, чтобы вместо тройки получить пятерку. Хочется построить такой поселок, чтобы будущие жители не поминали строителей недобрым словом.

— Но ведь на этом пустыре география не кончается? — сказал наконец Дымов.

— Конечно, можно еще поискать, — уныло согласился Плонский, перекладывая портфель из руки в руку. — Но лучше площадку вряд ли найдем.

— У меня есть предложение, товарищи, — сказал Терновой. — Поехали обратно на левый берег.

— На левый? — удивился архитектор города.

— Да, на левый. Обратно в Азию. Покажите-ка свой генеральный проект. Так и есть! Ведь проект разрешает строить и здесь, и здесь, и здесь? — Терновой трижды ткнул пальцем в план. — А если взять Кандыбину балку?

— Роза ветров позволяет, — согласился архитектор города.

— Может, товарищи, посмотрим в натуре? — воодушевился Дымов.

— Пожалуйста! — сказал Плонский обиженно.

Машины двинулись обратно.

Дымов отправил Медовца вперед, чтобы тот не глотал пыль, высовываясь из открытой машины поверх ветрового стекла.

По небу шли медлительные и низкие облака сине-серого, почти черного цвета, и на их фоне дорожная пыль выделялась особенно отчетливо — она белела, как мучная.

19

Машины остановились у подножья горы Сатач, вблизи пруда.

Терновой вылез из машины, тяжело опираясь на палку, морщась от боли. Он недовольно посмотрел на небо.

Дождь все собирался и никак не мог собраться, но где-то по соседству он, очевидно, прошел, потому что ветер дул совсем влажный.

— Ну как, товарищ Токмаков? Будет дождь? Токмаков тоже посмотрел на тучи и пожал плечами:

— Как говорит наш Пасечник, когда хочет посмеяться над Дерябиным: наверно не скажу, но, по всей вероятности, навряд ли.

— Это верно, — рассмеялся Терновой. — Погода сегодня какая-то неопределенная, дерябинская…

Токмаков никогда прежде в Кандыбиной балке не был.

По южному склону горы беспорядочно лепились домики и домишки — с самолета они, наверно, походили на пригоршню спичечных коробок, брошенных вразброс. Это и был поселок самостийных застройщиков, называемый Кандыбиной балкой.

Трудно объяснить происхождение этого названия. Говорили, что здесь некогда располагалась артель грабарей из Кривого Рога, а там есть такая Кандыбина балка. В годы первой пятилетки возникло несколько таких поселков — Первый Шанхай, Самострой, Второй Шанхай, Нахаловка, Карачун, Грабарский, Порт-Артур. В них жили преимущественно чернорабочие, многосемейные, которым в бараках жить было неудобно, а на отдельную комнату они рассчитывать не могли. Иные не хотели селиться в бараке, чтобы не расстаться с огородом, с курами, с коровой. В этих поселках жили также и те, кто вообще не мог претендовать на жилплощадь в домах и бараках «Уралстроя». Мало ли разного народу летело когда-то на яркие огни стройки! На стройку ехали «холодные» сапожники, парикмахеры, самодеятельные пекари и другие полукустари-полуторгаши, ехали лодыри, рвачи, оборотистые лентяи, любители легкой наживы, ехали беглые кулаки и уголовники, ехали самогонщики, шинкари, спекулянты, все те, кто не уживался в других местах, кто смотрел на стройку мирового гиганта как на кормушку.

Тех «проходимцев строительства», как называл их Карпухин, сильно поубавилось, но халупы, хибарки и лачуги остались и доживали свой век рядом с домами, перевезенными из затопленной станицы.

Терновой предложил строить поселок чуть ниже Кандыбиной балки, у самого пруда.

— О том, какой вид откроется из окна будущей комнаты, тоже не вредно подумать, товарищ Плонский.

При этом Терновой широким жестом показал на пруд, подступающий к ковыльному подножью горы Сатач.

Голубое зеркало пруда было вправлено в ярко-зеленую рамку; это вдоль берега извилистой линией тянулись камыши.

Плонский вздохнул.

— Конечно, место красивое. А вот метр жилья здесь в копеечку влетит. Насосная станция. Понизительная. Ветку придется протянуть еще километра на полтора. Затрещит весь мой баланец.

— «Баланец, баланец»! — рассердился Терновой. — Речь идет об удобствах пяти тысяч человек. Это тоже баланец.

— Вы не умеете смотреть на вопрос с финансовой точки зрения, — возразил Плонский.

— А у нас вообще не существует какой-то особой финансовой точки зрения. Есть государственная точка зрения. То, что вы бережете копейку, — это хорошо. Но экономить надо разумно.

— Вам-то легко говорить, — вздохнул Плонский. — А у меня от дебета-кредита бессонница.

— Но разве экономить — скаредничать?! Экономить — значит в то же время быть в чем-то щедрым. А где еще так уместна щедрость, как в благоустройстве жизни, улучшении быта?!

— А все-таки я бы тебя, Иван Иваныч, своим кассиром не поставил, — усмехнулся Дымов. — У Плонского в руках кошелек надежнее…

Плонский приосанился и похлопал по портфелю, но тут же помрачнел, потому что Дымов поддержал Тернового — здесь будет город заложон.

За плетнями, огораживающими приусадебные участки, стояли и смотрели на незнакомых начальников в парусиновых костюмах и картузах женщины и какой-то старик, вышедший из хибарки, наполовину врытой в землю и густо заросшей травой.

— Наверно, самый главный, — прошамкал старик, указывая на Плонского. — Больно портфель велик.

Жители Кандыбиной балки и не подозревали, что сейчас решилась их судьба: иным придется переселяться повыше по склону горы, иные переедут в дома будущего поселка.

Терновой остановился возле невзрачного домика. Он узнал и резные наличники на окнах, и забавный жестяной флюгер-петушок на коньке крыши.

Ну конечно же тот самый домик из затопленной станицы, он стоял там близ церкви.

— Карпухина жилье. Ведь вот упрямая голова! Не хочет переезжать.

Из калитки вышла Василиса.

— К нам, Ванюшка, пожаловал?

— Здравствуй, молодуха. Старый твой дома?

— Разбудить недолго. И графинчик в погребе дожидается.

Терновой с сожалением оглянулся.

— Видишь, целой свадьбой разъезжаем. В другой раз. В город не надумали перебираться? Сколько раз уже Захар Захарычу предлагали…

— Сколько раз предлагали, столько раз отказались. — Василиса повысила голос: — Мы за ванной твоей не гонимся! У нас банька на задах. И свои веники на березе растут.

— Веник наломать — дело маленькое. А вот как бы ваш дом на слом не пошел.

— Да ты что — шутишь?

— Какие шутки! Поселок здесь строить будем.

— Опять наш дом у тебя на дороге стоит! Ну что же, снова разберем и снова переедем. На этажах жить не собираемся!

Василиса ушла, хлопнув скрипучей калиткой.

Брызнул наконец долгожданный дождь. Но свежести не принес.

Редкие дождевые капли оставались лежать в серой мягкой пудре, в облатках из пыли. Едва хватило влаги, чтобы прибить пыль на дороге, смочить машины и крыши домов. Дождь даже не промыл траву. Лужу у колодца лишь слегка рябило. Словно все силы дождя были растрачены на затянувшиеся сборы: идти или не идти? И сейчас непонятно было, идет дождь или не идет, перестает или только принимается.

Стало ясно, что гроза прошла стороной. Глухо прогремели далекие раскаты грома. На горизонте чернели косые полосы дождя.

Неожиданно для Токмакова из Кандыбиной балки машины повернули в лесопитомник.

Лесопитомник был в каких-нибудь двух километрах, и Дымов распорядился заехать туда, чтобы заодно решить вопросы, связанные с озеленением поселка.

Маша смутилась, увидев Токмакова, вылезающего из «победы».

— Куда же вы пропали? Исчезаете неожиданно, И еще более неожиданно появляетесь. Этак вы когда-нибудь приедете, а меня уже не застанете.

— Не застану?

— Знаете, Константин Максимович, мне предложили уехать. В Казахстан, в Красные Пески.

— Уехать?

— На стройку. Новый металлургический завод. Условия замечательные. Совершенно самостоятельная работа.

— Самостоятельная? — помрачнел Токмаков.

— Вся работа по зеленому строительству. Голые пески — и ни одного дерева вокруг.

— Ни одного дерева? Да, да, конечно. Если голые пески… — Токмаков разозлился на себя, вспомнив протот дурацкий звонок по телефону; будто он кого-то осчастливил тем, что решил здесь остаться. — Ну и что же вы решили?

Токмакову показалось, что Маша долго не отвечала на его вопрос.

— Жаль со стариками своими расстаться. А потом саженцы свои оставлять не хочется.

— Саженцы? Да, да, конечно.

— А какими судьбами вас сюда занесло? — спросила Маша, удивленно подняв брови.

— Ездил с Дымовым. Выбирал место, где буду ждать вашего возвращения из Красных Песков.

— Нет, серьезно.

— На дороге меня подобрали. Везли домой, а привезли к вам.

— С вами невозможно серьезно разговаривать. — Маша рассмеялась. — Обедали?

— Завтракал.

— А что было на завтрак?

— Колбаса с печеньем.

— Ну и как?

— Невкусно. Может быть, колбаса была слишком соленая. Или печенье попалось слишком слад-кое.

— Ничего не поделаешь, — Маша театрально вздохнула, — придется своим завтраком поделиться. Вам отсюда тоже на правый берег?

— На правый.

— Ну, вот и хорошо. Вместе уедем на катере. Он к пяти часам подоспеет.

Она принесла сверточек с едой, усадила Токмакова на ступеньки крыльца, велела ждать, а сама ушла в контору, где собралось начальство и уже началось что-то вроде летучего совещания.

Маша вошла в контору, скосила глаза и увидела в окно Токмакова. Тот сидел на ступеньках крыльца и закусывал.

— Токмаков с аппетитом ел, поглядывал в раскрытое окно и прислушивался.

— Посадить дерево — это только начало, — горячо убеждала кого-то Маша. — Нужно еще ухаживать. Нужно защитить от всех опасностей. Чтобы не сломали. Чтобы козы не обглодали. Вы только умеете подсчитывать, сколько деревьев посажено. А вы подсчитайте, сколько деревьев выжило! Цифры в ваших отчетах сразу поубавятся.

Плонский возражал Маше, но Токмаков не расслышал ничего, кроме «пожалуйста», и тут же Плонского заглушил мощный смех Медовца.

— А здорово нас тут с тобой в оборот взяли, товарищ Плонский, — добродушно сказал Дымов, выходя из конторы.

— То-то Плонский никак не хотел заезжать в лесопитомник, — напомнил Терновой; он осторожно, опираясь на палку, спускался по ступенькам крыльца.

— Занозистая девушка! — Дымов, перед тем как сесть в «победу», попрощался с Машей, а это было признаком того, что он доволен ею. Он уже собрался захлопнуть дверцу машины, но увидел Токмакова. — А вы почему не грузитесь?

— Я отсюда на катере доеду.

— Что же ты, Пантелеймоныч? — рассмеялся Терновой. — Возил, возил свой кадр и вот куда завез.

— Он в этом лесу не заблудится, — взорвался смехом Медовец, уже торчавший чуть не по пояс из кузова своей машины. — У него тут Красная Шапочка знакомая.

Маша непроизвольно поправила косынку.

— А я и не знал, что вы умеете так ругаться, — сказал Токмаков, когда они остались одни.

— По-моему, вы давно имели случай в этом убедиться. Еще когда вас жажда мучила.

— Но тогда от вас попало просто прохожему…

— К тому же не слишком скромному и вежливому…

— Вот с начальством ссориться — дело иное. Сам не всегда умею.

Токмаков подождал, пока Маша закончит свои дела. Возбужденная и веселая, она без устали носилась из конца в конец лесопитомника.

Потом они сидели на берегу пруда, у мостков, и ждали катера с правого берега.

Слева тянутся отмели, поросшие камышом. Неподалеку в пруд втекает ручей. Мельчайшие частицы руды перекрасили воду в морковный цвет.

Необычайный цвет воды, очевидно, и вызывал птичье беспокойство — утки над камышами суетились и не находили себе пристанища.

Токмаков принялся напевать сперва еле слышно, а потом, осмелев, вполголоса.

— А песни вы поете все прощальные, — заметила Маша, когда он умолк. — «Прощай, любимый город», «Мы простимся с тобой у порога», «Платком махнула у ворот…».

— Что же делать? — пожал плечами Токмаков. — Птицы перелетные!

И он показал рукой на стаю уток, взлетевших над камышами.

Катер все не показывался.

— Что-то там, в Европе, застрял этот катер, — сказала Маша. — В «Пионерской правде» такая загадка была напечатана: «В каком городе дети ходят пешком в школу из Европы в Азию?» Это когда у нас на правом берегу еще не было школы и мы ходили по дамбе через Урал на Тринадцатый поселок. Мы ведь с вами европейцы. А кто тут, на левом берегу, живет — азиаты.

Катер все не шел и не шел, и каждый из них втайне был доволен тем, что катер запаздывает и можно сидеть на этом самом камне вдвоем, вот так, рука в руке, ничего не говоря вслух, не двигаясь, почти не шевелясь.

20

Дерябин взял в руки проект Токмакова со снисходительным видом: «Ну, ну, посмотрим, что там нафантазировал молодой человек».

Но по мере того как Дерябин знакомился с проектом, снисходительное выражение исчезло с его лица.

Прораб этот Токмаков не плохой. Взять хотя бы то ветреное утро. И нельзя сказать, чтобы Токмаков тогда пытался свалить вину на него, на Дерябина. За спиной ругать его не станет. И это — хорошо. Но в глаза не постесняется, а это — плохо.

Все-таки много в этом Токмакове мальчишества. И мало уважения к старшим. Так и с этим проектом. Новатором хочет прослыть. А разве Дерябин сам не хочет ходить в новаторах? Очень даже хочет!

— Ну что ж, вполне допустимо… Откровенно говоря, не так глупо, как могло показаться… Я бы сказал, что расчеты правильны… Допустим!.. — то и дело раздавалось в конторке.

Наконец Дерябин просмотрел все чертежи, схемы, проверил расчеты.

— Проект следует признать интересным, — сказал Дерябин. — Проект можно было бы даже принять, но…

Токмаков задержал дыхание.

— …он связан со слишком большим риском. А так рисковать, дорогой товарищ Токмаков, мы сейчас не можем. Мне кажется, последняя царга наглядно показала, как опасно в местных условиях подымать такие тяжеловесы.

Токмаков резко сказал:

— К местным условиям следует приноравливаться. Не играть с ветром.

— Все-таки короткая у вас память, дорогой товарищ Токмаков. А я как вспомню ту пыльную бурю… Не знаю, как вы, но я в то ветреное утро постарел сразу на несколько лет…

Дерябин поежился, подергал ртом, словно у него опять хрустел песок на зубах, и сплюнул.

— Я о ней тоже не забыл.

— Спор у нас совершенно беспредметный, между нами говоря. В вашем предложении, дорогой товарищ Токмаков, прежде всего нет практического смысла. Монтаж идет по графику.

— Однако рабочие высказались за сокращение сроков монтажа…

— Мы же с вами не малые дети, товарищ Токмаков. При чем тут рабочие? Вы же затеяли всю эту демагогию. Полезна ли, собственно говоря, такая лихорадка? Важно других не задерживать. Чтобы нам на пятки не наступали. А отрываться от других — значит вносить сумятицу и штурмовщину.

— Принципиально не согласен! Уйдем вперед мы — за нами потянется сварка. А сейчас! Какое там — вперед… Мы держим других. Из-за нас отстает монтаж механизмов.

— Об этом пусть другие заботятся.

— Если подымем «свечи» вместе с «подсвечниками», мы сэкономим не только четверо суток.

— А сколько же, позвольте осведомиться?

— Наш опыт будет учтен в проекте организации работ на всех будущих домнах.

— В министерстве, конечно, обрадуются! Откровенно говоря, они там страсть как любят, когда на местах сами себе сроки сокращают! По себе знаю. Сам в министерстве сидел. Предположим, мы с вами сократим срок. И уложимся в него. Ну, а потом? Между нами говоря, потом спать спокойно не придется. И захотите вернуться к старому, да поздно будет. Назвался, дорогой товарищ Токмаков, груздем…

— Но зачем же возвращаться к старому, если удалось сработать по-новому?

— Я против штурмовщины и отсебятины. Я, дорогой товарищ Токмаков, хочу выполнять план. А если можно — перевыполнять. Но рисковать планом я не могу. Между нами говоря, процент выполнения плана — показатель не только технический. Это показатель и политический. Наша партийная совесть цифрами измеряется.

— Политика — в том, когда мы сдадим домну. Важна конечная цель.

— А если из-за вашего проекта ухудшатся месячные показатели?

— Пора бы вам уже рассуждать технически зрело. Вы сколько времени работаете прорабом?

— Третий год.

— Вот видите! А кругозор у вас все еще как у мастера. А иногда, между нами говоря, ведете себя как захудалый бригадир… Рискуйте себе на здоровье, но рискуйте своей головой, своим карманом. А другие от этого страдать не обязаны.

Дерябин снова развернул, снова свернул проект в трубку и совершенно неожиданно спросил:

— В преферанс играете?

— Не умудрил господь.

— Напрасно. Между нами говоря, весьма тонкая игра. Вот там я иногда рискую сверх всякой меры. Бывало, торговался втемную до восьми червей! А то есть игроки — заявляют мизер при трех ловленых… Риск не оправдался? Ну что же, расплачиваешься из своего кармана своими деньгами. А если из-за вашего проекта-прожекта рабочие останутся без премиальных?

Токмаков мрачно молчал, и Дерябин поспешил это объяснить неопровержимостью своих доводов.

— Ну, ладно, оставим преферанс, поскольку вы в нем ничего не смыслите. Но ведь вы же, дорогой товарищ Токмаков, не токарь, который хочет перейти на новые скорости резания. Собственно говоря, чем рискует этот токарь-скоростник? Резцами. Ну, предположим, деталью, которую обтачивает. А если наш токарь обмишурится? Ничего страшного! Во всяком случае, на работе других токарей не отразится. Токарь выполняет личный план. И риск у него единоличный. А наш план?

Токмаков промолчал.

— Вот видите! — Дерябин по-своему расценил молчание Токмакова. — Ведь не я установил этот план. Что же вы думаете? Они там, — Дерябин показал на потолок, будто начальство в этот момент сидело на покатой трубе, в которой помещалась конторка; этот жест остался от того времени, когда Дерябин работал в главке и его кабинет находился под кабинетом министра, — они там, наверху, не знают, как следует вести монтаж и как не следует? Откровенно говоря, знают лучше нас с вами! Но не хотят рисковать. Почему же я должен рисковать вместо них?

— Вы так говорите, будто один собираетесь вести подъем. Но ведь все понимают, что это — трудная задача. И все считают, что риск оправдан. И я рискую. И бригадиры. Все монтажники! Я же с ними советовался, все им рассказал. Больше того, этот проект основан и на их предложениях, высказанных на собрании.

— Им хорошо изобретать. С них спрос маленький. Между нами говоря, им особенно и рисковать-то нечем. А нам с вами нужно подумать.

— То есть как это — особенно рисковать нечем? — вскочил Токмаков. — А своим добрым именем? Своей рабочей репутацией? Разве они не такие же хозяева дела, как и мы с вами? Пасечник, Вадим, Борис Берестов, любой рабочий! Что же им — только денежки в кассе получать, а на домну плевать?

— Обо всем этом я уже читал в газетах, дорогой товарищ Токмаков, — скучающим тоном произнес Дерябин. — А вот в случае чего вам же первому, а не Хаенко вашему, нахлобучку дадут. И, откровенно говоря, правильно сделают! Вот тогда имя и репутация — все сразу загремит… Простите, вы с какого года в партии?

— С августа сорок третьего…

— Сразу видно, что молодой коммунист. Не хватает еще у вас политического чутья и опыта.

Токмаков пожал плечами.

— Я вступил в партию в дни боев с фашистами на Орловско-Курской дуге. И стаж мой никакого отношения к подъему «свечи» не имеет. С таким же успехом этот проект мог предложить и беспартийный инженер.

Токмаков, плохо сдерживая раздражение, начал свертывать в трубку чертежи и схемы.

— Вы, надеюсь, не будете возражать, если я покажу свой проект Гинзбургу?.. Правда, он беспартийный. Или вы опять обвините меня в недостатке политического чутья?

Дерябину не хотелось, чтобы Токмаков шел со своим проектом к Гинзбургу. Он понимал, что Гинзбург скорее всего поддержит Токмакова.

«Моя работа здесь — экзамен, — рассуждал Дерябин. — Выдержу экзамен — вернут в Москву. Провалюсь — переэкзаменовки не дадут. Кто же занимается экспериментами на экзамене? Погонишься за пятеркой, а сорвешься на двойку».

Токмаков продолжал горячиться и, кажется, что-то доказывал, но Дерябин не вслушивался в его слова и продолжал думать о своем.

«Мне двойка ни к чему. Студентов и тех за тройку стипендии лишают. Вот не вернут в министерство — что тогда? Ведь Зина из Москвы никуда не поедет…»

Дерябин нервно взглянул на свои часы, которые показывали московское время, так и не уяснил, который же теперь час, и дождался, когда Токмаков замолк.

— Разве я возражаю? — сказал наконец Дерябин. — Конечно, покажите свой проект! Григорий Наумович, возможно, и одобрит. Но утвердить тоже не вправе.

— Почему?

— Потому, что такие проекты дано право утверждать только наверху, в главке. Собственно говоря, разве я против вашего проекта? Но вы меня толкаете на преступление.

— Преступление?

— Поймите, что я сейчас всего-навсего старший прораб, а не тот инженер главка, который утверждал когда-то всю технологию монтажа. Вот сиди я сейчас в главке, я бы ваш проект мог утвердить. Но если бы после этого кто-нибудь на площадке посмел отступить от утвержденного мною проекта, я бы с него голову снял. Государственная дисциплина. Понимаете?

— Понимаю. Вы хотите поспокойнее жить и прячетесь за громкие слова. А к Гинзбургу я все-таки пойду.

Токмаков резко встал и нахлобучил кепку.

— Что же, ждите Григория Наумовича. Он на днях должен вернуться из командировки. Между нами говоря, если Григорий Наумович возьмет на себя такую ответственность, за мной дело не станет, я вас поддержу. Но еще раз повторяю — мы с вами самостоятельно рисковать не имеем права.

Токмаков безразлично кивнул Дерябину и вышел из комнаты.

Он готовился выдержать бой. Но понимал, что к главному инженеру нельзя идти с черновиками. Надо все еще раз выверить, пересчитать, чтобы к возвращению Гинзбурга из командировки быть во всеоружии.

Токмаков помнил, что Таня Андриасова — чертежница, и принес к ней домой все свои схемы и чертежи.

— Вот тебе, Таня, боевое задание от капитана Токмакова.

— Есть, товарищ гвардии капитан, — обрадовалась Таня. — Только беда, Сережка всю готовальню разорил!

— Эту материальную часть я тебе добуду. А дело такое — или голову себе сломаю, или помолодею.

— Тоже старик объявился! А намного помолодеть собираешься?

— Сразу на четыре дня помолодею, не меньше.

21

Заснуть больше не удавалось, но Катя продолжала лежать, не открывая глаз. Так легче сосредоточиться и вспомнить все по порядку.

Газета висела до середины следующего дня. Потом ее, выгоревшую на солнце, совсем желтую, заменили свежей. Но ведь это не значит, что газета с заметкой совсем исчезла? Ее получат подписчики. И эта фотография на Доске почета. Ночью там горят лампочки. Люди из ночной смены тоже видели фотографию. Под ней красиво написано: «Екатерина Петровна Петрашень».

А может, при электрическом свете не видно, что она растрепанная? Хоть бы Пасечник не вздумал смотреть на Доску почета…

Корреспондент этот обещал поговорить с фотографом. Но вдруг фотограф заупрямится и не захочет переснять Катю? Или пообещает, а потом и думать об этом забудет? Недаром Захар Захарыч называет его Обещалкиным.

Надо же было полениться, не посмотреться в зеркальце! Такой степкой-растрепкой снялась!.. А косой Катя сроду не была. Это фотограф ее изуродовал…

Завтра Катя пойдет в радиостудию. Выступать будет, Не хуже той Зойки Иноземцевой, на которую Пасечник в театре глаза пялил. Подумаешь, актриса! Тоже у жаровни коптилась, тому же Карпухину заклепки пекла!..

Катя представила себе, как Пасечник будет слушать ее речь. На бумажке уже все написано. Нужно только прочесть без запинок. Где запятые — передохнуть, где точки — помолчать подольше. А эта Зойка Иноземцева, она чужие пьесы читает!.. Может, она вовсе и не такая красавица. Их там мажут в театре, из старух делают молодых. Интересно, а в студии не мажут?.. Катя рассмеялась. «Дурочка я! Это же радио». Интересно, как эта самая студия выглядит — может, там светло, как в фотоателье? Или там синий свет горит? Надо было у Захар Захарыча спросить, он все радиостудии обошел. Катя достала с тумбочки зеркальце, посмотрелась в него, повела глазами и с удовольствием похлопала длинными черными ресницами. Ничего девочка!.. А копоть на веках — это даже хорошо, что она не смывается. Во всяком случае, лучше, чем грим у Зойки Иноземцевой.

После ссоры с Пасечником в театре и разговора с Карпухиным в столовой Катя стала следить за своими словами, за своей внешностью и манерами.

Она вспоминала, чем бывал раздражен Пасечник, вспоминала замечания, которые делал ей Баграт — всегда наедине и в очень деликатной форме. Катя как бы выслушивала эти замечания заново и только сейчас, спустя много дней, краснела.

Как грубо она тогда закричала на Баграта: «Можешь делать замечания своей жене!» Жена-то у негоинтересная. Катя познакомилась с ней, когда Баграт ставил рекорд и Таня приносила ему завтрак. Баграт поделился завтраком и с Катей. Он налил ей крепкого чая из термоса и сказал: «Привык на Кавказе. В жаркий день жажду утоляет. Как молодое вино». А Катя даже спасибо не сказала…

Таня рассказала Кате, как она ухаживала за раненым Багратом на фронте; как стала санинструктором и комсоргом в саперном батальоне. Рассказала, как они жили с Багратом в шалаше, скроенном саперами из трофейных плащ-палаток. Они неразлучны с фронта.

Катя доверялась теперь жене Баграта во всем. Как-то она призналась Тане, что после смены не пошла под душ, а легла, усталая, возле своей кровати прямо на черную училищную шинель, подложила под голову ватник и так проспала до утра. Как Таня ругала ее за это!

Вчера Катя пришла очень усталая, к тому же у них в общежитии не работал душ. Ну что ж, она отправилась в дом молодоженов по соседству и вымылась там на славу.

Катя брезгливо, даже с ненавистью, посмотрела на свою руку, на татуировку. Из-за этого ее часто окликали по имени незнакомые парни. Пришла же когда-то в голову такая блажь! Еще упрашивала подругу, чтобы та истыкала кожу иголкой, окунутой в синюю пакость. Будто Катя могла забыть свое имя или без этого клейма ее стали бы путать с другими девушками.

Но благодаря татуировке на руке Катя и познакомилась тогда с Пасечником.

«Кто последний? Я за Катей», — вспомнила Катя, и сердце заныло тревожно и сладко.

Катя перебрала в памяти все свои встречи с Пасечником. И вспомнила много такого, что заставило ее встревожиться, от чего сразу бросило в жар, будто она только что сменила легкую простыню на ватное одеяло.

В первый раз Пасечник ничего не сказал и только поморщился, когда она стала прикуривать от его папиросы.

А что, если бросить курить?..

У входа в столовую торчит водопроводный кран. К нему привинчивают шланг, и когда поливают, у крана всегда образуется большая лужа. Однажды Катя вышла из столовой, а обойти лужу ей было лень. Тут подвернулся кто-то из своих, кажется Бесфамильных. Она подбежала сзади, крикнула: «Неси меня!» — и повисла у него на шее, болтая ногами. Едва она ступила на сухую землю, как заметила насмешливый взгляд Пасечника.

Видимо, он не забыл ее путешествия через лужу, потому что в следующий раз, когда она прихвастнула, рассказывая о том, как за ней кто-то ухаживал, Пасечник сказал: «Ну конечно! Вы же привыкли, чтобы вас на руках носили!»

А зачем нужно было курить на стадионе? Главное — и денег-то не было, чтобы купить пачку, так — прямо на грех — по рядам носили рассыпные папиросы. Катя покупала у мальчишки папиросы и проворонила момент, когда строители забили гол металлургам. На трибуне закричали, мальчишки стали бросать в воздух кепки. Катя увидела только, как вратарь, пропустивший мяч, достал его из сетки, выбил на центр поля и затем стал, прислонившись к штанге, понурив голову, не глядя на трибуны. А гол, оказывается, забил Пасечник, и пришлось признаться, что она этого не видела.

Потом мяч, посланный чьим-то мощным ударом, метнулся на трибуну. Кате померещилось, что мяч ударит в нее, и она взвизгнула с преувеличенным испугом, так что зрители на трибуне, и в том числе Терновой, сидевший поблизости, повернули голову в Катину сторону. Инвалид на костылях, сидевший рядом, с криком: «Эх, раз в жизни!», не вставая со скамейки, стукнул единственной ногой по летящему в него мячу и отбил его обратно в поле.

Вспомнила Катя и тот день, когда Пасечник впервые пришел в гости. Не скрывая насмешки, он оглядел стену около ее кровати, тумбочку и все убранство.

На стене висит яркий плакат. На плакате изображен человек, неловко прыгнувший на площадку трамвая. Руками он еще держится за поручень, а ноги уже волочатся по мостовой, у самых рельсов. Поверх трамвая написано: «Не прыгайте на ходу!», а внизу, на мостовой: «Соблюдайте правила уличного движения!»

«Ну и ну!» — сказал Пасечник, с трудом удерживаясь от комментариев.

А потом снял со стены гитару Одарки, ударил по струнам и запел:

Я на свадьбу тебя приглашу,

А на большее ты не рассчитывай!

Может, ей следовало тогда обидеться?

И чем дольше Катя лежала, не открывая глаз, стараясь вспомнить все по порядку, тем сильнее расстраивалась, тем больше стеснялась своих поступков, тем больше находила поводов для обид, которые, однако, по размышлении оказывались зряшными, пустыми.

Нет, не заснуть ей больше с таким тяжелым сердцем.

Катя встала, позавтракала, занялась туалетом, причесалась, как ее научила Таня, — волосы гладко зачесаны назад и собраны жгутом на затылке; затем сходила в магазин на углу и часа в два с сожалением убедилась, что все дела, не терпевшие отлагательства, она уже сделала.

После напряженной работы у горна Катя с большим нетерпением ждала, когда наступит ее выходной день.

Однако с некоторых пор она стала относиться к своим выходным дням со смешанным чувством удовольствия и какой-то неловкости, даже тревоги.

Всю неделю она приучалась ценить каждую секунду. Всю неделю она относилась ко времени так бережно. А в выходные дни растрачивала время впустую.

Соседка по комнате, Одарка, знала, чем заняться в выходной день. Под подушкой у Одарки уже лежала книга, на которую та давно была записана в библиотеке, только вчера получила и которую ей так не терпелось прочесть. Одарка успевала и почитать, и написать письмо, и заучить слова новой песни, а потом убегала во Дворец культуры на спевку.

А Катя долго в утомительной праздности сидела у застеленной кровати и думала, чем бы заняться до того, как подойдет вечер и можно будет отправиться шумной гурьбой гулять или в кино.

Бывало и так, что она шла в кино с Хаенко или с почти незнакомым парнем, купившим билет для нее, а потом весь вечер перебранивалась с ним, била его по рукам, но все это беззлобно, не находя в том ничего некрасивого. А теперь Кате не хотелось ни с кем ходить в кино, только с Пасечником.

Вечерами она ходила с Одаркой на танцы. Кате во время танцев некогда было присесть, отды-шаться, она была всегда нарасхват, а Одарка с грустным вниманием сидела и смотрела, как танцует подруга. Изредка Катя вспоминала о ней, и тогда они танцевали вдвоем, причем рослая Одарка — за кавалера. Она так привыкла к этой роли, что уже чувствовала себя менее уверенно, когда ей самой доводилось танцевать с кавалером.

Одарка была излишне высока, с широкими плечами и слишком большими руками. Румянца тоже было в избытке, будто на щеки клала румяна. Она всего стеснялась — своей физической силы, своих больших рук, больших ног; даже Кате стеснялась Одарка признаться, что ей жмут новые модельные туфли тридцать девятого размера. Она смеялась только про себя, любила шептаться с девчатами, из всего делала тайну, чуралась кавалеров. Давно и безнадежно она была влюблена в Вадима, но тот на нее внимания не обращал и вряд ли догадывался о ее чувствах.

— Пойдем вместе в библиотеку, — предложила Одарка сегодня утром.

— А что я там не видела?

— Много хороших книжек не видела. А видела — так не читала.

— Скучные там книжки.

— Книжки — про жизнь. А про жизнь — значит, не скучные.

— А я люблю книжки увлекательные, чтобы читать и ни о чем не думать. Например, приключения…

В сущности, Катя не прочь была бы пойти с Одаркой в библиотеку. Ведь многие книги, которые та приносила, Катя тоже успевала прочесть, иные с горячим интересом. Но пойти самой записаться — как-то не хватало желания. И на предыдущих стройках Катя заходила в библиотеку только один раз — накануне отъезда, когда на руках у нее был обходной лист. В библиотеке ставили штамп, что книги возвращены, а книг Катя вовсе и не брала.

Кате не хотелось сегодня уходить из общежития. Надеялась, что Пасечник все же придет.

Она приподняла будильник, лежащий на столике вниз циферблатом (иначе он ходить не умел), — половина четвертого, и ее ручные часы столько показывают. На что же убить время?..

Стало совершенно ясно, что Пасечник сегодня не придет и неизвестно, придет ли вообще.

«Такая у меня судьба, — раздумывала Катя, печально глядясь в зеркало. — Нравлюсь многим. Вот только тому, кто мне нравится, я совсем-совсем не нужна…»

22

В дверь постучали три раза, и Катя в испуге шарахнулась от зеркала.

— Можно к Екатерине Петровне? — услышала она за дверью знакомый голос.

От счастья у Кати задрожали руки, но тут же она ужаснулась: «Значит, видел Доску почета!» — а вслух сказала:

— Войдите!

Пасечник появился на пороге. Он картинно провел рукой по рыжеватым волосам.

— Здравствуйте, Коля. А я уже думала, что…

— Зачем же думать? Тем более — сегодня, в выходной.

— Садитесь, пожалуйста! Ну, как ваши дела, Коля? Как жизнь?

— Жизнь бьет ключом. И всё — по голове!

— Какие-нибудь неприятности?

— Зачем? Это я так, для красного словца. Сегодня опять всю ночь на домне проторчали. По милости старшего прораба. Вообще этот Дерябин не соответствует действительности. Бурей пахнет — подъем у него. А когда ветерок чуть-чуть дышит — боится, выжидает. В общем, на молоке обжегся, теперь на газированную воду.

— Так вы, наверно, спали?

Катя не сумела скрыть радости: вот почему Пасечник пришел так поздно!

— Точно! На свидание к девушке надо являться свежим и бодрым! Тем более вы теперь не просто Катя, а можно сказать — Екатерина Великая, гордость Каменогорска, верная дочь родины…

Пасечник продолжал глядеть на Катю озорными и добрыми глазами.

Она тоже набралась смелости и посмотрела ему прямо в глаза.

У Кати большие, очень красивые серые глаза с черными ресницами и с темными веками от въевшейся в поры копоти и частиц угля.

— И с чего это вы хорошеть стали, Катюша? Даже странно…

Катя испуганно принялась поправлять гладкие черные волосы, зачесанные назад, так что уши оставались открытыми.

Неожиданно Пасечник достал из кармана сверток и вручил его Кате.

— Что там? Косынка! И какая красивая! Откуда она?

— Из будущих премиальных.

Катя повязала голову и подошла к зеркалу. Ей очень шла эта шелковая косынка, белая, с голубыми полосками по краям.

Пасечник, довольный тем, что подарок понравился, и не зная, как это скрыть, подошел к кровати Одарки, снял со стены гитару и начал сосредоточенно настраивать.

Наконец зазвучали аккорды, и он запел из старой цыганской песни: «А без денег жизнь плохая, не годится никуда!..»

— Сегодня эта песня не соответствует действительности. — Пасечник похлопал себя по карману пиджака. — Вот они, денежки! Так что наряжайтесь, Катюша. В цирк поедем. А то после третьего звонка вход в зрительный зал воспрещен. А нам до цирка еще в ресторан «Мангай» надо завернуть. Не знаю, как вы, Катюша, но я, например, заочное общественное питание не признаю! Я вчера, когда брал билеты, узнал — на голодный желудок в цирк не пускают. А то примутся зрители бутерброды жевать! Можно все представление сорвать. Дрессированные медведи откажутся танцевать. Тоже потребуют себе ужин.

Катя очень любила, когда Пасечник вот так балагурил.

— Между прочим, вы, Катюша, поторапливайтесь, потому что нас внизу такси ждет.

— Такси? — У Кати расширились глаза.

— Клянусь своей красотой! — Пасечник высунулся в окно. — Во-от машина стоит у подъезда. Слышите, как счетчик работает?

Катя тоже высунулась в окно, увидела такси у подъезда общежития, отпрянула от окна и принялась в испуге поправлять прическу и носиться по комнате.

Она скрылась за дверцей шкафа и стала переодеваться.

— Я быстренько. Вы отвернитесь.

Пасечник взял стул, сел спиной к шкафу и принялся осматривать стену у Катиной кровати, ее тумбочку. Яркий плакат, на котором изображен был человек, неудачно прыгнувший на ходу в трамвай, висел на старом месте.

— Симпатичный молодой человек! — воскликнул Пасечник. — Родственник ваш? Или просто так, тяжелое воспоминание?

— Очень много о себе воображаете, — фыркнула Катя за дверцей шкафа, откуда донеслось шуршанье шелкового платья.

— Молчу, молчу.

Пасечник окинул взглядом открытки, висевшие веером над изголовьем Катиной кровати.

Шикарный мужчина с наглым лицом посылал с открытки свое поздравление с рождеством Христовым, Открытки красовались под сенью бумажных цветов.

Тут же по соседству висела фотография родителей Кати. Отец в сапогах, черной тройке, в косоворотке и картузе сидел на стуле у тумбочки, мать, гладко причесанная, тоже вся в черном, стояла, деревянно положив руку на плечо отцу.

По тумбочке разгуливал фаянсовый пастушок; здесь лежали раззолоченные русалки, обложенные ракушками, было множество пустых флаконов из-под одеколона и духов, пустых коробочек из-под крема и пудры. В вазе стояли покрытые пылью искусственные цветы — оранжевые матерчатые лепестки и голубые листья на проволочных стеблях.

— Это ваша галантерея и парфюмерия?

— Моя. А что? — слышно было, как Катя сбросила туфли.

— Богато живете. Коллекция большой художественной ценности.

— Конечно, ценная, — не поняла Катя.

Пасечник тяжело вздохнул, взял на гитаре несколько аккордов и запел:

Те зоркие очи, потухли и вы,

Потухли и вы!

Я выплакал вас в бессонные ночи…

— Это из какой картины? — донеслось из-за шкафа.

— Романс. Слова Дениса Давыдова. — Пасечник продолжал наигрывать.

— Киноартист Давыдов?

— Историческая личность. Гусар. Друг Пушкина. С французами воевал. В одна тысяча восемьсот двенадцатом году.

— Ну и ладно! Я готова.


Пасечник повернулся на стуле, взглянул и обмер.

На Кате было то самое красно-зеленое платье, которое она надевала, когда ходили в театр. Но, к счастью, Катя тогда пошла в театр с непокрытой головой, а сейчас у нее на голове возвышалась шляпка — уродливое сооружение из желтого бархата, украшенное какими-то цветами и листьями из черной кожи. И прически не видно красивой. А туфли-то, туфли с пряжками чего стоят! Не спасала и только что подаренная косынка. Катя очень некстати повязала ею шею. Скромная, изящная косынка совсем не шла к платью.

Катя испытующе смотрела, ожидая одобрения.

А он продолжал во все глаза разглядывать Катю. Не только удивление, но желание казаться крайне удивленным было написано на его лице.

— Ну как? — не выдержала Катя.

— Светофор! И родители, наверно, удивляются. — Пасечник кивнул на фотографию Катиных родителей, висящую на стене.

— Чего?

— Для Южной Америки вполне подходяще, — мрачно усмехнулся Пасечник.

— Чего, чего? — переспросила Катя угрожающим тоном.

— Природа там разноцветная, — пояснил Пасечник. — Пальмы, зебры, обезьяны, лианы, попугаи…

Только сейчас Катя поняла, что Пасечник над ней глумится. Кровь бросилась ей в лицо.

— А ну, сматывайся отсюда! — грубо крикнула Катя, выхватила из рук Пасечника гитару и швырнула ее на кровать так, что гитара задребезжала.

— Пошутить уже нельзя, — примирительно сказал Пасечник.

— Жену себе заведи. Ей про зебров, про обезьян и рассказывай. Топай отсюда, пока цел.

Пасечник поднялся со стула совершенно растерянный. Он не ожидал, что дело примет такой оборот.

— Ну что же. — Он весело усмехнулся. — Уйду, чтобы не возбуждать ярость масс…

Он не спеша повесил гитару на место, расправил бант, размашисто ударил по струнам, приложил к ним ладонь, чтобы погасить аккорд, прозвучавший унылым, жалобным диссонансом.

Пасечник еще раз посмотрел на фотографию родителей, поправил рамку, которая висела чуть-чуть косо, еще раз вздохнул и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь.

В том же невеселом раздумье он вышел из подъезда и направился к машине.

— Держите! — услышал он окрик сверху.

В распахнутом окне стояла Катя. Она сорвала с шеи косынку и выбросила ее в окно. Косынка летела с четвертого этажа неторопливо и плавно, как парашют.

Пасечник поймал косынку в воздухе, скомкал, сунул в карман и прокричал, запрокнув голову:

— Не прыгайте на ходу! Соблюдайте правила уличного движения!


Он сел в машину и уехал, а Катя долго еще стояла у окна, глядя вслед.

Затем она подошла к зеркалу и вгляделась в себя пристально и придирчиво.

Светофор, ну конечно же светофор! И как раньше она не догадалась?

Мало этого красно-зеленого платья, так еще налепила желтую шляпку. Полный набор цветов. Красный, зеленый, желтый… «Гляньте, светофор идет, ха-ха-ха!» Нет, платье явно не годится. Во-первых, юбка коротковата, во-вторых, кофточка узка и чересчур обтягивает грудь.

Она торопливо сняла с руки часы и засунул а их под подушку, сбросила с себя платье, сразу опостылевшее, сорвала, швырнула куда-то на шкаф шляпку и, как была, бросилась на кровать.

Сердце стучит у нее или это сквозь подушку слышится тиканье часов, которое вдруг стало таким оглушительно громким?

Ее начало знобить, она забралась под одеяло.

— Ну и пусть, ну и пусть, ну и пусть!.. — твердила Катя, кусая губы, изо всех сил стараясь не разрыдаться.

Она повернулась к стене, и совсем близко перед глазами оказался плакат, давно знакомый во всех подробностях. «Симпатичный молодой человек!» Плакат красивый, яркий, но зачем он, черт бы его взял, висит здесь?!

Катя сбросила с себя одеяло, вскочила в одной рубашке с постели, сорвала плакат со стены, скомкала и бросила на пол.

Затем она оглядела стену у кровати — богатая коллекция, ничего не скажешь! Катя принялась зло срывать одну за другой открытки, висевшие веером над изголовьем. Пришел конец и шикарному мужчине с наглым лицом. Принялась очищать от хлама свою тумбочку. Зазвенели пустые флаконы, полетели на пол пустые коробочки с разноцветными кистями. Катя делала это так поспешно, словно потом, когда придут соседки, сделать это будет уже поздно. Цветы из вазы оказались вместе с от-крытками, флаконами и коробочками в мусорном ведре, стоявшем в коридоре.

Оставались фотографии подруг по ремесленному училищу, знакомых ребят и киноартистов — Тенина, Самойлова, Веры Орловой и Кадочникова, про которого Пасечник сказал, что на него очень похож их прораб Константин Максимович. На карточках девчат были надписи: «Дарю сердечно, помни вечно», «Люби меня, как я тебя», «Храните, пока вам будет приятно, а надоест — пошлите обратно»…

Митька Курчатов был снят на капитанском мостике. Руки покоились на штурвале, а ниже висел спасательный круг с надписью: «Жди — вернусь!» Митька прислал карточку из Владивостока, они клепали там портовые краны. Под капитанским мостиком были стихи:

Может, свидеться нам не придется,

Уж такая жестока судьба.

Пусть на память тебе остается

Неподвижная личность моя!

Митька Курчатов висел на самом видном месте. Почему же Катя вспоминала про него теперь все реже и неохотнее? И спасательный круг с надписью «Жди — вернусь!» не мог выручить Митьку Курчатова. Катя знала, кто тому причиной, откуда это безразличие ко всем парням на свете, кроме одного-единственного, из-за кого она не может уснуть, по ком скучает так мучительно…

Снимки Катя не стала рвать, а сняла со стены и сложила в тумбочку.

На стене осталась висеть фотография родителей Кати.

Она еще раз с удовольствием взглянула на чистую стену у кровати, на пустую тумбочку, застланную чистой салфеткой, и осталась собой очень довольна.

Катя открыла тумбочку и достала альбом, который завела еще в ремесленном училище. То было собрание бесхитростных, наивных пожеланий и афоризмов, вперемежку с текстами песен и песенок, украшенных разноцветными виньетками — роза, сердце, пронзенное стрелой, ромашка, якорь, букет роз, два сердца, прикованные цепью одно к другому. «Шути любя, но не люби шутя», «Вспомни порою, если этого стою», «Кто писал, тебе известно, а другим неинтересно». Рядом были и другие записи: «Катюша, извини, что плохо написала. Готовлюсь к зачету по холодной обработке металла и очень тороплюсь. Вспоминай наше ремесленное училище и меня вместе с девочками. Стихов писать я не умею, не оттого что не хочу, а потому, что нету время, прости меня, тебя прошу. Еще раз извини за кляксу и не сердись. У нас очень плохие чернила. Желаю сдать государственные экзамены на „отлично“. Вспомишь — спасибо, забудешь — не диво, в жизни бывает и так! От Ани К.».

Каждый раз, когда Кате нечем было заняться, она доставала и перелистывала альбом.

Когда у Кати было хорошее настроение, она напевала веселые песенки и перечитывала бодрые пожелания.

Если было тоскливо, как сейчас, Катя выискивала в альбоме самые грустные стихи — там фигурировали обманутая девушка, злодей, разбитое сердце, склянка с ядом, могильная плита.

Сегодня все эти жестокие романсы оставили Катю равнодушной.

И только одна песня потрясла ее сейчас, словно была написана именно про нее, словно Катя никогда бездумно не напевала ту песню прежде.

Слезы полились по смуглым щекам, и уже их соленый вкус чувствовался на губах, а Катя, глотая слезы, еле слышно продолжала напевать:

Я одна иду домой,

Вся печаль моя со мной,

Неужели мое счастье

Пронесется стороной?

«Да, как видно, он не хочет говорить по существу», — всхлипнула Катя, страдая от жалости к себе.

Потом она встала, чтобы подойти к зеркалу, поправить прическу, к которой еще не успела привыкнуть, и посмотреть, не заплаканы ли глаза.

Но какое это имело теперь значение — заплаканы глаза или не заплаканы, если она с Пасечником в ссоре и уже никогда не помирится?!

Катя сняла фотографию родителей, прижала ее к груди, упала с ней на подушку и вновь уставилась невидящим взглядом в чистую стену.

23

Начался монтаж самой верхушки доменной печи. Токмаков и Матвеев все сильнее запрокидывали головы, вглядываясь вверх, и казалось, кепки приклеены к их затылкам. Теперь уже Борис, хлопочущий на земле у своей лебедки, не сразу различал, кто из монтажников стоит там, на верхней площадке, и подает ему сигналы.

Все последние дни шли слабосильные дожди, хотя, по законам здешнего климата, следовало ждать знойной погоды или сильных ливней-проливней.

Еще несколько дней назад все, изнемогая от духоты, с вожделением поглядывали на небо: не покажется ли где дождевая тучка?

А теперь все нервничали, так как несколько раз на дню принимались идти эти кратковременные, несуразные дожди. Нет, уж лучше палящий зной, чем этот испорченный небесный душ!

— Немилостивая погода, — все вздыхал Матвеев, поглядывая на пасмурное небо и почесывая затылок. — Без выходных дождь дождит. Хоть зонтики всем выдавай!

Мокрые конструкции нельзя варить, по мокрым конструкциям нельзя ходить на высоте. И верхолазы вынуждены были, проклиная все на свете, спускаться вниз и ждать, пока просохнут фермы, стропила, перекрытия, сразу ставшие опасными для резиновых и кожаных подошв.

Токмаков ждал приезда Гинзбурга со дня на день.

Таня чертила несколько дней, не разгибая спины. Вот они, перед Токмаковым, эти чертежи, схемы, расчеты, аккуратно вычерченные и переписанные Таниной рукой.

В этих нескольких листах александрийской и обыкновенной писчей бумаги были заключены сейчас все треволнения и заботы Токмакова.

Теперь, когда дожди выбили монтажников из календаря, речь шла уже не о сокращении, но о выполнении графика.

Дерябин заискивающе поглядывал на Токмакова и по нескольку раз в день, особенно когда небо обкладывало тучами, нерешительно спрашивал:

— Не слыхали, дорогой товарищ Токмаков, прилетел уже Григорий Наумович?

— Погода нелетная, — отвечал Токмаков.

— Нелетная, — вздыхал Дерябин. — А как бы нам теперь эти ваши четыре дня пригодились! Конечно, если бы начальство утвердило, мы бы с вами, между нами говоря, рискнули…

— С вами рискнешь! — пробурчал Токмаков. — А что, если не ждать главного инженера?

— Дорогой товарищ Токмаков! А если что-нибудь случится со «свечой» и «подсвечником»? Превышение власти. Вот если начальство… Вы бы лучше исподволь подготовили все. Людей бы на это дело подобрали.

— Люди есть. Взять хотя бы бригаду Пасечника.

— Это же такой сорвиголова. Здесь нужен осторожный человек…

— Так я же сам, по-вашему, сорвиголова, — напомнил Токмаков и отошел от Дерябина.

Зарядил очередной дождь.

Токмаков приказал прекратить работу.

Монтажники спустились на землю, они сидели у домны и точили лясы в ожидании погоды.

— Такой дождик называется грибной.

— Грибной! Скажешь тоже! Здесь и грибов-то нету!

— Говорят, в лесопитомнике нашли два…

— Наверное, сыроежки какие-нибудь захудалые?

— Нет, говорят — два белых. Во-от такие!

— Что ж их теперь в музей сдавать! У нас в муромских лесах грибы — это я понимаю. Ногой ступить некуда!

— Эх, если бы белые грибы уже маринованные росли! — аппетитно причмокнул Хаенко.

— А рядом с теми белыми грибами белые головки из земли бы торчали! — сказал Пасечник, подделываясь под тон Хаенко.

Пасечник был сегодня мрачен, не мог найти себе места.

— Ох, хочется тебе, Хаенко, на всем готовеньком пожить, — вздохнул Бесфамильных. — А между прочим, еще теорией не доказано — будет водка при полном коммунизме или не будет.

— Я, между прочим, в коммунизм не тороплюсь, — огрызнулся Хаенко. — Мне и при социализме подходяще.

Бесфамильных растерянно промолчал, не зная, что возразить, и огляделся — куда опять девался Пасечник?

Уж он бы сумел ответить этому пустобреху!

А Пасечник снова невесело зашлепал по лужам к подножью каупера, на котором работала Катя, и снова вернулся с полпути…

Еще перед началом смены Пасечник долго поджидал внизу Катю, но когда увидел, сделал вид, что встретились случайно.

— Доброе утро, Катюша! — воскликнул Пасечник, изо всех сил стараясь казаться веселым.

У Кати задрожали руки, но она тоже притворилась совершенно равнодушной.

— До утра еще далеко.

— По-моему, давно развиднелось.

— Это у вас на Урале. А у нас в тропической Америке еще ночь. Все зебры спят. А обезьяны — тем более. И никого не видят.

— Обиделась, Катюша?

— Подумаешь! Еще на рыжих обижаться. Тю! — фыркнула Катя, демонстративно закурила и, не оборачиваясь, пошла своей дорогой.

Пасечник печально поглядел ей вслед.

Ему не хотелось оставаться на людях. И именно потому, что почти все монтажники сидели на земле, ожидая, когда распогодится, он первым полез наверх.

Когда пошел очередной дождь, Пасечник стоял на узкой балке и развязывал трос. Он выругался, оставил работу и пошел назад по балке, которая стала покрываться, как темной рябью, каплями-пятнышками.

Пасечник рассудил, что дождик, видимо, небольшой, просохнет скоро, нет смысла спускаться на землю, потом вновь забираться сюда, на верхотуру. Он спустился только до колошниковой площадки и уселся там под листом гофрированного железа. Рядом с ним очутился Метельский.

Дождь барабанил по железу над головой, а Пасечник сидел, злобясь прислушивался к дождю и со вкусом, не торопясь ругал старого бездельника Илью-пророка, из-за которого приходится монтировать три раза в день по чайной ложке.

Дождь и в самом деле прошел быстро, но балки и фермы еще продолжали лосниться мокрыми гранями. Ветер сдул с них капли, но не успел высушить досуха.

Все сидели и покуривали, ожидая сигнала на работу.

Пасечник несколько раз вылезал из-под своей случайной крыши и осматривался.

Железные балки и листы вокруг блестели, словно смазанные салом.

Ветер рябил лужицы на эстакаде, выплескивал из них воду, и лужи мелели.

Внизу, на путях, между рельсами, тоже блестели длинные лужи, перегороженные шпалами.

«Наверно, и футбольное поле все в лужах, — неожиданно подумал Пасечник. — Не просохнет до воскресенья. Опять нам в грязи купаться. Как бегемоты!..»

Он невольно посмотрел туда, где стоит Доска почета. Будто отсюда, сверху, можно увидеть мокрые фотографии. Он не хотел себе признаться в том, что чаще, чем прежде, шлялся теперь мимо Доски почета только для того, чтобы мимоходом взглянуть на фотографию Кати. И его уже вовсе не раздражало, что она снялась такой растрепой, — ему это даже нравилось, он усматривал в этой небрежности какое-то скрытое изящество. Эх, жаль, не успела Катька дать ему на память свою фото-графию. Может, не таскал бы он тогда в кармане утайкой шелковую косынку. Косынка была Кате так к лицу. А как долго и неторопливо, словно парашют, летела тогда косынка из окна четвертого этажа!..

Пасечник вспомнил ту минуту, и ему стало так тоскливо — не знал, куда себя девать.

Он все чаще и все нетерпеливее посматривал вверх, на мокрую балку, на трос, который не успел развязать, и чертыхался. Было досадно: из-за ерундового дождя бездействовали и люди, и башенный кран!

— Пойду прогуляюсь. — Пасечник вновь вылез из-под крыши, с удовольствием потянулся и направился к балке. — Сейчас я этот кляузный узел развяжу.

— Пожалуй, рано идти, — сказал с опаской Метельский. — Посмотри, железо-то… Разве не видишь? Скользко!

— Ничуть не скользко!

— Лучше бы подождать.

— Вот-вот! Подождать, пока новый дождик подоспеет…

И Пасечник, осторожно балансируя, пошел по балке к тросу и принялся развязывать узел, одновременно держась за него.

И вот, когда узел был уже развязан и Пасечник, осмелев, беззаботно шел назад, он поскользнулся. Пасечник качнулся, как от удара, попытался, не останавливаясь, сделав новый шаг, восстановить равновесие и уже поставил ступню на балку, но вторично поскользнулся.

Взмахнув руками, он сделал отчаянную попытку сбалансировать, но его подвела скользкая опора. Нога сорвалась.

Пасечник попытался обхватить балку рукой — пальцы соскользнули.

Пасечник помнил, что балка тянется по самому краю верхней площадки домны и что слева, под балкой, пропасть, а справа, где-то внизу, — настил из досок.

Он успел сильно оттолкнуться в сторону от промелькнувшей у его плеча мокрой балки и упал на дощатый помост колошниковой площадки…

Метельский закричал, но что именно — Токмаков на земле не мог расслышать. Метельский спустился на несколько ярусов ниже, перегнулся через перила. Уже стало видно его искаженное лицо.

— Сюда!.. Скорая помощь!.. Бригадир разбился! Токмаков оцепенел, но тут же встряхнулся, огляделся вокруг и закричал Вадиму и Борису:

— Ко мне!

Токмаков не терял из виду Метельского, который размахивал руками и кричал что-то тревожное и невнятное.

Дрожащими от нетерпения руками Токмаков надевал чей-то монтажный пояс.

Он рванулся к лестнице, уже застегивая пояс на ходу.

За ним бросился Вадим, такой же сосредоточенный.

Борис, как приказал Токмаков, должен был дождаться, пока принесут санитарную сумку, а затем бежать наверх, следом за ними…


Токмаков склонился над Пасечником.

Глаза закрыты. Веснушки выделяются на мертвенно-бледном лице рыжей сыпью.

Волосы слиплись на виске и на темени от крови.

Правая рука отброшена в сторону и крепко сжата в кулак, — падая, Пасечник пытался ухватиться за пустоту.

Токмаков взялся за пульс — бьется; ощупал голову.

Он взглянул наверх. Откуда же сорвался Пасечник? Наверно, вот та, узкая, лоснящаяся после дождя, балка.

Счастье, что, падая, он успел оттолкнуться в сторону. Только благодаря этому избежал гибели, не сорвался на землю с высоты двенадцати этажей, а, пролетев метров шесть, упал на дощатый настил.

Пасечник лежал затылком в лужице крови. Как ее унять? Хоть бы перевязать голову чем-нибудь! Ну где же Борис с медикаментами? Не могут найти санитарную сумку?!

Токмаков лихорадочно обшарил свои карманы — ничего подходящего. У Вадима только грязный носовой платок. Снять с себя пояс, раздеться, разорвать рубаху? Она тоже не стерильной чистоты.

Может, у самого Пасечника найдется чистый платок?

Токмаков обыскал Пасечника и вытащил из кармана шелковую косынку, белую, с голубыми полосками по краям. Откуда вдруг? Раздумывать было некогда, Он скомкал косынку и приложил ее к виску.

Кто-то тронул Токмакова за плечо. Наконец-то! Индивидуальный пакет! Молодец Борис, подоспел.

Токмаков не слышал, как Борис тяжело дышал, не видел, как тот закусил губы, чтобы не заплакать. Токмаков отнял от раны косынку в красных подтеках, сунул ее к себе в карман и схватил пакет.

Он приподнял Пасечнику голову. Тот очнулся.

— Прости… Подвел тебя… — прошептал Пасечник побелевшими губами.

Токмаков перебинтовал Пасечнику голову — кровь сразу пропитала бинт, перевязал кисть руки и ногу, сломанную в голени.

Не так просто было спустить теперь Пасечника на землю.

Токмаков взглянул вниз. В глазах у него темно или на самом деле все краски на рудной эстакаде потемнели? Руда, кокс, известняк и лужи на земле стали черными. Ах, это оттого, что все мокро, а небо — в тучах.

Наконец Токмаков решился. Он взвалил Пасечника на спину, и тот обнял его за шею. На Пасечника надели монтажный пояс, прикрепленный цепями к поясу Токмакова. А к Токмакову, в свою очередь, привязались спереди Вадим, а сзади Борис.

Сперва Токмаков не хотел брать Бориса в расчет, но, в глазах того была немая мольба — зачем обижать парнишку, даже если он ничем не поможет?

Цепочкой, подобно альпинистам, спускающимся по обледеневшему склону, двинулись они вниз. Предосторожности оказались не лишними, потому что по дороге Пасечник снова потерял сознание. Ноша стала сразу тяжелее, а спуск опаснее.

Пасечник не слышал, как его уложили в машину «скорой помощи», как увезли.

Когда, разбрызгивая воду из выбоин, требуя себе дорогу тревожным, режущим ухо гудком, машина «скорой помощи» тронулась с места, Токмаков почувствовал крайнюю степень усталости. Он обливался потом, словно все еще нес на спине свою ношу, пот струился по лбу, заливал глаза. Токмаков полез в карман за платком и машинально достал косынку, которую нашел у Пасечника.

Катя вышла из конторки в самом хорошем расположении духа. Она основательно пропесочила кладовщика за плохой кокс, лихо обругала заведующего складом. Тот попытался ей возражать — ну, куда там! Разве ее переспоришь, тем более когда она в настроении? На каждое слово Катя отвечает десятью, сыплет прибаутками и весело издевается над собеседником.

Катя громко хлопнула дверью, вышла на свежий воздух, подставила ладонь — дождя нет. Погляделась в зеркальце, поправила прическу, стала прихорашиваться, снова достала зеркальце, с удовольствием похлопала ресницами и осталась собой довольна. А все-таки ничего девочка!

Она старалась выглядеть как можно более веселой, независимой, и только глаза ее, подведенные копотью, оставались печальными.

Катя купила мороженое и угощалась им на ходу. Шла не торопясь, старательно обходя лужи.

Неожиданно дорогу ей преградил Флягин. На груди у него, как всегда, висела «лейка».

— Минуточку! Барышня! Имею приказание переснять. Для Доски почета. Мне из-за тебя нагорело. Ты редактору жаловалась?

— Больше мне делать нечего! — фыркнула Катя.

— Значит, Нежданов. Больше некому. Минуточку! — Флягин уже примерялся к Кате «лейкой», раздраженно поглядывая при этом на хмурое небо. — Разок улыбнемся. Пока дождя нет. Мороженое нам не мешает, оно за кадром. Чуть-чуть левее… — Флягин взялся за Катин подбородок и бесцеремонно повернул ее лицо вполоборота к себе. — Спокойно! Готово! Можете, барышня, доедать свое мороженое…

Сегодня Катя фотографировалась терпеливо и послушно, не так, как в первый раз, когда она позировала Флягину с небрежным безразличием, растрепанная и неряшливая, словно делала всем огромное одолжение.

После ссоры с Пасечником она решила, что ей наплевать на эту уродливую фотографию. Катя старалась себя убедить, что ее это совершенно, вот ни столечко, не интересует.

Но сейчас Катя была довольна тем, что Флягин ее переснял. Пусть, пусть Пасечник полюбуется ею в рабочей робе, если ему так не понравились ее нарядное платье и шляпка!

Катя приблизилась к домне. Там стояла и не расходилась тревожно гудящая толпа строителей. Катя проталкивалась сквозь толпу, продолжая есть мороженое.

— Что за шум, а драки нет? — спросила она с озорной беззаботностью, подходя к монтажникам.

Она обвела тревожным взглядом знакомые лица — все смотрели на отъезжающую машину «скорой помощи».

Катя тоже увидела машину; та покачивалась на рытвинах и выбоинах, залитых водой, — они только выглядев ли безобидными лужами.

— Монтажник разбился, — сказал кто-то глухо. Острое предчувствие беды сжало Катино сердце. Она бросила недоеденное мороженое, подбежала к Токмакову и вдруг увидела в его руке косынку, ту самую косынку, которую ей подарил Пасечник и которую она выбросила в окно.

Но почему же на этой косынке еще и красные пятна?

Катя выхватила у Токмакова косынку, развернула ее — кровь!

— Коля! — закричала она истошным голосом; так можно закричать только в минуту, когда вся душа выворачивается наизнанку от боли и отчаяния.

Катя, не отрываясь взглядом от машины, рванулась вдогонку. Она бежала по лужам, не разбирая дороги, расплескивая воду и грязь, прижимая к груди окровавленную, скомканную косынку. Слезы застилали глаза, мешая видеть красный крест на задней дверце машины.

И как она ни старалась, она не могла догнать машину, и у нее уже совсем не оставалось сил ни для того, чтобы бежать дальше, ни для того, чтобы остановиться…


Сирена «скорой помощи» и крик Кати, заглушая друг друга, звучали в ушах Токмакова, а от всего только что пережитого ноги его внезапно ослабели и стали подкашиваться.

Он присел на мокрую ферму и закрыл лицо руками.

«Ах, Коля, Коля, горячая головушка! Войну в разведке провоевал — жив остался. А тут… Какой верхолаз пропал!»

Токмаков поднял голову и посмотрел наверх.

Несколькими этажами выше висел знакомый плакат: «Ни минуты простоя на домне „Уралстроя“!» сорванный ветром в то памятное утро и давно водворенный на свое место. Вода стекала с плаката струйками; иные буквы поплыли, весь плакат был в розовых кляксах.

Токмаков, увидев плакат, вспомнил, как катался на башенной царге Пасечник, еще недавно сильный, ловкий, а сейчас лежащий с закрытыми глазами на окровавленных носилках, в тряской машине «скорой помощи».

— Что, дорогой товарищ Токмаков, допрыгались по балочкам? Теперь целое разбирательство начнется. Следствие! Это же, между нами говоря, до министра дойдет. Чепе! Чрезвычайное происшествие. А кому отвечать? Старшему прорабу. Носитесь со своими глупыми проектами! А порядка наверху у вас нет. И Гладких этот ваш техникой безопасности не занимается.

Дерябин подергивал ртом, сплевывал.

— Оставьте меня, товарищ Дерябин.

— Хорошо, хорошо. Но, между нами говоря, выводы на дальнейшее придется сделать.

— Пасечнику эти выводы вряд ли помогут.

— Они помогут вам. Не будете фантазировать очертя голову. Вы, конечно, прямой ответственности не несете. Но вот Гладких, откровенно говоря, я притяну к ответу.

— Гладких тут ни при чем. Я виноват.

Токмаков вспомнил о приказе, который и сейчас лежал в нагрудном кармане. Он круто отвернулся от Дерябина.

Как знать, снизил бы тогда Пасечнику разряд, приструнил как следует, может, и сохранил бы ему жизнь. А то терзался сомнениями, не решался наказать…

Только сейчас Токмакову стало совершенно ясно: он колебался в своем праве быть строгим к другим, потому что не был достаточно строг к себе. Вот в этом-то самая большая его вина.

Токмаков поднял голову. Перед ним стоял Борис.

— Что тебе?

— Константин Максимович! Разрешите обратиться с просьбой! — Борис стоял перед ним навытяжку, взволнованно-торжественный.

— Обращайся.

— Желаю заступить на место товарища Пасечника. Верхолазом.

— Рановато тебе, молод!

— Константин Максимович!

— Хорошо, Берестов. Подумаю.

Токмаков отвернулся, так ему легче было совладать с волнением.

Он посмотрел вверх, пытаясь определить, скоро ли ветерок высушит конструкции, скоро ли можно будет возобновить работу.


Читать далее

Евгений Воробьев. Высота
Часть первая 12.04.13
Часть вторая 12.04.13
Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть