ГЛАВА IV

Онлайн чтение книги Взрыв
ГЛАВА IV

Банка была необычной формы — длинная и узкая, в пятнах ржавчины и глины, — помятая, старая, никуда не годная банка.

Валялась она на бровке траншеи уже несколько дней.

Балашов обратил на нее внимание случайно. Проходил мимо, увидел и бездумно пнул ногой. Так она удобно лежала — никак не удержаться. Он пнул, но банка только чуть сдвинулась и снова тяжело легла на место. А Балашов весь перекривился от боли и запрыгал на одной ноге.

— У, проклятая! Свинцом ты, что ли, набита, черт тебя подери! — ругнулся он и захромал дальше по важным своим, неотложным делам.

Так она и осталась валяться в отвале. Экскаватор кончил копать траншею, уже уложили трубы, и Балашов вызвал бульдозер — засыпать.

Трейлер с бульдозером пришел после обеда. Бульдозерист был знакомый — Кузьма Трофимыч, старый тощий дядька, необычайно косноязычный и удивительно при своем недостатке говорливый человек.

Зинка про него говорила:

— Драчливой корове бог рогов не дает! Он бы нас, братцы, до смерти заговорил, будь у него язык прямой и без сучков.

На это ей возражали, что кривым языком уморить куда легче.

Рассказывал Кузьма Трофимыч всегда одну и ту же бесконечную историю, ужасно многословно и нудно.

Все уже знали эту историю наизусть, но каждый раз вежливо выслушивали.

Все неоднократно слышали и про то, как его освободили из плена наши танкисты, и про то, как он, ошалевший от долгожданной свободы, стал запасаться продуктами.

Наверняка пережил он вещи гораздо более значительные, но по какой-то прихоти психики поразило его как раз это самое запасание.

Он говорил громко, волнуясь, порой совсем непонятно из-за обилия разных посторонних словечек и звуков.

Жесты его были странны и неестественны — казалось, вместо локтевых суставов у него шарниры.

Он рассказывал, как в первые минуты свободы увидел наконец обилие съестного. Это был кормовой, твердый, как камень, горох — взял целый мешок. Нес, нес — увидел сахар, высыпал горох, взял сахар. Потом глядит — сухари, высыпал сахар, набил мешок сухарями. Вдруг глядь — консервы, выбросил сухари, наложил консервов, потом глядит — колбаса, и так до бесконечности.

Наконец кто-нибудь обязательно спрашивал:

— Чего ж ты не поел-то сперва, а все грузил, как тот грузчик.

Тут Кузьма Трофимыч ужасно огорчался и говорил:

— В этом-то это, понимаешь, гу-гу, брательник, дело, бодай его, такое, это самое, — гороху-то, бодай его, сухого — хряп! От пуза! У-у! Заурчало! Пузо это, самое, выше носа, а кругом, самое, хоть гусиную печенку, хоть, понимаешь, мед, а не могу.

Каждый раз, рассказывая эту печальную историю, Кузьма Трофимыч так расстраивался, будто это было вчера.

Бригада над ним посмеивалась, но добродушно. И если кто-нибудь из новых начинал подкусывать Трофимыча всерьез, его живо осаживали. Делалось это четко и определенно — во второй раз шутник уже не решался демонстрировать свое чувство юмора.

О плене Трофимыч рассказывал очень неохотно.

Когда ребята помоложе приставали к нему с расспросами, он мрачнел, горбился и отвечал так невнятно и односложно, что спрашивающим быстро это надоедало, и они отставали.

— Страшно там, понимаешь, было, ребята. Человеку, самое это, так жить не надо, — говорил он.

Но однажды он все-таки рассказал одну историю.

И после этого рассказа к Трофимычу больше не приставали.

Огромного роста, очень красивый блондин, капо Вторник был изощренно, сладострастно жесток. Ходил с куском резинового шланга в руке. Внутрь шланга была насыпана мелкая свинцовая дробь. Одного удара было достаточно, чтобы сбить на землю любого, самого крепкого человека. Бить старался по шее или по ногам. Выбирал самых здоровых, калечил. И все время ласково, добродушно улыбался. Очевидно, он был не совсем нормален, маньяк, садист.

Вторником называли его потому, что раз в неделю, во вторник, он убивал. Публично забивал насмерть тщательно отобранную за неделю жертву. Обычно самого здорового, самого сильного человека.

Множество раз его пытались уничтожить, но он был хитер, предусмотрителен и всегда начеку.

И вот эта гадина в человеческом образе, этот палач по призванию и страсти попался в руки пленных.

За несколько часов до прихода наших охрана разбежалась. Вторник не успел, замешкался. Он выл, катался по земле, целовал ноги бывших узников, а люди, переполненные ненавистью, гадливостью и гневом, не знали, что с ним делать.

Убить его просто так не хотелось, он не заслужил легкой смерти, а мучить они не умели.

В него плевали, он не утирался.

Если бы он побежал, сытый, молодой и здоровый, изможденные узники не догнали бы его. Но охранники бросили оружие, и многие пленные были вооружены. Очевидно, он надеялся на приход наших, на суд, на несколько дней жизни или на счастливый случай и потому старался вовсю. Он кривлялся, гримасничал, пытался вызвать хоть тень улыбки на страшных ему, ненавидящих лицах. Ох как он хотел жить. Он был готов на все, лишь бы купить себе хоть день, хоть час жизни. Он вымыл барак и сам предложил съесть тряпку. И сожрал ее.

Он рвал белыми, по-волчьи крепкими зубами грязную тряпку и мычал, и пытался улыбаться, а из глаз его текли слезы.

— И тогда я, бодай его, не смог. Не выдержал, понимаешь, на это глядеть. Я, самое это... застрелил его, — тихо закончил Трофимыч и надолго замолчал. И все молчали тоже, и каждый, как умел, представил себе, увидел страшного и жалкого Вторника, и лагерь за колючей проволокой, и толпу пленных, и Трофимыча с автоматом в руках. Безобидного Трофимыча, над которым любили немножко позубоскалить.

Зато, когда Кузьма Трофимыч садился в кабину своего ярко-желтого С-80, никому и в голову не приходило над ним шутки шутить.

Из говорливого, немножко забавного, с неуверенными, развинченными движениями старика он становился собранным, даже, можно сказать, суровым человеком, малейшего движения которого стальная махина слушалась безукоризненно и четко — глядеть было любо.

Блестящий массивный нож бульдозера резал плотную глину с такой легкостью и изяществом, будто то была не глина, а пластилин.

И грунт падал всегда именно в то место, куда было надо.

За Трофимычем почти не приходилось подчищать бровку лопатами.

Всегда приятно глядеть на человека, работающего красиво, особенно же приятно это бригаде, видевшей десятки бульдозеристов, после которых приходилось часами долбить тяжелый, спрессованный гусеницами грунт.

 

Балашов сперва даже не понял, что произошло.

Он стоял метрах в пятнадцати от бульдозера и любовался работой Трофимыча. Вдруг на гусенице, густо облепленной между траками глиной, ярко вспыхнула блестящая полоска.

Только когда громко закричали несколько человек, остановился бульдозер, а двое парней, Мишка и Паша, бросились к гусенице и стали что-то выковыривать, Балашов побежал взглянуть, что случилось.

А случилось вот что: Трофимыч наехал на ту самую банку, о которую ушиб ногу Балашов. Банка лопнула, и десятка два золотых царских пятерок, бывших в ней, налипло на траки.

В банке оказался клад.

Это было настолько неожиданно и нелепо, что Балашов только нервно засмеялся.

Из кабины выскочил Трофимыч, сбежалась бригада. Гомон поднялся, смех. Все толкались, каждый хотел отковырнуть себе диковинную монетку.

— Золото! Надо же! Ты гляди — настоящее золото, — удивлялась Зинка и всплескивала руками. Она потерла монету о рукав брезентовой робы, и желтый кружочек ярко засиял. Зинка долго разглядывала благообразный профиль одного из Романовых, потом попробовала монетку на зуб и сплюнула.

— Надо же! Золото! — задумчиво повторила она, помолчала немного и проговорила: — Вот ведь копил же какой-то обормот... Небось над каждой копейкой дрожал, жену жадностью замучил. И накопил... И закопал... А потом взял и помер... И такой был скупердяй, что и перед смертью про банку свою не рассказал, язык у него не повернулся!

У нее был очень печальный вид. Балашов не выдержал и расхохотался:

— Да тебе что — жалко его?

— Гори он синим огнем, старый черт! Мне его жену жалко!

Зинка тоже засмеялась. Потом вдруг нахмурилась и озабоченно спросила:

— А что ж мы с ними делать станем? Это ведь, наверно, деньжищ-то сколько?

Травкин обернулся к Балашову:

— А здорово все-таки, Александр Константиныч, вы глядите — нашли клад, золото, и ничего, кроме любопытства, не испытывают. Забавляются, как малые ребята. Ей-богу, удивительно даже. Я вам советую, Александр Константиныч, соберите вы эти монетки, чтоб не затерялась какая. Их сдать надо, они государственные.

Пятерок оказалось двадцать три штуки. Их складывали в ладони Балашову, и он чувствовал необычную, не по объему, тяжесть.

— Ух ты, зубов-то сколько сделать можно, — вздохнул Мишка.

— Ага! Семь челюстей — на каждый день недели, — отозвался кто-то.

— Чего приуныли? — спросил Балашов. — Я вам сейчас расскажу одну историю. Как я чуть не стал акулой капитализма.

И он рассказал такую историю.

 

Как попала нам в руки золотая царская пятерка, я уже не помню. Кажется, мы ее просто нашли. Так что закона мы не нарушали — это точно.

Преступниками мы стали позже. Золото и преступления! Ха! Акулы Нью-Йорка рыщут по Питеру!

Смешно было жить прежней, добропорядочной жизнью, если на тебя внезапно свалилось богатство.

Смешно ходить в школу, готовить уроки, бояться двойки — в общем, делать осточертевшие за семь лет вещи, если ты в состоянии купить хоть двадцать билетов, хоть в десять кинотеатров, съесть хоть килограмм мороженого в «Лягушатнике» или взять и приобрести семейство живых черепах в зоомагазине на Садовой.

Вячек сказал, что, когда черепахи наскучат, из них можно сварить великолепный суп. Он говорил, что мясо у черепах зеленое, а варить их надо в шампанском. Тридцать две минуты.

Не знаю уж, откуда он выкопал столь исчерпывающие сведения и кем он себя в тот момент воображал, но говорил он томным голосом, чуть картавя, и вид у него был скучающий и несколько развинченный.

Золото!

Экю! Луидоры! Наполеондоры! Гульдены! Драхмы!

Хранили мы пятерку по очереди. День я, день Вячек. Мы могли бы в любое время сдать ее в скупочный магазин, но нам вполне хватало символа нашего будущего финансового могущества.

И потом, откровенно говоря, мы не очень-то представляли, куда девать такую прорву денег. А что будет прорва, мы не сомневались.

— Тыщу дадут? — спрашивал я. (Дело-то было еще до реформы.)

— Ха! Тыщу! Больше дадут. Это же зо-ло-то, а то бумажки. — Вячек глядел на меня с сожалением.

Удивительные все-таки мы были дураки! По четырнадцати стукнуло балбесам, а никакого представления, что сколько стоит. А впрочем, я уж сейчас не помню, может, мы и понимали, что в руках у нас не такая уж драгоценность. Может, нам просто нравилось играть в этаких всемогущих богачей. Наверное, мы поэтому и оттягивали момент реализации нашей пятерки, потому что предчувствовали разочарование.

Больше тысячи! С ума сойти можно!

Мы стали подозрительны и осторожны. Вечерами ходили только по хорошо освещенным улицам, по очереди сжимая в руках злосчастный золотой.

В школе мы хватали двойки, но шептаться не переставали. Шептались мы целыми днями, чем раскалили любопытство всего класса до белого, опасного каления.

Нас пробовали расспрашивать, но мы помалкивали. И я чувствовал, что нас скоро будут бить. Это я всегда чувствовал точно и задолго, как хороший барометр-анероид грозу.

 

Вячек прибежал взъерошенный и красный.

— Сашка, — заорал он с порога, — а вдруг ОНА фальшивая?

Я оторопел:

— А п-почему она должна быть фальшивой?

— А почему нет? Сколько угодно! Я читал. Царский строй прогнивал и...

— А как узнать?

— Если она настоящая, должна стоять на ребре, — сказал Вячек, — я все разузнал. Гони монету.

Я сунул руку в карман и побелел. Монеты не было.

— О-она у т-тебя, — сказал я, точно зная, что это не так.

Вячек медленно опустился на стул.

В тот миг я понял, что чувствуют банкроты — всякие там проигравшиеся биржевики, бизнесмены, рантье и прочие буржуи. Очень им бывает плохо, товарищи. Уж вы мне поверьте.

Вячек сидел, опустив руки, и глаза у него были, как у дохлого судака.

— Потерял... — прошептал он.

Я снова сунул руку в карман, и палец провалился в дырку. Монетка была в подкладке. Уф-ф! Потом мы ставили ее на стол, и она падала.

— Фальшивая... — шептал Вячек.

И снова все рушилось. Голубые мечты и меркантильные вожделения таяли, как масло на раскаленной сковороде.

Вячек вялой рукой задрал скатерть, поставил пятерку, и она стала на ребро как миленькая.

Но восторга в наших душах не было. Их утомили потрясения.

Мы познали коварство золота.

И тогда мы решили продать пятерку.

 

Скупочный магазин на улице Рубинштейна пользовался славой темной и скользкой.

Вернее, не магазин, а то, что вокруг него делалось.

Мы были в курсе дела, — Вячкина отца избрали заседателем, и он рассказывал, что недавно судили шайку мошенников, которые орудовали возле этого магазина.

Как они орудовали, мы не очень поняли, но на всякий случай взяли с собой водяной пистолет.

Мы подняли воротники, натянули на глаза кепки и долго репетировали перед зеркалом разные свирепые рожи. Вид у нас был вполне уголовный.

У меня уже росли усы. Правда, они были белобрысые и почти незаметные и я их еще ни разу не брил, но довольно густые.

Для солидности я покрасил их черным карандашом. Карандаш я слюнявил во рту. Усы вышли жгучие.

 

Мы крались по улице Рубинштейна, прижимаясь к стенам, оглядываясь и делая иногда короткие перебежки от одной водосточной трубы к другой.

Вячек был бледным. Он выразительно держал правую руку в кармане, сжимая водяной пистолет, заряженный одеколоном.

Видно, он его здорово сжимал, потому что еще в автобусе от нас шарахнулась какая-то бабка и заявила на весь вагон:

— Или они его пили, или они в ём купались.

Одеколон был «Тройной», и от Вячека исходили тугие волны запахов, настолько крепких, что глаза слезились.

Это была его идея — зарядить пистолет одеколоном.

— Если нападут, как прысну в глаза, знаешь, как защиплет! Взвоют!

 

Магазин снял чисто промытыми окнами. Надписи гласили: «Скупка золота, платины, драгоценных камней у населения».

— Понял? — зачем-то спросил Вячек.

Я кивнул.

Мы насунули кепки поглубже, оглядели немноголюдные тротуары и шмыгнули в узкую дверь.

В конце небольшого продолговатого зала был застекленный барьер с окошечком.

За окошечком сидела загорелая девушка и читала книгу. Стол перед ней был уставлен бутылочками, щипцами, пилками. Справа стояли лабораторные весы. Точь-в-точь как у нас в кабинете физики.

Вячек протянул пятерку. Девушка нехотя оторвалась от книги, равнодушно повертела золотой и сказала:

— Семнадцать.

— Тысяч? — ужаснулся Вячек.

— Нет, рублей, — ответила девушка, и было похоже, что она сейчас захихикает. У нее даже ямочки на щеках появились.

Семнадцать рублей?! Может быть, я ослышался? Представляете — семнадцать старыми! Брикет мороженого стоит два двадцать. Билет в кино на вечерний сеанс пять рублей.

Семнадцать?! Невероятно!

— Монеты принимаем не на вес, а по курсу, — вымолвила девушка непонятную для нас фразу и не выдержала, улыбнулась.

Видно, рожи у нас были такие ошарашенные и глупые, что она не выдержала. Первым пришел в себя Вячек.

— Тут что-то не так, — зловеще сказал он, вспомнив, очевидно, рассказ отца. Я его тоже вспомнил. — Наверное, одна шайка-лейка.

Девушка нахмурилась. Ямочки ее исчезли.

— Будете сдавать или нет? — спросила она железным голосом.

— Нет, — отрезал Вячек и забрал монету.

Молча вышли мы на улицу и остановились в растерянности и недоумении.

В общем, думается мне, плевать нам было тогда на деньги. Больше десятки никогда у нас не бывало, и никаких страданий по этому поводу мы не испытывали.

Но мы столько нафантазировали, столько носились с этой дурацкой желтой бляшкой, столько начитались всяких историй, в которых из-за таких вот бляшек делали глупости и гадости даже не совсем еще пропащие люди, что нам просто стало обидно равнодушие этой смешливой девушки с железным, когда надо, голосом.

Вячек пренебрежительно вертел пятерку в пальцах, будто это был обыкновенный пятак, вертел и смотрел на нас.

Мы молча разглядывали золотой — этого обманщика, вруна, дутую величину.

Сколько вокруг него наговорено, написано, а на деле — пшик!

Мы раздумывали. И тогда-то к нам подошел этот тип. Вот уж точное для него определение — тип. Лучше не скажешь.

Юркий, востроносенький, с усохшим, но очень решительным, каким-то промышляющим лицом, он стремительно подошел к нам, увидел золотой, и у него даже нос зашевелился, как у гончей..

— Золотишко? — прошептал он, и нам показалось, что он сейчас проглотит монету. Ам! И нету.

Вячек резко сунул руку в карман, и тип испуганно отскочил.

— Что вы, что вы, ребята! Я же свой! Что вы. — зашелестел он.

— Кому это ты свой? — строго спросил Вячек.

Мы видели, как этот тип испугался, и потому моментально почувствовали себя лихими и сильными парнями. Зря такой не испугается.

— Ну ладно вам, ладно! Меня ж тут каждая собака знает. Я же Сенька Шустряк, — сказал тип и протянул руку, — покажь желтизну.

Он тянулся к нашей пятерке.

— Чего? А ну отвали, — приказал Вячек и повел в кармане своим пахучим оружием. Небось у меня жест слизал, когда я шулером представлялся.

Плащ натянулся, и стало ясно, что в кармане пистолет.

Этот Шустряк цепкими глазами зыркнул по сторонам и прямо-таки затанцевал на месте от волнения.

— С ума вы сошли! С пухой здесь стоять! Да тут же легавых навалом! Ну бешеные, ну бешеные... Бежим скорей, за углом парадник фартовый есть. Бежим, пока не застукали. Там сторгуемся.

Мы пошли. Мы его ни капельки не боялись. Наоборот — мы видели, что он нас до смерти боится.

Это просто удивительно, до чего быстро вошли мы в роль. У нас сразу сделались хмурые, подозрительные рожи и развязные, нахальные походки.

Мы вошли в темный, пропахший кошками подъезд, и Шустряк деловито спросил:

— Сколько?

Мы немного растерялись, но тут же Вячек длинно сплюнул и, как заправский купец, ответил:

— Говори свою цену.

Тип снова зыркнул опытными, недобрыми глазами.

— Двести!

Он заметил, что мы переглянулись, но изумления нашего, очевидно, не увидел, потому что поспешно проговорил:

— Ну, двести пятьдесят.

И понес какую-то чушь про трудные времена, про опасности профессии и еще что-то, и еще.

Но в нас уже все ликовало, и мы его не слушали.

Это надо же — 17 и 250! Ха-ха! Есть разница. Дурак какой-то попался. Просто не знает, что к чему.

И я солидно сказал:

— Годится.

Шустряк поспешно отсчитал деньги, и наша пятерка исчезла в его руках — будто испарилась. Как у фокусника.

Где-то в глубине души мне было неудобно, и, будь это не такой явный мошенник, мы бы не стали его так обирать. Но я подумал, что наверняка он обманул десятки других, не таких ловких и отчаянных ребят, как мы, и что не грех и его один раз наказать. Так я успокаивал свою совесть.

Много позже я узнал, насколько выше ценились в то время золотые монеты на «черном рынке».

Наверное, он от души потешался над желторотыми дураками и над нашим тертым видом.

Но я думаю, он был уверен в том, что мы воришки, и не сомневался, что по молодой своей дурости мы и палить можем начать при случае. Такой уж опасный возраст.

Поэтому Шустряк держался с нами очень почтительно. От греха подальше.

— Ребята, а еще у вас золотишко есть? — спросил вкрадчиво Сенька.

— Там все есть, — многозначительно и нахально ответил Вячек, напирая на слово «там». Я-то знал, что он имеет в виду «в Греции».

Но Шустряк Чехова не знал и потому насторожился, как боевой конь.

— А камешки в том месте есть?

— Есть. Белые такие, прозрачные, — отозвался я. Не хотел я огорчать человека.

— Брильянты?!

Глаза у Шустряка горели, и тряслись руки.

— Ага. Брильянты.

— Какие? Размера какого?

Шустряк даже охрип.

Я быстро взглянул на Вячека, но тот пожал плечами. Он тоже не знал, какие бывают брильянты. И я, решив не зарываться, показал ноготь на мизинце, хоть и запросто мог показать целый кулак. Мне было не жалко.

Но что тут сделалось с Сенькой Шустряком! Я еще никогда не видел, чтобы человек так заходился.

Это было неприятно и жутковато. Он стал похож на кликушу — весь побелел и даже пена выступила в уголках губ. Он вцепился в наши плащи, стал трясти нас и горячечно забормотал, заклиная никому больше не говорить об этом, потому что вокруг все сволочи и жулье. Надуют и не поморщатся, и только он, Шустряк, человек честный, даст настоящую цену.

Не знаю, верил ли он нам до конца, думаю, верил или очень хотел верить, — слишком уж натурально он радовался и в то же время боялся потерять такой случай.

Очевидно, решил, что вот наконец-то подвалило ему счастье, послала судьба двух голубых идиотов, а с ними удачу и богатство, за которыми он гонялся всю свою обманную, битую, собачью жизнь.

А нам было немножко жалко его и противно и хотелось поскорее уйти.

— Когда? Когда принесете? — прохрипел он.

— Завтра, — сказал я, лишь бы что-нибудь сказать.

— Хорошо. Буду ждать. Весь день. С деньгами, — мгновенно отозвался Сенька, и я подумал, что не такие уж плохие у него времена, если не спросил даже, сколько и чего мы принесем,

Мы ушли с поднятыми воротниками, подозрительно озираясь.

А вслед нам несся умоляющий шепот:

— Только никому ни слова... Мне несите... Только мне...

 

На следующий день пятидесяти рублей как не бывало, — объелись мороженым и конфетами. Даже по бокалу шампанского хватили.

После, уроков, не переставая смаковать вчерашнее приключение, мы с хохотом ссыпались по лестнице, оделись и выскочили за дверь — навстречу влажному весеннему ветру, промытому небу и новым похождениям.

Жить нам было весело и интересно.

А на сырой скамейке в сквере перед школой сидела сухонькая женщина в темном платке и плакала.

Она уткнулась в ладони, и плечи ее тряслись. Нам сразу, стало как-то неловко своей телячьей жизнерадостности, мы перестали тискать и толкать друг друга и подошли.

Это была тетя Поля, старая нянечка, «техничка», которая убирала, мыла, чистила за нами с первого класса.

Тетя Поля потеряла свою пенсию — четыреста рублей. Потому и плакала.

А мы стояли и мучились. Нам и тетю Полю было жалко и жалко наших денег, которые мы не могли не отдать ей. Не могли, и все тут.

Мы это сразу поняли, как только узнали, в чем дело.

Не могли потому, что, сколько мы себя помнили — и дома, и в школе, и в газетах, и по радио, — нас этому учили.

Может быть, будь это не тетя Поля, а какой-нибудь незнакомый человек, мы бы не отдали. Кто его знает.

Уж очень приятно чувствовать себя независимыми людьми, ходить руки в брюки, покупать, что захочется, и угощать знакомых девочек. Людьми, которым не надо канючить у родителей пятерочку на кино, а если с девочкой, то и десятку.

Это очень глупо думать, что мальчишкам деньги не нужны, что им и так весело.

Ого-го как нужны!

Оно, может, и без денег весело, да только вон какие соблазны вокруг!

Я не зря говорю, что мы мучились. Не больно-то это легко быть благородными. Но все-таки мы отдали. Хоть нам и очень было жалко.

Тетя Поля не хотела брать. А мы ее уговаривали — врали вдохновенно и цветисто. Под конец мы сказали, что нашли эти деньги.

А убедил ее Вячек, Он сказал:

— А может, мы вашу пенсию и нашли?

Тетя Поля доверчиво поглядела на нас и робко усомнилась:

— А где ж тогда остальные?

Тут мы предположили, что потеряла она частями, и пообещали спросить у ребят.

На этом сентиментальная история кончается, и начинается другая — короткая, немножко невероятная, но но менее правдивая, чем все остальные.

 

Мы шли гордые и немножко грустные. Мы уже не скакали, не толкались.

Просто шли два суровых, строгих мужчины, а отчего мужчинам грустно, до этого никому дела нет.

И вдруг я сделал открытие. Я понял, что жизнь — это сложная штука. Я, конечно, и раньше об этом догадывался, не такой уж я был балбес, но тут я понял,

Вот были мы сегодня богачами и этими... как их... акулами Нью-Йорка, а теперь снова нищи и свободны от власти проклятого золотого тельца.

А нас ждет не дождется в затхлой подворотне пустой человек Сенька Шустряк. Он ждет нас как подарок судьбы, как долгожданную удачу.

Но даже если бы все было так, как мы ему наобещали, все равно не быть ему счастливым, Сеньке, потому что такой уж он человек.

Никудышный человек, и жизнь его — одна суета.

А мы все-таки благородный поступок совершили.

От этих мыслей я перестал быть грустным, и мне стало хорошо.

Не знаю, о чем думал Вячек, но он вдруг тоже развеселился.

— Эгей! — заорал он во всю глотку.

— Ты чего? — спросил я.

— Я того! — снова завопил он. — Операция «Драгоценности» продолжается! Будет пенсия!

Я устало поморщился. Ну, понесло голубчика...

— Откуда драгоценности-то?

— Вот она, главная драгоценность. — Вячек похлопал себя по макушке, и я догадался, что от скромности он не помрет.

— Айда ко мне. Я покажу тебе текинский ковер, — добавил он.

Вячек жил в однокомнатной квартире, и, когда его мать работала во второй смене, очень удобно было в этой квартире разрабатывать всякие планы.

В тот день мать работала как раз во вторую смену. А ковра у них не было.

Я-то уж знал, что у них есть и чего нет. «Может быть, купили», — подумал я.

Вячек захлопнул дверь, щелкнул выключателем.

— Ну как? Нравится? — закричал он.

Я обшарил глазами стены, заглянул в комнату и со страхом подумал, что Вячек свихнулся от собственного благородства и щедрости. Никакого ковра не было. Ни текинского, ни бухарского, ни багдадского.

— Да куда ты смотришь? Ты сюда гляди! — продолжал он орать.

То, что я увидел, никак не могло успокоить мои печальные подозрения. Это называется ковром?! На полу валялось нечто неопределенное, вытертое, бесцветное, с двумя овальными дырами посередине с ладонь каждая. Такие дыры обычно появляются сзади на штанах после усердной носки и называются очки.

— Это? — спросил я.

— Это, — подтвердил Вячек. — Текинский ковер. Настоящий. Только... только он бывший, но все равно текинский. Дед его в плен взял.

И тут я начал хохотать. Я хохотал, а Вячек злился. Но он недолго злился — видно, очень уж я заразительно заливался, и Вячек тоже не выдержал — захихикал.

Потом он взял себя в руки и сказал:

— Ты дурак. Гляди.

Он поднял ЭТО, тряхнул два раза, и в коридоре стало темно от пыли. Будто туман опустился.

Потом, чихая, он ловко свернул половик в тугую трубку и показал мне угол.

— Дед его у басмачей отбил. Он у нас на стенке висел, а ты ржешь, — укоризненно сказал Вячек.

И тут я перестал смеяться. Думаете, оттого, что у басмачей? Совсем нет. Просто я глядел на угол. Черт те что! Наваждение какое-то. Угол вспыхнул сочными красками, зазмеился сложным узором.

Честное слово, не разглядывай я еще минуту назад эту бросовую тряпку с ее дырами и плешинами, я бы подумал, что свернут настоящий ковер.

— Ну, как? Почему же ты не ржешь? — В голосе Вячека медью звенело торжество.

— Да... — только и сумел я сказать... — А тебе не влетит?

— Ха! Мама давно его выкинуть хочет, — ответил Вячек и ткнул меня кулаком в бок.

Во дворе от нас шарахнулись посиневшие энтузиасты-доминошники и смачно обложили цветистыми словами.

Потому что трясли мы этот бывший ковер, этого ветерана гражданской войны, тщательно и любовно — по двору пронеслась среднеазиатская пылевая буря.

Потом мы свернули его и туго-натуго спеленали веревками так, чтобы можно было разглядеть одни углы. Вячек навязал с десяток узлов и еще смочил их водой.

— Если он вздумает развернуть, всегда смыться успеем, — сказал он.

И я, уверовавший в его гениальность, только кивал головой.

 

Мы снова крались по улице Рубинштейна, снова делали короткие перебежки от одной водосточной трубы к другой, но на этот раз все совершалось для Сеньки Шустряка.

— Пусть видит, что мы опасаемся. Мы же жулики. А он за нами непременно следит, — говорил Вячек.

И верно. Не успели мы дойти до магазина, как из-за угла выглянула желтая Сенькина рожа, подмигнула нам и скрылась.

Мы притиснули боками ковер, закрыли его полами плащей и пошли за Сенькой. Спина у него была узкая и решительная.

Сенька шмыгнул в знакомый подъезд, и темный провал двери сразу стал зловещим, следящим глазом.

И тут нам стало страшно. Мы вдруг как-то одновременно почувствовали, что это уже не игра, что это всерьез.

И еще я подумал, что Сенька, наверное, не один, а узлы можно не развязызать, а просто полоснуть по веревке ножом. Вот тогда-то и начнется.

Тело само собой напряглось, и ноги сделались как деревянные. Гулко у самого горла заколотилось сердце, а губы стали шершавыми и сухими.

Мы остановились.

— Ну? Чего стал? — спросил Вячек.

Он был очень бледный. Только глаза горели, как у кота в ночи, — зеленым огнем.

— Может, смоемся? — прошептал я.

— Поздно. Он смотрит. И... — Вячек соображал, чем бы меня убедить, — и... тетя Поля ведь.

Это он без промаха сказал. Я уж и забыл, ради чего мы здесь. А тут сразу увидел мокрую скамейку и вздрагивающие плечи.

Пути назад не было.

— Начнет разворачивать — сразу рвем в разные стороны, — успел еще раз предупредить Вячек.

Мы вошли в подъезд.

Сенька стоял у батареи парового отопления, грел руки.

А на верхней площадке в темноте тлели оранжевыми точками две папиросы.

— Принесли? — кинулся к нам Сенька.

— Принесли.

— Показывайте, — Сенька дрожал от возбуждения. Руки у него были сизые и короткопалые.

Вячек кивнул головой на площадку.

— Не дрейфь. Кореши мои. При них можно.

— Вот, — сказал Вячек и протянул ковер.

— Што... што это такое? — изумился Сенька.

— Ковер, — торопливо сказал я. — Текинский. Такой, понимаешь, даже ахалтекинский.

Сенька отступил на шаг. Он отталкивал вывернутыми ладонями ковер с таким лицом, будто мы ему протягивали гадюку.

— Да на кой... На кой мне ковер?! — плачущим голосом заорал он вдруг. — Не нужен мне ковер! Не беру я их!

«Не беру, беру, бу-бу-бу...» — забормотал гулкий подъезд.

— Желтизна где? Камешки где? — яростно зашипел Сенька.

Мне показалось, что он сейчас заплачет, или ударит нас, или еще что-нибудь сделает. Такое у него было лицо.

И тут Вячек ему выдал. Откуда что взялось.

— Ты что же, гад, отказываешься? — тонко заголосил он. — Отказываешься, да? Хочешь все сразу, да? На блюдечке с голубой каемочкой хочешь? А мы берем, что есть. Сегодня ковер, завтра золото будет. Только не тебе будет. Другому будет. Нам надо, чтоб все брали. Сегодня ковер брали, завтра камни. Прозрачные такие. Во!

Он быстро отвернул угол и сунул ковер Сеньке под нос:

— Ты гляди, какой коврик! Ты гляди! Текинский. Старинный. Таких больше нет. «Не беру-у...», дурак потому что.

Оранжевые огоньки молча спустились пониже. Сенька молчал, только хлопал ресницами и сопел. Потом он устало сказал:

— Ну, ладно. Давай. Только на кой он мне нужен, все равно не знаю.

Он взял ковер, повертел в руках и, не разглядывая, брезгливо бросил на пол.

— Сколько?

— Двести, — в один голос ответили мы и замерли. Сенька вытащил из внутреннего кармана толстенную пачку денег (я столько никогда не видел ни до, ни после), вялыми движениями отмусолил две бумажки, потом уставился на нас долгим взглядом:

— Камни будут?

Мы закивали.

— Когда?

— Сказано тебе — завтра, — ответил Вячек.

Сенька отдал ему деньги и сказал тихо, но так, что по спине мурашки забегали:

— Ну, глядите, сявки, обманете — под землей найду.

Все-таки мы, видно, не так себя вели, как надо. Или Сенька очень уж разозлился. Или потому, что на лестнице тлели огоньки. Но это был совсем не тот, не вчерашний Сенька Шустряк — вертлявый и заискивающий.

Это был человек опасный, как бритва. И глаза у него не бегали, а были круглые, пустые и страшные.

Наверное, убивают с такими глазами.

Я передернулся, а Вячек пробормотал:

— Да ладно, чего ты... Сказано ведь.

Мы вышли на улицу. Медленно, тягуче, как во сне, дошли до угла и, не сговариваясь, бросились бежать.

Больше мы никогда не встречали Сеньку Шустряка.

Наше счастье, наверное.

Тетя Поля была счастлива.

А мы долго еще ходили оглядываясь и вздрагивали от любого резкого звука.

Я до сих пор вижу эти круглые дырки на лице вместо глаз и совсем не уверен, что мне захотелось бы сейчас стоять в темном подъезде с таким Сенькой и поглядывать на те два огонька наверху.


Читать далее

ГЛАВА IV

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть