КНИГА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Годы странствий Вильгельма Мейстера Wilhelm Meisters Wanderjahre
КНИГА ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

После этих и других событий, явившихся их следствием, Вильгельм решил первым делом вновь теснее связаться с Обществом, отыскав одно из его отделений. Ради этого он извлек табличку и, справившись по ней, отправился той дорогой, которая обещала скорее прочих привести его к цели. Но так как, чтобы добраться до места, идти нужно было напрямик, он оказался вынужден проделать весь путь пешком, с носильщиком, который нес следом за ним поклажу. И каждый шаг его путешествия был щедро награжден, ибо Вильгельм неожиданно попал в прелестнейшую местность, из тех, где последние перед равниной отроги гор поднимаются заросшими кустарником холмами и пологими склонами, рачительно возделанными; где каждая полоска на равнине зелена и не видно ни круч, ни бесплодных невспаханных земель. Он дошел до главной долины, в которую с обеих сторон стекали горные потоки; она также была тщательно обработана, уютно-обозрима, ряды стройных деревьев отмечали все излуки реки и впадавших в нее ручьев; вынув карту, по которой он шел, Вильгельм с удивлением увидел, что прочерченная им линия идет как раз через эту долину, а значит, он покамест не сбился с дороги.

На поросшем кустами холме виднелся старинный замок, хорошо сохранившийся и многократно подновлявшийся, у подножья холма раскинулся приятного вида городок, где первой бросалась в глаза гостиница, к которой Вильгельм и направился и где хозяин хотя встретил его радушно, но сказал извиняющимся голосом, что никого не может принять без разрешения некоего товарищества, на какой-то срок снявшего все комнаты, и вынужден отправлять всех постояльцев на старое подворье, — оно находится дальше в гору. Однако после недолгих переговоров он как будто передумал и сказал:

— Сейчас в доме пусто, но сегодня суббота, так что управителя долго ждать не придется, он тут каждую неделю проверяет счета и дает заказы на следующую. Что и говорить, порядок у них образцовый, и иметь с ними дело — одно удовольствие, хоть они и точны в расчетах; барыш от них невелик, зато верен.

После этого он позвал гостя в верхнюю залу и просил потерпеть и обождать дальнейших событий.

Войдя, Вильгельм увидел просторную чистую комнату, где стояли только столы да скамьи; тем больше удивился он, заметив над дверью доску и на ней надпись золотыми буквами: «Ubi homines sunt, modi sunt», — что на нашем языке можно истолковать так: везде, где люди объединяются в общество, тотчас же возникает свой порядок и свой обычай, без которого им вместе не прожить. Наш странник задумался над этим изречением, принявши его за доброе предзнаменование, ибо оно подтверждало то, что и сам он по собственному опыту признавал разумным и полезным. Вскорости появился управитель, который, будучи предупрежден хозяином, без долгих разговоров и без особых расспросов согласился принять Вильгельма на следующих условиях: оставаться не дольше трех дней, спокойно участвовать во всем, что бы ни происходило, но не спрашивать о причинах и не просить при отъезде счета. Со всем этим путешественнику пришлось смириться, так как управитель не был уполномочен уступить ни по одной статье.

Он как раз собирался уходить, когда на лестнице послышалось пение; громко распевая, вошли двое красивых молодцов, которым управитель знаком показал, что гость допущен в дом. Не прерывая песни, они приветливо ему поклонились; дуэт их звучал весьма приятно, из чего можно было с легкостью заключить, что в своем искусстве это истинные мастера. Заметив со стороны гостя внимание и интерес, они, закончив петь, спросили, не случалось ли и ему во время пеших странствий сложить песню, чтобы напевать ее самому себе.

— Природа не дала мне голоса, — отвечал Вильгельм, — но мне порой кажется, будто внутри у меня некий гений ритмически нашептывает что-то, так что, странствуя, я всякий раз начинаю шагать в такт и при этом словно бы слышу тихие звуки, сопровождающие песню, которая на тот или иной напев послушно слагается во мне.

— Если вы вспомните одну из них, запишите ее для нас, — сказали молодые люди, — посмотрим, не сможем ли мы вторить вашему певчему демону.

Тогда Вильгельм вырвал из записной книжки листок и вручил им вот что:

Над горами, над долами,

Над вершинами дерев

Что-то звучно бьет крылами

И взмывает, как напев;

За безудержным порывом

Радость, мудрость вслед идут;

Будь влюбленным, будь счастливым,

Но основа жизни — труд.

Юноши немного подумали — и раздалась веселая, звучащая в такт шагам пешехода песня на два голоса; колена повторялись и сплетались, песня лилась и лилась, увлекая за собою слушателя, и Вильгельм не мог уже понять, его ли это мелодия, его ли первоначальный мотив или он только сейчас так слился со словами, что никакой другой и немыслим. Певцы тешились такими вариациями, покуда не вошло еще двое молодцов, в которых по их орудиям сразу можно было узнать каменщиков, а за ними еще двое, наверняка плотники. Все четверо, тихо сложив свой инструмент, некоторое время прислушивались к песне, а потом уверенно и чисто вступили сами, — и теперь как будто бы целая гурьба странников шагала вдаль через горы и долы. Вильгельму казалось, что он не слыхал ничего столь отрадного, столь возвышающего сердце и ум, — и, однако, наслаждению его предстояло возрасти и достигнуть высочайшей степени. Огромный детина поднимался по лестнице таким тяжелым и твердым шагом, что при всем желании ему не удавалось ступать тише. Войдя, он тотчас же сбросил в углу с плеч крючья с тяжелой поклажей, а сам уселся на скамью, затрещавшую под ним; остальные при этом засмеялись, но с тона не сбились. Каково же было удивление Вильгельма, когда раздался оглушительный бас и этот сын Енака вступил в общий хор! Большая комната сотрясалась, а главное, что в своей партии он сейчас же изменил припев и пел так:

В жизни быть нельзя ленивым:

Ведь основа жизни — труд.

К тому же скоро можно было заметить, что он, прилаживаясь к своей медлительной походке, замедлил темп и принудил остальных следовать за собой. Вдоволь натешившись пением, все стали его упрекать за то, что он якобы старался сбить их.

— Вот уж нет! — закричал он. — Это вы рассчитывали сбить меня, заставляли ускорить шаг, а мне, когда я с тяжелой ношей иду вверх и вниз по горам да еще должен поспеть к назначенному часу и угодить вам, надобно шагать размеренно и твердо.

Потом все стали по одному заходить к управителю, и Вильгельму нетрудно было усмотреть, что дело идет о каких-то расчетах, но расспрашивать подробнее он не имел права. Тем временем вошло несколько красивых, проворных подростков, которые в два счета накрыли на стол, подав совсем немного кушаний и вина; вышел управитель и пригласил всех сесть вместе с ним за трапезу. Подростки прислуживали, но о себе не забывали и стоя ели наравне со всеми. Вильгельм вспомнил сходные сцены из времен своего пребывания среди актеров, но только сегодняшнее собрание казалось ему куда степеннее, ибо здесь каждый жил ради важной цели, а не ради забавы и напоказ.

Яснее всего гость постиг это из разговора, который собравшийся ремесленный люд вел с управителем. Четверо молодцов работали поблизости, где недавно грозный пожар дотла спалил город, прежде самый красивый в округе. Из услышанного можно было также понять, что честный управитель занимается доставкой леса и других строительных припасов, и это представлялось гостю особенно загадочным, так как все прочее показывало, что эти люди — не здешние уроженцы, а сплошь приезжие. В заключение ужина Святой Христофор (так все называли великана) принес по стакану доброго вина, припасенного нарочно, чтобы выпить на сон грядущий, и новая веселая песня некоторое время внушала слуху, будто ушедшие с глаз долой сотрапезники еще сидят все вместе. Вильгельма отвели в комнату с приятнейшим видом из окна. Полная луна взошла, ее свет заливал пышные луга и будил в сердце нашего странника сходные картины из прошлого. Перед его взором витали призраки друзей, среди них так живо представлялся ему образ Ленардо, что казалось, он здесь, рядом. От всего этого ему стало особенно уютно и захотелось на покой, но тут он услышал непонятный шум, почти что испугавший его. Звук доносился издалека, и вместе с тем казалось, будто он раздается в самом доме, потому что всякий раз, как звук достигал наибольшей силы, дом содрогался и трещали балки. Вильгельм, чей тонкий слух обычно различал все звуки, никак не мог его распознать и сравнивал лишь с хрипением самой большой органной трубы, чей звук так громок, что не имеет определенной высоты. Трудно решить, ночной ли морок рассеялся под утро или Вильгельм, привыкнув, стал невосприимчив, но он заснул и с восходом солнца проснулся в наилучшем настроении.

Не успел один из прислуживающих подростков подать ему завтрак, как в комнату вошел некто; Вильгельм видел его вчера за столом, но так и не разобрался, кто он и что. Вошедший был хорошо сложен, широкоплеч и проворен в движениях; приготовляясь к делу, он выложил свою снасть — и оказался цирюльником. Он явно собирался сослужить Вильгельму столь необходимую ему службу, но продолжал молчать, да и потом, работая легко и быстро, не проронил ни слова. Вот почему Вильгельм начал первым и сказал:

— Вы настоящий мастер своего дела, я не помню, чтобы когда-нибудь бритва касалась моих щек так деликатно; но вы, судя по всему, строги в соблюдении законов товарищества.

Молчальник с плутовским видом улыбнулся, приложил палец к губам и выскользнул за дверь.

— Честное слово, — крикнул Вильгельм вслед, — вы и есть Алый Плащ или, по крайней мере, от него происходите. Но ваше счастье, что вы не потребовали от меня той же услуги, не то вам плохо пришлось бы.

Едва этот необыкновенный человек удалился, как вошел управитель и передал приглашение на обед, также звучавшее довольно странно:

— Связующее Звено, — он так и выразился, — от души приветствует пришельца, приглашает его к обеду и с радостью надеется завязать с ним более тесные отношения. — Затем были заданы вопросы о самочувствии гостя, о том, доволен ли он приемом, и Вильгельм с высочайшей похвалой отозвался обо всем, что он здесь встретил. Правда, ему хотелось спросить управителя, как прежде молчаливого цирюльника, о том жутком звуке, который ночью если не испугал, то потревожил его; однако, памятуя о данном обете, он удержался от вопроса, тем более что надеялся получить желаемые сведения, не проявив назойливости, — то ли благодаря расположению к нему членов товарищества, то ли по счастливому случаю.

Оставшись один, друг наш стал ломать голову, что это за странная особа прислала ему приглашение и что делать дальше. Употребить слово среднего рода, чтобы назвать одного или нескольких начальствующих лиц, — это казалось ему весьма странно. Между тем вокруг царила такая тишина, что, кажется, не было в его жизни воскресенья тише. Вильгельм вышел из дому и, услыхав колокольный звон, направился в сторону городка. Обедня только что закончилась, и среди тесной толпы выходивших из церкви горожан он приметил троих своих давешних знакомцев: плотничьего подмастерья, каменщика и одного из подростков. Потом среди шедших на службу протестантов он увидел еще троих. Неизвестно было, где и как молятся остальные, но Вильгельм заключил, что в товариществе установлена полная свобода вероисповедания.

В полдень управитель встретил его у ворот замка и через множество просторных комнат проводил в аванзал, где и предложил посидеть. Множество людей проходило мимо Вильгельма в смежную залу. Среди них попадались и знакомые лица: так, мимо протопал Святой Христофор — и все кланялись управителю и пришельцу. Более всего наш друг обратил внимание на то, что перед ним проходили, судя по всему, одни только ремесленники, одетые каждый соответственно своему промыслу, но весьма опрятно; лишь немногих он мог бы принять за конторщиков.

Когда перестали тесниться в дверях новые гости, управитель провел нашего друга через красивый вход в просторную залу, где стоял накрытый стол необозримой длины, мимо нижнего конца которого он был препровожден к верхнему концу. Там, на поперечной стороне, расположились трое возглавлявших застолье, и каково же было удивление Вильгельма, когда при его приближении Ленардо, которого он едва успел узнать, бросился ему на шею. Не оправившись от потрясения, Вильгельм попал в столь же пылкие объятия второго из председательствующих, в котором узнал Фридриха, сумасбродного брата Наталии. Восторг друзей передался всем присутствующим, стол огласился криками радости и привета. Потом, когда все сели, вдруг воцарилась тишина, подано было угощение, и началась не лишенная торжественности трапеза.

К концу ее Ленардо подал знак, встали двое певцов, и Вильгельм с удивлением снова услыхал давешнюю свою песню, которую мы, ради связи с последующим, считаем необходимым привести еще раз:

Над горами, над долами,

Над вершинами дерев

Что-то звучно бьет крылами

И взмывает, как напев;

За безудержным порывом

Радость, мудрость вслед идут;

Будь влюбленным, будь счастливым,

Но основа жизни — труд.

Едва этот дуэт, сопровождаемый приятно-приглушенным пением хора, подошел к концу, как по другую сторону стола порывисто вскочили еще двое певцов, которые с суровой силой не столько продолжили песню, сколько вложили в нее противоположный смысл. К удивлению пришельца, исполняли они вот что:

Рвется дружба, сердце раня:

Прочность уз — не мой удел;

Как могу я знать заране,

Где скитаться мне велел

Жребий горький, жребий сирый,

С кем я завтра разлучусь

И куда пустыней мира

Я все дальше, дальше мчусь?

Хор, подхвативший эту строфу, становился все многочисленней, все громче, но и в нем нетрудно было расслышать доносившийся с нижнего конца стола голос Святого Христофора. Почти пугающей сделалась звучавшая в песне скорбь; благодаря сноровке певцов, их невеселое веселье излилось в подобье нескончаемой фуги, и от этого нашему другу стало совсем жутко. Казалось, все преисполнены единым чувством и перед самым отбытием оплакивают свою судьбу. Причудливые повторения и новые подхваты совсем было затихшего напева наконец показались опасны и Связующему Звену; Ленардо встал, и все остальные тотчас же сели, прервав гимн. Начал Ленардо дружелюбно:

— Конечно, я не вправе упрекнуть вас за то, что вы всякий раз стараетесь представить себе ожидающую всех нас участь, чтобы в любой час быть к ней готовыми. Но если старики, усталые от жизни, кричали своим сверстникам при встрече: «Помни о смерти!» — то нам, молодым и жизнерадостным, следует ободрять и поддерживать друг друга веселыми словами: «Помни о странствиях!» И тут ко благу будет вспомнить, но с умеренностью и весельем, о том, что предпринимается нами либо по собственной воле, либо вынужденно. Вам отлично известно, что у нас установлено непреложно и что может быть изменено; облеките же и это в радостный, ободряющий душу напев и дайте нам насладиться тем, за что я поднимаю эту прощальную чашу!

Он осушил свой кубок и поставил его на стол. Тотчас встали все четверо певцов и запели так, что один тон естественно и плавно переходил в другой:

В землю ты не врос корнями!

В путь-дорогу! В добрый час!

Если ум и сила с нами,

Будет всюду кров для нас.

Лишь бы только солнце грело,

А о прочем нет тревог.

Мы кочуем без предела,—

Для того и мир широк!

Когда песню подхватил хор, Ленардо поднялся, а за ним и все остальные, и по его знаку застолье превратилось в хоровое шествие: сидевшие на нижнем конце стола, предводительствуемые Святым Христофором, парами двинулись вон из залы, причем странническая песнь звучала все радостней и вольнее, и особенно прекрасно — тогда, когда все собрались в спускавшийся террасами сад при замке, откуда открывался широкий вид на долину, среди пышной красоты которой было любо блуждать взглядом. Когда толпа разбрелась кто куда, Вильгельма познакомили с третьим из председательствовавших за столом. Это был служащий графа, владевшего замком и многими поместьями вокруг; служащий этот предоставил господский дом товариществу на весь срок, какой оно сочтет за благо оставаться на месте, и дал ему много льгот, но сумел обратить присутствие таких редких гостей себе на пользу. Задешево открыв для них кладовые и снабжая их всем потребным для пропитания и обихода, он за это получил возможность переложить стропила давно обветшавшей крыши, подвести под них новые опоры, а под стены — фундамент, перестлать полы и устранить все прочие изъяны до такой степени, что обветшалое, полуразрушенное владение угасшего семейства вновь обрело приятный вид живого, незаброшенного обиталища, свидетельствуя о том, что жизнь творит жизнь и умеющий быть полезным для людей непременно заставит их быть ему полезными.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Герсилия — Вильгельму

Мое положение напоминает мне трагедии Альфьери: так как в них нет наперсников, обо всем говорится в монологах; моя же переписка с Вами поистине подобна монологу, ибо Ваши письма все равно что эхо, подхватывают наугад куски слов, чтобы они скорей отзвучали. Разве Вы хоть раз прислали мне такой ответ, чтобы на него можно было ответить? Ваши письма только то и делают, что отталкивают да отклоняют! Я встаю Вам навстречу, а Вы сразу же велите мне снова сесть в кресло.


Эти строки были написаны несколько дней назад, а сейчас появилась надобность и случай переправить их Ленардо; там Вы их найдете, либо уж Вас сумеют найти. Но где бы мое письмо Вас ни застало, вот к чему я веду речь: если Вы по его прочтении не вскочите с места и спешно не явитесь ко мне как истый странник, то я объявлю Вас мужчиной из мужчин, то есть человеком, начисто лишенным прелестнейшего из присущих нам, женщинам, свойств: я разумею любопытство, которое сейчас больше всего и мучит меня.

Короче говоря, к Вашему ларчику нашелся ключик; но знать об этом должны только Вы и я. А теперь послушайте, как он попал ко мне.

Несколько дней назад наш судья получает от властей другого округа составленный по всей форме запрос о том, не околачивался ли поблизости от нас тогда-то и тогда-то некий мальчишка, устраивавший всяческие проделки, и не поплатился ли он за какое-нибудь из дерзких предприятий своей курткой.

Описание мошенника не оставляло сомнений в том, что это и есть Фиц, о котором так много рассказывал Феликс, желая вновь заполучить его в товарищи.

Теперь это ведомство запрашивало названную одежду, коль скоро она наличествует, так как мальчишка находится под следствием и ссылается на это вещественное доказательство. Судья случайно упоминает при нас о запросе и показывает нам подлежащий отсылке кафтанчик.

Какой-то добрый или злой демон толкает меня залезть в нагрудный карман, и мне в руку попадается что-то очень маленькое и колючее, и я, такая робкая, щекотливая и пугливая, сжимаю руку, сжимаю и помалкиваю, а куртку между тем отсылают прочь. Более странного ощущения я в жизни своей не испытывала. Едва взглянув украдкой, я вижу, я угадываю, что это ключ к Вашему ларчику. Тут меня стала одолевать совесть, начались угрызения. Сказать о находке и отдать ее было выше моих сил: что там суд, если это может быть полезно моему другу! Потом снова всплыли всякие мысли о законе и долге, но так и не переубедили меня.

Вот до чего довела меня верность дружбе; пресловутый орган сразу у меня появился, и все ради Вас! Право, удивительная история! Хоть бы чувство, перевесившее на чашах весов совесть, оказалось всего только дружбой! Я в странном беспокойстве, я мечусь между ощущением вины и любопытством. В голове тысячи фантазий, тысячи сказок о том, что из этого может выйти: ведь с законом и судом шутки плохи! Герсилия, лишенная предрассудков, а подчас и высокомерная Герсилия — и вдруг впутана в уголовное дело! А ведь к тому идет! И что мне остается, как не вспоминать о друге, ради которого я терплю эту муку? Я и прежде о Вас вспоминала, но с перерывами, а теперь вспоминаю постоянно. Теперь, если у меня забьется сердце и я подумаю о седьмой заповеди, мне приходится прибегать к Вам как к святому, который толкнул меня на преступление и один вправе отпустить мне грех. А успокоюсь я, только, когда мы откроем ларчик. Любопытство разбирает меня с удвоенной силой! Так что приезжайте поскорей и привезите ларчик. Какой судебной палате надлежит разбираться в этой тайне, мы договоримся между собой, а покамест пусть все между нами и остается, пусть никто об этом не знает, а там будь что будет.



Ну, что Вы скажете, друг мой, насчет этого изображения нашей загадки? Не напоминает ли оно стрелу с зазубренным жалом? Помилуй нас бог! Но сначала надобно, чтобы ларчик стоял между мною и Вами неотпертым, а потом, когда мы его отопрем, он сам нам укажет, что делать. Мне бы хотелось, чтобы внутри ничего не было, а чего мне хочется еще и что я могла бы Вам еще порассказать, — нет, это я от вас скрою, чтобы вы скорей пустились в путь.


Ну вот, как водится у девиц, еще и постскриптум! Нам-то с Вами что за дело до ларчика? Он принадлежит Феликсу, Феликс его нашел, присвоил, так что Феликса нужно привезти сюда, а без него мы не должны открывать крышку!

И что это еще за новые помехи! Опять все откладывается да откладывается!

Что Вы все колесите по свету? Приезжайте и привозите Вашего красавчика, мне так хочется еще раз поглядеть на него!

Ну вот, все начинается сначала, отец и сын! Делайте, что хотите, — только приезжайте вдвоем!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Приведенное странное письмо было написано давно, но его долгое время переправляли туда и сюда и лишь теперь могли наконец вручить согласно надписи на конверте. Вильгельм намерен был с первым же курьером отправить ответ с отказом, хотя и в самой дружелюбной форме. Герсилия, по всей видимости, не принимает в расчет дальности пути, а он слишком занят серьезными делами, чтобы поддаться любопытству, торопившему узнать, что находится в ларчике.

К тому же кое с кем из самых дюжих участников работящего товарищества приключились несчастья и дали Вильгельму случай явить свою сноровку в искусстве, которым он недавно овладел. И как одно слово влечет за собой другое, так и поступки, к вящему счастью, вытекают один из другого, а если они, в свой черед, дают повод к словам, то слова эти особенно плодотворны, ибо возвышают душу. Поэтому так поучительны и занимательны бывали беседы друзей, отдававших друг другу отчет обо всем, что они до сих пор делали и чему учились, приобретя в итоге такое образование, что теперь поневоле дивились один другому и как бы заново между собою знакомились.

Однажды вечером Вильгельм начал рассказывать:

— Занятия хирургией я постарался начать в крупном учебном заведении, в большом городе, где только и можно было преуспеть в них; с особенным рвением я взялся за анатомию, видя в ней основу основ.

Странным образом — а каким, вам не угадать, — я успел приобресть немалые познания относительно строения человеческого тела, причем еще во времена моей театральной карьеры. Ведь если приглядеться, так главную роль там играет не человек, а его тело, красота мужчины, красота женщины. Если директору повезет и он наберет красивых актеров, тогда сочинитель комедий или трагедий может быть спокоен! Вольный образ жизни всякой труппы позволяет сотоварищам по сцене лучше узнать красоту обнаженного тела, чем любой другой род человеческих отношений; да и театральные костюмы часто вынуждают выставлять на обозрение то, что принято прикрывать. Я мог бы многое сказать об этом, как и о телесных изъянах, ибо умный актер должен хорошо знать и свои и чужие, чтобы если не исправить, то хотя бы умело скрыть их. Таким образом, я был достаточно подготовлен, чтобы ничего не упустить в лекциях, ближе знакомивших с внешними органами; да и внутренние органы не были мне вовсе неизвестны, так как многое я безотчетно угадывал и прежде. Досадным образом нашим занятиям мешали бесконечные сетования на отсутствие предметов изучения, то есть на недостаток трупов, имеющих лечь под нож ради высокой цели. Чтобы добыть их, пусть и не в достаточном, но в возможно большем количестве, были изданы строгие законы, разрешавшие притязать не только на преступников, которые сами себя лишили всех прав личности, но и на любого умершего, если о его теле и душе некому было позаботиться.

Вместе с ростом потребности росла и строгость законов, а с нею — недовольство народа, чьи нравственные и религиозные воззрения не позволяют пренебречь ни собственной личностью, ни личностью близких.

Дело шло чем дальше, тем хуже, потому что души стала смущать тревога и страх за мирные могилы дорогих усопших. Ни возраст, ни сословие, будь оно высоким или низким, не могли оберечь обители вечного покоя: доходный разбой не сдерживали ни холмики, убранные цветами, ни надписи, увековечивающие память о погребенном; и без того горестное прощание жестоко омрачалось, родные, едва отвернувшись от могилы, поневоле начинали бояться, как бы завтра им не пришлось узнать, что убранное ими и мирно преданное земле тело любимого человека будет разъято, растащено, опозорено.

Обо всем этом говорили и твердили каждый день, но никто не придумал и не мог придумать, как помочь делу; и всеобщее затруднение все росло, по мере того как у молодежи, внимательно прослушавшей лекции, рождалось желанье воочию и на ощупь удостовериться в том, что они до сих пор видели и слышали, то есть живо и глубоко запечатлеть в зрительной памяти столь необходимые им сведения.

В такие мгновения возникает род противоестественного научного голода, который требует утоления даже гнусной пищей и побуждает смотреть на нее как на лакомую и необходимую.

Все эти задержки и промедленья уже некоторое время занимали и волновали каждого, в ком была жажда знаний и дела, когда однажды произошел случай, который привел в волнение весь город и на несколько часов ожесточил споры. Красивая девушка, помешавшись от несчастной любви, искала смерти в воде и нашла ее; тело тотчас же попало во власть анатомии; напрасны были все хлопоты отца и матери, родственников и даже возлюбленного, заподозренного лишь из недоверия: высшие власти, только что издав еще более суровый закон, не могли сделать исключения, и добычу поспешили как можно скорее использовать и распределить для рассечения.


Вильгельм был приглашен как один из первоочередных притязателей и нашел перед указанным ему сиденьем чистую доску, а на ней нечто тщательно накрытое тканью: это и было сомнительного свойства задание. Сняв полотно, он обнаружил женскую руку, самую прекрасную изо всех, которые обвивали когда-либо шею юноши. Вильгельм держал в руке футляр с инструментами — и не решался начать вскрытие, стоял — и не решался сесть. Ему претило калечить и дальше великолепное создание природы, но чувство это вступало в противоречие с требованьем, которое ставит себе всякий стремящийся к знанию человек и в соответствии с которым действовали все сидевшие вокруг.

В этот миг к нему подошел солидного вида человек, которого он и раньше приметил как нечастого, но всегда внимательного слушателя и зрителя и о котором уже расспрашивал, но ни от кого не мог получить подробных сведений; все сходились на том, что он ваятель, но считали его также алхимиком, так как в большом доме, где он жил, посетители и даже его подручные допускались только в первый этаж, а остальные помещения были на запоре. Этот человек несколько раз подходил к Вильгельму и вместе с ним шел с урока, но сближения и объяснения избегал.

На этот раз он заговорил с большей откровенностью:

— Я вижу, вы медлите, вы дивитесь прекрасному творению природы и не можете его разрушить. Так встаньте выше цеховых предрассудков и пойдемте со мной.

Он снова накрыл руку, кивнул служителю и вместе с Вильгельмом покинул залу. Они шли рядом молча, покуда новый знакомец, остановившись перед воротами, не отворил калитку и Вильгельм не вступил вскорости на дощатый настил, какие можно видеть в старых торговых домах и куда сгружают сразу по прибытии ящики и тюки. Здесь стояли гипсовые отливки статуй и бюстов, а также ящики из толстых досок, заколоченные и пустые.

— Здесь все, как у купца, — сказал хозяин. — Для меня крайне важно, что я могу отправлять грузы водой прямо отсюда.

Все это покуда ничуть не противоречило ремеслу ваятеля; ничего противоречащего ему не нашел Вильгельм и тогда, когда хозяин радушно проводил его вверх по ступенькам в просторную комнату, украшенную высокими и низкими рельефами, фигурами разных размеров, бюстами и даже слепками отдельных членов самых прекрасных статуй. Наш друг с удовольствием все это рассматривал и слушал объясняющие речи хозяина, хотя не мог не заметить, какая пропасть легла между трудами художника здесь и устремлениями ученого там, откуда они пришли. Наконец хозяин дома сказал с некоторой торжественностью:

— Вам нетрудно будет понять, зачем я вас сюда привел. Эти двери, — продолжал он, показывая в сторону, — ближе ко входу в ту залу, из которой мы пришли, чем вам может показаться.

Вильгельм вошел и поневоле удивился, увидев на стенах, вместо изображений живого тела, как в первой зале, исключительно анатомические сечения; вылепленные, как видно, из воска или подобного ему материала, они, благодаря свежей окраске, ничуть не отличались от только что изготовленных препаратов.

— Здесь, мой друг, — сказал художник, — здесь вы видите драгоценные заменители всему тому, что мы, ко всеобщему неудовольствию, а порой и сами испытывая отвращение, старательно готовим, — затем только, чтобы оно или истлело, или, сохраняясь, было мерзко. Этим делом я принужден заниматься втайне, — ведь вы и сами наверняка слышали, с каким пренебрежением о нем говорят прозекторы по ремеслу. Я не даю сбить себя с пути и изготовляю то, что со временем получит огромное значение. Прежде всего хирург, если он возвысится до понимания пластики тела, сможет наилучшим образом прийти на помощь вечно творящей природе при всяком повреждении, да и любому врачу такое понимание поможет усовершенствоваться в своем деле. Впрочем, не будем тратить слов. Вы сами скоро убедитесь, что большему можно научиться, строя, нежели расчленяя, соединяя, нежели разъединяя, оживляя умершее, нежели дальше его умерщвляя. Короче говоря, не хотите ли вы стать моим учеником?

Когда Вильгельм ответил согласием, искушенный наставник положил перед ним костяк женской руки в том же повороте, в каком он недавно видел подобную руку.

— Я заметил, — продолжал учитель, — какое внимание уделили вы учению о связках — и были правы, так как именно благодаря им и начинают оживать для нас стучащие кости. Должно быть, в видении Иезекииля кости, усыпавшие поле, именно так и начали собираться и соединяться друг с другом, прежде чем конечности не стали двигаться, руки — осязать, а ноги — вставать прямо. Вот вам пластическая масса, вот палочки и все, что может понадобиться. Попытайте же счастья!

Новый ученик собрался с мыслями; присмотревшись поближе, он увидел, что все кости остова искусно вырезаны из дерева.

— У меня работает умелый резчик, — сказал наставник, — он едва мог прокормиться своим искусством, потому что святые и мученики, которых он обычно выделывал, уже не находили сбыта. У меня он досконально узнал строение скелета и научился изготовлять любую кость в натуральную и в уменьшенную величину.

И вот наш друг, постаравшись изо всех сил, снискал одобрение руководителя. При этом ему было приятно испытать свою память, а тем более неожиданно обнаружить, что работа вновь воскресила в ней прежние знания; тут уж он стал трудиться со страстью и попросил мастера дать ему пристанище в доме. С этой минуты он работал, не покладая рук, и в скором времени все кости и косточки руки были искусно соединены. Теперь надо было приступать к сухожилиям и мускулам, но так, чтобы они соответствовали костям. Вильгельму представлялось невозможным воспроизвести таким образом человеческое тело во всей соразмерности его частей, но учитель утешил его, показав, как можно изготовить множество экземпляров простой формовкой, хотя и тут последующая чистовая обработка требовала кропотливого труда и внимания.

Все, за что бы человек ни взялся всерьез, оказывается бесконечным, и помочь тут может только ревностный труд. Вскоре и Вильгельм вышел из того отчаяния, в какое повергает нас чувство собственной беспомощности, и стал работать с удовольствием.

— Я рад, — сказал ему мастер, — что вы сумели приноровиться к делу: для меня это отличное свидетельство плодотворности моей методы, пусть она и не признана анатомами. Им нужна школа, а школу создает преемственность: что делалось прежде, то должно делаться и впредь, так оно и ладно, тому и следует быть. Но нужно заметить и понять, где и в чем школа зашла в тупик; нужно подхватить и продолжить делом все живое в ней, но без шума, а не то помешаешь и себе и другим. Вы сами живо почувствовали и своим трудом показали, что соединять значит больше, чем расчленять, а воспроизводить — больше, чем смотреть.

Вильгельм узнал, что такие модели в тайне от всех получили уже широкое распространение; удивительнее всего было услышать, что изготовленный их запас должен быть упакован и отправлен за море. Превосходный художник уже вступил в сношения с Лотарио и другими членами содружества, они сочли, что будет весьма уместно и даже необходимо основать подобную школу во вновь создаваемых провинциях, тем более что жить там будут люди благомыслящие, с естественными нравственными воззрениями, а для таких людей в рассечении трупов всегда есть что-то от каннибализма.

— Согласитесь, ведь большинство врачей и хирургов хранят в памяти только самое общее представление о расчлененном человеческом теле и на это представление опираются, между тем как наши модели наверняка смогут освежить в их уме год от года тускнеющие образы, чтобы все необходимое всегда оставалось живым и ярким. А когда этим делом займутся по сердечной склонности любители, можно будет воспроизвести самые тонкие анатомические сечения. Ведь доступно же это перу и кисти рисовальщика и резцу гравера. — Тут он открыл один из боковых шкафчиков и показал удивительное по своей точности воспроизведение лицевых нервов. — К сожалению, — продолжал он, — это последняя работа моего рано умершего помощника, благодаря которому я надеялся осуществить мои замыслы и к общей пользе расширить границы моих устремлений.

Учитель и ученик многократно и всесторонне обсуждали возможное влияние новой методы; ее отношение к изобразительным искусствам также стало однажды предметом примечательной беседы. Благодаря ей Вильгельм получил отличный наглядный пример того, как можно в работе идти не только от скелета к целому, но и наоборот. Художник сделал отливку с прекрасного обломка античной статуи, изображавшей юношу, и старался умело снять с идеальной человеческой фигуры кожный покров, чтобы превратить живую красоту в подлинный мышечный препарат.

— Здесь тоже цель и средства тесно связаны, и я не боюсь признаться, что ради средств позабыл о цели, но не только по своей вине: ведь обнаженный человек и есть человек в полном смысле слова, ваятель стоит рядом с элохимами в тот миг, когда они сумели претворить лишенную образа, неподатливую глину в совершенную красоту; такие божественные замыслы и должен питать каждый ваятель. Для чистого все чисто, как же может быть нечист воплощенный в природе замысел творца? Но в наш век этого невозможно и требовать, дело не пойдет без фиговых листков и звериных шкур, — впрочем, даже их мало. Едва я выучился, с меня стали требовать, чтобы я лепил достопочтенных мужей в шлафроках с широкими рукавами и бессчетными складками; тогда я обратился вспять и, не имея возможности применить свое уменье для создания прекрасного, предпочел приносить пользу: ведь и это немаловажно. Если мое желание исполнится, если будет признано, что и здесь, как во многом другом, и само дело воспроизведения, и его плоды могут помочь воображению и памяти в ту пору, когда эти духовные способности человека уже слабеют, то многие художники возьмут с меня пример и предпочтут работать на вас, нежели наперекор своим убеждениям и чувствам заниматься постылым ремеслом.

К сказанному он присовокупил рассуждение о том, что ни искусство, ни ремесло никогда не склоняют весы в свою сторону, наоборот, в силу близкого родства оба тянутся друг к другу, так что искусство, опустившись, не может не перейти в славное ремесло, а ремесло, поднявшись, непременно приобщится к искусству.

Учитель и ученик так хорошо поладили и привыкли друг к другу, что расставались, да и то с неохотой, лишь по необходимости, когда нужно было постараться ради их высокой цели.

— Чтобы не думали, — говорил мастер, — будто мы замыкаемся и отрекаемся от природы, мы и открываем новые возможности на будущее. Там, за морем, где человечность взглядов будет все время возрастать, в конце концов отменят смертную казнь и должны будут строить обширные крепости, обносить стенами целые округи, дабы охранить мирных граждан от преступлений и не давать преступникам действовать безнаказанно. Там, в этих скорбных округах, пусть нам позволят сохранить за собой маленький храм, посвященный Эскулапу; там, в таком же отдалении от мира, как сама кара, мы и будем обновлять наши знания, имея для расчленения такие объекты, что оно не будет оскорблять в нас человеческих чувств, такие, что при виде их рука, держащая нож, не замрет, как было с вами при одном взгляде на ту прекрасную, невинную руку, и человечность не заглушит в нас жажды знания.

— То были последние наши беседы, — сказал Вильгельм, — я увидел, как прочно упакованные ящики плывут вниз по реке, и пожелал им счастливого плаванья, а нам — радостной встречи в тот час, когда их будут распаковывать.

Наш друг и вел и закончил этот рассказ с воодушевлением и энтузиазмом, и в голове, и в словах его была живость, в последнее время для него необычная. Но к концу своей речи ему показалось, что Ленардо, рассеявшись и отвлекшись, не следит более за рассказом, а Фридрих, напротив того, усмехается и покачивает головой. Нашему тонкому физиогномисту до того запало в душу это малое сочувствие делу, имевшему для него великую важность, что он не преминул прямо призвать друзей к ответу.

Фридрих объяснился просто и прямо: хотя он хвалит и одобряет затеянное ими дело, но не считает его столь важным или, по крайней мере, выполнимым. Свое мнение он попытался обосновать доводами из числа тех, какие для людей, принявшихся за дело и желающих довести его до конца, кажутся более оскорбительными, чем можно предположить. Потому и наш пластический анатом, некоторое время терпеливо слушавший друга, в конце концов живо возразил ему:

— У тебя, дорогой мой Фридрих, есть достоинства, которых никто не станет отрицать, и меньше всех я, но сейчас ты говоришь, как человек заурядный, который во всем новом видит лишь диковинное: ведь сразу разглядеть важность того, что нам в диковину, под силу далеко не всем. Для вас все должно стать свершившимся фактом, дабы вы воочию увидели, что оно и возможно, и действительно существует, — тогда вы примиряетесь с ним. Все, что ты говоришь, я наперед слышу и от ученых, и от профанов: первые твердят это из предвзятости и ради собственного удобства, вторые — из равнодушия. Намеренье вроде названного мною осуществимо, быть может, только в новом мире, где ум человеческий должен отважиться на то, чтобы, за недостатком исстари известных средств, отыскивать новые для удовлетворения постоянных потребностей. Тогда и пробуждается изобретательность, тогда необходимость находит помощь у смелости и упорства.

Врач, чем бы он ни лечил — лекарствами или приложением рук, — пустое место, если досконально не знает внешних и внутренних органов человека; ему никак не достаточно того поверхностного понятия об устройстве, расположении и взаимосвязи разнообразнейших частей непостижимого до конца организма, какое могут дать беглые сведения, почерпнутые на уроках. Преданный делу врач должен ежедневно упражняться в этом, повторяя известное и наблюдая новое, должен искать любой возможности восстановить в уме и в зрительной памяти все связи этого живого чуда. Знай он, в чем его выгода, он бы, за недостатком времени для таких работ, нанял себе анатома, который по его указаньям тихо занимался бы своим делом и, как бы имея перед глазами всю сложность жизненных переплетений, мог бы сразу же ответить врачу на самые трудные вопросы.

Чем глубже это поймут, тем больше пыла и страсти будут вкладывать в занятия анатомией. Но чем больше возрастет это стремление, тем меньше станет средств его удовлетворить; мертвых тел, на вскрытии которых зиждется обучение, не будет, они сделаются дорогостоящей редкостью, и начнется истинный раздор между живыми и мертвыми.

В Старом Свете нет конца волоките, за новое здесь берутся по-старому, за растущее — с привычной косностью. Предсказанный мною раздор между живыми и мертвыми пойдет не на жизнь, а на смерть, люди испугаются, примутся выслеживать, будут издавать законы — и ничего не добьются. Ни предосторожности, ни запреты в таких случаях не помогают, все нужно начинать сначала. Этого-то мы с учителем и хотим достичь в новых условиях, хотя само дело не ново и уже существует в жизни; нужно только, чтобы сегодняшнее искусство завтра стало ремеслом, а исключение — всеобщим правилом; но получить распространение может только то, что признано. Сделанное нами необходимо признать единственным средством против великого бедствия, в особенности угрожающего большим городам. Я хочу привести слова учителя, запомните их! Однажды, в минуту полного доверия, он сказал мне:

«Читателям газет кажется занимательной и даже забавной статья, в которой рассказывается о «воскресителях». Сначала они тайком крали трупы, тогда к могилам приставили сторожей, и «воскресители» стали приходить вооруженными бандами, чтобы насильно завладеть добычей. Зло всегда тянет за собой худшее зло; о нем я не могу говорить вслух, не то и меня впутают в дело — если не как сообщника, то как случайного свидетеля — и после расследования наверняка накажут за то, что я, раскрыв преступление, не донес о нем немедленно в суд. Но вам, мой друг, я признаюсь: в этом городе совершилось убийство ради того, чтобы доставить материал настойчивым и щедро платившим анатомам. Перед нами лежало бездыханное тело. Мне не хватит красок изобразить эту сцену. Он не таил преступления, и для меня оно не было тайной, мы смотрели друг на друга и молчали, потом взглянули на то, что было перед нами, и молча принялись за дело. Вот это, мой друг, и толкнуло меня взяться за воск и гипс, и это же не даст вам бросить искусство, которое рано или поздно будут восхвалять со всех сторон».

Фридрих вскочил, захлопал в ладоши и не переставал орать «браво» до тех пор, пока Вильгельм не рассердился не на шутку.

— Браво! — кричал Фридрих. — Наконец-то я снова тебя узнаю! В первый раз за столько лет ты хоть о чем-то заговорил с истинным увлечением! В первый раз поток слов подхватил и понес тебя, ты доказал, что способен и делать дело, и расхваливать его!

Тут заговорил Ленардо, и его посредничество полностью разрешило это небольшое недоразумение.

— У меня был отсутствующий вид, — сказал он, — но только потому, что мыслями я все время был с тобою. Я вспомнил, как во время путешествия посетил кабинет такого рода и как смотритель, желая скорее отделаться, начал было отбарабанивать заученную наизусть присказку, а потом, увидев мой интерес и будучи сам художником, все это создавшим, вышел из привычной роли и показал себя сведущим демонстратором.

Какой это был контраст! Среди лета, в прохладных комнатах, когда за окном стояла душная жара, я видел перед собою предметы, к которым и в зимнюю стужу подходишь с опаской. Здесь к услугам любознательного зрителя было все. С величайшей непринужденностью он показал мне в должном порядке все чудеса человеческого тела и радовался, когда убедил меня в том, что такого кабинета вполне довольно для первого знакомства и для дальнейшего напоминания, а в промежутке каждый волен обратиться к природе и, если представится случай, ближе познакомиться с тем или другим органом. Он просил меня повсюду его рекомендовать, потому что до сих пор изготовил только одно такое собрание — для большого музея за границей, а университеты такому начинанию противились, поскольку преподаватели этой науки умели готовить прозекторов, а не лепщиков.

Я тогда считал этого умельца единственным в мире, и вот мы слышим, что и еще один бьется над тем же; кто знает, может быть, скоро обнаружит себя и третий, и четвертый? Мы, со своей стороны, готовы всячески поощрить это дело. Пусть только нам порекомендуют его извне, а уж мы, при наших новых обстоятельствах, наверняка поддержим такое полезное начинанье.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

На следующее утро Фридрих спозаранок явился в комнату Вильгельма, держа в руках тетрадку, и сказал, протягивая ее:

— Вчера вы так обстоятельно повествовали о ваших добродетелях, что мне невозможно было и слово вставить о моих достоинствах, коими я вправе похвалиться, ибо благодаря им сделался достойным участником этого огромного каравана. Взгляните на эту тетрадь и признайте, что ею я доказал свое уменье.

Вильгельм наскоро пробежал взглядом страницы и увидел на них свой вчерашний отчет об анатомических штудиях, занесенный разборчивой и красивой скорописью и переданный почти слово в слово, так что наш друг не мог скрыть свое восхищение.

— Мне известен, — ответил Фридрих, — основной закон нашего содружества: кто притязает стать его сочленом, должен в совершенстве владеть каким-нибудь делом. Я ломал себе голову, в чем бы и я мог преуспеть, хотя далеко ходить за ответом вовсе не надо было: ведь никто не сравнится со мной ни памятью, ни быстротой и разборчивостью письма. Вы, верно, помните эти мои достоинства еще со времени нашей театральной карьеры, когда мы стреляли из пушек по воробьям, не помышляя о том, что разумнее было бы тратить порох на охоту за зайцами для кухни. Как часто я суфлировал без книги, как часто за два-три часа по памяти переписывал роль! Вам это было кстати, вы считали, что все в порядке вещей, и я тоже так считал, не догадываясь, как такая способность может мне пригодиться. Аббат первым открыл мне глаза, он счел, что тут вода на его мельницу, и попробовал натаскать меня. Мне это дело понравилось, потому что и мне оно давалось легко, и почтенный человек был доволен. Теперь я, если нужно, один работаю за целую контору, и еще мы возим с собой счетный механизм на двух ногах, так что никакой князь не получает от всего своего штата того, что имеют наши начальники.

Веселый разговор о всяческих видах деятельности заставил их вспомнить и о других членах товарищества.

— Могли бы вы подумать, — сказал Фридрих, — что такое никчемное создание, как моя Филина, — ведь, казалось, никчемней ее на свете нет, — станет тоже полезным звеном великой цепи? Положите перед нею кусок ткани, поставьте перед ее глазами хоть мужчину, хоть женщину, — и она, не снимая мерки и не прикладывая выкройки, раскроит весь кусок, да еще и выгадает, пристроив к делу каждый лоскуток и обрезок. И такое уменье у нее — от счастливой способности видеть в уме: она взглянет на человека — и начинает кроить; он может идти на все четыре стороны — а она себе кроит дальше, и готовый сюртук будет точно по нем. Впрочем, ей бы это не удалось, не будь при ней швеи: это Монтанова Лидия, которая как умолкла, так и осталась молчаливой, но шьет, как бисер нижет, — стежок к стежку. Вот что может стать с человеком! Право, наша никчемность — как лоскутный плащ на плечах, сметанный из привычек, пристрастий, праздномыслия и прихотей. Потому-то мы и не можем ни найти, ни развить делом то лучшее, что вложила в нас природа, и стать тем, чем она хотела нас создать.

Общие рассуждения о выгодах содружества, когда товарищи удачно подобрались один к одному, сулили самые отрадные виды на будущее.

Когда к ним присоединился Ленардо, Вильгельм попросил его по-дружески рассказать о себе, о том, какую жизнь вел он до сих пор и как помог себе и другим.

— Вы, конечно, помните, любезный друг, — отвечал Ленардо, — в каком странном, возбужденном состоянии был я в тот миг, когда мы впервые познакомились. Меня захватило и поглотило необъяснимое влечение, неодолимая жажда: речь тогда могла идти только о сиюминутном, о тяжких страданиях, которые я изо всех сил сам старался усугубить. Куда мне было рассказать вам обо всех обстоятельствах моей юности, но теперь я должен это сделать, чтобы вы узнали, каким путем я пришел сюда.

Среди моих способностей, раньше всего проявившихся и постепенно развивавшихся под воздействием обстоятельств, была тяга к ручной работе; она находила ежедневную пищу в том нетерпении, какое всегда испытывают в деревне, когда затеют большую стройку и особенно когда явится прихоть переменить или устроить какую-нибудь мелочь — и не оказывается то одного, то другого ремесленника, а хозяева предпочитают сделать кое-как, да поскорее, чем как следует, да спустя год. К счастью, по нашей округе бродил один мастер на все руки, который помогал мне охотнее, чем любому из соседей, видя во мне самого выгодного заказчика. Он соорудил для меня токарный станок, на котором, останавливаясь у нас, работал больше для себя, чем ради моего обучения. Через него же я раздобыл и столярный инструмент; мою склонность укрепляло и поддерживало громко провозглашаемое тогда убеждение, что никто не может смело вступить в жизнь, если в случае нужды не сумеет прокормиться каким-нибудь ручным трудом. Правила, которых придерживались мои воспитатели, побуждали их одобрять мое рвение; я не помню себя с игрушкой, каждый свободный час я тратил на то, чтобы делать и мастерить что-нибудь. Да, могу похвастаться, что еще мальчиком своими непрестанными требованиями заставил умелого кузнеца сделаться еще и слесарем, напилочным мастером и часовщиком.

Для моих работ нужно было прежде всего раздобыть инструмент, и мы в немалой мере страдали недугом тех мастеров, которые, перепутав цель и средства, тратят больше времени на подготовку и приспособления для работы, чем на саму работу. Но в чем мы действительно могли показать свое практическое умение, так это в украшении парков, без которых не обходился уже ни один помещик; и множество крытых мохом или берестой хижин, множество мостиков и скамей из жердей остались свидетельством того усердия, с каким мы, жители цивилизованного мира, старались подражать первобытному зодчеству во всей его безыскусности.

Эта тяга заставила меня с годами стать серьезней и внимательней ко всему, что полезно для людей и без чего не обойтись при нынешнем их состоянии, а также придала особый интерес моим многолетним путешествиям.

Но так как человек обыкновенно старается и дальше идти тою же дорогою, что привела его к месту, то и мне были по сердцу не столько машины, сколько ручной труд, в котором сила нераздельна с чувством: потому я с особой охотой подолгу оставался в отрезанных от мира краях, которые по разным обстоятельствам оказываются родиной того или иного промысла. Он-то и придает каждой общине своеобразие, а каждой семье или состоящему из множества семей роду неповторимость характера: там живут, сохраняя чувство живой целостности.

При этом я взял себе в привычку все записывать и сопровождать записи рисунками, не без задней мысли о будущем их применении, и так проводить время приятно и с пользой.

Эта склонность, этот усовершенствованный мною дар пригодился мне недавно, когда я получил от товарищества важное задание: изучить положение дел у обитателей здешних гор и выбрать среди них охотников до странствий, которые могли бы пригодиться в нашем походе. Не угодно ли будет вам потратить вечерок на чтение моего дневника, коль скоро у меня самого так много неотложных дел? Не стану утверждать, что это столь уж приятное чтение, но мне оно кажется занимательным и даже в известной мере поучительным. Впрочем, мы отражаемся во всем, что выходит у нас из рук.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Дневник Ленардо

Понедельник, 15.


Глубокой ночью, с трудом взобравшись в гору до середины склона, я нашел сносный постоялый двор, однако, к великой досаде, мой живительный сон еще до рассвета был прерван долгим бренчанием бубенчиков и колокольцев. Прежде чем я успел одеться и обогнать их, мимо прошла длинная вереница вьючных лошадей. Пустившись в путь, я узнал, как неприятно и докучно путешествовать в таком сопровождении. Однозвучное позвякиванье оглушает уши, огромные тюки, навьюченные на лошадей и торчащие в обе стороны (на этот раз то были кипы хлопка), очень скоро начинают справа тереться о скалы, а когда животное, желая избежать этого, отступает влево, груз парит над пропастью, вызывая у зрителя тревогу и головокружение; а самое неприятное то, что в обоих случаях дорога загорожена и нет возможности миновать караван и обогнать его.

Наконец мне удалось сторонкой проскользнуть до широкого выступа скалы, где Святой Христофор, который, не уставая, нес мою поклажу, поздоровался с каким-то человеком; тот стоял сбоку и, казалось, производил смотр проходившей мимо веренице лошадей. И в самом деле, он оказался начальником каравана, то есть не только владельцем большей части животных и нанимателем остальных вместе с погонщиками, но и хозяином небольшой доли груза; однако главным его промыслом было обеспечивать крупным торговцам перевозку их товара. Из разговора я узнал, что хлопок этот поступает из Македонии и с Кипра через Триест, а потом его на вьючных мулах и лошадях доставляют от подножья сюда, в горы, и дальше, за перевал, где бессчетное множество прядильщиков и ткачей по долинам и ущельям производят отборного сорта товар для оптового вывоза за границу. Ради удобства погрузки каждый тюк весил либо полтора, либо три центнера, так как три центнера — это полный груз вьючной лошади. Начальник похвалил качество подвозимого этим путем хлопка, сравнил его с ост-индским и вест-индским, особенно с самым знаменитым кайеннским; судя по всему, он знал свое дело, и так как я тоже не был в нем полным невеждой, разговор у нас получился приятный и поучительный. Тем временем вся цепочка прошла мимо нас, и я с неприязнью поглядел на необозримую вереницу навьюченных тварей, которая тянулась вверх по вьющейся вокруг скалы тропе и следом за которой надобно было тащиться и нам, жарясь среди скал на солнцепеке. Покуда я жаловался на это моему проводнику, к нам подошел жизнерадостный коренастый крепыш с непомерно легкой поклажей на слишком больших для нее крючьях. По тому, как они со Святым Христофором, здороваясь, трясли друг другу руку, можно было заключить о давнем их знакомстве; и действительно, вот что узнал я о подошедшем. В глухих горных местностях, откуда каждому работнику было бы чересчур далеко ходить на рынок, орудуют своего рода торговые посредники или скупщики. Они обходят все закоулки ущелий, заглядывают в каждый дом, доставляют прядильщикам мелкие партии хлопка, выменивают его на готовую пряжу любого сорта или же ее скупают, а потом оптом сдают обосновавшимся у подножья гор фабрикантам, получая на этом небольшой барыш.

Когда разговор опять зашел о том, как тягостно плестись вслед за мулами, человек этот тут же предложил мне заодно с ним спуститься боковой долиной, которая как раз в этом месте ответвлялась от главной, направляя горные потоки в другую сторону света. Решение было принято немедленно, и вот, не без усилий перевалив через крутой гребень, мы очутились на противоположном склоне, поначалу довольно безотрадном на вид: каменная порода здесь изменилась и залегала пластами, на скалах и валунах не было растительности, и спуск грозил быть весьма крутым. Со всех сторон стекали воды горных источников, мы прошли даже мимо озерца, окруженного дикими скалами. Далее стали попадаться ели, лиственницы и березы, сперва поодиночке, потом собравшиеся в кружок, а среди них редкие жилища, правда, самого убогого вида, сложенные срубом из бревен руками самих обитателей, с черными кровлями из крупной дранки, пригнетенной камнями, чтобы не снес ветер. Несмотря на такую унылую внешность, внутреннее помещение, хотя тесноватое, было не лишено уюта: теплое, сухое и чисто прибранное, оно как нельзя лучше подходило своим довольным на вид обитателям, среди которых сразу же начинаешь чувствовать себя по-деревенски просто.

Проводника нашего, судя по всему, уже ждали и даже заранее углядели из окошка; дело в том, что обычно он старается по возможности приходить в один и тот же день недели. Он купил пряжу, выдал новый хлопок и поспешил вниз, где тесно стояло несколько домов. Едва нас заметили, как тотчас же сбежались жители селения и стали нам кланяться, тут же толпились дети, радуясь сдобным и даже простым булкам. Удовольствие, и без того большое, еще возросло, когда обнаружилось, что такой же груз есть и у Святого Христофора, которому через это выпала радость также заслужить «спасибо» от детишек, тем более ему приятное, что он ничуть не хуже умел обходиться с маленьким народцем.

У стариков наготове было множество вопросов: каждый хотел знать о войне, которая, по счастью, велась далеко от здешних мест, да и не грозила бы им, даже будь она ближе. Тем не менее все радовались миру, хотя и не скрывали тревоги по поводу другой грозящей им опасности: машинное производство распространялось по стране все шире и угрожало вырвать работу из их трудолюбивых рук. Впрочем, нашлись и утешительные доводы.

У нашего спутника спрашивали совета по всем случаям жизни, причем ему приходилось быть не только другом дома, но и домашним врачом, — при нем всегда были знахарские капли, соли и бальзамы.

Заходя в дома, я имел возможность предаться старой моей страсти и собрать сведения о прядильном промысле. Я обратил внимание на детей, которые усердно и рьяно трепали хлопок на клочки, вынимая из него семена, осколки коробочек и прочий сор; эта работа называется у них выборкой. Я спросил, только ли дети занимаются ею, и получил ответ, что зимними вечерами в ней участвуют также мужья и братья.

Само собой, потом мое внимание заняли работящие прядильщицы. Подготовка такова: выбранный, то есть очищенный, хлопок равномерно насаживают на карды, которые тут называют чесалками, и кардят, отчего из него выходит пыль, а волокна принимают одно направление; потом его снимают, вьют в пучки и готовят для самопрялки.

При этом мне показали разницу между пряжей, сученной влево или вправо, — первая обычно тоньше; достигают этого тем, что окручивают вращающую веретено струну вокруг кольца, как это ясно видно на приложенном рисунке (который мы, к сожалению, не можем воспроизвести, как и все прочие).

Пряха сидит перед колесом, не слишком высоко, многие поддерживают подножку самопрялки обеими ногами, скрестив их, другие — только правой ногой, а левую отставляют назад. Правой рукой пряха вращает колесо, вытягивая ее вдаль и вверх, насколько может; движения, которые она делает, красивы, благодаря изящному повороту тела выгодно обрисовываются стройность стана и округлая полнота рук; особенно при втором способе прядения поза являет в себе столько живописных контрастов, что прекраснейшим нашим дамам не было бы причин бояться, что их обаяния и прелести убудет, если они вдруг пожелают взяться вместо гитары за самопрялку.

Среди такой обстановки в душе моей теснились новые, странные чувства; жужжание колес красноречиво, девушки поют псалмы, реже светские песни.

В висячих клетках свистят и свиристят чижи и щеглята, — словом, трудно найти картину бьющей ключом жизни, сравнимую с видом комнаты, где работают несколько прях.

Однако описанной выше колесной пряже предпочитают пакетную, или ручную: для нее берут лучший хлопок с самыми длинными волокнами. Если он чисто выбран, то его не кардят, а насаживают на гребни, состоящие из торчащих в один ряд стальных зубьев, и прочесывают, потом самые длинные и тонкие пряди тупым ножом отделяются от остального хлопка; они имеют вид лент и у прях именуются шницами; их свертывают и помещают в бумажные картузики, а те укрепляют на пряслицах. Из такого картузика тянут нить, суча ее пальцами и навивая на веретено; потому такая работа и называется пакетным пряденьем, а пряжа — пакетной.

Этой работой занимаются только женщины степенного, рассудительного нрава, за нею пряха являет вид более спокойный и уютный, нежели за самопрялкой, и если последняя больше пристала рослым и статным, то ручная пряжа красит тонких и неторопливых. Я видал таких разных по характеру прях, занятых разными работами, по несколько в одной комнате и не знал, что мне рассматривать внимательней — работу или работниц.

Кроме того, нельзя отрицать, что эти обитательницы гор, обрадованные присутствием необычных гостей, были на редкость приветливы и милы. Особенно приятны им были мои подробные расспросы обо всем, что они мне рассказывали, и старанье все приметить и зарисовать их снасть и простые механизмы, а иногда и набросать несколькими штрихами их руки и стройные фигуры во всем их изяществе (все это следовало бы поместить здесь наглядности ради). Когда наступил вечер, мне показали выполненную работу, веретена с пряжей были сложены в особый ящичек и все сделанное за день тщательно собрано. Ко мне уже успели попривыкнуть, и работа шла своим чередом: теперь занялись перемоткой пряжи и без стеснения показывали мне и механические приспособления, и как обращаться с ними, а я тщательно все записывал.

Мотальная машина состоит из колеса и стрелки, так что при каждом обороте поднимается пружина, которая соскакивает, как только на колесе оказывается сто витков пряжи. Тысячу витков называют гонок, и по его весу высчитывают тонкость нити.

Сученной вправо пряжи идет на фунт гонков двадцать пять — тридцать, сученной влево — шестьдесят — восемьдесят, а иногда и девяносто. Колесо мотовила имеет по ободу примерно семь четвертей локтя или немного более, и одна проворная, усердная пряха утверждала, будто за день успевает выпрясть на самопрялке четыре, а то и пять гонков, что составляет пять тысяч витков, то есть восемь-девять тысяч локтей нити.

Другая пряха, тихая и скромная, работавшая вручную, не снесла похвальбы и стала уверять, что спрядет из фунта хлопка сто двадцать гонков, только за соответствующее время. (Пакетная пряжа гораздо медленней, но оплачивается лучше. На самопрялке можно наработать вдвое больше.) Она как раз намотала нужное количество витков и показала мне, как закрепляют конец нити, несколько раз обмотав его поперек, потом сняла гонок с колеса, закрутила его так, что он свился в жгут, и смогла с наивным самодовольством показать, как выглядит законченная работа сноровистой прядильщицы.

Так как тут больше нечего было смотреть, мать встала и сказала, что раз уж молодой барин все хочет видеть, так она покажет ему и тканье. И вот, усевшись за станок, она объяснила мне с обычной доброжелательностью, как они с ним управляются; у них в ходу только сухое тканье, годное для грубой редины; при таком способе уто́к прокладывается сухим и прибивается не слишком плотно. Потом она показала мне готовое изделие: ткань гладкая, без полосок, клеток или другого рисунка и шириной всего в пять — пять с половиною четвертей локтя.

Луна ярко светила на небе, и наш скупщик настоял, чтобы мы отправились дальше, так как ему нужно везде поспеть вовремя, в привычный день и час; пешеходные тропы здесь хороши и видны ясно, особенно при таком фонаре. Мы, со своей стороны, скрасили прощанье шелковыми лентами и косынками, которых немалый запас нес с собою Святой Христофор; подарок был вручен матери, с тем чтобы она разделила его между дочерьми.


Вторник, 16, утром.


Странствованье наше в такую прекрасную лунную ночь оказалось на редкость приятным; мы добрались до поселения, которое заслуживало название деревни, так как хижин здесь стояло побольше, а поодаль, на безлесном холме, высилась часовня, и вся местность выглядела более обжитой. Мы шли мимо оград, за которыми, правда, не было садов, но зато были тщательно ухоженные лужайки.

Мы попали в такое место, где наряду с пряденьем всерьез занимаются и ткацким промыслом.

Как ни были крепки наши молодые силы, затянувшееся до глубокой ночи путешествие их истощило; скупщик пряжи залез на сеновал, я хотел было за ним последовать, но Святой Христофор препоручил мне свои крючья и вышел за дверь. Зная его доброе намеренье, я его не удерживал.

Наутро первым делом сбежалось все семейство, а детям строго-настрого запретили высовываться за порог, так как в округе, наверно, появился медведь или другой страшный зверь: всю ночь от часовни доносились рев и урчанье, от которых чуть ли не тряслись дома и скалы, и нам советовали быть настороже, когда мы выйдем в долгий путь. Мы старались, как могли, успокоить добрых людей, но в такой глуши это оказалось нелегко.

Скупщик объявил, что собирается как можно скорей сделать все дела и потом зайти за нами: дорога нам предстоит сегодня дальняя и утомительная, так как придется не только гуляючи бродить по долине, но и с трудом перевалить через высившийся перед нами отрог хребта. Поэтому я решил не тратить времени и попросил радушных хозяев, чтобы они ввели меня хотя бы в преддверье ткацкого дела.

Это были пожилые люди, на склоне дней бог благословил их еще двумя или тремя детьми, и во всем, что их окружало, во всех их словах и поступках заметны были набожность и чутье к сверхъестественному, Я пришел как раз к началу работы, составляющей переход от пряденья к тканью, и поскольку отвлекаться мне было больше не на что, то я и просил просто продиктовать мне в книжку все о том деле, которое делалось у меня на глазах.

Самая первая работа — проклейка пряжи — была закончена еще вчера. Пряжу проваривают в жидкой смеси крахмала со столярным клеем, чтобы нить не так легко рвалась. К утру мотки высохли, и их собирались перематывать с колеса на трубчатые шпули. С этой легкой работой справлялся, сидя у печи, старый дед, а подле него стоял внук, которому, судя по всему, очень хотелось самому повертеть колесо. Той порой отец, готовясь набирать основу, насаживал шпули на разделенную поперечными прутьями раму, так что каждая свободно вращалась на отвесно торчащих железных стержнях и нить легко с нее сбегала. Шпули с пряжей грубее или тоньше насаживались на раму в том порядке, какого требовал узор или, правильнее сказать, полосы на ткани. Особое приспособление, устроенное на манер систра, имеет с обеих сторон отверстия, в которые протягиваются нити; ткач держит его в правой руке, левой хватает нити и натягивает их на раму сверху вниз и обратно. Одна протяжка взад и вперед называется ходом, а как много делается ходов, зависит от толщины и ширины ткани. Длина одной штуки либо шестьдесят четыре, либо всего тридцать два локтя. В начале каждого хода пальцами левой руки накладывают одну или две нити наверх и столько же подниз и называют это провязкой; перекрещенные так нити накладываются на два гвоздя, укрепленных наверху рамы. Все это делается, чтобы у ткача нити основы были всегда в одном и том же нужном порядке. Когда основа натянута, подвязывают бёрдо, которое отделяет ход от хода, чтобы они не перепутались; затем на каждом последнем ходе делают разведенной ярью-медянкой отметы, чтобы ткач мог соблюдать нужную меру; потом все это снижается и свертывается в большой моток, называемой основой.


Среда, 17.


Мы вышли в путь задолго до рассвета и могли насладиться великолепием заходящей луны. Когда занялся день и взошла солнце, мы увидели перед собою места, более обжитые и тщательно возделанные. Если выше мы находили для переправы через ручей только камни или узенькие лавы с перилами по одну сторону, то здесь через речки, которые становились чем ниже, тем полноводнее, были переброшены каменные мосты, к первоначальной дикости прибавлялось все больше уютных примет, радовавших взор странников.

Из-за горы, служившей водоразделом, нам навстречу шагал статный черноволосый человек, который, обнаружив чрезвычайную остроту зрения и зычность голоса, уже издали закричал скупщику:

— Здравствуй, кум, как бог милует?

Скупщик, подождав, когда встречный подойдет поближе, тоже воскликнул с удивлением:

— Спаси господь, кум наладчик! Откуда путь держишь? Вот так встреча!

Приблизившись, прохожий ответил:

— Да я вот уже два месяца брожу по горам, чиню снасть и налаживаю станы добрым людям, чтоб они могли работать без помех.

Тогда скупщик обратился ко мне:

— Раз уж вы, молодой барин, по своей воле и охоте так стараетесь узнать все про здешний промысел, значит, мой кум попался нам кстати, я все эти дни про себя желал такой встречи; он так все объяснит вам, как девушки при всем желанье не смогут, — ведь он мастер своего дела и умеет не только рассказать обо всем, что относится до тканья и пряденья, но и все, что нужно, соорудить, починить и наладить, да так, что лучше и желать нельзя.

Я разговорился с новым знакомым, повторил ему, что успел узнать за последние дни, попросил разрешить кое-какие недоумения и понял, что это человек опытный, в известном смысле образованный и в своем деле настоящий дока. Я рассказал ему и о вчерашнем первом знакомстве с работой ткача. Он радостно воскликнул в ответ мне:

— Вот удача-то! Я пришел как раз кстати, чтобы растолковать барину, раз он так мил, все, что надобно знать о самом древнем и благородном искусстве, которое впервые отличило человека от зверя. Еще нынче мы придем к добрым людям и хорошим ткачам, и пусть меня не зовут больше наладчиком, если все у нас не пойдет ладно и вы не научитесь разбираться в деле не хуже меня.

Я ответил ему изъявлениями благодарности, мы еще поговорили о том, о сем и после недолгого привала и завтрака добрались до домов, хотя и лепившихся друг над другом по склону, но лучше построенных. Наладчик указал нам на самый красивый дом. По уговору первым вошел скупщик со мною и со Святым Христофором, а потом, едва мы обменялись первыми приветствиями и шутками, явился мастер, и нельзя было не заметить, какой радостной неожиданностью был его приход для всего семейства. Его сразу обступили отец, мать, дочери и малые дети, у одной девушки, сидевшей за ткацким станом, застыла в воздухе рука с челноком, который она собралась было прокинуть в зев основы; в тот же миг она остановила подножку и, медля от смущения, подошла пожать ему руку. Вскорости оба — и наладчик и скупщик — шуточками и рассказами вновь заслужили все права, подобающие друзьям дома; потешившись так некоторое время, умелец обратился ко мне и сказал:

— Это не дело, барин: мы от радости, что свиделись снова, совсем вас забросили и можем проболтать так целый день, а вам завтра надобно дальше. Покажите-ка барину все тайны нашего искусства. Как проклеивать пряжу и навивать основу, он уже знает, так покажем ему все остальное, пусть девушки помогут мне. Я вижу, на том станке уже начали навивать.

Это была работа младшей девушки, к которой они и подошли. Старшая меж тем села за свой станок и со спокойным, довольным видом принялась споро трудиться.

Я внимательно смотрел, как происходит навойка. Для этой цели ходы основы по порядку пропускаются между зубьями большого гребня, которого длина точно равняется ширине навоя, на который и навивается основа; в навое сделан паз, в него вкладывается круглый пруток, пропускаемый сквозь концы основы, а потом закрепляемый в пазу. Под ткацкий стан садится кто-нибудь из малышей — мальчик или девочка — и крепко натягивает нити основы, а ткачиха тем временем сильными движениями рычага поворачивает навой и при этом следит, чтобы порядок нитей не перепутался. Когда основа навита, сквозь провязку пропускают одну круглую и две плоских палки — ремизные планки — и начинается крепленье.

На втором навое оставляется примерно четверть локтя старой ткани, а от нее еще примерно на три четверти локтя отходят нити, пропущенные через бёрдо батана и через крылья ремиза. С этими нитями ткачиха и ссучивает нити новой основы, тщательно прикрепляя их одну за другой, а когда это сделано, закрепленная основа вся вместе пропускается через стан, пока новые нити не дойдут до пустого переднего навоя, а которые из них оборвутся, те подвязываются снова. Уток наматывается на маленькую шпулю, которая умещается в челноке, и делается последнее приготовление к тканью — шлихтовка.

Основа во всю длину стана смачивается при помощи щетки, которую обмакивают в жидкий клей, сваренный из мездры, потом вышеупомянутые ремизные планки, которые держат ценовый крест, вынимаются, нити тщательнейшим образом укладывают в должном порядке и обмахивают привязанным к палке гусиным крылом, покуда они не просохнут; теперь можно начинать тканье и не прерывать его, пока не понадобится новое шлихтованье.

И шлихтовать и обмахивать обычно достается самым молодым, которые только приучаются к ткацкому ремеслу, либо же досужими зимними вечерами это делает, чтобы угодить хорошенькой ткачихе, ее брат или поклонник; они же готовят и маленькие шпули с утком.

Тонкая кисея ткется насыро, иначе говоря, мотки пряжи, идущей на уток, окунаются в жидкий клей, она наматывается на шпульки еще влажной и сейчас же идет в работу; благодаря этому ткань уколачивается ровнее и получается прозрачней на просвет.


Четверг, 18.


На мой взгляд, все в ткацкой мастерской являло картину живой деятельности и вместе мирной домовитости: работало сразу несколько станков, вертелись колеса самопрялок и мотовил, а у печки сидели старики, доверительно беседуя с зашедшими в гости соседями или знакомыми. При этом слышалось и пение: большей частью то были четырехголосные псалмы Амброзиуса Лобвассера, реже светские песни, — а иногда раздавался звонкий девичий смех, если братец Якоб отпускал шуточку.

Спорая в работе и вдобавок усердная ткачиха может, если у нее есть помощники, наткать за неделю штуку не слишком тонкой кисеи в тридцать два локтя; но это, при наличии других домашних дел, бывает редко, и на такую работу уходит обычно две недели.

Красота ткани зависит от того, ровный ли у ткацкого стана ход, равномерный ли прибой у батана, и еще от того, сухой или сырой берется уток. Много способствует ей ровное и вместе сильное натяжение нитей, и для этой цели ткачиха, изготовляющая тонкое бумажное полотно, вешает на гвоздь переднего навоя тяжелый камень (у мастеров это именуется оттяжкой). Когда во время работы ткань сильно натянута, она заметно удлиняется, на тридцать два локтя избегает примерно еще три четверти, а на шестьдесят четыре — полтора локтя; этот избыток принадлежит ткачихе и оплачивается ей особо, или же она срезает его на косынки, передники и тому подобное.


Ясной и тихой лунною ночью, какие выдаются только в горах, семейство, сидя у крыльца, оживленно беседовало с гостями, а Ленардо глубоко задумался. Уже раньше, наблюдая и примечая, как работают станы и орудуют ткачи, он невольно вспоминал письмо, которое друг Вильгельм написал ему, чтобы успокоить его совесть. Слова, которые он так часто перечитывал, строки, на которые так часто смотрел, вновь предстали его внутреннему взору. И как любимый мотив начинает звучать у нас в ушах еще прежде, чем мы отдадим себе в том отчет, так и в душе его, едва она погрузилась в себя, стали сами собой твердиться слова ласкового послания:

«Домашний уклад, зиждущийся на благочестии, оживляемый усердием и поддерживаемый порядком; ни излишнего стеснения, ни излишнего простора, а главное — счастливое соответствие между ее обязанностями и ее силами и способностями. Вокруг нее — коловращение людей, занятых ручной работой в самом чистом и изначальном смысле слова; во всем — узость границ и широта влияния, предусмотрительность и воздержность, невинная простота и деятельное усердие».

Но не так успокаивало, как будоражило его сейчас это воспоминание. «Как подходит, — говорил он себе, — это лаконическое, данное в общих чертах описание ко всему, что я вижу вокруг! Разве и здесь не то же самое: покой, благочестие, непрестанное деятельное усердие? Только одно непонятно: широта влияния. Может быть, добрая девушка оживляет своим присутствием такой же круг, только более широкий и прекрасный, может быть, ей живется так же уютно, как живут здесь, и даже еще уютней, но видит мир она шире, веселей и вольнее?»

Тут разговор остальных, становясь все оживленней, пробудил Ленардо от дум, заставил прислушаться к тому, о чем шла речь, — и в уме его окончательно сложилась мысль, лелеемая весь этот день. «Не будет ли этот человек, что так мастерски обращается со станками и орудиями промысла, полезнейшим членом нашего товарищества?» Ленардо стал думать об этом и обо всех достоинствах умелого работника, которые сразу бросились ему в глаза, а потом перевел разговор на этот предмет и как бы в шутку, но тем непринужденнее спросил наладчика, не хочет ли он вступить в многолюдное товарищество и попытаться вместе с ним переселиться за море.

Тот отказался, так же весело заверив, что ему и здесь хорошо, а будет еще лучше; в таких местах он родился, к таким привык, тут он всем известен и всюду радушно принят. Вообще в здешних долинах люди не склонны переселяться: нужда им не грозит, а горы не отпускают своих обитателей.

— Вот меня и удивляет, — сказал скупщик, — что о госпоже Сусанне поговаривают, будто она выходит замуж за своего приказчика и продает имущество, чтобы с хорошими деньгами перебраться за море.

В ответ на свои вопросы наш друг узнал, что Сусанна — молодая вдова, которая, живя в достатке, широко промышляет местными издельями, в чем путешественник сам сможет завтра же убедиться, так как, идя тою же дорогой, они придут к ней еще с утра.

— Я уже не раз слышал ее имя, — отозвался Ленардо, — говорят, ее попечением живет и благоденствует вся долина, только я все забывал о ней спросить.

— Пора и на покой, — сказал скупщик, — надо не упустить утренних часов, благо день завтра обещает быть погожим».


На этом рукопись кончалась, а когда Вильгельм пожелал получить продолжение, ему было сказано, что сейчас у друзей его нет: оно отправлено Макарии, чтобы та с присущими ей умом и человеколюбием разобралась в упомянутых там сложностях и распутала опасные узлы. Наш друг принужден был смириться с перерывом в чтении и приготовился провесть вечер в дружеском кругу, удовольствуясь веселою беседой.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Наступил вечер, друзья сидели в беседке, из которой открывался широкий вид; вдруг на пороге появился степенного вида человек, в котором наш друг сейчас же признал брившего его поутру цирюльника. В ответ на его безмолвный низкий поклон Ленардо сказал:

— Вы, как всегда, пришли кстати и не преминете порадовать нас вашими талантами. Я могу, — продолжал он, обращаясь к Вильгельму, — рассказать вам кое-что о товариществе, ибо имею честь быть его Связующим Звеном. В наш круг вступает только тот, кто сумеет выказать талант, полезный или приятный в любом обществе. Этот человек — отличный хирург, в опасных случаях, когда нужны решительность и сила рук, он будет превосходным помощником врачу. Какой он брадобрей, вы и сами можете засвидетельствовать. Благодаря этому он столь же необходимый, сколь и желанный гость. Но так как ремеслу этому обычно сопутствует чрезмерная и часто докучная болтливость, то он, ради собственного совершенствования, принял на себя условие, — ведь и всякий, кто хочет жить среди нас, должен в чем-то подчиниться строгому условию, чтобы во всем остальном быть свободным без всяких условий. Так вот, наш цирюльник отказался от человеческого языка, коль скоро в словах нужно выразить нечто обычное или случайное, зато развил в себе другой род красноречия, умно направленного к удовольствию всех, а именно дар рассказчика.

В жизни он испытал немало необычайного, но прежде разбазаривал свой опыт в болтовне некстати, а теперь, вынуждаемый молчанием, повторяет свои истории про себя и тем приводит их в порядок. К этому присоединяется фантазия, она придает им жизнь и движение. Особенно искусно и ловко рассказывает он правдоподобные сказки и похожие на сказку были, которыми в подходящее время весьма забавляет нас, если я разрешаю его от обета молчания; это я сейчас и сделаю и прибавлю ему в похвалу, что за долгое время, с тех пор как я его знаю, он ни разу не повторился. Надеюсь, что сегодня в честь нашего дорогого гостя он особенно отличится.

Лицо Алого Плаща осветилось весельем и лукавством, и он без промедленья стал рассказывать вот что:

Новая Мелузина

— Достопочтенные господа! Мне известно, как вы не любите пространных речей и вступлений, и поэтому я хочу сразу же вас заверить, что сегодня надеюсь особенно отличиться перед вами. Сколько ни рассказал я правдивых историй, к величайшему удовольствию всех слушателей, но сегодняшняя, осмелюсь сказать, должна далеко превзойти все прежние, ибо воспоминание о ней, хотя она и случилась несколько лет назад, до сих пор не дает мне покоя, и можно надеяться, что она получит продолжение. Едва ли найдется другая история, сравнимая с этой.

Для начала я должен признаться, что далеко не всегда мне удавалось устроить жизнь так, чтобы смотреть в будущее или даже встречать завтрашний день с уверенностью. В молодые годы я был не таким уж хорошим хозяином и частенько попадал в затруднения. Однажды я пустился в странствие, которое сулило немалую выгоду, но размахнулся так широко, что, отправившись в путь на курьерских, потом некоторое время ехал на почтовых, а под конец оказался вынужден идти к цели пешим порядком.


Я был парень не промах и потому издавна завел привычку сразу по приходе в гостиницу отыскать либо хозяйку, либо кухарку и подольститься к ней, что по большей части способствовало уменьшению счета.

Однажды вечером, когда я подходил к почтовой станции в каком-то маленьком городке и собирался начать обычные действия, мимо меня к дверям подкатила отличная двухместная карета, запряженная четверней. Я огляделся и увидел даму, ехавшую в одиночестве, без камеристки и без лакеев. Я тотчас же кинулся отворять ей дверцу и спросил, не угодно ли ей что-нибудь приказать. Когда дама выходила из кареты, стало видно, как она хороша собой, но милое лицо ее, если приглядеться, было отмечено печатью легкой грусти. Я спросил еще раз, не могу ли чем услужить ей.

— Да, конечно, — сказала она, — если вы соблаговолите взять с сиденья тот ларец и осторожно отнести его наверх; только прошу вас, держите его крепче и постарайтесь поменьше шагать и трясти.

Я взял ларец, она захлопнула дверцы, и мы вместе поднялись по лестнице. Челяди она сказала, что собирается заночевать здесь.

Мы остались в комнате одни, она велела мне поставить ларец на столик у стены; потом я по некоторым ее жестам понял, что она желает остаться одна, и распрощался, почтительно, но горячо поцеловав ей руку.

— Закажите нам ужин на двоих, — сказала она, и вы можете вообразить себе, с каким удовольствием я выполнил ее поручение, преисполнившее меня такой гордыни, что я едва удостоил хозяина, хозяйку и всю челядь взгляда через плечо. С нетерпением ждал я минуты, которая вновь сведет меня с нею. Ужин был подан, мы сели друг против друга, впервые за долгое время я наслаждался таким отличным столом и одновременно созерцанием такой красоты; мне казалось, что с каждым мигом дама становится еще краше.

Ее беседа была приятна, но от всего, что касается сердечной склонности и любви, она старалась уклониться. Стол убрали, я медлил, я пускал в ход всяческие уловки, ища сближения с ней, но напрасно: меня удерживало ее степенное достоинство, которого я не мог одолеть, и мне пришлось, хотя и с неохотой, довольно рано ее покинуть.

Проведя ночь без сна или в беспокойных сновидениям, я проснулся ни свет ни заря и осведомился, не требовала ли дама лошадей; узнав, что нет, я пошел в сад и, увидев ее у окна одетую, поспешил к ней наверх. Она встретила меня, такая же красивая и даже еще краше, чем вчера; в душе моей тотчас же пробудились влечение и озорная смелость, я кинулся к ней и схватил ее в объятья с возгласом:

— Неотразимое, небесное созданье! Прости, но у меня нет больше сил!

Она с невероятной ловкостью выскользнула из моих объятий, я не успел даже запечатлеть у ней на щеке поцелуй.

— Постарайтесь удержаться от таких внезапных порывов страсти, если не хотите легкомысленно упустить свое счастье! Оно близко, но достанется вам только после испытаний.

— Требуй, чего хочешь, ангел мой! — воскликнул я. — Но только не доводи меня до отчаяния!

Она отвечала с улыбкой:

— Если вы хотите служить мне, то выслушайте мои условия. Я приехала сюда навестить подругу и рассчитываю пробыть у нее несколько дней; в то же время я желаю, чтобы моя карета и этот ларец ехали дальше. Хотите взять это на себя? Делать вам ничего не придется, только осторожно ставить в карету и брать из нее ларец, а когда он будет в карете, сидеть подле него и всячески его оберегать. По приезде же в гостиницу вы будете ставить его на стол в отдельной комнате, где не имеете права ни жить, ни ночевать. Комнату вы будете каждый раз замыкать этим ключом, который запирает и отпирает любой замок, сообщая ему волшебное свойство: в промежутке его никто не может отомкнуть.

Я глядел на нее со странным чувством, я обещал ей выполнить все, если она даст мне надежду на скорое свидание, и скрепит эту надежду печатью поцелуя. Она сделала это, и с той же минуты я стал ее невольником. А теперь, сказала она, я должен потребовать лошадей. Мы договорились о моем дальнейшем пути и о месте, где мне надлежало остановиться и ждать ее. Под конец она сунула мне в руку кошелек с золотом, а я прильнул губами к ее руке. При прощании она казалась растроганной, и я сам не знал, что я делаю и что надо делать.

Велев подать лошадей и возвратившись, я нашел дверь в комнату запертой. Я тотчас же вытащил свой ключ ко всем замкам, и он превосходно выдержал испытание. Дверь распахнулась, комната была пуста, только ларец стоял на том столе, куда я его поставил.

Подали карету, я аккуратно снес ларец вниз и поставил его подле себя. Хозяйка спросила:

— А где же дама?

Кто-то из детей ответил:

— Она пошла в город.

Я откланялся и торжественно покатил прочь оттуда, куда вчера пришел с запыленными голенищами. Вы можете вообразить себе, что я думал на досуге обо всей этой истории, пересчитывая денежки, краем глаза поглядывая на ларец и строя всяческие прожекты. Между тем я все ехал да ехал, минуя одну станцию за другой и не делая остановок, пока не прибыл в назначенный ею большой город. Ее приказы были тщательнейшим образом исполнены, ларец помещен в отдельную комнату, рядом с ним поставлено несколько незажженных восковых свечей, — все как она распорядилась. Комнату я запер и, расположившись в своем номере, заказал себе ужин по вкусу.

На некоторый срок мне удалось занять себя воспоминаниями о ней, но вскоре время стало слишком уж тянуться. Я не привык быть в одиночестве и скоро стал находить себе компанию по вкусу за трактирным столиком или в других публичных местах. По этой причине деньги у меня начали таять, и в один прекрасный вечер, когда я с чрезмерным азартом предался игре, мой кошелек совсем опустел. Вне себя возвратился я в свою комнату. Сохраняя вид богача, я остался без денег, ожидал изрядного счета, ведать не ведал, когда появится снова моя красавица и появится ли вообще, — словом, положение мое было весьма затруднительно. Тут я вдвое сильнее затосковал по ней, думая, что не могу больше жить без нее и без ее денег.

После ужина, который показался мне невкусен, так как мне пришлось съесть его в одиночестве, я стал метаться по комнате, разговаривая с самим собой и проклиная себя, потом бросился на пол, принялся рвать на себе волосы, — словом, вел себя крайне необузданно. Вдруг я услышал, что в соседней запертой комнате кто-то легонько зашевелился, а потом постучал в надежно охраняемую мною дверь. Я вскакиваю, хватаю ключ ко всем замкам, но створчатая дверь распахивается сама собой, и при свете зажженных восковых свеч передо мною появляется моя красавица. Я бросаюсь к ее ногам, целую ей край платья и руки, она поднимает меня, я не смею обнять ее, еле отваживаюсь на нее поглядеть, но честно и покаянно признаюсь в своих проступках.

— Простить вас можно, — говорит она, — но только миг вашего и моего счастья, увы, отсрочивается. Вам придется еще раз поехать вперед одному, прежде чем мы снова увидимся. Вот вам еще больше денег, их вам хватит, если вы будете хоть немного бережливы. Но если на этот раз вас довели до беды вино и карты, то впредь остерегайтесь вина и женщин и дайте мне надеяться на радостное свиданье с вами.

Она ушла за порог, створки двери захлопнулись, я стучал, просил — но так ничего и не услышал. Когда на следующее утро я потребовал счет, слуга сказал мне с улыбкой:

— Теперь мы знаем, почему вы запираете дверь каким-то непонятным способом, так что ее никаким ключом не отопрешь. Мы думали, у вас полно денег и драгоценностей, а нынче видели, какое сокровище спускается от вас по лестнице; право, оно стоит того, чтобы стеречь его получше.

Я не стал возражать, заплатил по счету и спустился с ларцом в карету. В дальнейший путь я пустился с твердым решением не пренебрегать предостережениями моей таинственной подруги. Но едва я опять добрался до большого города, как вскоре познакомился с весьма милыми дамами — и уже не мог от них отойти. Судя по всему, они намерены были недешево взять за свои милости, потому что покамест держали меня на расстоянии, но то и дело заставляли раскошелиться, и я, думая только об их удовольствии, забывал о своей мошне и платил и тратил без конца. Каково же было мое удивление и моя радость, когда через несколько недель я заметил, что из кошелька моего не убыло, — наоборот, он остается таким же тугим и круглым, как вначале. Желая удостовериться, что он подлинно обладает таким прекрасным свойством, я уселся за подсчеты, точно запомнил итог и снова весело зажил в прежней компании. Лодочные и загородные прогулки, танцы и пение — ни в одном из этих удовольствий мы себе не отказывали. Но теперь, даже не особенно присматриваясь, я мог заметить, что в кошельке сильно убыло, как будто мой проклятый подсчет и лишил его волшебного свойства давать деньги без счета. Между тем веселье шло полным ходом, отступать мне было некуда, а наличность моя скоро пришла к концу. Я проклинал себя, ругал мою подругу, которая ввела меня в такое искушение, сердился на нее за то, что она больше не показывается, в досаде объявлял себя свободным от всех обязательств перед нею и подумывал открыть ларец, надеясь найти в нем вспомоществование. Он был слишком легок для того, чтобы таить в себе золото, но в нем могли оказаться дорогие камни, которые мне тоже очень бы пригодились. Я совсем уже собрался осуществить этот замысел, однако отложил дело на ночь, чтобы без помех произвести операцию, а покуда поспешил на званый ужин, назначенный на тот вечер. Опять пошел пир горой, мы были взбудоражены вином и духовой музыкой, отчего со мною произошла пренеприятная история, когда за десертом появился только что воротившийся из путешествия старый дружок самой любимой моей красотки, подсел к ней и без всяких околичностей постарался восстановить свои прежние права. Мне это пришлось не по вкусу, начался спор, потом ссора, мы оба выхватили шпаги — и меня замертво унесли домой, покрытого множеством ран.

Медикус сделал мне перевязку и ушел, была глубокая ночь, ухаживавший за мной слуга уснул; дверь в смежную комнату отворилась, вошла моя таинственная подруга и присела ко мне на край кровати. Она спросила, как я себя чувствую; я не ответил ей, потому что был слаб и раздражен. Она продолжала говорить с большим участием, натерла мне виски каким-то бальзамом, от которого я почувствовал быстрый прилив сил, столь решительный, что смог рассердиться и осыпать ее упреками. В гневной речи я сваливал всю вину за мои несчастья на нее, на зажженную ею страсть, на ее появления и исчезновения, на скуку и неизбежную тоску по ней. Я говорил все горячей и горячей, словно в лихорадке, и наконец поклялся, что если она сейчас же не станет моей, не будет мне принадлежать, отвергнет союз со мною, то жизнь мне больше не нужна; и я требовал от нее решительного ответа. Когда она заколебалась и не сказала ничего определенного, я вне себя сорвал с моих ран двух- и трехслойные повязки, окончательно решив истечь кровью. Каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что раны затянулись, на теле нет ни следа от них, ни рубца, а красавица у меня в объятьях.

Отныне не было на свете пары счастливее нас. Мы просили друг у друга прощения, сами не ведая, за что. Она дала обещание путешествовать впредь вместе со мною, и скоро мы сидели рядышком в карете, а ларец стоял против нас, на месте третьего седока. При ней я ни разу о ларце не упомянул, да и сейчас мне не приходило в голову заговорить о нем, хоть он и стоял у нас перед глазами и мы оба, словно по молчаливому соглашению, всячески заботились о нем, как того требовали обстоятельства; впрочем, моим делом, как всегда, было снести его в карету или вынести из нее и потом запереть двери.

Пока в кошельке были деньги, я продолжал платить, а когда наличные пришли к концу, я сказал ей об этом.

— Тут помочь легко, — отвечала она и указала мне небольшие сумки, приделанные наверху, на боковых стенках кареты; я замечал их и прежде, но никогда ими не пользовался. Она залезла в одну и вытащила пригоршню золотых монет, а из второй достала серебра, указав мне возможность и дальше тратить, сколько нам заблагорассудится. Так мы кочевали из города в город, из страны в страну, нам было весело и вдвоем, и в компании, и я даже не помышлял о том, что она может снова меня покинуть, особенно с тех пор, как стало несомненно, что она в тягости и это обстоятельство еще усилило нашу любовь и радость. Но увы, однажды утром я не нашел ее, и так как оставаться на месте без нее мне было неприятно, я погрузил ларец в карету, испытал волшебное свойство обоих карманов и убедился, что оно не исчезло.

Путешествие продолжалось благополучно, но если до тех пор я не задумывался над моим приключением, ожидая, что чудеса и дальше пойдут своим чередом, то теперь появилось нечто такое, от чего я пришел в изумленье, встревожился и даже испугался. Желая скорее уехать подальше, я завел привычку путешествовать день и ночь и частенько ехал теперь в темноте, а если в каретных фонарях выходило масло, внутри моего возка был полный мрак. Однажды темной ночью я заснул, а когда проснулся, то увидал на потолке полоску света. Присмотревшись внимательней, я обнаружил, что лучи пробивались из ларца, который, видимо, дал трещину, рассевшись от наступившего вместе с летней порой сухого зноя. Во мне снова проснулись мысли о самоцветах, я вообразил, что в ларце лежит карбункул и, решив удостовериться воочию, приладился, как мог, и прижался глазом к щели. Каково же было мое удивление, когда я увидел внутри ярко освещенную комнату, обставленную изящной, дорогой мебелью, — как будто я сквозь отверстие в своде заглянул в королевский покой! Правда, видна мне была только часть комнаты, но по ней я мог судить и об остальном. В комнате горел камин, возле него стояло кресло. Я смотрел неотрывно, затаив дыхание. Из глубины комнаты к камину подошла дама с книгой в руках, я тотчас же узнал свою жену, хотя и до крайности уменьшившуюся в размерах. Красавица села в кресла, собираясь читать, поправила поленья красивыми каминными щипцами, и при этом я ясно увидал, что прелестное крошечное существо тоже в тягости. В этот миг, однако, мне пришлось изменить неудобную позу, а когда некоторое время спустя я опять заглянул в ларец, желая убедиться, что это не сон, свет в нем исчез, и я смотрел в темную пустоту.

Легко понять, как я был удивлен и даже испуган. В голову мне приходили тысячи разных мыслей по поводу моего открытия, но надумать я ничего не мог. С тем я и уснул, а когда проснулся, все показалось мне сонной грезой; однако к моей красавице я почувствовал некоторое отчуждение и, неся теперь ларец с особой осторожностью, не знал, желать мне или бояться ее появленья в полный человеческий рост.

Спустя некоторое время моя красавица и на самом дело вошла ко мне вечером; на ней было белое платье, а так как в комнате смеркалось, она показалась мне выше ростом, чем прежде. Я тут же вспомнил слышанное мною где-то об ундинах и гномах, что с наступлением ночи вся их порода заметно прибавляет в росте. Она, как всегда, кинулась мне в объятья, но я не мог с такой же искренней радостью прижать ее к стесненной груди.

— Любимый мой, — сказала она, — по твоему приему я окончательно почувствовала то, что знала и раньше. Ты увидал меня во время нашей разлуки, тебе известно, какой я иногда становлюсь, и это грозит помешать и твоему и моему счастью, а может быть, и совсем погубить его. Я должна тебя покинуть и не знаю, свидимся ли мы снова.

Ее близость, грация, с какой она все это говорила, тотчас же изгладили из моей памяти картину, и без того казавшуюся мне сном. Я порывисто обнял ее, стал уверять в страстной любви, отрицал свою вину, рассказал, что открыл все случайно, одним словом, я достиг того, что она как будто бы успокоилась и постаралась успокоить меня.

— Испытай себя хорошенько, — говорила она, — не повредило ли это открытие твоей любви, в силах ли ты забыть, что я бываю рядом с тобой в двух обличьях, не уменьшится ли твоя привязанность оттого, что я иногда уменьшаюсь.

Я глядел на нее, она была прекрасней прежнего, и я стал про себя думать: велико ли несчастье, если твоя жена время от времени превращается в карлицу, так что ее можно носить в ларце? Разве не хуже было бы, если бы она делалась великаншей и совала в ларец мужа? Ко мне вернулась обычная веселость. Ни за что на свете я не отпустил бы ее.

— Душа моя, — отвечал я ей, — пусть все у нас останется, как раньше. Ведь ничего лучше для нас обоих и быть не может. Если так тебе удобней, пользуйся этим, а я обещаю тебе носить ларец еще осторожнее. Да и могло ли это зрелище произвести дурное впечатление, если ничего прелестней я в жизни не видел? Как счастлив был бы всякий любовник иметь такой миниатюрный портрет возлюбленной! И в конце концов это была только картинка, только фокус! Ты испытываешь и дразнишь меня, но ты увидишь, как я умею держаться.

— Дело наше серьезней, чем ты думаешь, — сказала красавица, — хотя покамест я довольна, что ты смотришь на него так легко: благодаря этому оно может кончиться к нашей общей радости. Я хочу верить тебе и, со своей стороны, сделаю все, что в моих силах. Только обещай никогда не поминать об увиденном тобою в упрек мне. И к этому я прибавлю еще одну настоятельную просьбу: теперь больше, чем всегда, остерегайся вина и гнева.

Я обещал ей все, что она желала, я обещал бы еще больше, но она сама перевела разговор на другое, и все вошло в прежнюю колею. У нас не было причины менять место нашего жительства, — город был велик, общество в нем многолюдно, время года способствовало всяческим празднествам в лесу и в саду.

Моя жена была желанной гостьей всех этих увеселений, и мужчины и дамы постоянно приглашали ее. Ласковые, вкрадчивые манеры в сочетании с некоторым высокомерием внушали людям и любовь и почтение к ней. Кроме того, она превосходно играла на лютне и пела, и этот ее талант непременно венчал каждую проведенную в компании ночь.

Должен признаться, что музыка никогда не была мне по душе, скорее она оказывала на меня неприятное действие. Моя красавица скоро это заметила и, когда мы бывали одни, даже не пыталась развлекать меня музыкой; зато в компании она как будто бы искала возмещения и обыкновенно находила целую толпу поклонников.

К тому же — зачем скрывать? — при всей моей доброй воле нашего последнего разговора было мало, чтобы я мог навсегда разделаться со случившимся; наоборот, он настроил мои чувства на особый лад, хотя я сам до конца не сознавал этого. В один прекрасный вечер долго сдерживаемое недовольство прорвалось в присутствии многих гостей, отчего и произошли для меня величайшие неприятности.

Если память меня не обманывает, после того злосчастного открытия я любил мою красавицу гораздо меньше, но зато стал ревновать ее, чего раньше со мною не бывало. В тот вечер мы сидели по разные стороны стола, наискосок и довольно далеко друг от друга, и я отлично чувствовал себя в обществе обеих соседок, тем более что с некоторых пор эти дамы казались мне весьма привлекательны. Шутя и любезничая, мы не жалели вина, а между тем по ту сторону стола мою жену взяли в плен какие-то любители музыки, они сумели увлечь застолье, так что вся компания стала петь, то по очереди, то хором. От этого дела меня взяла злость; поклонники искусства казались мне назойливы, пенье бесило меня, и когда потребовали, чтобы я тоже пропел соло свой куплет, меня взорвало окончательно: я залпом осушил бокал и грохнул им об стол.

Правда, прелесть моих соседок быстро смягчила меня, но если уж злость накипает в душе, тогда дело плохо. Меня она допекала по-прежнему, хотя, казалось бы, все должно было приводить меня в веселое, покладистое настроение. А когда принесли лютню и моя красавица, ко всеобщему восхищению, заиграла, готовясь себе аккомпанировать, мстительная злоба овладела мною окончательно. Тут, как на грех, всех нас призвали к молчанию, так что я не мог больше болтать, а от аккордов лютни у меня ломило зубы. Так удивительное ли дело, если заряд взорвался от первой же искорки?

Едва певица кончила, заслужив общие рукоплескания, как ее взгляд, поистине полный любви, обратился на меня. Но увы, для взглядов я был недоступен. Она заметила, как я, залпом выпив кубок, снова его наполнил, и дружелюбно погрозила мне пальцем.

— Не забывайте, что это вино! — сказала она негромко, чтобы я один мог услышать.

— Нам — вино, вода — ундинам! — гаркнул я.

— Сударыни, — обратилась она к моим соседкам, — употребите все ваши чары на то, чтобы этот кубок не опорожнивался так часто.

Одна из них прошипела мне на ухо:

— Неужто вы позволите собой помыкать?

— Чего этой карлице от меня нужно? — крикнул я и, размахнувшись рукой, перевернул кубок.

— Тут слишком много пролито! — воскликнула красавица и ударила по струнам, как будто желая отвлечь внимание гостей от досадного происшествия. Ей вполне удалось приковать все взоры к себе, тем более что она, не прерывая вступления, встала на ноги, словно для того, чтобы удобнее было играть.

Увидев, как красное вино растеклось по скатерти, я опомнился. Я понял, какой страшный промах совершил сейчас, и горько сокрушался в душе. Впервые музыка стала мне внятна. В первом пропетом ею куплете заключалось ласковое прощание с обществом, которое покуда могло ощущать себя единым. Ибо второй куплет как бы расторг единство собравшихся, каждый почувствовал себя одиноким, непричастным ко всем остальным, словно бы и не присутствующим здесь. Что мне сказать о последнем куплете? Он был обращен ко мне одному, этот голос оскорбленной любви, говорившей «прощай» злости и спеси.

Я проводил ее домой, не проронив ни слова и не ожидая ничего хорошего. Но как только мы оказались у себя в комнате, она снова стала ласковой и прелестной, даже озорной, сделав меня опять счастливейшим из смертных.

Наутро я, позабыв всякую тревогу, сказал ей с любовью:

— Ты много раз соглашалась петь по просьбе наших славных сотрапезников, — взять, к примеру, хотя бы прощальную песню, что ты так трогательно исполнила вчера. А сегодня приветствуй ради меня этот утренний час нежной, веселой песней, чтобы мы почувствовали себя так, будто впервые познакомились.

— Этого, мой друг, я сделать не могу, — отвечала она без улыбки. — Во вчерашней песне я имела в виду наш разрыв, который сейчас уже неизбежен: ибо скажу тебе, что обида, нанесенная вопреки клятвенному обещанию, чревата для нас обоих большими бедами. Ты по легкомыслию лишился великого счастья, да и мне придется отказаться от самых заветных моих желаний.

Когда я стал настаивать и просил ее объясниться, она отвечала:

— Это, увы, я могу сделать, потому что нашему совместному житью настал конец. Узнай же то, что мне хотелось бы скрывать от тебя как можно дольше. Обличье, в котором ты увидал меня в ларце, есть мое прирожденное, естественное обличье: ведь я происхожу из рода короля Эквальда, могучего повелителя карликов, о котором так много говорит правдивое преданье. Народ наш испокон веков трудолюбив и усерден, поэтому управлять им нетрудно. И не думай, пожалуйста, будто карлики хуже вас умеют работать. Когда-то знаменитейшими их изделиями были мечи, которые сами догоняли неприятеля, если бросить их вслед, невидимые несокрушимые цепи, непробиваемые щиты и прочее в этом роде. А теперь они занялись по большей части тем, что служит для удобства и украшения, и в этом деле обогнали все остальные народы на земле. Ты бы подивился, если бы тебе довелось пройтись по нашим мастерским и складам. Все было бы прекрасно, если бы не одно обстоятельство, затронувшее все племя и больше всего — королевскую семью.

Она остановилась на миг, я попросил у нее открыть до конца эти чудесные тайны, на что она сразу же согласилась.

— Общеизвестно, — сказала она, — что господь, как только сотворил мир и суша освободилась от вод, а горы вознеслись во всей своей мощи и величии, — господь сотворил прежде всего крошечного карлика, чтобы было разумное существо, которое бы дивилось чудесам его в земных недрах, в шахтах и в пропастях и чтило за них творца. Далее, известно, что народец этот стал заноситься и задумал подчинить себе всю землю, отчего господу пришлось сотворить драконов, чтобы загнать карличье племя обратно в горы. Поскольку драконы обыкновенно сами гнездятся и обитают в обширных пещерах и расселинах, а многие из них к тому же изрыгают огонь и чинят иные опустошения, то карликам от этого вышло великое горе и бедствие, и они, не видя выхода, смиренно и слезно обратились к господу богу, взывая к нему в молитвах, дабы он соизволил истребить нечистое племя драконов. И хотя бог в премудрости своей не мог решиться уничтожить свое же творенье, однако постигшая карличий народец страшная беда настолько тронула его сердце, что он немедленно создал великанов, которые должны были сражаться с драконами и если не искоренить, то поубавить это зло.

Но когда великаны почти что расправились с драконами, у них у самих до того возросла наглость и спесь, что они начали творить нечестье за нечестьем, больше всего над славными карликами, которые в беде опять обратились к господу, и он после этого создал своей властью и могуществом рыцарей, дабы они сражались с великанами и драконами, а с карликами жили в добром согласии. На том и кончилось в этой части дело творения, и с той поры повелось, что как драконы с великанами, так и рыцари с карликами всегда держатся заодно. Из этого ты, мой друг, можешь усмотреть, что мы происходим от древнейшего на земле рода, и это, хотя и служит нам к вящей чести, влечет за собой немалые протори.

Так как ничто в мире не вечно и все некогда великое обречено убавиться и умалиться, то и мы со времен сотворения мира все умаляемся и убавляемся в росте, больше же всех прочих — королевская семья, первой подвергшаяся этой участи из-за чистоты своей крови. Потому-то наши мудрецы много лет назад и придумали выход: время от времени одну из принцесс королевского дома посылают странствовать по свету, чтобы она сочеталась браком с честным рыцарем и свежая кровь спасла род карликов от окончательного вырождения.

Покуда моя красавица с видом полной искренности говорила все это, я глядел на нее с сомнением: мне казалось, будто она хочет заставить меня верить небылицам. Правда, в ее высоком происхождении я нисколько не сомневался, но вот что она вместо рыцаря связалась со мной, — это внушало мне недоверие, — ведь я слишком хорошо себя знал, чтобы поверить, будто моих предков сотворил своими руками господь бог.

Однако я скрыл удивленье и сомнения и ласково спросил ее:

— Скажи мне, милая, откуда же берется у тебя такой рост и такая видная стать? Ведь я не много знаю женщин, которые могли бы сравниться с тобою телосложением.

— Ты об этом услышишь, — отвечала моя красавица. — В королевском совете у карликов исстари повелось как можно дольше воздерживаться от чрезвычайного шага, и я тоже, считаю это вполне естественным и законным. Быть может, они не так скоро снова послали бы принцессу странствовать по свету, если бы мой младший брат не родился таким крошечным, что няньки потеряли его из пеленок и теперь неизвестно, куда он девался. По такому неслыханному в летописи карличьего королевства случаю мудрецы собрались, и в конце концов было решено отправить меня на поиски мужа.

— Решено! — воскликнул я. — Все это прекрасно. Можно решить, можно постановить, — но как вашим мудрецам удается наделить карлицу такой небесной красотой?

— И это тоже, — сказала она, — было предусмотрено нашими предками. В королевской сокровищнице хранится огромное золотое кольцо. Я говорю о том, каким оно показалось мне в детстве, когда меня повели посмотреть его на месте; ведь это то самое кольцо, которое у меня на пальце. К делу приступили таким образом: мне рассказали обо всем, что мне предстояло, и научили, что можно делать и чего нельзя. По образцу любимой летней резиденции моих родителей был сооружен роскошный дворец с главным домом, боковыми флигелями и всем, чего только можно пожелать. Он украшал собою устье широкой расселины в скале. В назначенный день родители перебрались туда со мною и со всем двором. Войска шли церемониальным маршем, двадцать четыре священнослужителя из последних сил тащили на драгоценных носилках волшебное кольцо. Его положили во дворце у входа, как раз в том месте, где переступают порог. После многочисленных церемоний и сердечного прощания я приступила к делу. Подойдя к кольцу, я положила на него руку — и сейчас же заметно выросла. В несколько мгновений я достигла моего нынешнего роста, после чего надела кольцо на палец. Вмиг замкнулись окошки и двери, башни и флигели втянулись в главное здание, — и вот подле меня стоял уже не дворец, а ларец. Я немедля подняла его и понесла прочь, причем мне приятно было чувствовать себя такой большой и сильной. Пусть я была прежней карлицей по сравнению с деревьями и горами, реками и равниной, — но я стала великаншей по сравнению с травой и цветами и прежде всего с муравьями, с которыми у нас, карликов, отношения далеко не всегда хорошие, почему мы нередко и терпим от них страшные муки.

Повествовать обо всем, что случилось со мной во время странствия, прежде чем я тебя встретила, было бы слишком долго. Довольно сказать, что я испытывала многих, но только тебя сочла достойным обновить и увековечить род великолепного Эквальда.

От всех этих рассказов голова у меня шла кругом, хотя я и сидел неподвижно. Задав еще несколько вопросов, я не получил внятных ответов и только еще больше расстроился, узнав, что после всего случившегося ей непременно следует воротиться к родителям. Правда, она надеется вновь встретиться со мной, но покамест ей во что бы то ни стало надобно явиться на место, иначе и для нее, и для меня все будет потеряно. Кошельки скоро иссякнут, и к тому же нам грозит множество других неприятностей.

Узнав, что деньги могут выйти, я не стал спрашивать о других неприятностях. Пожав плечами, я смолк, и она, судя по всему, поняла меня.

Мы уложили вещи и сели в карету, поставив напротив ларец, в котором я ни за что не мог признать дворца. Так проехали мы несколько станций, добывая деньги из каретных сумок, без затруднения платя прогоны и раздавая направо и налево щедрые чаевые. Наконец мы прибыли в горную местность, и едва только сошли с подножки, как моя красавица поспешила вперед, а я по ее зову понес следом за нею ларец. По крутым тропам она привела меня на луг, по которому протекал чистый ручей, то ускоряя бег, то тихо извиваясь в траве. Там она показала мне площадку на возвышении, велела поставить на нее ларец и сказала:

— Прощай! Ты легко найдешь обратную дорогу. Вспоминай меня, я надеюсь, что мы еще увидимся.

В этот миг я почувствовал, что не могу с ней расстаться. Для нее выдался удачный день или, если угодно, час, — до того она была хороша. Оказавшись вдвоем с таким прелестным созданьем на зеленом горном лугу среди трав и цветов, среди обступающих со всех сторон скал, у журчащего ручья, кто остался бы бессердечным и бесчувственным? Я хотел схватить ее за руку, обнять ее, но она оттолкнула меня и сказала, хотя и ласково, но с угрозой, что если я сейчас же не удалюсь, меня ждет большая опасность.

— Неужели невозможно, — воскликнул я, — чтобы я остался с тобой, чтобы ты не отсылала меня? — Я говорил так жалобно и жестикулировал так отчаянно, что, как видно, сумел ее тронуть; подумав немного, она сказала, что наш союз можно бы и не разрывать. Никто не бывал так счастлив, как я в тот миг! Моя настойчивость, все более неотступная, заставила ее наконец выложить все: если я решусь сделаться таким же маленьким, как она, когда я увидал ее в ларце, то смогу и дальше остаться с нею и войти в ее жилище, в ее семейство, в ее царство. Такое предложение не слишком мне понравилось, но в тот миг у меня не было сил разлучиться с нею, и я, привыкнув за последнее время к чудесам и будучи по природе склонен решать все быстро, согласился и сказал, чтобы она делала со мной, что хочет.

Красавица тотчас же заставила меня вытянуть вперед мизинец правой руки, уперлась в него своим мизинцем и левой рукой тихонько стянула с него золотое кольцо, так что оно соскользнуло на мой палец. Тут же я ощутил в пальце страшную боль: кольцо сжалось и стянуло его, как на пытке. Я громко закричал и стал невольно озираться в поисках красавицы, но она исчезла. Нет слов рассказать, что творилось у меня на душе. Очень скоро я очутился в лесу травяных стеблей, рядом с моей красавицей, такой же маленький и низенький, как она, — вот все, что я могу сказать вам. Радость свидания после короткой, но такой странной разлуки, или, если угодно, воссоединения без разлуки, была выше всякой меры. Я обвил ее шею руками, она отвечала на мои ласки, и маленькая пара была не менее счастлива, чем большая.

Не без труда поднялись мы по склону: луг превратился для нас в едва проходимую лесную чащу. Наконец мы вышли на прогалину, я увидел на ней огромную глыбу правильной формы и скоро узнал в ней наш ларец: он так и стоял, как я его поставил.

— Ступай, мой друг, постучись в него кольцом, и ты увидишь чудеса, — сказала моя возлюбленная. Едва я подошел и постучал, как на самом деле начались чудеса. С обоих боков выдвинулись флигели, со стен стали отскакивать как будто чешуйки или стружки — и взгляду моему вмиг предстали двери, окна, портики и все, что положено иметь настоящему дворцу.

Кто видел, как у письменного стола искусной работы Рентгена одним движением приводится в действие множество витых и гнутых пружин и сразу либо один за другим выдвигаются пюпитры, письменные приборы, ящички для бумаг и для денег, тот может представить себе, как раскрылся дворец, куда и увлекла меня очаровательная спутница. В срединной зале я тотчас же узнал камин, который видел тогда сверху, и кресло, в котором она сидела. А когда я взглянул вверх, мне показалось, будто я вижу в куполе след трещины, через которую я подсматривал. Я избавлю вас от долгих описаний; довольно сказать, что дворец был просторен и убран дорого и со вкусом. Едва я успел оправиться от изумления, как услышал издали военную музыку. Моя прекрасная половина запрыгала от радости и в восторге сообщила мне, что это приближается ее августейший родитель. Мы подошли ко входу и стали смотреть на блистательное шествие, выходившее из внушительной расселины в скале. Солдаты, челядь, дворцовые служители и блестящая свита следовали друг за другом. Наконец среди особенно густой раззолоченной толпы показался сам король. Когда шествие остановилось и выстроилось перед дворцом, к крыльцу подошел король со своими ближайшими советниками. Любящая дочка бросилась ему навстречу, увлекая меня, мы упали к его ногам, он милостиво нас поднял, и я, как только встал с ним рядом, заметил, что и в этом крохотном мире отличаюсь внушительным ростом. Мы вместе пошли во дворец, где король в присутствии всех придворных приветствовал меня хорошо заученной речью, в коей выражал свое изумление тем, что застал нас здесь, признавал меня зятем и назначал брачную церемонию на завтра.

При одном упоминании о женитьбе я почувствовал неописуемый ужас: ведь я боялся ее пуще музыки, которая была мне ненавистней всего на свете. «Когда люди музицируют, — говаривал я, — они, по крайней мере, воображают, будто действуют заодно и согласно: ведь потратив время на настройку и потерзав нам уши фальшивыми нотами, они потом непоколебимо уверены, что добились чистого звука и что инструменты больше не расходятся. Капельмейстер пребывает в том же счастливом заблуждении, все весело ударяют в смычки, а у нас по-прежнему звенит в ушах. В брачной жизни и этого нет: хотя тут дело идет только о дуэте, а два голоса или два инструмента, казалось бы, можно настроить в тон, но такое случается редко. Стоит мужу взять ноту, как жена берет октавой выше, муж еще выше, камерная музыка начинает звучать как целый хор, потом еще громче, и под конец даже духовым инструментам за нею не угнаться». И коль скоро мне претит самая гармоническая музыка, то еще меньше можно пенять на меня за то, что какофония для меня невыносима.

Мне и не хочется, и не под силу рассказать обо всех праздничных церемониях того дня: меня они мало занимали. Лучшие яства и лучшие вина казались мне невкусны. Я думал и соображал, как же мне быть, но мало что мог придумать. Покамест я решил, как только наступит ночь, без долгих разговоров уйти и где-нибудь спрятаться. Мне удалось добраться до расселины в камне, я забился в нее и спрятался, как мог. Прежде всего я постарался снять с пальца злосчастное кольцо, но это не удалось мне, напротив того, я чувствовал, что оно стало еще теснее, как только я подумал от него избавиться, так что палец у меня болел ужасно; но чуть лишь я отказался от своего намеренья, как боль тотчас прекратилась.

Рано утром я пробудился — ибо мое маленькое высочество отлично почивало — и собрался было поглядеть, что дальше, как вдруг почувствовал над собою что-то вроде дождя. Сквозь траву, листья и цветы густо сыпался не то песок, не то сор; но до чего же я испугался, когда все вокруг ожило и на меня кинулись несметные полчища муравьев! Едва меня увидев, они со всех сторон напали на меня, и хотя защищался я неутомимо и храбро, под конец они сплошь меня облепили и так замучили укусами, что я был рад, когда меня окликнули и предложили сдаться. Я в самом деле немедленно сдался, тогда ко мне церемонно и почтительно подошел внушительного роста муравей и назвался моим покорным слугою. Я узнал, что муравьи заключили союз с моим тестем и по нынешнему случаю он призвал их и обязал доставить меня во дворец. Так я стал пленником существ еще меньших, чем я. Мне предстояло обвенчаться и благодарит бога, если тесть не разгневается, а моя красавица не будет дуться.

Не заставляйте меня рассказывать обо всех обрядах и празднествах, довольно сказать, что мы поженились. Жизнь пошла бодро-весело, но, несмотря на это, выпадали и одинокие часы, располагавшие к задумчивости, и к тому же со мной творилось такое, чего прежде никогда не бывало, а что именно, вы сейчас услышите.

Все вокруг меня в точности соответствовало моему нынешнему облику и моим потребностям: бутылки и кубки были соразмерны крошечному росту пьющего и вымерены даже лучше, чем у нас. Деликатнейшие лакомства сами просились в мой маленький рот, крошечные губки моей супруги целовали крепко и сладко, и новизна, не стану скрывать, придала еще больше приятности нашим отношениям. Но при этом я, к сожалению, не забывал, каким был раньше. Я чувствовал в себе меру прежнего роста и от этого был беспокоен и несчастлив. Тут-то я впервые и понял, что имеют в виду философы, когда говорят об идеалах, которые мучат людей. У меня появился идеал самого себя, иногда я снился себе великаном. Одним словом, жена, кольцо, обличье карлика и множество других стеснительных обстоятельств делали меня до того несчастным, что я всерьез стал подумывать об освобождении.

Так как я был убежден, что чары скрыты в кольце, то решил подпилить его. Ради этого я стащил у придворного ювелира несколько напильничков. К счастью, я был левша и никогда в жизни ничего не делал как следует, то есть правой рукой. Я отважно взялся за работу — а ее оказалось немало: золотой перстенек, как ни казался он тонок, уплотнился настолько же, насколько убавился в размере. Все свободные часы я исподтишка тратил на этот труд. У меня хватило ума выйти за двери перед тем, как окончательно распилить кольцо. Это оказалось весьма предусмотрительно: едва только кольцо с силой соскочило с пальца, как тело мое с такой же стремительностью рванулось ввысь, и мне показалось, что я вот-вот ударюсь головой о небо; во всяком случае, я наверняка пробил бы свод нашего летнего дворца и мог бы, при моей внезапной неуклюжести, совсем разнести постройку.

И вот я снова стал намного больше, но, как мне казалось, настолько же глупей и беспомощней. Едва выйдя из оцепенения, я увидел подле себя шкатулку, которая показалась мне довольно тяжелой, когда я поднял ее и понес по тропе вниз к почтовой станции. Там я приказал поскорей запрягать и ехать прочь. По дороге я стал рыться в каретных сумках. Вместо денег, которые, судя по всему, вышли, я нашел ключик, он подходил к шкатулке, в которой я нашел некоторое возмещение утраченного. Покуда не было истрачено и это, я ездил в своем возке, потом продал его, чтобы отправиться дальше в почтовой карете. Шкатулку я сбыл в последнюю очередь, полагая, что она снова наполнится. Так, весьма кружным путем, я опять попал к той кухарке и к той плите, где вы со мною познакомились.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Герсилия — Вильгельму

Даже те знакомства, что не сулят хоть как-то нас затронуть, часто имеют весьма важные последствия, а уж тем более знакомство с Вами, так сильно затронувшее меня с самого начала. Я получила в руки редкостный залог — этот необыкновенный ключик, а теперь и ларчик попал ко мне. И ключик и ларчик! Что Вы на это скажете? Что можно об этом сказать? Послушайте, как все вышло.

К дядюшке является с визитом некий благовоспитанный молодой человек и рассказывает, что курьезный собиратель древностей, Ваш давний знакомец, незадолго перед тем скончался и отказал необычайное наследство ему, вменив, однако, в обязанность незамедлительно вернуть все, что принадлежало другим и было лишь оставлено на сохранение. Свое добро никого не тревожит, о его потере никто, кроме тебя, горевать не будет, а вот сберегать чужое — это он позволял себе только в особых случаях, а наследника хотел избавить от такой обузы и даже из любви к нему отеческой властью запретил браться за это дело. С такими словами он вытащил ларчик, от которого я, хотя и знала его по описаниям, уже не могла оторвать глаз.

Дядюшка, осмотрев ларчик со всех сторон, вернул его со словами, что поставил себе за правило действовать таким же образом и не обременять себя никакими антиками, сколь бы ни были они восхитительны и прекрасны, ежели ему неизвестно, кому они принадлежали прежде и какое примечательное историческое событие с ними связано. На ларчике же нет ни букв, ни цифр, ни обозначения года, вообще никаких примет, по которым можно было бы догадаться о его прежнем владельце либо о создателе, так что предмет этот ему не нужен и не интересен.

Молодой человек растерялся и, подумав немного, спросил, не разрешат ли ему сдать ларчик на хранение в один из подчиненных дядюшке судов. Дядюшка улыбнулся, обернулся ко мне и сказал: «Вот дело прямо для тебя, Герсилия! У тебя столько украшений и дорогих безделушек — так прибавь к ним еще одну. А я побьюсь об заклад, что друг, к которому ты не осталась равнодушна, когда-нибудь непременно за нею придет».

Мне приходится писать так подробно, чтобы рассказать все, как было, а еще я должна сознаться, что смотрела на ларчик завистливым оком, испытывая в душе что-то вроде алчности. Мне претила мысль, что драгоценный ларец, самой судьбой посланный красавцу Феликсу, будет стоять вместе с другими закладами в ржавом железном сундуке в судебной палате. Моя рука потянулась к нему, как рудознатская лоза к металлу, но остатки разума заставили меня отдернуть ее; у меня был ключик, но я не имела права это обнаруживать. Что я должна была делать: оставить замочек запертым и мучиться или же набраться непристойной дерзости и отпереть его? Но тут — не ведаю, что это было, желание или предчувствие — я представила себе, что Вы придете, придете очень скоро, что я вхожу к себе в комнату — а Вы уже там; словом, на душе у меня было так странно, так смутно, как бывает всегда, когда что-нибудь выведет меня из привычного равнодушно-веселого настроения. Больше я ничего не скажу, не напишу, не прошу; ларчик лежит передо мной в сундучке, ключик рядом с ним, и если у Вас есть хоть немного сердца и чувства, то подумайте, каково мне приходится, сколько во мне борется страстей, как я хочу Вас видеть, — и Феликса, конечно, тоже, — чтобы, по крайней мере, наступил конец, чтобы нашлась разгадка этому сцепленью находок, этому соединению разъединенного. И если уж мне не суждено быть избавленной от всего, что не дает мне покоя, то я всей душой желаю, чтобы хоть эта загадка разъяснилась и отпала, пусть даже, как я опасаюсь, мне от этого будет еще хуже.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Среди находящихся у нас и подлежащих изданию бумаг имеется шуточный рассказ, который мы без всякого предуведомления включаем сюда, поскольку в дальнейшем обстоятельства, о которых мы повествуем, станут еще серьезнее и для такого рода вольностей места более не отыщется.

Читателю, верно, доставит удовольствие эта повесть в том виде, в каком Святой Христофор преподнес ее в один прекрасный вечер собравшимся вокруг него веселым приятелям.

Опасное пари

Всем известно, что люди, чуть только дела у них заладятся и все пойдет, как им хочется, становятся такими озорниками, что и сами не ведают, какую бы им штуку выкинуть. Потому-то и шалопаи-студенты завели привычку во время каникул компаниями шататься по стране и на свой лад устраивать всяческие проделки, далеко не всегда безобидные. Студенческая жизнь свела и связала людей самых разных по происхождению и состоянию, по образованию и уму, но, скитаясь и веселясь вместе, все обходилися друг с другом по-товарищески. Часто избирали они в товарищи и меня: я тащил на себе больше груза, чем любой из них, и к тому же они не могли не наградить меня почетным титулом Магистра озорных наук, ибо штуки я выкидывал хоть редко, но метко, чему свидетельством может быть следующий случай.

Странствуя, мы попали в красивую горную деревню, которая привлекла нас тем, что при большой ее отдаленности там была почтовая станция, а при малочисленном населении — несколько хорошеньких девушек. Нам хотелось отдохнуть, убить время, завести шашни, пожить подешевле, а значит, растранжирить больше денег.

Дело было после обеда, когда одни пали, другие воспряли духом. Одни завалились, чтобы проспать хмель, другим хотелось как-нибудь повеселей разгулять его. Мы занимали несколько больших комнат во флигеле, окнами во двор. И вот мимо них простучал отличный экипаж, запряженный четверкой. Мы кинулись смотреть. Лакеи спрыгнули с козел и помогли выйти солидному, статному господину, еще очень крепкому на вид, несмотря на годы. Прежде всего мне бросился в глаза его большой, красивой формы нос, и в тот же миг какой-то неведомый злой дух внушил мне сумасбродный замысел, который я, ни на минуту не задумавшись, стал сейчас же приводить в исполнение.

— Каков вам кажется этот господин? — спросил я у компаньонов.

— По всему видать, — отвечал один, — что шуток над собой он не потерпит.

— Да, конечно, — сказал другой, — вид у него этакого великосветского недотроги.

— И при всем при том, — возразил я беззаботно, — на что мы поспорим, если я возьмусь дернуть его за нос, да так, что ничего мне за это не будет, — какое там, он передо мной еще расшаркается.

— За такое дело, — сказал Буян, — с каждого из нас тебе причитается по луидору.

— Ну что ж, вам и собирать денежки, — воскликнул я, — возлагаю на вас должность кассира.

— Я бы лучше согласился вырвать волосок из морды у льва! — сказал Малыш.

— Нечего мне терять время, — отозвался я и бегом спустился по лестнице.

Я, как только взглянул на приезжего господина, заметил, что щетина у него изрядно отросла, и заключил, что никто из его лакеев брить не умеет. Встретив трактирного слугу, я спросил:

— Не спрашивал ли приезжий цирюльника?

— Давно уже, — отвечал слуга, — ну просто беда! Камердинер уже два дня, как отстал от барина, барин непременно хочет побриться, а у нас тут всего один цирюльник, да и он бог весть куда отлучился.

— Так доложите ему, что я брадобрей, — отвечал я, — отведите меня к господину, он вам за меня поклонится.

Я взял бритвенный прибор, какой нашелся в доме, и отправился вслед за слугой. Проезжий господин встретил меня с чрезвычайной важностью, оглядел с головы до ног, будто желая заранее определить мое уменье физиогномической методой.

— Знаешь ли ты свое дело? — спросил он.

— Скажу, не хвастаясь, — ответил я, — что равного себе покуда не нашел. — Я знал, что говорю: благородным искусством цирюльника я занимался с юных лет и прославился тем, что брил левой рукой.

Комната, в которой проезжий господин занимался своим туалетом, выходила во двор и была расположена так, что приятелям моим легко было в нее заглянуть, особенно при отворенных окнах. Все, что положено, было на месте. Мой патрон уселся и позволил повязать себя салфеткой. Я с робким видом приблизился к нему и сказал:

— Ваше превосходительство! Я не раз примечал, когда занимался своим искусством, что людей простых я брею лучше и могу им больше угодить, чем знатным господам. Об этой странности я много размышлял и везде искал причину и наконец обнаружил, что лучше делаю свое дело на вольном воздухе, чем в запертой комнате. Соблаговолите, ваше превосходительство, разрешить мне отворить окошки, результат скажется немедля и к вашему же удовольствию.

Он согласился, я отворил окна, кивнул приятелям и стал деликатно намыливать щетину. Так же легко и проворно я снял густую поросль с подбородка и со щек, а когда дошел до верхней губы, не преминул ухватить моего покровителя за нос и дернуть в обе стороны, причем сам исхитрился стать таким образом, чтобы мои спорщики, к величайшему своему удовольствию, всё видели и признали, что их сторона проиграла.

Старый господин степенно подошел к зеркалу, видно было, что он созерцает себя не без удовольствия, да он и на самом деле был красавец-мужчина. Потом он взглянул на меня горящими черными глазами, но взглянул дружелюбно, и сказал:

— Ты, любезный, лучше многих твоих собратий, у тебя меньше дурных привычек, и за это я хвалю тебя. Ты не водишь бритвой два-три раза по одному месту, а справляешься за один раз, еще ты не вытираешь бритву о ладонь и не тычешь эту грязь клиенту в нос; а больше всего восхищает меня, как ты ловко орудуешь левой рукой. Вот тебе за труды, — продолжал он, протягивая мне гульден, — но только заметь себе на будущее вот что: людей благородных за нос не хватают. Если ты избавишься от этой мужицкой привычки, то можешь даже преуспеть в свете.

Я низко поклонился ему, наобещал с три короба, просил снова оказать мне честь, если он будет проезжать тут, и со всех ног бросился к приятелям, которые изрядно меня напугали. Дело в том, что они подняли хохот и крик, скакали по комнате как полоумные, хлопали в ладоши, орали, будили спящих и, рассказывая им о случившемся, снова хохотали и бушевали так, что я, едва вбежал в комнату, перво-наперво затворил окна и стал Христом-богом умолять их быть потише, — а потом и сам не удержался и стал хохотать над собственным дурачеством, которое проделал с такой серьезной миной.

Когда неистовый смех понемногу отбушевал, я счел себя счастливцем: золотые лежали у меня в кармане, и в придачу к ним честно заработанный гульден, поэтому я считал себя хорошо экипированным, что было для меня тем более кстати, что компания порешила завтра же разойтись. Однако нам не суждено было расстаться чинно и благопристойно. Сколько я ни просил и ни молил держать язык за зубами хоть до отъезда старого господина, история была слишком забавна, чтобы ее утаить. Один из наших, по кличке Шустрый, завел шашни с хозяйскою дочкой; они отправились гулять вдвоем, и он, как будто больше нечем было ее позабавить, рассказал ей всю проделку, чтобы вместе с ней всласть посмеяться. На этом дело не кончилось, девица со смехом понесла побасенку дальше, и в конце концов она дошла до старого господина как раз перед тем, как все, собрались спать.

Мы сидели тише обычного, так как довольно набесились за день, как вдруг вбежал мальчишка-прислужник, всей душой нам преданный, и заорал:

— Спасайтесь, вас хотят убить!

Мы повскакали с мест и хотели расспросить его подробнее, но он уже выскочил за двери. Я кинулся к ним и задвинул засов; мы уже слышали, как в двери стучат и колотят, нам даже послышалось, что их разносят топором. Машинально мы ретировались во вторую комнату, все потеряли дар речи.

— Нас предали, — закричал я, — теперь сам черт схватил нас за нос!

Буян выхватил шпагу, я еще раз показал свою силу, в одиночку придвинув тяжеленный комод к дверям, которые, по счастью, отворялись внутрь. Тем временем грохот раздавался уже в первой комнате, а в двери с силой колотили.

Буян, судя по всему, решил защищаться, но я снова крикнул и ему, и всем прочим:

— Спасайтесь! Не то нас не только поколотят, но еще и опозорят, а это для человека благородного хуже всего!

В комнату вбежала девушка, та самая, что нас выдала, а теперь была в отчаянье при мысли, что ее милый оказался в смертельной опасности.

— Бегите прочь! — кричала она и хваталась за него. — Бегите прочь! Я проведу вас по чердакам и сеновалам! Идите все, пусть последний уберет за собой лестницу!

Все кинулись через заднюю дверь из комнаты, а я взгромоздил на комод еще и сундук, чтобы подпереть и укрепить створки двери, уже поддававшейся натиску осаждающих. Но мое упорство и упрямство меня погубили.

Когда я кинулся вслед за остальными, лестницу уже подняли на чердак и отняли у меня всякую надежду на спасение. Так и стоял я, истинный виновник преступления, и уже не чаял унести ноги подобру-поздорову. И кто знает, — впрочем, если я сейчас здесь с вами и могу рассказать вам эту историю, то давайте и покинем меня там, стоящим в задумчивости. Послушайте только о том, какие скверные последствия имела эта дерзкая проделка.

Старый господин, глубоко оскорбленный безнаказанный издевательством, принял все так близко к сердцу, что утверждают, будто это происшествие явилось причиной его смерти — не единственной, но немаловажной. Его сын, стремясь напасть на след преступников, прознал, как на грех, что в деле участвовал Буян; удостоверившись в этом много лет спустя, он послал ему вызов, и рана, изуродовавшая этого красавца, потом всю жизнь ему досаждала. Его противнику поединок, из-за сцепления случайных обстоятельств, также испортил несколько лет жизни.

Но коль скоро любая басня должна быть назидательна, то насчет этой, я думаю, вам всем ясно и понятно, что она имеет в виду.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Наступил знаменательный день — срок первого шага ко всеобщему переселению, срок, когда должно было решиться, кто отправится в широкий мир и кто останется пытать счастье здесь, на суше старого континента.

Все улицы приветливого городка оглашались бодрыми звуками песни, люди стекались плотными толпами, члены товарищества собирались по ремеслам и, распевая в унисон, входили в залу по порядку, определенному жребием.

Начальствующие — под этим словом мы разумеем Ленардо, Фридриха и управителя — уже собирались войти следом и занять положенное им место, когда нежданно подошедший человек, чей вид сразу же располагал к нему, попросил у них разрешения присутствовать на собрании. Он держал себя столь вежливо, предупредительно и дружелюбно, а его импозантная внешность, обличавшая в нем либо военного, либо придворного, во всяком случае, человека светского, производила такое приятное впечатление, что разрешенье ему было дано. Новоприбывший вошел вместе с остальными, занял предложенное ему почетное место, все уселись, кроме Ленардо, который начал такую речь:

— Друзья! Если мы окинем взглядом самые обжитые области и царства нашего материка, то увидим, что повсюду, где только попадается клочок годной для обитания почвы, она возделана, засеяна, вымерена, улучшена, на нее зарятся — и в той же мере ее обороняют и укрепляют те, кто захватил ее во владение. Это и заставляет нас верить в высочайшую ценность земельной собственности, вынуждает видеть в ней самое лучшее, что может достаться человеку. Всмотревшись глубже, мы обнаруживаем, что взаимная любовь детей и родителей, сплоченность односельчан и сограждан, вообще любое патриотическое чувство зиждется на ощущении родной почвы, и от этого присвоение земельных пространств, больших или малых, и утверждение пашей власти над ними представляется нам делом особенно важным и почетным. Да, такова воля природы! Привычка прикрепляет человека к тому клочку земли, на котором он родился, и так возникает прекраснейшая из всех связей. Кто осмелится посягнуть на эту основу земного существования, отрицать ценность и важность этого неповторимого дара небес?

И все же мы вправе сказать: как ни ценно то, чем владеет человек, но то, что он делает и создает, должно ценить еще выше. И если мы охватим взором все и вся, то владение землей окажется лишь малой частью дарованных нам благ, наибольшую же часть этих благ, и притом высших, составляет то, что именуется движимостью и приобретается как плод жизни подвижной.

Не упускать все это из виду должны более всех мы, молодые, ибо даже если бы мы унаследовали от отцов охоту жить неподвижно и оседло, все же тысячи разных обстоятельств требовали бы от нас не закрывать глаз и глядеть вдаль и вширь. Так поспешим на берег моря, чтобы воочию убедиться в безграничности просторов, открытых для пашей деятельности, и признаемся, что одна мысль о них будит в нас совсем особые чувства.

Но не будем блуждать взглядом в этой беспредельности, а пристальней устремим его на те страны, где сплошь простираются вдаль и вширь огромные пространства суши. Мы увидим, как по широким просторам бродят кочевники, чьи города подвижны и чье живое владенье и пропитанье — скот — можно гнать куда угодно. Мы увидим их на зеленеющих среди пустыни пастбищах, где они лишь встают на якорь, словно суда в желанной гавани. Движение и странствие для них — привычка и потребность, в конце концов весь мир представляется им сплошной равниной, не перегороженной горами и не пересеченной реками. Ведь мы уже видели, как северо-восток двинулся на юго-запад, один народ гнал перед собою другой, явились новые властители царств и владетели земли.

В долгом кругообороте мировой истории такое движение из перенаселенных краев произойдет еще не однажды. Трудно сказать, чего нам ждать от чужеземцев, — удивительно то, что внутри наших стран мы из-за их перенаселенности тесним друг друга и, не дожидаясь, пока нас изгонят другие, собственным приговором отправляем друг друга в изгнание.

Здесь и сейчас должны мы, позабыв недовольство и досаду, дать волю живущей в нас подвижности и не подавлять нетерпеливую охоту к перемене мест. Совершим же то, о чем мы мечтаем и что ставим себе целью, но не по принуждению и не под действием страсти, а по разумному убеждению.

Много раз говорили и твердили: «Где мне хорошо, там и родина». Но это утешительное изречение было бы еще лучше, ежели бы гласило так: «Где я принесу пользу, там и родина». Дома человек может быть бесполезен незаметно для себя и для всех, а выйдя в мир, он немедля обнаружит свою бесполезность. Если я говорю: «Пусть каждый стремится повсюду приносить пользу себе и другим», — это не назидание и не совет, это правило, установленное жизнью.

Окинем же взглядом земной шар; оставим прежде всего без внимания моря, не дадим увлечь себя снующим по ним кораблям, приглядимся к суше и подивимся муравьиному племени, что в таком множестве снует и кишит по ней. Начало этому положил сам господь бог, помешав вавилонскому столпотворению и рассеяв по свету род людской. Восславим же его за то, что это благословение перешло и на новые поколенья.

Приметим с ликующим сердцем, как все, что молодо, немедля движется в путь. Хотя никому не заповедано учиться дома или по соседству, молодежь тотчас же устремляется в те города и страны, куда кличет ее зов знания и мудрости; наскоро получив хоть какое-то образование, она чувствует неодолимую тягу шире обозреть мир, поискать, нельзя ли ради своей цели набраться там или тут полезного опыта. Что же, пусть пытает счастья! А мы сейчас помянем людей зрелых и замечательных — тех благородных естествоиспытателей, которые заведомо идут навстречу трудностям и опасностям, чтобы открыть миру мир, чтобы проложить тропы через непроходимое бездорожье.

А теперь взглянем на большие дороги: какие облака пыли вздымаются на них, отмечая путь удобных перегруженных карет, в которых катят богачи, знать и прочие особы, чьи думы и помыслы с такой тонкостью растолковал нам Йорик.

Пусть без досады смотрит им вслед бравый ремесленник, бредущий пешком: родина обязала его набраться сноровки на стороне и не возвращаться к родному очагу, покуда это ему не удастся. Но еще чаще мы встретим на дорогах купцов и торговцев; даже лавочник не преминет иногда покинуть тесноту своей лавки и отправиться на торг или ярмарку, чтобы уподобиться крупному купцу и урвать свою малую долю барыша из беспредельного оборота. Но еще беспокойней толпа тех, кто в одиночку снует верхом по большим и малым дорогам, притязая залезть к нам в кошелек даже вопреки нашей воле. Образцы всяческих товаров и перечни цен преследуют нас в городе и в деревне, и куда бы мы ни скрылись, они деловито застигают нас врасплох и предлагают такие оказии, каких никто бы не подумал искать сам. А что мне сказать о том народе, который прежде всех остальных присвоил себе благодать вечного странствования, которому деятельная подвижность помогает перехитрить живущих оседло и перегнать странствующих рядом? Мы не вправе сказать о них ни хорошего, ни дурного: хорошего — потому, что наше Общество их остерегается, дурного — потому, что странник обязан дружелюбно относиться к каждому встречному, помня, что так лучше для обоих.

Но прежде всего мы должны с чувством сердечного участия вспомнить художников, ибо и они вовлечены в мировое движение. Разве не странствует от ландшафта к ландшафту живописец, неразлучный с мольбертом и палитрой, разве не призывают его товарищей по искусству то туда, то сюда, потому что везде надобно строить и ваять? Еще легче на подъем музыкант, ибо кто, как не он, должен заново поражать все новых слушателей, волновать не знавшее таких волнений чувство. Актеры, хотя и презревшие Феспидову повозку, по-прежнему бродят маленькими хорами, в любом месте мгновенно возводя свой передвижной мирок. Они и поодиночке охотно кочуют с места на место, зачастую теряя важные и выгодные связи, побуждаемые растущими вместе с талантом потребностями. А обычной подготовкой к этому им служат выступления на всех без изъятия крупных сценах родной страны.

После них нам положено взглянуть и на ученое сословие, которое мы тоже видим в непрестанном движении: поспешая с кафедры на кафедру, оно щедро разбрасывает во все стороны семена скороспелого просвещения. Еще ревностнее и еще дальше странствуют те благочестивые души, которые направляются во все части света, дабы принести спасение язычникам. Другие, напротив, становятся странниками ради спасения собственной души; целыми толпами тянутся они к чудотворным святыням, чая воспринять там то, в чем было отказано их сердцу дома.

Если мы ничуть не удивляемся всем названным мною, ибо сама их деятельность была бы немыслима без странствий, то уж от тех, кто отдает свой усердный труд земле, мы вправе были бы ждать привязанности к ней. Ничуть не бывало! Ведь возможно и пользование без владенья, и мы видим, как ревностный земледелец покидает арендованный участок, который много лет приносил ему радость и доход, и нетерпеливо ищет — близко ли, далеко ли — равного или большего дохода. Даже и собственник покидает впервые поднятую им новь, возделав ее настолько, что она может приглянуться менее умелому хозяину, и опять вторгается в пустыню, расчищает среди дебрей участок вдвое и втрое больше прежнего, чтобы вознаградить себя за потраченный там труд, а сам, быть может, и не помышляет навсегда остаться на новом месте.

Но пусть он борется себе с медведями и прочим зверьем, — оставим его и вернемся в цивилизованные страны: мы найдем и в них не больше оседлости. Поглядим на любую обширную и благоустроенную державу: там человек, чем он способнее, тем должен быть легче на подъем; по манию государя, по распоряжению государственного совета любой, кто годен для дела, перебрасывается с места на место. И к нему тоже относится наш призыв: «Старайтесь всюду приносить пользу — и вы повсюду будете дома!» Но вот когда мы видим, как против воли покидают свои высокие посты важные чиновники, тогда у нас есть причина пожалеть их, так как мы не можем считать их ни переселенцами — потому что они лишаются завидного положения и не имеют взамен даже мнимых видов на лучшее будущее, — ни странниками — потому что редко кому из них дано принести пользу на новом месте.

К странничеству особого рода призван солдат, — даже в мирное время ему приказывают стоять то тут, то там, он должен быть всегда готов двинуться в дальний или близкий путь, чтобы сражаться за отчизну, и не только ради того, чтобы спасти ее сей миг; нет, по умыслу народов и их повелителей, он направляет шаг в любую часть света, и только немногим удается осесть где-нибудь навсегда. А поскольку из всех качеств солдата превыше всего ставится храбрость, которую полагают всегда неразрывно связанной с верностью, то мы видим, как некоторые народы, прославленные постоянством и преданностью, призываются служить телохранителями у владетельных особ, духовных и светских.

Особый разряд легких на подъем людей видим мы в тех незаменимых для каждого государства должностных лицах, которые посылаются одним двором к другому, берут в осаду государей и министров и опутывают невидимыми нитями всю вселенную. Для них тоже не бывает постоянных мест, в мирное время самых дельных из них ежеминутно посылают с одного конца света на другой, в военное они плетутся вслед за побеждающей армией, а разбитой подготавливают путь отступления, и переезд с места на место никогда не застает их врасплох, ради чего они постоянно имеют при себе запас прощальных визитных карточек.

Если и до сих пор мы на каждом шагу воздавали себе честь, объявляя своими спутниками и товарищами по судьбе деятельных людей в наибольшей и наилучшей их части, то под конец, дорогие друзья, вас ожидает высшая милость — право считаться братьями императоров, королей и прочих монархов. В начале помянем и благословим странника в сане императора — Адриана, который во главе войск прошел из края в край подвластную ему вселенную и лишь через это вступил в полное владение ею. Помянем с трепетом завоевателей, этих странников в доспехах, которым невозможно было сопротивляться, от которых ни стены, ни бастионы не могли оборонить мирные народы. Наконец, проводим полным искреннего сожаления взглядом несчастных монархов-изгнанников, которые, пав с высот прежнего величия, даже не могут быть приняты в скромный цех деятельных странников.

И вот когда мы напомним и разъясним все это друг другу, над нами станут не властны ни стесненное уныние, ни тоскливый мрак. Прошли те времена, когда в широкий мир бросались наудачу: стараниями объездивших мир ученых, мудро его описавших и живописно изобразивших, мы знакомы с каждым краем и можем примерно знать, что нас там ожидает.

Но одному человеку полная ясность недоступна. Наше товарищество затем и основано, чтобы каждый в свою меру и в соответствии со своей целью получил должные объяснения. Если кто-нибудь задумывается о стране, куда направлены его желания, то мы стараемся во всех подробностях представить ему то, что смутным целым маячило в его воображении; к тому же нельзя провести время с большей приятностью и пользой, чем давая друг другу возможность обозреть обитаемый и годный для обитания мир.

Вот в каком смысле мы и вправе считать себя включенными в некий всемирный союз. Прост и велик замысел, разум и сила делают легким его исполнение. Единенье всемогуще, потому между нами ни раскола, ни раздора. Те основные правила, что у нас есть, приняты всеми. Мы говорим: пусть человек научится в мыслях не соотносить себя постоянно с внешним миром, пусть ищет причины и следствия не в обстоятельствах, а в себе самом — там он найдет их связь и с любовью взлелеет. Он воспитает себя и приучит к мысли, что для него везде дом. Кто посвящает себя самому необходимому, тот везде самым верным путем придет к цели, между тем как другие, ищущие более высокого и тонкого, должны быть осторожны уже при выборе пути. Но за что бы человек ни взялся и ни принялся, в одиночку ему не хватит сил: жить в обществе — высшая потребность всякого, кто на что-то годен. Такие люди должны быть связаны друг с другом, — так желающий строить ищет архитектора, а тот — каменщиков и плотников.

Всем известно, как заключен и на чем зиждется наш союз; в нашем товариществе мы не видим таких, кто не мог бы во всякий миг посвятить свой труд полезной цели и не был бы уверен, что везде, куда бы ни привели его случай, сердечное влечение и даже страсть, он будет хорошо рекомендован и принят, найдет поддержку, а при каком-нибудь несчастном происшествии — также возможную помощь и лечение.

Зато мы приняли на себя два строжайших обязательства: чтить все виды богослужения, ибо все они, в большей или меньшей мере, объемлются символом веры; далее, считать одинаково законными любые формы правления и, поскольку каждое правительство требует целесообразного труда и поощряет его, работать по его воле и желанию, какой бы срок мы ни оставались под его властью. Наконец, мы считаем своей обязанностью соблюдать законы нравственности, хотя и без педантической строгости, как того требует уважение к самим себе, проистекающее из трех видов благоговейного страха, каковые мы все исповедуем, ибо все имеем счастье быть посвященными — а некоторые даже с юности — в эту высокую и всеобъемлющую мудрость. В торжественный час расставания мы должны еще раз все это обдумать, объяснить, услышать и сознать — и, наконец, запечатлеть дружеским прощальным приветом.

В землю ты не врос корнями!

В путь-дорогу! В добрый час!

Если ум и сила с нами,

Будет всюду кров для нас.

Лишь бы только солнце грело,

А о прочем нет тревог.

Мы кочуем без предела,—

Для того и мир широк!

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Под звуки заключительного хора большая часть присутствующих быстро встала с мест и, построившись попарно, вышла из залы, оглашая шумом все окрест. Ленардо, усевшись, спросил гостя, собирается ли он сейчас сказать то, ради чего прибыл, или же ему нужно особое заседание. Приезжий встал, поклонился присутствующим и начал такую речь:

— Здесь, на таком вот собрании, я и хочу объясниться без всяких околичностей. Все, кто не двинулся с места, — а судя по виду, это люди честные и дельные, — тем самым ясно выразили свое желание и намеренье не порывать с родною почвой и впредь. Их-то я и приветствую с особым радушием, ибо должен объявить, что всем, сколько ни есть их в этой зале, я могу предложить работу на много лет. Но я желал бы вскорости снова встретиться с вами, потому что считаю необходимым приватно изложить мои обстоятельства достопочтенным руководителям, до сих пор сплачивавшим воедино присутствующих здесь добрых людей, и удостоверить их в моих полномочиях. А сразу после этого мне надобно будет подробно побеседовать с остающимися, чтобы я знал, какими трудами собираются они ответить на мое солидное предложение.

В ответ Ленардо выразил желание, чтобы им дали некоторый срок для улаживанья неотложных дел, а когда срок этот был определен, вся толпа остающихся чинно встала с мест и так же парами удалилась из залы, негромко и приятно распевая песню.

Одоард тотчас же предъявил обоим оставшимся руководителям свои бумаги и поведал им о своих намереньях и планах. Но в дальнейшей беседе со столь превосходными людьми, давая им отчет о своем предприятии, он не мог не упомянуть и о тех чисто человеческих причинах, из которых оно возникло.

Из-за этого дальнейший разговор сплошь состоял из взаимных объяснений и признаний, в которых собеседники открывали друг другу глубочайшие сердечные тайны. Не разлучались до глубокой ночи и все дальше и безысходнее забирались в лабиринт человеческих умонастроений и судеб. Одоард чувствовал, что его побуждают дать отчет о помыслах его ума и чувствах его сердца, но делал он это постепенно и отрывочно, почему и до нас дошли неполные и неудовлетворительные сведения об этом разговоре. И все же мы должны быть благодарны Фридрихову счастливому дару все схватывать и закреплять на бумаге, ибо он позволил нам представить себе некоторые любопытные сцены и пролил свет на жизненные обстоятельства превосходного человека, который начинает занимать наше любопытство, пусть даже мы находим всего лишь намеки на то, что впредь, быть может, будет рассказано более подробно и связно.

Не заходи далеко!

Пробило десять вечера, к назначенному часу все было готово: в увешанной гирляндами маленькой зале был красиво накрыт на четыре персоны широкий стол, уставленный лакомствами и сластями вперемежку с цветами и яркими канделябрами. Как радовались десерту дети, которым также разрешено было сесть за стол! Покуда же они на цыпочках бродили вокруг стола в праздничных нарядах и в масках, а так как детей нельзя изуродовать, то они и так были прелестны, словно два эльфа-близнеца. Отец подозвал их, и они почти без подсказки весьма мило произнесли торжественный диалог, сочиненный ко дню рождения их матушки.

Время шло, старуха не могла удержаться и каждые четверть часа подогревала нетерпенье нашего друга, сообщая ему, что лампы на лестнице вот-вот погаснут, что она боится, как бы любимые лакомства виновницы торжества не перестоялись. От скуки дети расшалились, от нетерпения стали и вовсе несносны. Отец сдерживался, но обычное спокойствие не желало к нему возвращаться; он жадно прислушивался к стуку экипажей, — они проезжали мимо, и в нем шевелилась невольная досада. Чтобы скоротать время, он потребовал от детей еще одной репетиции, но им так надоело ждать, что они стали невнимательны, рассеянны и неловки, говорили деланными голосами, жестикулировали неестественно, переигрывали, как ничего в душе не чувствующие актеры. Добрый супруг с каждым мгновеньем мучился все больше. Пробило пол-одиннадцатого, живописать дальнейшее мы предоставляем ему самому.

«Миновал одиннадцатый час, мое нетерпение перешло в отчаяние: надежды больше не было, оставался один страх. То я опасался, что она войдет и с обычной своей грациозной небрежностью извинится, уверяя, что очень устала, и всем своим поведением упрекая меня за то, что я ограничиваю ее в удовольствиях. Все во мне переворачивалось, многое из того, что я годами сносил терпеливо, теперь вернулось и тяжким грузом легло мне на душу. Я начинал ненавидеть ее, я не мог придумать, как мне вести себя с нею при встрече. Детки, разубранные как ангелы, мирно спали на диване. Земля горела у меня под ногами, я не помнил и не понимал себя, мне оставалось только бежать, чтобы хоть как-то перемочь наступавшие мгновения. И вот я, как был, в легком праздничном платье, бросился к выходу. Не помню, что пробормотал я старухе, какой придумал предлог. Она сунула мне в руки плащ, и я оказался на улице в таком состоянии, в каком не бывал уже долгие годы. Словно потерявший голову от страсти юнец, я стал носиться из переулка в переулок. Тут было где дать выход досаде, но холодный, сырой ветер своим суровым дуновеньем изрядно остудил ее».

Как нетрудно усмотреть из приведенного места, мы присвоили себе права эпического поэта и ввели благосклонного читателя в самую гущу бушующих страстью событий. Мы застаем человека высокого ранга посреди домашних неурядиц, не узнав никаких подробностей о нем; поэтому, чтобы хот, отчасти уяснить себе причину такого его состояния, мы присоединимся к старушке и послушаем, что она в замешательстве и в волнении бормочет себе под нос или громко восклицает.

«Так я и думала, так и говорила заранее; ведь я не щадила хозяйку, я ее предупреждала, но это выше ее сил. Хозяин целый день или в присутствии, или в городе, или в разъездах по делам, а как вернется вечером усталый, дома или никого, или целое общество, а оно ему и вовсе не нужно. И никак она от этого не отстанет! Если не видит вокруг себя людей, мужчин, если не разъезжает туда-сюда и не переодевается десять раз на дню, ей как будто и дышать нечем. Нынче ее день рождения, а она с утра укатила за город. Ну ладно, мы тут все устраиваем честь по чести, она дает слово ровно в девять быть дома, у нас все готово. Хозяин слушает стишок, что детки наизусть заучили, я их приодела; лампы-свечи горят, всего наварено-нажарено, а ее нет. Хозяин — а уж он умеет владеть собой! — старается спрятать нетерпение, да оно прорвалось. Вот он и бежит из дому в такую тьму! Почему бежит, понятно, но вот куда? Я ей прямо и честно говорила: ужо будет у нее соперница! Покуда я ничего за хозяином не замечала, хотя одна красотка давно уже к нему подбивается да увивается вокруг. Бог знает, как он устоял до сих пор. А теперь вот оно и случилось: барин за все свое добро и старанья никакой благодарности не видит, с отчаянья ночью бежит из дому, — значит, пиши пропало. Сколько раз я ей говорила, чтобы она не заходила слишком далеко!»

А теперь отыщем нашего друга и послушаем его самого.

«В лучшей здешней гостинице я увидал свет в нижнем окошке и постучался в него, а когда высунулся слуга, я спросил его, благо мой голос был ему знаком: не прибыл ли кто из приезжих и не известил ли о прибытии? Он отворил мне ворота, на оба вопроса ответил отрицательно и попросил меня войти. В моем положении я счел за лучшее держаться своей сказки и спросил у него комнату, которую он мне тотчас же и отвел на верхнем этаже, потому что нижний, как он полагал, следует оставить для ожидаемых приезжих. Он поспешил туда кое о чем распорядиться, я ему не мешал и только поручился, что счет будет оплачен. Покамест все сходило мне с рук; но мои муки опять вернулись ко мне: я воображал себе все, что было, то преувеличивая, то смягчая, я бранил самого себя и пытался овладеть собой, смирить досаду. Лишь бы только завтра все пошло обычным чередом! Я уже представлял себе завтрашний день таким же, как все прочие, но потом раздражение снова прорывалось и брало надо мною верх, я никогда бы не подумал, что могу быть так несчастен».

Наши читатели, без сомнения, уже прониклись участием к благородному человеку, которого мы застигли в таком смятении по ничтожному на первый взгляд поводу, и поэтому хотят поближе узнать все его обстоятельства. Мы воспользуемся для этого перерывом в череде ночных происшествий, во время которого сам он продолжает безмолвно метаться по комнате.

Так познакомимся с Одоардом — отпрыском старинного рода, унаследовавшим от многих поколений своих предков благороднейшие душевные качества. Воспитание в военной школе придало ему то проворное изящество манер, которое, сочетаясь со многими достоинствами ума и сердца, делало его обхождение особенно приятным. Недолгая служба при дворе научила его хорошо разбираться во всех внешних обстоятельствах жизни высокопоставленных особ, а когда, быстро заслужив их благосклонность, он был прикомандирован к посольской миссии и так получил возможность увидеть мир и узнать дворы других государей, в нем незамедлительно обнаружилась трезвость взгляда, счастливая способность в точности запоминать все случившееся и прежде всего готовность брать на себя любые поручения. Легкость, с какой он изъяснялся на нескольких языках, и непринужденная без навязчивости манера держать себя способствовали его быстрой карьере; во всех дипломатических поручениях ему сопутствовала удача, так как он быстро завоевывал людскую благосклонность, и такое преимущество позволяло ему умело сглаживать недоразумения, а способность по справедливости взвешивать наличные причины помогала действовать всегда к удовольствию обеих сторон.

Первый министр вознамерился сделать столь превосходного человека своей креатурой и отдал за него дочь, девицу, наделенную, сверх красоты и живого нрава, всеми потребными в высшем свете добродетелями. Но всегда благополучное течение жизни наталкивается однажды на преграждающую плотину; так случилось и с Одоардом. При княжеском дворе воспитывалась как приемная дочь принцесса Софрония — последний отпрыск своей ветви рода; хотя и страна и подданные давно уже отошли к ее дяде, но ни ее богатства, ни ее притязания никак нельзя было сбрасывать со счета, по каковой причине, желая избежать далеко идущих разногласий, Софронию прочили замуж за наследного принца, бывшего намного младше нее.

Одоарда заподозрили в сердечной склонности к ней, сочтя, что он слишком пламенно воспел ее в одном из своих стихотворений под именем Авроры; к этому присовокупилась неосторожность с ее стороны: на подтруниванье подруг она с присущей ей прямотой характера резко ответила, что, мол, нужно быть слепой, чтобы не видеть стольких достоинств.

Вследствие женитьбы Одоарда это подозрение заглохло, но противники не давали ему угаснуть совсем и при случае вновь его раздували.

Хотя в стране избегали касаться вопросов государственной власти и престолонаследия, все же речь о них иногда заходила. Если не сам князь, то его мудрые советники считали, что полезнее всего с этим делом потянуть, между тем как негласные приверженцы принцессы желали бы, чтобы с ним скорее было покончено и благородной даме предоставлена бо́льшая свобода, тем более что престарелый король соседней державы, родственник и покровитель Софронии, был еще жив и при случае выказывал готовность по-отечески вмешаться.

Одоарда заподозрили в том, что он, участвуя в посольстве, отправленном туда лишь во исполнение этикета, вновь возбудил этот вопрос, решение которого намеренно затягивали. Противники воспользовались случаем, и тестю, которого он убедил в своей невиновности, пришлось пустить в ход все свое влияние, чтобы добиться для него должности наместника в одной из дальних провинций. Там Одоард почувствовал себя счастливым, ибо мог сделать много необходимого, полезного, доброго, прекрасного и великого, причем сделать на века и не жертвовать при этом собой, между тем как в условиях придворной жизни люди порой губят себя, занимаясь вопреки убеждению вещами преходящими.

Не то чувствовала его супруга, не мыслившая себе жизни вне большого света и лишь долго спустя поневоле поехавшая вслед за мужем. Он угождал ей чем мог и старался всеми подручными средствами возместить ей прежнее блаженство, поощряя летом — загородные поездки, зимой — любительские спектакли, балы и прочие любимые ею затеи.

Одоард терпел даже друга дома, иностранца, который с недавних пор втерся к ним, хотя вовсе ему не нравился, ибо проницательный взгляд Одоарда усматривал в нем некоторую неискренность.

И вот в эти опасные минуты многое из рассказанного нами прошло перед его внутренним взором, то смутно и туманно, то ясно и отчетливо. Но довольно! Конфиденциально поведав читателю то, что сберегла для нас превосходная память Фридриха, вернемся к Одоарду, который по-прежнему мечется по комнате, жестами и восклицаниями обнаруживая, какая борьба происходит у него в душе.

«Обуреваемый такими мыслями, я метался по комнате; слуга принес мне чашку бульона, в чем я весьма нуждался, ибо, занятый приготовлениями к празднику, не съел ни крошки, а изысканный ужин остался дома нетронутым. В эту минуту с улицы послышались приятные звуки почтового рожка. «Это с гор», — сказал слуга. Мы подбежали к окнам и увидели барскую карету с двумя горящими фонарями по бокам, запряженную четверкой и тяжело нагруженную. Лакеи соскочили с козел. «Это они!» — воскликнул слуга и поспешил вон. Я удержал его и строго-настрого наказал не говорить, что я здесь, и не выдавать, что комнаты заказаны; он пообещал мне и убежал.

За разговором я упустил поглядеть, кто вышел из кареты; мною вновь овладело нетерпение, мне казалось, будто слуга слишком долго медлит сообщить мне о прибывших. Наконец я узнал от него, что это две дамы, одна пожилая и почтенная на вид, одна помоложе, невероятной красоты, и при них горничная, да такая, что лучше не сыщешь. «Она было начала приказывать, — говорил слуга, — потом хотела ко мне подольститься, а когда я за ней приударил, стала насмешничать, — видно, такая бойкость у нее от природы. Я сразу заметил, как они удивились, что я начеку, а в доме все готово к приему: в комнатах свет, камин затоплен, так что можно расположиться с удобством, в зале ждет холодный ужин, а когда я им предложил бульону, они остались и совсем довольны».

И вот дамы сели за стол; пожилая не ела почти ничего, красавица вовсе не ела, зато горничная, которую они называли Люси, ужинала в свое удовольствие, расхваливая при этом гостиницу и наслаждаясь ярким блеском свеч, тонкостью столового белья, фарфора и всей сервировки. Она уже успела отогреться у пылающего камина и, когда снова вошел слуга, стала выспрашивать, всегда ли у них все готово к приему, даже если постояльцы нагрянут в любой час дня и ночи. Хотя слуга был хитрый малый, но сейчас он вел себя в точности как дети, которые хоть и не выдают секрета, но не могут скрыть, что какой-то секрет им доверили. Сперва он отвечал уклончиво, потом — ближе к правде, а в конце концов, загнанный в тупик неуемной служанкой, донимавшей его все новыми расспросами, сознался, что тут был слуга, нет, приходил один господин, он ушел, он потом вернулся; в конечном итоге у служителя выпытали, что господин находится наверху и в беспокойстве расхаживает взад-вперед. Молодая дама вскочила с места, остальные за нею; красавица поспешно высказала предположение, что господин, должно быть, стар, но слуга стал уверять, что он, напротив того, молод. Дамы усомнились в его словах, он заверил их, что говорит правду. Дамы пришли в еще большее замешательство и волнение. Красавица уверяла, что это дядюшка, старшая дама возражала, что такие вещи не в его привычках. Но младшая упрямо настаивала на том, что никто, кроме него, не мог знать об их прибытии сюда в этот час. Слуга клялся и божился, что господин наверху молод, крепок и хорош собой. Люси давала голову на отсечение, что это дядюшка: слуга большой плут, ему нельзя верить, он уже целых полчаса путается в противоречиях.

В конечном итоге слуге пришлось пойти наверх, чтобы передать господину настоятельную просьбу поскорее спуститься, а не то и пригрозить, что дамы сами поднимутся поблагодарить его.

— Они совсем переполошились, — говорил слуга, — не понимаю, почему вы мешкаете им показаться; они вас принимают за старого дядюшку, которого им не терпится обнять. Прошу вас, сойдите вниз. Разве вы не их ждали? Что за прихоть отказываться от такого приятного приключения? Право, дамы вполне благопристойные, а на красотку стоит посмотреть! Пойдемте скорее вниз, не то они сами ворвутся к вам в комнату!

Страсть порождает страсть. В том волнении, в каком он пребывал, Одоард томился по чему-нибудь новому, неизвестному. Он спустился вниз в надежде шутливо объясниться с приезжими дамами, все им разъяснить и отвлечься, узнав чужие обстоятельства, но на душе у него было так, словно ему предстояло вернуться к обстоятельствам знакомым и полным значения. И вот он стоял у дверей; дамы, которым послышалась походка дядюшки, поспешили ему навстречу, он вошел. Что за встреча! Какое зрелище! Красавица с криком бросилась в объятья пожилой дамы, наш друг, тотчас же узнавший их, отшатнулся, потом безудержный порыв бросил его к ногам красавицы, он схватил ее руку, но тотчас отпустил, запечатлев только смиренный поцелуй. Звуки имени «Ав-ро-ра!» замерли у него на губах.

Если теперь мы обратимся взглядом к дому нашего друга, то обнаружим, что дела там идут весьма странным образом. Старушка знать не знала, что ей делать. Ламп в прихожей и на лестнице она не загасила, но сняла с огня кушанья, многие из которых были безвозвратно погублены. Горничная оставалась подле уснувших деток и присматривала за свечами в комнате, выказывая столько же спокойствия и терпения, сколько сновавшая взад-вперед старуха — раздражения и досады.

Наконец подкатил экипаж, и дама, выйдя из него, узнала, что супруга ее несколько часов назад вызвали из дому. Поднимаясь по лестнице, она, судя по всему, даже не заметила праздничного освещения. От лакеев старуха узнала о том, что по дороге вышла неприятность, экипаж опрокинулся в канаву, и обо всем, что случилось далее.

Дама вошла в комнату.

— Что это за маскарад? — спросила она, указывая на детей.

— Коли бы вы вернулись на несколько часов раньше, — отвечала горничная, — вы бы на них нарадоваться не могли.

Разбуженные дети вскочили и, увидев перед собою мать, стали читать ей то, что заучили наизусть. Смущение было обоюдным, но некоторое время дело кое-как шло, потом, без ободрения и подсказки, малютки стали запинаться и наконец совсем смолкли, после чего их с поцелуем отослали спать. Дама, оставшись одна, бросилась на диван и заплакала горькими слезами.

Но теперь приспела необходимость сообщить подробнее и о самой даме, и о печально завершившемся загородном празднестве. Альбертина принадлежала к тем особам женского пола, с которыми наедине не о чем разговаривать, зато очень приятно встречаться в большом обществе, которое они призваны украшать и быть бродилом во всякий миг, когда оживленье гаснет. Их привлекательность такова, что может проявиться и беспрепятственно обнаружить себя, лишь когда вокруг довольно простора; чтобы производить впечатление, им требуется публика, им нужна стихия, которая несла бы их и вынуждала быть привлекательными, а с отдельными людьми они даже не знают, как себя держать.

Друг дома только тем и приобрел и сохранял за собой ее благосклонность, что умел затевать то одно, то другое и постоянно находить занятия для не слишком большого, но веселого кружка. При распределении ролей он избрал себе амплуа благородного отца, но благопристойностью манер и стариковской рассудительностью обеспечил себе преимущество перед более молодыми первыми, вторыми и третьими любовниками.

Флорина, владевшая поблизости большим родовым имением, была многим обязана Одоарду, чьи улучшения в хозяйстве края случайно, но весьма удачно для нее пошли на пользу ее поместью и сулили впредь во много раз увеличить доходы. Зимой она жила в городе, но летом перебиралась в деревню, и ее усадьба делалась местом многих светских увеселений, причем с особой неукоснительностью справлялись дни рожденья, дававшие повод к разнообразнейшим празднествам.

Флорина была жизнерадостна и задорна, казалось, она ни к кому не питает привязанности и ни от кого ее не требует, так как в ней не нуждается. Страстная любительница танцевать, она ценила мужчин лишь по их умению двигаться в такт музыки; в обществе не знавшая устали, она считала невыносимым любого, кто хоть на мгновенье устремлял взгляд вдаль и принимал задумчивый вид. Впрочем же, будучи весьма мила в ролях разбитных возлюбленных, без которых не обходится ни одна пьеса и ни одна опера, она по этой причине никогда не соперничала с Альбертиной, выступавшей на амплуа скромниц.

Чтобы отпраздновать в избранном обществе наступающий день рождения, было приглашено лучшее общество из города и соседних поместий. Танцы, начавшись после завтрака, продолжались и после обеда, веселье никак не кончалось, выехали поздно, и, когда ночь застигла их посреди дороги, тем более скверной, что недавно ее исправляли, карета, нежданно-негаданно для ехавших в ней, по оплошности кучера свалилась в канаву. Наша красотка, Флорина и друг дома переплелись в клубок и чувствовали себя весьма худо. Первым сумел выбраться друг дома и, склонившись над каретой, стал кричать: «Флорина, где ты?» Альбертине казалось, что все это сон; но друг дома сунул руки внутрь кареты и вытащил Флорину, в обмороке лежавшую на подруге; потом он стал хлопотать над нею и наконец, выбравшись на дорогу, понес на руках. Альбертина все еще была заперта в карете, ей помогли выбраться кучер и лакей, и она попыталась идти, опираясь на руку одного из них. Дорога была скверная и непригодная для бальных туфелек, она на каждом шагу спотыкалась, хотя малый и поддерживал ее. Но в душе у нее было еще темней, еще пустынней. Она не понимала, не сознавала, что с нею стряслось.

Только дойдя до гостиницы и увидев Лелио, вместе с хозяйкою хлопочущего над простертой на кровати Флориной, она удостоверилась в своем несчастье. Во мгновение ока обнаружилась тайная связь между неверным другом и предательницей-подругой, ей пришлось увидеть, как Флорина, едва подняв веки, бросилась другу на шею, блаженно ощущая, что вместе с жизнью ей возвращена и любимая ее собственность, как черные ее глаза опять заблестели, свежий румянец вмиг украсил побледневшие щеки и вся она помолодела, похорошела, стала еще соблазнительней.

Альбертина стояла одна, потупившись, не замечаемая ими; потом они опомнились, овладели собой, но беда уже случилась; и когда им, предателям и жертве предательства, пришлось всем вместе сесть в карету, то даже в аду не могли бы оказаться заперты в столь тесном пространстве так ненавидящие друг друга души.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Несколько дней Ленардо и Одоард трудились не покладая рук: один должен был обеспечить отъезжающих всем необходимым, другой — познакомиться с остающимися, чтобы судить об их способностях и посвятить их в свои цели. Той порой у Фридриха и нашего друга оставалось довольно свободного времени, чтобы спокойно побеседовать. Вильгельм попросил в общих чертах обрисовать ему замысел друзей, а когда его достаточно ознакомили с местностью и ее ландшафтом, высказав при этом надежду на скорый рост населения такой обширной области, разговор естественным образом перешел на то, что и сплачивает людей, — на религию и нравы. Весельчак Фридрих оказался способен достаточно много сообщить и об этом, и мы заслужили бы благодарность, если бы передали этот разговор так, как он шел, со всеми вопросами и ответами, возражениями и уточнениями, двигаясь через множество занимательных отступлений к подлинной своей цели. Но мы не можем задерживаться так надолго и предпочитаем сразу же сообщить конечные итоги, не беря обязательства постепенно подводить читателя к тем же умозаключениям. Вот в чем состоит суть всего, о чем говорилось.

Все религии настаивают на том, что человек должен смириться с неизбежным, и каждая старается по-своему справиться с этой задачей.

Христианство предлагает нам в помощь самое отрадное: веру, надежду, любовь; из этого проистекает терпение, сладостное ощущение того, сколь неоценимым даром остается наше бытие, даже если в нем нет желанных наслаждений, а вместо этого оно отягчено мучительнейшими страданиями. Этой религии мы неизменно придерживаемся, хотя исповедуем ее по-своему: нашим детям мы внушаем с самых ранних лет, какие она принесла блага, но о ее происхождении, о ее истории сообщаем лишь под самый конец. Только тогда мы можем по-настоящему полюбить ее зиждителя и всякое относящееся до него сведение будет для нас свято. Потому мы и не терпим в нашей среде евреев; это можно счесть излишним педантизмом, но нельзя не признать, что это логично: ибо почему должны мы уделять от высшего просвещения тем, кто отверг его исток и начало?

Но наша этика совершенно отделена от религии; она определяется трудом и сводится к немногим заповедям: умеренность в произвольном, рвение в необходимом. Это лаконическое изречение каждый может по-своему применить в жизни, ибо ему дается текст, заключающий в себе бесконечные возможности истолкования.


Всем внушается глубочайшее уважение ко времени — высшему дару бога и природы, неотступному соглядатаю нашего земного бытия. Часы у нас установлены во множестве, их стрелки и бой отсчитывают каждую четверть часа; но и такого отсчета времени нам мало, поэтому воздвигнутые по всей стране телеграфные вышки, если не заняты ничем другим, то благодаря весьма хитроумному устройству отмечают бег дневных и ночных часов.

Наша этика, по сути своей практическая, настоятельнее всего требует рассудительности, которой немало способствует умение распределять время и не упускать ни часа. Каждый миг что-то должно быть сделано, но разве это возможно, если не думать равно и о деле, и о времени?

Имея в виду, что дело наше только начинается, мы придаем важнейшее значение семье. На отцов и матерей семейств мы намерены возложить важнейшие обязанности; воспитывать же людей у нас нетрудно, так как каждый должен оставаться независимым и сам себе быть батраком и батрачкой, слугой и служанкой.

Есть, конечно, такие вещи, в которых надобно добиться известного единообразия: аббат берется сам обучить народ уменью бегло читать, писать и считать, его метода напоминает систему взаимного обучения, но только она остроумней, и в ней главное то, что образование получают одновременно учитель и ученик.

Я хочу упомянуть еще об одном предмете взаимного обучения: навыке и умении нападать и обороняться. Это — дело Лотарио, его тактика напоминает тактику наших вольных стрелков, но он всегда и во всем должен быть оригиналом.

Тут я должен заметить, что в гражданском обиходе мы не допускаем колоколов, а в военном — барабанов: и там и тут довольно человеческого голоса в сочетании с духовыми инструментами. Все это и прежде было, и теперь есть, а найти наилучший способ воспользоваться имеющимся мы предоставляем человеческому уму, который и сам бы отлично до этого додумался.

«Главное, в чем нуждается каждое государство, — это деятельные руководители». У нас за ними дело не станет: всем нам не терпится взяться за дело, мы полны сил и убеждены, что начинать надо с простого. Так, мы думаем не о судоустройстве, а о полиции. Основное правило для нее гласит со всей определенностью: никто не должен причинять неудобств другому, а кто выкажет себя неудобным сожителем, тот устраняется из общества, пока не поймет, как надо себя вести, чтобы тебя терпели. Если неудобство проистекает от какого-либо неодушевленного предмета или неразумного установления, они также устраняются.

В каждом округе должно быть по три начальника полиции, которые посменно чередуются через каждые восемь часов, как на горных разработках, где работа также не должна останавливаться; один из наших людей должен быть под рукой у начальника, особенно в ночное время.

Они имеют право указывать, порицать, бранить и устранять, а если сочтут нужным, то и созвать в большем или меньшем числе присяжных. Если голоса разделяются поровну, то не председательствующий решает, а тянут жребий, поскольку мы убеждены, что при двух противоположных мнениях все равно, какому последовать.

Относительно большинства голосов мы держимся особых понятий; правда, мы не лишаем его силы в повседневном обиходе, однако не слишком ему доверяем. Но на этот счет я не вправе распространяться подробнее.

Если спросить о верховных руководителях, которые всё направляют, то их никогда нельзя застать на одном месте: они постоянно кочуют, чтобы поддержать всеобщее равенство в главном и дать волю каждому в том, что допустимо. В истории прецедент уже был: германские императоры разъезжали по стране, и такой порядок более всего соответствует духу свободного союза государств. Мы опасаемся учреждать столицу, хотя и видим в наших владениях место, где соберется больше всего людей. Однако мы покуда храпим тайну; это произойдет постепенно и все-таки достаточно скоро.

Таковы в общих чертах те статьи, по которым большинство из нас сходится во мнении; и все же стоит встретиться нескольким нашим сочленам, пусть даже немногим, как их обсуждают снова и снова. Но главное начнется тогда, когда мы прибудем на место. Новое положение вещей, которое должно, впрочем, сохраниться надолго, находит выражение в законе. Наши кары мягки; указать имеет право каждый, кто прожил достаточно долго; порицать и бранить — только тот, кого признали старейшим; наказать — только созванные в определенном числе граждане.

Замечено, что излишняя строгость законов быстро притупляется, а вольность постепенно нарастает, потому что природа берет свои права. У нас законы снисходительные, потому суровость их может постепенно нарастать; наша кара состоит прежде всего в отлучении от гражданского общества, оно, смотря по обстоятельствам, может быть мягче или строже, дольше или короче. Если достояние граждан постепенно вырастет, можно будет отчуждать большую или меньшую его часть, смотря по той вине, за которую их наказывают такой мерой.

Все члены товарищества поставлены об этом в известность и прошли испытание, которое обнаружило, что каждый уже успел по основным статьям примениться к нашим законам. Но главное для нас — перенять все блага просвещения и избавиться от его вредных последствий. Мы не потерпим у себя ни кабаков, где торгуют водкой, ни библиотек, где выдают книги, но как мы будем бороться с бутылкой и книгой, я лучше утаю: судить о таких вещах следует после того, как они сделаны.

По этой же причине тот, кому довелось собрать и привести в порядок настоящие бумаги, воздерживается от обнародования тех частей уложения, которые все еще обсуждаются между членами товарищества, так как попытка ввести их может быть сочтена по прибытии на место неразумной, а подробное изложение на этих страницах едва ли будет одобрено.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Наступил срок, назначенный Одоарду для произнесения речи; когда все собрались и наступила тишина, он начал так:

— Огромный труд, участвовать в коем я пригласил столько честных, дельных работников, отчасти известен вам, так как в общих чертах я о нем уже говорил. Из того, что было мною сказано, явствует, что и в Старом Свете, как и в Новом, есть обширные земли, нуждающиеся в лучшей, нежели до сих пор, обработке. В Новом Свете природа простерла огромные пространства, где она пребывает нетронутой и дикой, так что люди не отваживаются выступить против нее и начать с нею борьбу. Но для людей решительных не так уж трудно постепенно отнять у нее эти пустыни и участок за участком забрать их в свое владение. В Старом Свете все наоборот. Здесь все участки уже захвачены во владение, незапамятная давность освятила права собственности, и если там непреодолимой преградой представляется сама безграничность пространств, то здесь еще более неодолимой преградой лежат перед нами раз навсегда проведенные границы. Над природой верх берет усердие, над людьми — насилие или умение убеждать.

Если все общество считает частную собственность святыней, то еще более свято всякое владение самому собственнику. Привычка, первые юношеские впечатления, почтение к предкам, неприязнь к соседям и сотни других причин заставляют собственника коснеть в неприятии всяческих перемен. И чем дольше существует такое положение вещей, чем больше есть путаницы и раздробления, тем труднее предпринять общие меры, которые, что-то отняв у отдельных лиц, послужили бы ко благу общества, а потом, неожиданно, благодаря содействию и взаимодействию всех, — и на пользу каждому.

Уже много лет я от имени моего государя правлю провинцией, которая лежит особняком от его владений и потому приносит гораздо меньше пользы, чем могла бы. Из-за этой оторванности, или, если угодно, замкнутости, до сих пор не нашлось никого, кто, учредив что-либо, дал бы ее обитателям возможность пустить во внешний оборот то, чем они владеют, и получать извне то, в чем они нуждаются.

Я правлю этой страной с неограниченными полномочиями. Можно было сделать немало добра, но только до известных пределов: для лучшего все двери были заперты, и казалось, будто все, к чему я стремился, находится где-то в другом мире.

Хорошо вести хозяйство — это был мой единственный долг. Что может быть легче! Ничуть не труднее, чем искоренить злоупотребления, использовать способности каждого, помогать старательным. Все это я выполнял легко и просто, благодаря силе и разуму, все это в какой-то мере делалось само собой. Но более всего меня занимали и тревожили те соседи, которые правили или дозволяли править своими областями, имея в виду другие цели или, по крайней мере, не разделяя моих убеждений.

Я чуть было не смирился и не приспособился к своему положению, используя, худо ли, хорошо ли, то, что было заведено, — но вдруг я заметил, что сам век приходит мне на помощь. В соседние области были назначены чиновники помоложе, они имели в виду то же самое, что я, хотя их благие намеренья и не были столь определенны, и тем охотнее обязывались во всем примкнуть к моим планам, что наибольшие жертвы доставались на долю мне, причем никто не замечал, что на моей стороне оказываются и наибольшие преимущества.

Так нас стало трое, нам дано право распоряжаться обширными земельными пространствами, наши государи и министры уверены в бескорыстии и полезности наших предложений. А ведь гораздо труднее не проглядеть свою выгоду в большом, нежели в малом. В малом сама необходимость указывает нам, что делать и чего не делать, и вполне достаточно приложить это мерило к насущному, а в большом мы должны создавать будущее, и даже если какой-нибудь проникновенный ум найдет подходящий план, то можно ли надеяться, что и другие с ним согласятся?

Одному человеку это было бы не под силу, но время, освобождая умы, позволяет взглянуть дальше, а вдали большое легче разглядеть, и это помогает легче устранить одну из самых мощных преград, мешающих людям действовать. Она состоит в том, что люди охотно приходят к согласию относительно цели, но куда реже относительно средств к ее достижению. Ибо истинно великое возвышает нас над нами самими и сияет, как звезда, а выбор средств возвращает нас вспять, и тогда каждый становится таким, как был, и вновь чувствует себя одиноким, будто его голос не звучал только что в общем хоре.

Тут нам придется повторить: век должен прийти нам на помощь, время должно занять место разума, а сердце расшириться настолько, чтобы помыслы о высшей выгоде вытеснили из него помыслы о выгоде ничтожной.

Но довольно об этом, а если сейчас я сказал слишком много, то впоследствии я буду напоминать о сказанном каждому участнику. Произведены точнейшие измерения, намечены дороги, определены места, где на них будут воздвигнуты постоялые дворы, а впоследствии, быть может, возникнут села. Есть возможность и даже необходимость начать всевозможные строительные работы. Лучшие зодчие и инженеры все подготавливают для них, чертежи и сметы уже составлены; мы намерены раздать большие и малые подряды и при строжайшем контроле потратить уже отпущенные деньги на удивление метрополии; ибо мы живем прекрасной надеждой, что это станет почином единодушной деятельности, развивающейся все дальше вширь.

Но вот на что я должен теперь же обратить внимание всех собравшихся, ибо это обстоятельство, может быть, окажет влияние на их выбор: я имею в виду порядок и форму объединения работников, задуманные с тем, чтобы обеспечить каждому достойное место в своей среде и всем — в гражданском обществе.

Едва мы вступим в названную область, как все ремесла незамедлительно будут объявлены искусствами, причем название «строгие искусства» решительнейшим образом отделит их от «свободных искусств». На сей раз речь идет только о тех, чье дело — строительство, но к этому разряду относятся все, кто собрались здесь, и стар и млад.

Перечислим их в той последовательности, в какой они возводят здание и постепенно делают его пригодным для жилья.

Первыми я назову каменотесов, которые обрабатывают каждый камень фундамента, каждый краеугольный камень, чтобы он точно пришелся на предназначенное для него место, куда положат его каменщики, которых я и назову вторыми. Это они приходят после тщательных изысканий грунта, чтобы упрочить и нынешнее и будущее. Потом плотник рано или поздно приносит заранее вытесанные балки, и так тянется ввысь то, что существовало лишь в замысле. А теперь позовем поскорее кровельщика! А для внутренних работ нам нужны столяры, стекольщики, слесари, и если маляра я назову последним, то лишь потому, что свою работу он может начать в любое время, зато должен придать всей постройке, и внутри и снаружи, последний лоск. Я говорю только о главных и не называю вспомогательных работ.

Строжайшим образом должна соблюдаться череда ступеней ученика, подмастерья и мастера; правда, каждая ступень может иметь и свои разряды, но испытания должны быть как можно строже. Всякий начинающий знает, что посвящает себя строгому искусству и не вправе ждать от него послабления в требованьях: ведь если ломается одно звено, то и вся великая цепь распадается. Великий труд все равно что великая опасность: легкомыслию тут места нет.

Именно в этом строгие искусства должны служить образцом для свободных и даже стремиться к тому, чтобы посрамить их. Если мы присмотримся к так называемым свободным искусствам, то обнаружим, что хотя слово «свободный» надобно понимать и принимать в высоком смысле, однако, в сущности, безразлично, делает ли художник свое дело хорошо или плохо. Скверно изваянная статуя стоит на ногах так же твердо, как и самая совершенная, фигура на картине бодро-весело шагает криво нарисованными ногами и крепко хватает изуродованными руками, а пол не проваливается из-за того, что фигуры на нем расставлены как попало. В музыке это еще заметнее: звуки визгливой скрипицы в деревенском кабачке заставляют дюжих танцоров вовсю работать ногами, под самую фальшивую музыку верующие в церквах возносятся духом. Если вам будет угодно причислить к свободным искусствам еще и поэзию, то вы увидите, что она сама вряд ли знает, где ее границы. Хотя в каждом из искусств есть свои внутренние законы, несоблюдение их ничем не грозит человечеству, а вот строгие искусства никак не могут себе этого позволить. Можно хвалить свободного художника и восторгаться его достоинствами, хотя при ближайшем рассмотрении его работа никуда не годится.

Если же мы взглянем и на свободные, и на строгие искусства в их высшем совершенстве, то первым следует остерегаться педантства и засилья старых привычек, вторым — легкомыслия и недобросовестности в работе. Кто будет направлять их, тот напомнит об этом и поможет избавиться от злоупотреблений и изъянов.

Я не стану повторяться, так как вся наша жизнь будет повторением сказанного. Замечу только вот что: кто занялся строгим искусством, должен посвятить ему всю жизнь. До нынешних пор это искусство именовалось ручным промыслом, и именовалось правильно: промышляющие им должны были работать вручную, а для этого рука сама должна была зажить собственной жизнью, стать самостоятельным естеством, обрести мысль и волю, — но все это невозможно, когда занятий множество.

Когда Одоард, присовокупив еще несколько добрых слов, закончил речь, все присутствующие поднялись с мест и, вместо того чтобы покинуть залу, разделились по цехам и правильным кругом обступили стол признанных глав товарищества. Одоард роздал всем напечатанный листок, по которому они не слишком громко запели на знакомый мотив задушевную песню:

Всяк, умеющий трудиться,

Плыть ли, нет ли — выбирай!

Там, где труд наш пригодится,

Там и будет милый край.

За тобой идем мы следом,

Цель близка, и страх неведом,—

К новой родине в поход!

Слава тем, кто нас ведет!

Груз разделишь ты умело,

Плату щедрой дашь рукой:

Молодым — жену и дело,

Старым — почесть и покой.

Сила веры обоюдной

Дом построит нам уютный,

Оградит и двор и сад,

Установит мир и лад.

Там, где при дорогах торных

Путников трактиры ждут,

Где в степях, в полях просторных

Каждому надел дадут,—

Там спешим мы поселиться

И в семью навеки слиться.

К новой родине в поход!

Слава тем, кто нас ведет!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

После царившего все последние дни оживления наступила тишина. Трое друзей остались одни, и скоро стало заметно странное беспокойство, владевшее двумя из них — Ленардо и Фридрихом; оба не скрывали, что это нетерпение вызвано тем, что им мешают вместе с остальными уехать из этих мест. По их словам, они ждали посыльного, а покуда неспособны были говорить ни о чем разумном и важном.

Наконец посыльный является и вручает толстый пакет, на который тотчас же набрасывается Фридрих, желая вскрыть его. Ленардо удерживает друга и говорит:

— Оставь, не трогай его, пусть лежит перед нами на столе. Мы подумаем и попытаемся по его виду угадать, что в нем заключено. Коль скоро наша судьба должна вот-вот определиться, а мы над ней не властны и «да» или «нет», то или это, словом, все, чего мы можем ожидать, зависит от чужого ума и чужих чувств, то нам подобает побыть в покое, овладеть собой, спросить себя, под силу ли нам выдержать приговор, пусть это даже будет приговор суда, именуемого божьим, предписывающий нам заковать собственный разум.

— Ты сам вовсе не так спокоен, как хочешь казаться! — возразил Фридрих. — Оставайся-ка один со своими тайнами и делай с ними, что угодно, — меня они в любом случае не касаются. Позволь мне только открыть, о чем идет речь, нашему старому, испытанному другу и рассказать ему о тех сомнительных обстоятельствах, которые мы так долго от него утаивали. — С этими словами он увлек за собою нашего друга и еще по дороге воскликнул: — Она найдена, найдена, уже давно! Весь вопрос только в том, что с нею будет.

— Я это знал, — сказал Вильгельм. — Ведь друзья ясней всего обнаруживают друг перед другом именно то, что скрывают. Последний отрывок из дневника, тот, в котором Ленардо посреди гор вспоминает мое письмо, вызвал в моем воображении эту милую женщину вместе со всеми связанными с нею мыслями и чувствами; я воочию видел, как он на следующее утро приходит к ней, узнает ее, и все, что из этого могло получиться. Скажу откровенно, если меня и беспокоили ваше молчание и сдержанность, то причиной тут не любопытство, а искреннее участие в ее судьбе.

— Вот потому-то, — воскликнул Фридрих, — для тебя особенно интересен доставленный пакет; продолжение дневника было отправлено Макарии, а мы не хотели испортить рассказом такое важное и отрадное событие. Сейчас ты получишь дневник: Ленардо наверняка уже вскрыл пакет, а ему, чтобы узнать дальнейшее, дневник не нужен.

С этими словами Фридрих с былым проворством понесся прочь и прибежал с обещанной тетрадкой.

— А теперь и мне нужно узнать, что с нами будет, — воскликнул он и умчался снова, а Вильгельм стал читать.

Дневник Ленардо

(Продолжение)

Пятница, 19.


Сегодня мешкать нельзя было, чтобы вовремя поспеть к госпоже Сусанне, поэтому мы наспех позавтракали со всем семейством, поблагодарили хозяев, про себя пожелав им счастья и благополучия, а предназначенные девушкам подарки, богаче и нарядней позавчерашних, тайком передали отстававшему здесь от нас наладчику, очень этим его обрадовав.

Было еще рано, когда мы, за несколько часов проделав весь путь, увидели перед собой тихую, не слишком обширную долину с прозрачным озером, чьи волны омывали отражающийся в них скалистый обрыв, а в долине домики красивой постройки посреди тщательно обработанных участков, где неплохая почва на припеке давала возможность разбить хоть какие-то садики. Когда скупщик ввел нас в самый большой дом и представил госпоже Сусанне, я испытал странное чувство; между тем она, приветливо к нам обратившись, стала уверять, что ей особенно приятно видеть нас у себя именно в пятницу, самый спокойный из всех дней недели, потому что в четверг вечером готовый товар отвозят к озеру и по воде в город. Скупщик перебил ее, сказавши:

— А возит его по-прежнему Даниель?

Она отозвалась:

— Конечно! Ведь он ведет дело честно и на совесть, как будто товар его собственный.

— Да и невелика разница, — сказал в ответ скупщик и, получив от нашей радушной хозяйки поручения, поспешил по своим делам в боковые долины, а мне пообещал вернуться за мною через несколько дней.

Той порой у меня на душе творилось что-то странное; едва я вошел, как у меня возникло предчувствие, что она и есть та, по ком я тосковал; я стал присматриваться — нет, это не была, не могла быть она; я глядел в сторону или она отворачивалась — и опять это была она; так в сновидениях борются друг с другом образы памяти и порождения фантазии.

Явилось несколько прях, запоздавших сдать недельную работу; хозяйка, мягко наказав им впредь быть прилежнее, стала договариваться о цене, но потом, чтобы вернуться к гостю, передала дело двум девушкам, которых она называла Лизхен и Гретхен и к которым я присматривался особенно пристально, желая разглядеть, насколько они сходствуют с тем, как изобразил их наладчик. Эти две особы совсем сбили меня с толку и уничтожили всякое сходство между хозяйкою дома и тою, кого я искал.

Из-за этого я еще внимательней стал наблюдать за ней, и она в любом случае казалась мне самой достойной, самой привлекательной из всех женщин, встреченных мною в горах. Сведений о ткацком промысле, которых я набрался, было довольно, чтобы со знанием дела вести с нею разговор о ремесле, в котором она так хорошо понимала; моя осведомленность и мой интерес были ей весьма приятны, и когда я спросил, откуда она берет хлопок, груз которого недавно у меня на глазах был доставлен в горы, она ответила, что этот караван и привез ей немалый запас сырья. Ее жилище расположено удачно еще и потому, что ведущая к озеру большая дорога проходит ниже по долине всего в четверти часа пути, и на ней либо она сама, либо кто-нибудь по ее поручению получает отправленные из Триеста на ее имя тюки; то же самое было и позавчера.

Она показала новому другу просторный, хорошо проветриваемый подвал, куда убирают запас хлопка, чтобы он не пересох, не потерял веса и не стал менее гибок. У нее я нашел собранным вместе все то, о чем уже знал по отдельности: она указывала мне то на одно, то на другое, а я смотрел с интересом и с пониманием дела. Между тем она стала менее разговорчива и, как я мог понять по ее вопросам, заподозрила, что я занимаюсь тем же промыслом; она сказала мне, что так как хлопок недавно прибыл, то вскорости она ожидает посыльного или компаньона из триестинского торгового дома; он посмотрит, как идут у ней дела, и заберет причитающиеся за хлопок деньги, которые уже отложены и будут вручены всякому, кто удостоверит свое право на них.

Смутившись, я уклонился от прямого ответа, а когда она пошла на другой конец комнаты о чем-то распорядиться, поглядел ей вслед, и она показалась мне Пенелопой среди рабынь.

Она возвращается, мне сдается, что и с ней творится что-то странное.

— Так, значит, вы не из купеческого сословия? — говорит она. — Сама не понимаю, откуда у меня такое доверие к вам, откуда такая смелость, чтобы и у вас просить о том же. Вымогать я ничего не хочу, но если сердце вам велит, подарите и мне ваше доверие.

Она поглядела на меня, и глаза на этом чужом мне лице были такие знакомые и узнающие, что я почувствовал, как ее взгляд проникает мне в душу, и с трудом овладел собой. Колени у меня дрожали, рассудок мутился, но, к счастью, ее отозвали по срочному делу. Я мог опомниться и укрепиться в намерении владеть собою до конца, потому что мне мерещилось впереди какое-то новое несчастье.

Гретхен, девушка степенная и приветливая, повела меня посмотреть узорчатые ткани; она объясняла неторопливо и со знанием дела, а я, чтобы оказать ей внимание, заносил ее слова в записную книжку; вот что гласит эта запись — свидетельство того, насколько машинально я все делал, занятый совсем другими мыслями:

«На уток для киперных и узорчатых тканей берется, смотря по тому, чего требует рисунок, либо белая, слабо сученная нить, либо пряжа, окрашенная в красное или синее, которая идет на полосы и цветы.

При наборе основы ткань навивается на валы, образующие лежащую плашмя раму, за которой сидит несколько работниц».

Лизхен, как раз сидевшая у рамы, встала с места и присоединилась к нам, стараясь вмешаться в разговор и, переча, сбить подругу; но я все равно слушал с бо́льшим вниманием Гретхен, и Лизхен стала расхаживать взад-вперед, спеша одно прибрать, другое принесть, причем дважды, и вовсе не из-за тесноты комнаты, многозначительно задевала локотком мою руку, что весьма мне не понравилось.

«Добрая и Прекрасная» (она и вообще заслуживает такого имени, особенно в сравнении с остальными) повела меня в сад полюбоваться закатным солнцем, прежде чем оно зайдет за вершины хребта. На губах ее мелькала улыбка, как бывает всегда, когда хотят и не решаются сказать что-то приятное; и у меня, несмотря на обоюдное наше смущение, было отрадно на душе. Мы шли рядом, я не осмеливался поддержать ее под руку, притом что мне очень этого хотелось; мы боялись словом или знаком выдать наше счастливое открытие и слишком скоро сделать тайну обыденно-очевидной. Она показала мне цветочные горшки, я узнал кусты хлопчатника, взошедшие из семян.

— Так мы выхаживаем и выращиваем семена, которые для нашего дела не только что бесполезны, но и вредны. Они попадают к нам вместе с хлопком, проделав долгий путь, и мы сажаем их в землю из благодарности: ведь это истинная радость — видеть живым то, что своими останками дает нам заработать на жизнь. Вот перед вами начало, середина вам известна, а нынче вечером, если все сложится удачно, вы увидите счастливый конец.

Мы все, кто занимается здесь производством тканей, либо сами, либо через приказчика каждый четверг вечером отправляем собранный за неделю товар на грузовое судно и доставляем его в пятницу поутру в город. Здесь каждый относит свой товар к оптовикам и старается сбыть его повыгодней, причем в уплату берут, сколько им потребно, хлопка-сырца.

Однако те, кто едет торговать, привозят не только запас сырья для работы и барыш наличными, но и еще всякой всячины — и на потребу, и на потеху. Если кто из семейства отправился в город торговать, тут нет конца ожиданиям, желаньям, надеждам, а то и страхам и тревогам. Начнется буря и гроза — все боятся, как бы судно не разбилось. Жадным не терпится знать, как удалось продать товар, они заранее высчитывают чистую прибыль, любопытные ждут новостей из города, щеголихи — нарядов и модных безделушек, которые им должны привезти из поездки, а лакомки и особенно детишки — вкусной еды, пусть даже и простых булок.

Возврат обычно откладывается до вечера, потом на озере становится оживленно, судно за судном плывут под парусами или на веслах по его глади, стараясь обогнать друг друга, и те пловцы, которым это удается, в шутку срамят отставших.

Нет ничего отрадней и красивей, чем плыть по озеру и глядеть, как на его поверхность и на окрестные горы ложится и постепенно густеет теплый багряный отсвет заката, как загораются звезды, как в прибрежных деревнях, откуда доносится вечерний благовест, зажигаются огни и отражаются в воде, как потом восходит луна и заливает блеском едва колеблемую гладь. Мимо проплывают изобильные прибрежья, деревня за деревней, хутор за хутором остаются позади; но вот подплываешь к родным местам, — тогда громко трубят в рожок, и ты видишь, как в горах там и сям появляются огоньки и понемногу спускаются к озеру: каждый дом, если на корабле есть кто-нибудь оттуда, высылает человека навстречу, чтобы помочь нести поклажу.

Хотя мы и живем довольно высоко в горах, но каждому из нас не раз случалось ездить в такую поездку, а что до самого дела, то оно для всех нас одинаково важно.

Я слушал и удивлялся, до чего хорошо и красиво она говорит, и даже, не удержавшись, заметил вслух, как это она, живя в такой глуши и занимаясь механическим трудом, достигла такой образованности. Она ответила, потупив глаза, с милой, немного лукавой улыбкой:

— Я родилась в других местах, красивее и приветливее этих, там живут и распоряжаются замечательные люди, и хотя в детстве я была нелюдима и строптива, все-таки влияние столь разумных людей, как тамошние хозяева, не миновало никого из живших вокруг. Но еще больше подействовало на юную душу благочестивое воспитание, оно развило во мне чувство, что справедливое и подобающее суть проявления вездесущей божественной любви. Мы уехали оттуда, — продолжала она, и губы ее перестали улыбаться, а глаза наполнились еле сдерживаемыми слезами, — мы уехали далеко-далеко и скитались из края в край, направляемые советами и указаньями благочестивых людей; наконец добрались мы сюда, в эти трудолюбивые края; в том доме, где вы меня застали, жили тогда наши единомышленники, нас приняли радушно, мой отец говорил на одном с ними языке и то же самое, что они, и скоро мы стали как бы членами семьи.

Я усердно вникала во все, что касалось домашних дел и ремесла, и, трудясь своими руками, постепенно обучилась всему, над чем сейчас, как вы видите, распоряжаюсь. Сын наших хозяев, старше меня на несколько лет, красивый и статный, полюбил меня и стал поверять мне свои мысли. При его деятельной и вместе тонкой натуре он оставался равнодушен к заведенным в доме набожным обычаям; ему было мало этого, он тайно добывал в городе и читал такие книги, которые делают ум шире и свободнее, а когда заметил во мне то же стремление и те же природные задатки, постарался мало-помалу поделиться со мною всем, что так глубоко его занимало. Наконец и я этим прониклась, тогда он перестал таиться и открыл мне всё до конца. Право, мы были странною четой: во время прогулок вдали от всех мы беседовали о жизненных правилах, дающих человеку самостоятельность, и наша искренняя взаимная склонность по видимости проявлялась лишь в том, что каждый укреплял в другом умонастроения, обычно разобщающие людей.

Хотя я не смотрел на нее пристально, а лишь время от времени поднимал глаза, но все же с удивлением и сочувствием заметил, как на лице ее отражается все, что она говорит. После мгновенной паузы оно снова прояснилось, и она сказала:

— На главный ваш вопрос я должна ответить признанием, оно поможет вам понять, откуда у меня это красноречие, которое даже кажется неестественным. К сожалению, нам приходилось притворяться перед другими, и хотя мы старались не лгать и не лицемерить в самом грубом смысле слова, но в более тонком смысле мы все же грешили этим, так как не находили предлога уклониться от участия в посещаемых всеми собраниях братьев и сестер. Там нам приходилось слышать немало такого, что шло вразрез с нашими убеждениями, поэтому он постарался поскорей показать и объяснить мне, что не все говорится от сердца, но есть много пустых слов, избитых образов и сравнений, закостенелых оборотов, твердимых без конца стихов, которые мелькают в речи снова и снова, словно вращаясь вокруг одной оси. Я стала прислушиваться и усвоила этот язык настолько, что могла бы держать речь не хуже любого из глав нашей общины. Сперва мой добрый друг потешался над этим, потом мое красноречие ему надоело, он потерял терпение, и я, чтобы утишить его досаду, обратилась вспять, стала внимательней его слушать и уже неделю спустя могла повторить все, что он говорил так искренне и от души, почти с тою же свободой и не искажая духовного смысла его слов.

Наша близость стала еще тесней и неразрывней, и объединяли нас страсть к добру и к правде, стремление жить по добру и по правде.

Я вспоминаю сейчас причину, из-за которой вы побудили меня все это рассказать: мое живое описание вечера после удачного торга. Не удивляйтесь же этому: в часы покоя и досуга для нас с женихом не было ничего отрадней, чем возвышенное зрелище прекрасной природы, которое мы созерцали с искренней радостью. Эти чувства пробуждали и поддерживали в нас превосходнейшие поэты нашей родины, мы часто перечитывали «Альпы» Галлера, «Идиллии» Гесснера, «Весну» Клейста, и нашему созерцанию открывалась то чарующая, то возвышенная сторона окружающего нас великолепия.

Я люблю вспоминать, как мы, оба остроглазые и зоркие, наперебой спешили показать один другому все совершающееся на земле и в небе, стараясь опередить и превзойти друг друга. Это было лучшим отдыхом не только от повседневных трудов, но и от глубокомысленных разговоров, которые заставляли нас слишком уж погружаться в себя и грозили нарушить спокойствие духа.

В эту пору к нам забрел некий путник, быть может, назвавшийся вымышленным именем; мы не допытывались до истины, он и так всей своей повадкой сразу же завоевал наше доверие, ибо всегда держался скромно и учтиво, а на наших собраниях слушал внимательно и чинно. Когда мой друг водил его по горам, приезжий выказал себя человеком степенным, проницательным и многоопытным. Я участвовала в их беседах о нравственных предметах, когда высказывается все, что может волновать внутреннего человека; гость быстро приметил колебание в наших мыслях, касавшихся предметов божественных. Все внешние выражения благочестия сделались для нас пошлы, утратили ядро, которое должны были заключать в себе. Он показал нам, как угрожающе такое состояние и сколь опасно отпадение от тех заветов, с которыми мы сроднились с ранней юности, особенно если наш внутренний мир не обрел окончательного образа. Конечно, ежедневно и ежечасно соблюдаемое благочестие оборачивается под конец тратой времени и действует, подобно полицейскому надзору, лишь на внешнюю благопристойность, а не на глубочайшие чувства и помыслы, но против этого есть одно средство: в себе самом воспитать воззрения, которых нравственное действие было бы столь же могуче и миротворно.

Родители давно уже про себя считали наш союз делом решенным, и присутствие нового друга, сама не знаю как, ускорило нашу помолвку; по-моему, это по его желанию мы в тесном кругу отпраздновали окончательное утверждение нашего счастья, потому что и он, должно быть, слышал нашего проповедника, который воспользовался случаем напомнить нам о главе церкви Лаодикийской и об опасности быть ни холодным и ни горячим, каковой грех хотели обнаружить в нас с женихом. Мы еще несколько раз беседовали об этих предметах, он оставил нам листок, в котором обо всем этом говорилось, и впоследствии у меня часто находилися причины в него заглядывать.

Он уехал, и стало так, будто вместе с ним нас покинули добрые гении. Было замечено уже не раз, каким решающим событием бывает для любого тесного круга появление в нем замечательного человека и какая после его ухода остается брешь, в которую нередко и проникает случайное несчастье. Позвольте мне обойти молчанием все, что случилось потом; нежданный случай погубил драгоценную для меня жизнь моего прекрасного жениха; в последние часы у него достало стойкости позаботиться о том, чтобы заключить со мною, безутешной, брачный союз и так сделать меня наследницей своей доли имущества. Для его родителей несчастье было особенно тяжко, ибо перед тем они потеряли дочь и теперь осиротели в полном смысле слова, и это так угнетало им нежную душу, что жизнь их продлилась недолго и они отправились следом за любимыми детьми. Меня же вскорости ждала новая беда: отца разбил удар, из-за которого он хотя и не утратил внешних чувств, воспринимающих мир, но потерял способность ко всякому труду, и ручному и умственному. Я оказалась в величайшей нужде и одиночестве, так что мне потребовалась вся та самостоятельность, к какой я сумела приучить себя, пока надеялась на счастливый брак и безмятежную семейную жизнь и в которой меня укрепили незадолго перед тем живительные речи проезжего незнакомца.

Однако я не должна грешить неблагодарностью, так как и в этих трудных обстоятельствах у меня остался дельный помощник, который, став моим приказчиком, берет на себя все, что в нашем деле считается обязанностью мужчины. Если нынче вечером он воротится из города, вы с ним познакомитесь и узнаете, какие странные отношения нас связывают.

Тем временем я не упускал возможности вставить слово, чтобы мое дружеское участие и одобрение помогли ей раскрыть передо мной душу и не дали иссякнуть ее речи. Я даже не уклонялся совсем близко коснуться того, что еще не было высказано до конца, она тоже шла мне навстречу все ближе, и мы достигли того предела, когда довольно было малейшего повода, чтобы тайна, переставшая быть тайной, была бы высказана прямо.

Она встала с места и сказала:

— Пойдемте, пойдемте же к отцу!

Она поспешила вперед, я побрел следом, качая головой при мысли о том странном положении, в котором очутился. Она ввела меня в опрятно убранную заднюю комнату, где славный старик недвижимо сидел в своем кресле. Он мало изменился. Я подошел к нему, сначала он смотрел на меня без выражения, потом глаза его ожили, лицо осветилось радостью, губы дернулись, чтобы что-то произнести, а когда я потянулся пожать его неподвижно лежащую руку, он сам ответил на мое рукопожатие и даже поднялся на ноги, раскрыв мне объятья.

— О, боже! — воскликнул он. — Ведь это наш молодой господин, это Ленардо! Он, он самый!

Я не удержался и прижал его к груди, он рухнул в кресло, дочь подбежала, чтобы помочь ему, и тоже воскликнула:

— Это он! Этовы, Ленардо!

Тут вошла младшая племянница, они отвели отца, к которому вдруг вернулась способность ходить, в спальню, а он, обернувшись ко мне, произнес вполне внятно:

— Как я счастлив, как счастлив! Скоро мы опять увидимся!

Я стоял, потупив глаза и задумавшись; Марихен, воротившись, подала мне листок и сказала, что это тот самый, о котором было говорено. Я тотчас узнал почерк Вильгельма, чей облик отчетливо проступал передо мною из услышанного описания. Мимо меня мелькали незнакомые лица, в передней половине дома началось странное оживление. До чего же неприятное чувство мы испытываем, когда нас внезапно и резко возвращают к действительности, к раздробленным повседневным впечатлениям, угашая в нас энтузиазм чистого узнавания, лишая радости, с какой мы убеждаемся в благодарной памятливости людей и постигаем дивные сцепления судеб, гася все теплое и прекрасное, что поднимается в нас при этом.

Вечер пятницы на этот раз не был таким веселым и радостным, каким бывал обыкновенно: приказчик не вернулся на прибывшем с торга судне и только сообщил письмом, что дела не позволяют ему прибыть домой раньше чем завтра или послезавтра, он воспользуется другой оказией и тогда привезет все, что заказано и обещано. Так как в ожидании его собрались все соседи, стар и млад, то у многих на лицах была досада; особенно Лизхен, вышедшая было ему навстречу, явилась, судя по всему, в прескверном настроении.

Я ретировался в комнату, держа в руке листок, в который так и не заглянул, втайне досадуя на Вильгельма за то, что он, как явствовало из рассказа, ускорил их брак. «Все друзья таковы, любой из них дипломатничает и, вместо того чтобы в ответ на доверие также не лукавить, ради собственных видов идет наперекор нашим желаниям и ломает нашу судьбу!» Так я восклицал про себя, но потом отступился от собственных несправедливых слов и признал правоту друга, особенно когда обдумал нынешнее положение вещей; теперь я уже не мог удержаться и прочел листок следующего содержания.


«С первых мгновений своей жизни каждый человек постоянно стеснен и ограничен со всех сторон; сперва он этого не сознает, потом сознает наполовину, а потом и до конца. Но так как никто не знает смысла и цели своей земной жизни, или, вернее сказать, это остается тайной в руке всевышнего, то каждый пробует ощупью, хватается и отпускает, стоит на месте и порывается идти, мешкает и торопится, отчего и возникает множество смущающих нас заблуждений.

Даже самый разумный в повседневной жизни должен приноравливать свой ум к насущному мигу и поэтому не может постичь целое. Редко удается знать наверняка, к чему обратиться в последующий миг и что следует делать.


К счастью, ваша жизнь, запятая непрестанным трудом, дала ответ и на этот, и на сотню других мудреных вопросов. Неукоснительно выполняйте и впредь тот долг, что налагается злобою дня, и при этом следите, чтобы сердце было чисто и дух тверд. А если в свободный от трудов час вы найдете время перевести дыханье и поднять взор к небу, то уж точно отыщете, как правильно чтить то высшее начало, коему мы непременно должны предаться, благоговейно глядя на все происходящее в жизни и прозревая направляющий ее свыше промысел».


Суббота, 20.


Встав с рассветом, я бродил взад-вперед над озером, погруженный в раздумья, в лабиринт которых охотно углубилась бы со мною всякая чувствительная и участливая душа; хозяйка дома, — я был весьма доволен, что могу не считать ее вдовой, — словно вызванная моим желаньем, показалась сперва в окне, потом в дверях, она сказала мне, что батюшка хорошо почивал, проснулся веселым и вполне внятно сказал, что останется в постели и хотел бы меня увидеть не нынче, а завтра, после богослужения, когда сил у него наверняка прибудет. После этого она сказала, что сегодня будет подолгу оставлять меня одного, потому что день у нее занятой, и, спустившись ко мне, дала мне отчет о своих делах.

Я слушал ее только для того, чтобы слушать, но при этом убедился, что, судя по всему, она предана делу, которое ее привлекает как исконный долг, и занимается им со всей охотой.

— Так у нас принято и заведено, — говорила она, — кончать тканье к концу недели, а в субботу после полудня относить работу к хозяину, который просматривает на просвет, мерит и весит ткань, чтобы проверить, все ли сделано как надо, без изъянов, и сдан ли товар полным весом и мерой, а если он найдет, что все правильно, то платит ткачам, сколько условлено. Потом уж он сам старается очистить каждый кусок от приставших ниток и узелков, поудачней сложить его, выставить напоказ красивую, без изъянов, сторону, чтобы товар выглядел привлекательней.

Тем временем с гор спустилось множество ткачих, принесших свой товар на дом, среди них я заметил ту, что дала работу нашему наладчику. Она очень мило поблагодарила меня за оставленный для нее подарок и рассказала, что господин наладчик сегодня чинил у нее станок, благо тот стоит пустой, а на прощанье заверил, что госпожа Сусанна наверняка увидит по работе, как он его отладил. После этого она вошла в дом вместе с другими, а я не удержался и спросил милую хозяйку:

— Скажите, ради бога, откуда у вас это странное имя?

— Это уже третье, — отвечала она, — которым меня награждают; я ничего не имела против, потому что так хотели свекор со свекровью: этим именем звалась их покойная дочь, на чье место они меня приняли, а ведь имя есть лучшее и живейшее напоминание о том, кто его носил.

Я отозвался на это:

— А вот вам и четвертое: будь моя воля, я назвал бы вас «Добрая и Прекрасная».

Она смиренно и вместе изящно поклонилась мне и сумела так сплести воедино свой восторг по поводу выздоровления родителя и радость по случаю свидания со мной, увеличив одно другим, что я, пожалуй, в жизни не слышал более лестных слов и не питал таких отрадных чувств.

Добрая и Прекрасная, которую уже дважды или трижды окликнули из дому, препоручила меня одному разумному и сведущему человеку, с тем чтобы он показал мне достопримечательности здешних гор. Погода была прекрасная, ландшафты разнообразны. Однако, идя вместе с ним, я убеждался, что внимание мое не могут занять ни скалы, ни леса, ни водопады, ни мельницы и кузни, ни даже семейства искусных резчиков по дереву. Между тем наша прогулка была рассчитана на весь день, мой провожатый нес в сумке вкусный завтрак, неплохой обед нам удалось получить в трактире на руднике, где никто не мог разобраться, кто я и что я, так как я выказал самое обидное для трудящихся людей лицемерие, пряча под личиной участия пустое безучастие.

Больше всех был сбит с толку мой провожатый, которому указал на меня скупщик пряжи, с большой похвалой отозвавшись о моей осведомленности во всяческих промыслах и любопытстве к таким вещам. Добрый человек рассказал и о том, как много я пишу и беру на заметку, и мой спутник рассчитывал на то же самое, однако ему пришлось долго ждать, прежде чем я вытащил записную книжку, да и то после его нетерпеливого вопроса о ней.


Воскресенье, 21.


Мне удалось вновь увидеть мою подругу только ближе к полудню. В доме уже окончилось богослужение, на которое она не пожелала меня допустить, зато ее отец присутствовал на нем и даже внятно и отчетливо произнес назидательное слово, тронув до слез и ее, и всех остальных.

— Это были, — сказала она, — всем известные изречения и стихи, выраженья и обороты речи, я сотни раз их слышала и досадовала на них как на пустой звук, но теперь они текли, как горячий металл по желобу, сплавленные сердечным чувством, полные тихого жара, очищенные от шлака. Мне стало страшно, как бы эти излияния не отняли у него все силы, но он был бодр, велел уложить себя в постель и сказал, что хочет собраться с силами, а потом позвать к себе гостя.

После обеда разговор у нас пошел живее и откровеннее, но это как раз и позволило мне лучше почувствовать и заметить, что она чего-то не договаривает, старается подавить тревожные мысли и лицо ее, вопреки этим усилиям, остается печальным. Сначала я так и сяк пытался заставить ее высказаться, потом прямо объявил, что по ее озабоченному лицу догадываюсь о каких-то гнетущих ей душу трудностях, о которых она должна откровенно мне поведать, чего бы они ни касались — домашних ли обстоятельств или торговых дел; я достаточно богат, чтобы так или иначе сквитаться с нею по старым долгам.

Она с улыбкой заверила меня, что дело совсем не в этом:

— Сначала, когда вы к нам явились, я приняла вас за одного из тех господ из Триеста, у которых мне открыт кредит, и про себя порадовалась, что деньги у меня уже припасены, пусть даже с меня потребовали бы не только часть, но и всю сумму. То, что меня мучит, и вправду касается торговли, но тревожусь я не за сегодняшний день, нет, мне страшно за будущее. Машина побеждает ручной станок! Опасность надвигается медленно, как туча, но уж если дело повернулось в эту сторону, то гроза придет и настигнет нас. Еще мой покойный муж с грустью предчувствовал ее. Об этом говорят и думают, но, сколько ни думай и ни говори, помочь теперь нельзя. И кому охота заранее воображать себе весь этот ужас! Подумайте сами, сколько в здешних горах долин вроде той, откуда вы к нам спустились; у вас еще стоит перед глазами уютная и веселая жизнь, которую вы там видели в эти дни, которой отрадным свидетельством стала для вас нарядная толпа, что вчера сошлась сюда. Подумайте сами, все это захиреет, заглохнет, и пустыня, уже много столетий обитаемая и оживляемая людьми, станет, как встарь, безлюдной и дикой.

Есть только два пути, и оба тяжки: самим обратиться к новому и ускорить общее разорение либо сняться с места и искать счастья за морем, взяв с собою лучших и достойнейших. И то и другое опасно, но кто поможет нам взвесить все доводы и принять решение? Мне известно, что некоторые из соседей замышляют завести у себя машины и присвоить себе то, чем кормятся многие. Я не могу винить тех, кому своя рубаха ближе к телу, но себя бы я стала презирать, если бы должна была ограбить добрых людей и видеть, как они, беспомощные, идут по миру. Однако пойти по миру их рано или поздно заставят, они об этом догадываются, знают и говорят — и никто не решается сделать шаг к спасению. Но кто будет за них решать? Разве мне это легче, чем любому из них?

Мы с женихом решили переселиться отсюда и часто обсуждали, как развязаться со здешними делами. Он искал самых лучших, которых можно было бы собрать вокруг себя для общего дела, привлечь к себе и увлечь за собой; мы мечтали, быть может, по-юношески простодушно, добраться до таких мест, где то, что считается тут преступлением, было бы нашим долгом и правом. А теперь все наоборот: тот честный человек, который после смерти мужа остался моим помощником, всем сердцем мне преданный и во всех смыслах превосходный, держится противоположного мнения.

Я должна сказать вам о нем, прежде чем вы его увидите, хотя предпочла бы сделать это после, так как живое присутствие человека разрешает многие загадки. Будучи почти ровесником моему мужу, он, маленький бедняк, сдружился с зажиточным и щедрым товарищем, а потом привязался к семье, к дому, к промыслу, они вместе выросли и всегда держались вместе, но по природе это были разные люди: один — широкая душа, отзывчив к людям, другой — из-за пережитой в ранней юности нужды замкнут, прижимист, как бы ни было мало приобретенное, и, при всем своем благочестии, больше думает о себе, чем о других.

Я знаю, что он с самого начала заглядывался на меня и считал себя в полном праве, так как я была еще бедней его; но, едва заметив, что друг питает ко мне склонность, он отошел в сторону. Благодаря бережливому усердию, трудолюбию и честности он скоро стал участником в деле. Мой муж втайне помышлял при переселении оставить его тут и поручить ему все, что мы не берем с собой. Вскоре после смерти моего любимого он постарался сойтись со мной ближе, а с недавнего времени не скрывает, что домогается моей руки. Но к этому примешиваются два странных обстоятельства: против переселения он высказывался уже давно, а теперь усердно добивается, чтобы мы тоже непременно завели у себя машины. Его доводы, конечно, убедительны: ведь в наших горах живет человек, который, пожелай он бросить наши простые станки и соорудить себе сложные механизмы, погубил бы нас всех. Этот человек, в своем деле очень умелый, — мы называем его наладчиком, — предан одной живущей по соседству богатой семье, и можно полагать, что он и сейчас помышляет использовать совершенствующиеся изобретения к своей и к их выгоде. Против доводов моего помощника возразить нечего, потому что время уже упущено, и если они нас обгонят, нам придется сделать то же самое, хотя уже не при таких благоприятных условиях. Вот что меня тревожит и мучит, вот почему такой дорогой для меня человек, как вы, кажется мне ангелом-хранителем.

В ответ я мог сказать мало утешительного, положение представлялось мне таким трудным, что я испросил себе время подумать. Однако она продолжала говорить:

— Мне нужно еще обо многом откровенно сказать вам, и вы увидите, как необычайны мои обстоятельства. Я ничего не имею лично против этого молодого человека, но заменить мне покойного мужа и тем более завоевать мою сердечную склонность он никогда не сможет. — Говоря это, она вздохнула. — С некоторых пор он стал настойчивей, его речи и страстны, и вместе рассудительны. Нельзя спорить ни с тем, что мне необходимо отдать ему руку, ни с тем, что неразумно, помышляя о переселении, упускать из-за этого единственное верное средство к поддержанию дела; а то, что я перечу ему и не отказываюсь от прихоти переселиться отсюда, настолько противоречит, как ему кажется, моему здравому смыслу во всех прочих хозяйственных делах, что при нашем последнем, довольно резком, разговоре явственно слышалось подозрение, будто моя склонность отдана кому-то другому. — Последние слова она произнесла, запинаясь, и потупила глаза.

Предоставляю каждому судить, что творилось у меня в душе при этих словах; но молниеносное размышление подсказало мне, что всякое мое слово только увеличит замешательство. И вместе с тем, стоя так перед нею, я отчетливо сознал, как сильно я ее полюбил и как необходимо мне собрать все оставшиеся силы разума и здравого рассудка, чтобы помешать себе сейчас же предложить ей руку. Ведь если бы она последовала за мной, думал я, то могла бы все бросить. Но передо мною встали преградой страдания прошлых лет. Зачем тебе надобно допустить в душу новую напрасную надежду, а потом всю жизнь платиться за это?

Некоторое время мы оба молчали, но вдруг Лизхен, — я и не заметил, как она подошла, — появилась перед нами и попросила разрешения провести вечер на соседней кузнице. Позволение было дано без колебаний. Между тем я успел овладеть собой и повел рассказ об общих предметах: как я, путешествуя, сам заметил приближение названной ею угрозы, как с каждым днем становится сильнее и тяга переселиться отсюда, и необходимость сделать этот, покамест еще весьма опасный, шаг. Поспешить в путь, не подготовясь, — значит вернуться, не найдя удачи; нет другого предприятия, которое требовало бы такой осмотрительности и такого разумного руководства. Такие соображения не были для нее новы, она сама много думала об этом, но под конец сказала мне с глубоким вздохом:

— Эти дни, покуда вы у нас, я надеялась утешиться, доверительно рассказав вам все, но мне только стало хуже, я особенно глубоко почувствовала, до чего несчастна.

Она подняла на меня взгляд, но тут же отвернулась, желая скрыть заструившиеся из этих добрых и прекрасных глаз слезы, и отошла на несколько шагов.

Я не хочу оправдываться, но одно лишь желание если не утешить, то хоть занять рассказом эту дивную душу внушило мне мысль заговорить о том необычайном союзе обрекающих себя на разлуку странников, в который я недавно вступил. Незаметно для себя я так увлекся, что едва мог сдержаться, когда обнаружил, что в своей откровенности готов забыть осторожность. Она успокоилась, оживилась, стала удивляться и, представ передо мной во всей своей прелести, начала задавать мне вопросы с таким умом и пристрастием, что я не мог больше уклоняться и рассказал ей все без утайки.

К нам приблизилась Гретхен и сказала, чтобы мы шли к отцу. Девушка была задумчива и, судя по всему, чем-то раздосадована. Прекрасная и Добрая сказала ей вслед:

— Я отпустила Лизхен на вечер, так что займись делами ты.

— Не надо было ее отпускать, — возразила Гретхен, — ничего путного из этого не выйдет; вы и так потакаете этой плутовке больше, чем следует, и доверяете ей не в меру. Я сейчас только узнала, что она вчера написала ему письмо; подслушала, что вы говорите, и сама пошла к нему на свиданье.

Мальчик, который тем временем был оставлен при отце, пришел поторопить нас, потому что старик забеспокоился. Мы вошли, он сел в постели с веселым, просветленным лицом.

— Дети мои, — сказал он, — я провел эти часы в неустанной молитве, не пропустив ни одного из псалмов Давидовых, и хочу добавить от себя, укрепившись в вере: почему человек полагает упования свои лишь вблизи себя? Тут он должен действовать и помочь себе сам, а упованья устремлять вдаль и полагаться на бога. — Потом он схватил руку Ленардо и руку дочери, соединил их и произнес: — Пусть будет ваш союз не земным, но небесным; любите друг друга, как брат с сестрою, доверяйте и помогайте друг другу столь же чисто и бескорыстно, как да поможет вам господь.

Сказав это, он откинулся назад с ангельской улыбкой и отошел в вечность. Дочь упала возле кровати на колени, Ленардо — рядом с нею, их щеки соприкоснулись, их слезы вместе окропили руки усопшего.

В этот миг врывается помощник и ошеломленно смотрит на них. Дико сверкая глазами и потрясая черными прядями, молодой красавец восклицает:

— Он умер, умер в тот миг, когда я хотел воззвать к нему, чтобы он вновь обретенным словом решил мою судьбу и судьбу дочери, больше которой я люблю только господа бога и желал бы, чтобы сердце ее исцелилось и могло почувствовать всю силу моей привязанности! Но для меня она потеряна, другой преклонил рядом с нею колени! Благословил ли он вас? Признайтесь же!

Прекрасная между тем встала, поднялся и Ленардо, придя в себя. Она сказала:

— Я вас не узнаю: всегда вы кротки и благочестивы — и вдруг такое неистовство. Ведь вы знаете, как я вам благодарна, как благоволю к вам.

— При чем тут благодарность и благоволенье, — отозвался он, сдерживая себя, — когда дело идет о счастье или несчастье всей моей жизни. Меня пугает этот пришелец; стоит мне на него поглядеть, и я перестаю верить в себя, не надеясь с ним сравняться. Да и как мне уничтожить старые права, разорвать старые узы!

— Когда ты снова придешь в себя, — сказала Добрая, став еще прекрасней, чем прежде, — когда с тобой можно будет разговаривать, как всегда, то я скажу тебе и поклянусь прахом усопшего родителя, что между мною и этим господином, моим другом, нет отношений, которых ты не мог бы знать, одобрить и с радостью разделить.

Ленардо затрепетал до глубины души, все трое стояли в неподвижном безмолвии и задумчивости. Юноша заговорил первым:

— Этот миг слишком торжествен, чтобы не принести с собой решения. То, что я говорю, не сейчас пришло мне в голову, у меня было время все обдумать, так что слушай внимательно. Причиной, по которой ты не желала отдать мне руку, было мое нежелание последовать за тобой, если ты из нужды или по прихоти затеешь переезд. А сейчас я клятвенно заверяю перед лицом этого полноправного свидетеля, что не только не буду ставить преград на твоем пути, но и стану тебе способствовать и повсюду последую за тобой. И взамен этой клятвы, не вынужденной, но лишь ускоренной некоторыми обстоятельствами, я немедленно требую твоей руки.

Уверенно и твердо стоя перед ними, он протягивал руку, они же от неожиданности невольно подались вспять.

— Этим все сказано, — сдержанно, но со смиренно-величавым видом сказал юноша. — Так и должно было случиться, так лучше для нас всех, так угодно было богу. Но чтобы ты не думала, будто я действую из нетерпенья или из прихоти, узнай, что ради тебя я отрекся от гор и скал и как раз все подготовил в городе, чтобы жить по твоей воле. Но теперь я уйду один; ты не откажешь мне в средствах, у тебя останется еще довольно денег, чтобы потерять их здесь, как ты этого опасаешься — и опасаешься правильно. Я и сам наконец убедился: искусный, умеющий работать мошенник направился в верховья долины, он там устанавливает машину за машиной, и ты увидишь, как он отобьет у всех хлеб; быть может, тогда — и очень скоро — ты призовешь назад верного друга, которого сейчас прогоняешь.

Едва ли случалось, чтобы троим людям было так мучительно глядеть друг на друга: каждый боялся утратить другого, и никто покамест не знал, как можно друг друга сохранить.

Полный страстной решимости, юноша устремился к дверям. Добрая и Прекрасная положила руку на остывшую грудь родителя и воскликнула:

— Нельзя полагать упования свои вблизи себя, должно устремлять их вдаль, — таково было его последнее благословение. Будем же полагаться на бога и доверять самим себе и друг другу, тогда все сладится!

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Наш друг с превеликим интересом прочел все изложенное выше, хотя должен был сознаться, что, еще кончая первую тетрадь, предчувствовал и даже заранее догадывался, что Прекрасная будет найдена и узнана. Описание сурового нагорья вновь перенесло его в памятные места, а предчувствие, посетившее Ленардо в ту лунную ночь, и повторенные строки его собственного письма окончательно навели его на след. Фридрих, которому Вильгельм обстоятельно поведал об этом, согласился с ним.

Но вот мы достигли того момента, когда обязанность повествовать, изображать, излагать все подробно и связно становится все более трудной. Всякий чувствует, что мы приблизились к концу, когда страх увязнуть в подробностях и желание не оставлять читателя без объяснений вносит в нашу душу немалый разлад. Правда, нам только что доставили депешу, из которой мы почерпнули немало сведении, однако и в письмах, и в различных приложениях к ним есть много такого, что не представляет интереса для всех. По этой причине мы намерены свести воедино и вкратце изложить то, что успели узнать тогда, и то, что дошло до нашего сведения позже, завершив таким образом взятое на себя нелегкое дело правдивого повествования.

Прежде всего мы обязаны сообщить, что Лотарио с Терезой, ставшей его женой, и с Наталией, не пожелавшей расставаться с братом, уже отправились в сопровождении аббата к морю. Отплыли они при благоприятных предзнаменованиях, и будем надеяться, что ветер дует им в паруса. У них осталось только одно неприятное чувство, одно душевное огорчение — из-за того, что они перед отъездом не нанесли визита Макарии. Крюк был слишком велик, а начатое дело слишком важно; отъезжающие и так уже корили себя за промедление, поэтому пришлось пожертвовать самым священным долгом ради необходимости.

Но нам, коль скоро мы взялись рассказывать и живописать, негоже расставаться с этими дорогими для нас людьми, еще раньше завоевавшими наше расположение, и ничего не поведать о том, как они жили и что делали все это время, тем более что мы давно уже не слышали о них никаких подробностей. И, однако, мы не станем этого делать, поскольку все, чем они до сих пор занимались, было лишь подготовкой к великому предприятию, ради которого они сейчас отплыли в море. Все же мы не теряем надежды радостно встретиться с ними и застать их в разгаре благоупорядоченной деятельности, которая помогает каждому из этих весьма различных по характеру людей обнаружить свою истинную ценность.

Жюльетта, Добрая и Рассудительная, — мы, конечно, не забыли ее, — вышла замуж за человека, который пришелся по сердцу дядюшке тем, что и действовал с ним заодно, и продолжал дело в его духе. В последнее время Жюльетта подолгу бывала у тетушки, где собралось множество лиц, испытавших ее благое влияние, и не только тех, кто оставался на материке, но и тех, кто намеревался отплыть за море. Ленардо с Фридрихом еще раньше отбыли с места, но тем чаще шел обмен посланиями через курьеров.

Хотя в списке гостей мы и недосчитались названных выше благородных особ, зато нашли в нем других лиц, хорошо нам знакомых и сыгравших немалую роль в этом повествовании. Гилария прибыла вместе с мужем, теперь уже капитаном и весьма богатым помещиком. И тут, как и везде, ей за прелесть и любезный нрав легко простили грех, в котором, как мы видели из рассказа о ней, она была повинна: мы имеем в виду чрезмерную легкость, с какой она переходила от одной склонности к другой. Особенно мужчины не придавали этому слишком большого значения: когда такой изъян — единственный, он ничуть не возмущает тех, кто сам надеется дождаться своей очереди.

Однако сейчас, судя по всему, ее чувствами целиком владел Флавио, ее муж, крепкий, жизнерадостный и довольно привлекательный; сама она, как видно, простила себе прошлые провинности, и у Макарии не было повода поминать о них. Флавио, по-прежнему увлекавшийся стихотворством, попросил разрешения прочесть на прощанье оду, которую он сочинил в честь Макарии и ее близких за те немногие дни, что провел у нее. Многим случалось видеть, как он расхаживает под открытым небом, останавливается, потом, взмахнув руками, бросается вперед, что-то пишет на грифельной доске, задумывается и снова пишет. Теперь он, судя по тому, что передал через Анжелу свою просьбу, считал сочинение завершенным.

Добрая Макария дала согласие, хотя и безо всякой охоты, и ода была выслушана, хотя при этом не узнали ничего нового и не испытали никаких новых чувств. Правда, стиль изложения был легок и приятен, рифмы и слог кое-где необычны, и хотелось только, чтобы все в целом было покороче. Под конец стихи, красиво переписанные на бумагу с узорной каймой, были вручены, и обе стороны расстались, довольные друг другом.

Эта чета возвращалась из долгой и благотворной для обоих поездки на юг, чтобы дать возможность отцу-майору отлучиться из дому, ибо он желал вместе с неотразимой вдовушкой, с недавних пор его супругой, также освежиться глотком райского воздуха.

Они также, в свой черед, побывали у Макарии, которая была особенно милостива к удивительной особе, везде умевшей снискать расположение, и даже приняла ее наедине во внутренних комнатах; потом эта чрезвычайная честь была оказана и майору. Последний заслужил одобрение, проявив себя и образованным военным, и хорошим хозяином, и любителем словесности, и даже дидактическим поэтом, а потому был тепло принят у астронома и у прочих домочадцев.

Особенно отличил его достопочтенный старый дядюшка, который, живя неподалеку, наезжал теперь чаще, чем обыкновенно, хотя всего на несколько часов, так что, несмотря на предложенные удобства, его так ни разу и не убедили переночевать в гостях.

Несмотря на краткость этих визитов, его присутствие было весьма приятно, ибо, будучи человеком светским, он старался явиться покладистым и общительным, причем даже доля аристократического педантства не могла испортить удовольствие. К тому же его благодушие было небеспричинно: он чувствовал себя счастливым, как все мы, когда нам предстоит вести важные дела с людьми разумными и сведущими. Предприятие, начатое очень широко, было на полном ходу и неуклонно двигалось в соответствии с тщательно подготовленным соглашением.

Скажем о нем лишь в главных чертах. За морем у дядюшки есть доставшиеся от предков владения. Что это значит, пусть объяснит своим друзьям тот, кто знает тамошние обстоятельства, а нас это завело бы слишком далеко. Обширные земли были розданы в аренду и, в силу многих неблагоприятных обстоятельств, приносили мало дохода. Известное нам товарищество получает на них право собственности в государстве с совершенным гражданским устройством и, приобретя в нем влияние, может извлекать отсюда выгоду и распространять свои владения за счет невозделанной пустыни. В этом хотят особенно отличиться Ленардо с Фридрихом, ибо им требуется показать, как можно все начать сначала и пойти естественным путем.

Едва отбыли вышеназванные лица, весьма довольные своим визитом, как было доложено о гостях иного рода, принятых, однако, столь же радушно. Мы никак не ожидали увидеть в столь священном месте Филину и Лидию, но тем не менее они явились. Замешкавшийся в горах Монтан должен был заехать за ними и кратчайшей дорогой отвезти к морю. Их радостно встретили домоправительницы, ключницы и прочая женская прислуга. С Филиною было двое очаровательных детишек. Просто, но мило одетая, она всегда носила при себе не очень большие английские ножницы, привешенные на длинной серебряной цепочке к расшитому цветами поясу, и время от времени, словно желая особо подчеркнуть свои слова, начинала кроить и кромсать ими воздух, каковая странная манера весьма потешала зрителей, а затем наводила их на мысль о том, неужели в таком большом доме не найдется ничего для кройки. Конечно, тут же вспомнили о невестах, которым надо было приготовить приданое, так что Филинино усердие пришлось кстати. И вот она посмотрит, как выглядит в этих местах народный костюм, заставит девушку раза два пройтись перед нею — и начинает кроить, причем благодаря уму и вкусу умеет и сохранить особенности местного наряда, и придать ему изящество, сгладив все, что в нем есть дикарского, да так неприметно, что одетые ею девушки всем — и самим себе тоже — нравятся больше прежнего и не робеют, отступая от исконного обычая.

Потом в дело вступила наилучшая ее помощница Лидия, которая шила так же ловко, быстро и красиво, и можно было надеяться, что с помощью других женщин невесты будут наряжены скорее, чем ожидали. Девушки даже не имели права надолго отлучаться, — Филина, не упуская ни одной мелочи, обращалась с ними как с куклами или театральными статистками. Пучки лент и прочие украшения, принятые в этой местности, были распределены так искусно, что взгляду хоть немного открылись статность тел и тонкость стана, прежде скрытые из-за дикарской приверженности обычаю, а грубоватость сложения, сглаживаясь, казалась даже привлекательной.

Но там, где жизнь течет равномерно, чье угодно излишнее усердие становится всем в тягость. Филина со своими ненасытными ножницами попала в ту комнату, где хранился запас всяческих тканей, чтобы одевать домочадцев. Увидев перед собой возможность все это раскроить, Филина испытала величайшее блаженство, но так как она не ведала ни меры, ни предела, то ее пришлось выставить из кладовой и накрепко замкнуть двери. Анжела только потому не пожелала оказаться в числе наряжаемых невест, что боялась безудержной закройщицы; вообще отношения между ними оставляли желать лучшего, но разговор об этом впереди.

Монтан медлил приездом дольше, чем предполагали, и Филина настояла, чтобы их представили Макарии. Это было сделано, так как все надеялись тем скорей от нее избавиться, и, право, зрелище оказалось примечательное: две грешницы, с двух сторон простертые у ног святой. Филина, между двумя детьми, которых она изящным движением заставила склониться перед Макарией, проговорила с обычным задором:

— Я люблю мужа, люблю детей, мне не лень на них работать и на других тоже, а остальное ты мне простишь!

Макария отпустила Филину с благословением, и та удалилась, благопристойно ей поклонившись.

Лидия простерлась по левую руку от святой и, уткнувшись лицом в ее колени, горько плакала, не в силах произнести ни слова. Макария, желая унять ее слезы, потрепала ее по плечу, потом, полная милосердия, раз и другой горячо поцеловала склоненную голову там, где волосы разделял пробор. Лидия сначала встала на колени, потом поднялась на ноги и взглядом, полным чистой радости, посмотрела на свою благодетельницу.

— Что со мной творится! — сказала она. — С моей головы в один миг сняли тяжкий гнет, который отнимал у меня если не рассудок, то способность думать! Я могу смотреть ввысь и устремляться мыслями ввысь, и, по-моему, — добавила она, глубоко переводя дыхание, — мое сердце стремится им вслед.

В этот миг отворилась дверь, и вошел Монтан, — ибо чаще всего тот, кого ждут слишком долго, появляется внезапно и нежданно. Лидия без смущения пошла ему навстречу, радостно обняла его и подвела к Макарии, восклицая:

— Ты должен знать, чем обязан божественной, и вместе со мной преклонить перед нею колени.

Монтан, который был так изумлен, что вопреки обыкновению немного растерялся, с достоинством поклонился почтенной даме и сказал:

— Мне сдается, я многим ей обязан, ибо я ей обязан тобой. Ты впервые встречаешь меня с открытым сердцем, впервые прижимаешь меня к груди, хотя я давно уже заслужил это.

Здесь мы должны по секрету сообщить, что Монтан любил Лидию с ее ранней юности, что Лотарио, куда более нравившийся женщинам, увел ее у Монтана, но тот остался верен другу и возлюбленной и в конце концов, к немалому удивлению наших прежних читателей, взял ее в жены.

И эта чета, и Филина, чувствуя себя в европейском обществе стесненно, с трудом удерживали рвущуюся наружу радость, едва только речь заходила о том, что ожидает их за морем. Филинины ножницы лязгали, а хозяйка их, рассчитывая получить монополию на поставку одежды для всей колонии, красноречиво описывала запасы сукон и полотна и кроила воздух, заранее воображая, по собственным словам, ту обильную ниву, которую ей предстоит жать.

Лидия, в чьей душе счастливое благословение вновь пробудило любовь и участие к людям, видела в мыслях сотни учениц, целое племя домашних хозяек, обученных ею и приученных к порядку и опрятности. Вдумчивый Монтан воочию видел перед собой такие запасы свинца, меди, железа и каменного угля, что порой готов был объявить, будто весь его прежний опыт сводился лишь к робким попыткам наугад, но зато там он будет отважно снимать богатый, щедрый урожай.

Можно было предвидеть, что Монтан быстро сговорится с нашим астрономом. Их беседы в присутствии Макарии были весьма занимательны, но лишь немногие из них мы находим записанными, так как с некоторых пор Анжела стала менее внимательно слушать и менее тщательно заносить их на бумагу. Кроме того, ей могло казаться, что многое в них слишком общо и не вполне понятно для женского ума. Поэтому мы по ходу дела вставим в рассказ только одну из относящихся к тем дням речей, которая дошла до нас записанной не рукою Анжелы.

Занимаясь науками, особенно имеющими своим предметом природу, столь же трудно, сколь и необходимо исследовать, действительно ли то, что завещано нам исстари и принималось нашими предками за истину, достаточно обоснованно и достоверно для того, чтобы служить фундаментом дальнейших построений, или же унаследованные верования окостенели и не способствуют движению, но ведут к застою. Есть и примета, помогающая такому исследованию: остается ли принятое мнение по-прежнему живым, способствует и помогает ли оно деятельному стремлению вперед.

Напротив, все новое надобно испытывать, задавая вопрос: дает ли принятое мнение действительный прибыток или все дело в единомыслии моды; ибо суждение, высказанное людьми настойчивыми, распространяется в толпе подобно поветрию и зовется господствующим, каковое притязание для добросовестного исследователя лишено смысла. Пусть государство и церковь изыскивают всяческие причины провозглашать свое господство: им приходится иметь дело со строптивой людской массой, а для поддержания порядка все средства хороши; но в науке необходима полнейшая свобода, так как в ней работают не для сегодняшнего и не для завтрашнего дня, а для бессчетных веков, безостановочно движущихся вперед.

Пусть даже ложь возьмет в науке верх, — все равно остается меньшинство, стоящее за истину; и пусть истина найдет убежище в уме единственного человека, — это тоже ничего не значит. Такой человек будет непрестанно творить в тиши и в тайне, и придет время, когда его взыщутся и спросят о нем, о его убеждениях, или когда свет распространится настолько, что их можно будет высказать без опасений.

Речь зашла и еще об одном, не столь общем, но непостижимом и странном предмете: Монтан рассказал, как при изысканиях в горах и исследованиях недр ему помогало некое лицо, наделенное удивительным свойством — особого рода связью со всем, что может быть названо каменной породой, минералами, вообще первичными стихиями. Лицо это не только испытывало воздействие подземных вод, металлических жил, пластов каменного угля и прочего, что обычно залегает большими массами, но, что более странно, чувствовало себя по-разному, когда менялась почва. Особое воздействие оказывали на это лицо различные горные породы, о чем сам Монтан мог получить от него разъяснения после того, как выработал странный, но вполне удовлетворявший обоих язык; было проведено несколько испытаний, и названное лицо удивительным образом выдержало их по всем статьям, доказав, что умеет различать и физические и химические элементы и даже на взгляд отличать легкое от тяжелого. Это лицо, — какого оно пола, Монтан не пожелал объяснять, — он отправил вперед вместе с отъезжающими друзьями, надеясь, что оно будет весьма полезно для его целей в новых неисследованных местах.

После этого доверительного сообщения астроном открыл Монтану свое суровое сердце и с позволения Макарии поведал ему тайну ее связи со вселенской системой. Благодаря позднейшим рассказам астронома, мы можем сообщить хотя и немногое, но главное из их бесед об этом важном предмете.

Нельзя не удивляться сходству приведенных случаев, хотя они и весьма различны. Один из друзей, чтобы не превратиться в Тимона, опустился в глубочайшие бездны земли и обнаружил там, что в человеческой природе есть нечто аналогичное самой косной и грубой из стихий; другому дух Макарии явил на живом примере, что особо одаренным натурам присуща способность не только пребывать на месте, как в первом случае, но и уноситься вдаль и что нам нет нужды ни пробиваться к центру земли, ни удаляться за пределы нашей солнечной системы, — довольно не оставаться праздным и, отдав все внимание деянью, почувствовать себя призванным к нему. Земля и ее недра — это мир, где имеется все необходимое для самых высоких земных потребностей, тот сырой материал, обработка которого есть дело высших человеческих способностей; избрав этот духовный путь, мы непременно обретем любовь, и участие, придем к свободному и целесообразному труду. Кто заставил эти миры сблизиться и обнаружить присущие обоим свойства в преходящем феномене жизни — тот воплотил в себе высший образ человека, к какому должен стремиться каждый.

Согласившись в этом, друзья заключили союз и решили не делать тайны из своих наблюдений, ибо даже тот, кто с усмешкой признает их сказками, уместными разве что в романе, может все-таки увидеть в них иносказательное изображение того, к чему следует стремиться.

Вскоре Монтан уехал вместе с обеими своими спутницами, причем если его с Лидией охотно задержали бы еще, то беспокойная Филина стала совсем уж в тягость привыкшим к покою и порядку обитательницам дома, особенно благородной Анжеле, чье неудовольствие было усугублено особыми обстоятельствами.

Мы уже заметили выше, что Анжела, занятая, судя по всему, чем-то посторонним, стала хуже, чем раньше, исполнять свою обязанность внимательно слушать и записывать все разговоры. Чтобы объяснить такую аномалию в поведении столь преданной порядку особы, привыкшей обращаться в кругу людей самых нравственных, нам придется под конец этого объемистого сочинения вывесть на сцену еще одно действующее лицо.

Наш старый, испытанный компаньон в торговых делах — Вернер, чьи негоции умножались и расширялись до бесконечности, должен был постоянно искать новых помощников, которых брал к себе только после предварительного испытания. И вот одного из них он посылает к Макарии, для переговоров о выплате значительных сумм, которые эта дама решила и обещала уделить от своих богатств новому предприятию — главным образом ради своего любимца Ленардо. Рассудительный молодой человек, недавно ставший помощником и младшим компаньоном Вернера, был в своем роде чудом, его талант — необычайное умение считать в уме — привлекает к нему интерес как везде, так особенно среди участников предприятия, которым приходится вести счета товарищества и справляться со всяческой цифирью. Да и в повседневном общении, где даже в толках и перетолках о делах света речь то и дело заходит о цифрах, денежных суммах и расчетах, такой человек непременно оказывается желанным собеседником. К тому же он очаровательно играет на фортепиано, в чем ему помогает способность к счету в сочетании с приятными природными задатками. Звуки легко сливаются у него под пальцами в аккорды, к тому же ом порой дает понять, что ему доступны и бо́льшие глубины, и все это прибавляет ему привлекательности, хотя он и скуп на слова, а в том, что он говорит, мало прочувствованного им самим. Во всяком случае он выглядит моложе своих лет, в нем даже можно заметить что-то детское. Как бы то ни было, он завоевал благосклонность Анжелы, а она — его благосклонность, чем Макария осталась весьма довольна, ибо давно уже мечтала увидеть благородную девушку замужем.

Прежде Анжела, вечно одержимая сомнениями и чувствовавшая, как трудно найти ей заместительницу, уже неоднократно отвергала предложения влюбленных женихов, а может быть, и подавляла в себе невысказанную склонность; но теперь, когда стало возможно не только подумать о преемнице, но и почти что определить ее, наша девица, застигнутая врасплох тем, что гость ей понравился, позволяет первому впечатлению углубиться и перейти в страсть.

Мы же теперь можем открыть читателю самое важное; ведь то, о чем мы давно уже ведем речь, успело постепенно образоваться, потом прийти в расстройство, потом опять наладиться.

Отныне принято решение, что Прекрасная и Добрая, прежде именовавшаяся Смуглолицей, становится компаньонкой Макарии. Этот вкратце изложенный прожект, одобренный также Ленардо, близок к осуществлению, так как все, кого он касается, пришли к согласию. Сусанна уступает все имущество помощнику, тот женится на младшей дочери упомянутого трудолюбивого семейства и становится свояком наладчика. Это дает возможность установить в новых, годных для совместного труда помещениях более совершенное оборудованье и производить ткани по-новому, так что дела у трудолюбивых жителей долин пойдут отныне намного бойчее.

По этой причине любезная нам особа освобождается и поступает к Макарии на место Анжелы, уже обручившейся со своим избранником. Таким образом, покамест все устроилось, остается нерешенным только то, чего нельзя решить.

Но Прекрасная и Добрая требует, чтобы за нею приехал Вильгельм: есть дела, которые предстоит еще уладить, и для нее очень важно, чтобы именно он завершил то, чему, в сущности, положил начало. Он первым нашел ее, а потом удивительный рок повел Ленардо по его следам, и теперь она желает, чтобы он непременно облегчил ей прощание с привычными местами и сам испытал радость и успокоение от того, что хотя бы отчасти вновь взял в руки и связал запутавшиеся нити судьбы.

Теперь, однако, ради вящей полноты, мы должны посвятить читателя в тайны духовной и душевной жизни наших героев и сообщить вот что: Ленардо ни словом не обмолвился о своем желании теснее связать себя с Прекрасной и Доброй, но покуда велись переговоры и в обе стороны летели письма, у нее постарались деликатно выпытать, как она отнеслась бы к такому союзу и к чему бы склонилась, если о том зайдет речь. Из ее ответа можно было заключить следующее: она полагает, что недостойна вознаградить благородного друга за столь сильную привязанность, отдав ему только часть души, — такое чувство требует, чтобы женщина отдала все богатства своего существа, она же не может предложить такого дара. Воспоминание о женихе, о муже и о связывавших их узах еще живет в ней, поглощая все ее существо, не оставляя места для новой любви и страсти, так что она не может и помыслить ни о чем, кроме чистой дружбы и глубочайшей благодарности. На том и успокоились, а так как Ленардо сам не касался этого вопроса, то и не было необходимости ни о чем ставить его в известность.

Тут, как мы надеемся, уместно будет вставить некоторые общие замечания. Все прошедшие перед нами лица относились к Макарии с доверием, но и с благоговением, ощущая присутствие высшего существа, что, однако, никого не сковывало и позволяло каждому оставаться таким, каким создала его природа. Все являлись перед ней в своем подлинном облике без опасений, как не показываются ни родителям, ни друзьям, ибо каждому хотелось и от каждого требовалось обнаружить самое доброе, самое лучшее, что в нем было, — и это становилось источником всеобщего удовлетворения.

Мы не можем умолчать, что при всех этих рассеивающих внимание обстоятельствах Макария по-прежнему пеклась о Ленардо и не раз беседовала о его положении со своими присными: Анжелой и астрономом. Им казалось, что душа Ленардо лежит перед ними как на ладони: сейчас он спокоен, так как предмет его забот нашел счастье, а о будущем на все случаи жизни позаботилась Макария. Теперь он должен решительно приступить к своему великому делу, предоставив все остальное ходу событий и судьбе. При этом можно было предполагать, что силы для великого предприятия дает Ленардо мысль о том, что позже, прочно обосновавшись за морем, он призовет или даже сам заберет ее туда.

Нельзя было не сделать общих замечаний и по этому поводу, ибо явилась возможность подробно наблюдать редкий случай: страсть, порожденную угрызениями совести. Припоминались другие примеры чудесного преображения однажды полученных впечатлений, таинственного развития врожденной склонности и долгой тоски. С сожалением говорилось о том, что в таких случаях советы бесполезны, хотя польза и требует по возможности сохранять ясность ума и целиком не подчиняться страсти.

Добравшись до этого пункта, мы не можем противостоять искушению привести тут листок из нашего архива, где речь идет о Макарии и об особом свойстве ее духа. К сожалению, написана эта бумага по памяти, спустя много времени после того, как содержащиеся в ней сведения были нам сообщены, и потому не может быть признана подлинным документом, как то было бы желательно в столь важном случае. Но на нет и суда нет, мы же надеемся, что и сказанное здесь насторожит читателя и заставит его задуматься, не замечал ли он где-нибудь то же самое или хотя бы нечто подобное, и не встречал ли записей об этом.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Между Макарией и нашей солнечной системой существует некая связь, которую мы едва осмеливаемся определить словами. Дело не только в том, что дух, душа и воображение Макарии заключают в себе солнечную систему, которую она постоянно созерцает, — сама Макария есть как бы часть этой системы, она зримо для себя особым образом движется по небесным кругам, вращаясь с самого детства вокруг Солнца, причем, как открыли недавно, по спиральной орбите, которая несет ее все дальше от средоточия к внешним сферам.

Если допустить, что всякое существо как существо телесное стремится к центру, а как существо духовное — к внешней окружности, то Макарию должно отнести к числу самых духовных натур: она кажется рожденной лишь для того, чтобы сбросить земную оболочку и проникнуть во все ближние и дальние области бытия. Это свойство, сколь оно ни дивно, сама Макария с малых лет воспринимала как возложенный на нее тяжкий долг. Как она помнит, ее внутреннее «я» всегда было пронизано некоей светящейся субстанцией, озарено светом, не уступавшим яркостью солнечному сиянью. Часто она созерцала два Солнца — одно внутри себя и одно на небе — и две Луны, причем Луна вне ее во всех фазах сохраняла одинаковую величину, а Луна внутри непрестанно уменьшалась.

Этот дар отвлекал Макарию от безразличной ей обыденности, однако ее родители, люди незаурядные, сделали все для ее воспитания, так что ни одна ее способность не осталась втуне, ни одно уменье — праздным, и хотя сердце и дух у ней были полны неземными видениями, она имела довольно сил, чтобы справляться с внешними обстоятельствами, а все ее дела и поступки неизменно отвечали требованиям самой возвышенной нравственности. Так она и росла, безотказная в помощи, готовая служить ближним в большом и в малом, подобная ангелу господню на земле, между тем как духовное ее существо, вращаясь вокруг освещающего наш мир Солнца, двигалось по все расширяющимся кругам к надмирным пределам.

Это состояние отчасти умерялось и смягчалось тем, что и в ней, по-видимому, происходила смена дня и ночи, и когда внутренний свет мерк, она старалась неукоснительно выполнять внешние обязанности, а когда внутри у ней вновь разгоралось сияние, она предавалась блаженному покою. По ее словам, она заметила, что порой вокруг нее сгущается некое подобье облаков, которые на время мешают ей видеть свет ее небесных спутников: такие периоды она всегда умела использовать на благо и на радость своим близким.

Пока она таила свои прозрения, ей было нелегко переносить их, а то, что она о них рассказывала, не получало веры либо неверно истолковывалось, поэтому всю свою долгую жизнь она соглашалась на то, чтобы посторонние считали ее состояние болезнью, как в семействе говорят о нем и поныне. Но в конце концов счастливый случай свел ее с человеком, которого вы уже встречали здесь; равно искушенный в медицине, математике и астрономии, к тому же отличавшийся высоким благородством, он сначала сблизился с ней только ради любопытства. Но когда она, проникнувшись доверием, постепенно описала ему свои состояния, связала настоящее с прошедшим и показала взаимозависимость событий, необычайное явление настолько его увлекло, что он уже не мог с нею расстаться и день за днем старался глубже проникнуть в эту тайну.

Он сам недвусмысленно дал понять, что вначале считал все лишь самообманом, так как Макария не отрицала, что с юности звездословие всегда занимало ее и она, став весьма в нем сведущей, все же не упускала возможности с помощью книг и приборов еще наглядней представить себе строение Вселенной. Поэтому его никак нельзя было убедить, что все это отнюдь не просто затвержено. Он упорно предполагал здесь влияние памяти и ни на что другое не отвлекаемого воображения, которым содействует сильный ум и особенно скрытые способности к счислению.

Как математик он упрям, как человек трезвого ума недоверчив, поэтому сопротивление его было долгим; однако он тщательно примечал все, что она сообщала, старался постичь последовательность происшедшего за много лет, обращая особое внимание на последнее время, когда все сообщаемое Макарией согласовалось с истинным расположением светил, и наконец воскликнул: «Почему бы и вправду богу и природе не создать живую армиллярную сферу, не построить одушевленный часовой механизм, который мог бы на свой лад делать то же, что ежедневно и ежеминутно делают часы, — следить за ходом небесных тел?»

На этом, однако, мы и остановимся: ведь невероятное теряет всякую цену, если хотят рассмотреть его во всех подробностях. Скажем только, что все вычисления основывались вот на чем: наше Солнце казалось ясновидящей в ее прозрениях меньше того, каким она видела его днем; также и необычное положение этого духовного светила в круге зодиака позволяло сделать некоторые выводы.

С другой стороны, путаница и сомнения возникали оттого, что Макария указывала на одновременное появление в одном из зодиакальных созвездий двух светил, между тем как заметить это на небе не удавалось. Возможно, то были тогда еще не открытые малые планеты. Ведь из других указаний Макарии можно было заключить, что она давно уже вышла за орбиту Марса и приближалась к орбите Юпитера. Было очевидно, что она некоторое время с изумлением наблюдала — трудно сказать, с какого расстояния — эту планету во всем ее великолепии и созерцала игру движущихся вокруг нее лун; но — странное дело — видела она Юпитер подобным убывающей Луне, однако перевернутой, такой, какой она бывает, вырастая. Из этого заключили, что Макария видела планету сбоку и, следовательно, должна вот-вот выйти за его орбиту и устремиться в бесконечное пространство по направлению к Сатурну. Туда за нею не способно последовать ничье воображение, но мы надеемся, что такая энтелехия не покинет совсем нашу солнечную систему, но, достигнув ее пределов, почувствует влечение вспять, чтобы возродиться к земной жизни и облагодетельствовать наших правнуков.

На этом мы, в надежде на то, что читатель простит нас, заканчиваем нашу эфирную поэму и возвращаемся к земной сказке, вскользь упомянутой нами выше.

Монтан с видом величайшей искренности рассказывал, что то лицо, которое могло по чувству различать каменные породы, отбыло в далекий край с первой партией переселенцев; однако внимательному знатоку человеческой души его слова наверняка показались бы неправдоподобны. Неужели Монтан или подобные ему расстались бы с такой живою рудознатской лозой? Вскоре после его отъезда среди младшей челяди пошли всяческие толки и странные рассказы, постепенно возбудившие сомнения на этот счет. Дело в том, что Филина и Лидия привезли еще одну женщину, выдавая ее за горничную, хотя та совершенно не годилась для этой роли и ни разу не была позвана хозяйками, когда они одевались или раздевались. Простое платье ладно сидело на ней, облегая крепкое, хорошо сложенное тело; однако и одежда, и весь облик выдавали в ней деревенскую жительницу. Ее поведение, ничуть не будучи грубым, не обнаруживало и следа того светского воспитания, карикатурой которого бывают манеры каждой горничной. Скоро она нашла себе подходящее место среди челяди, присоединяясь к занятым в саду или в поле и работая лопатой за двоих и за троих. Грабли тоже так и летали у нее в руках, и большой участок вскопанной земли в два счета становился похож на тщательно выровненную грядку. Держалась она тихо и вскоре завоевала общее расположение. Слуги рассказывали, что она часто клала лопату и пускалась без дороги через поле к какому-нибудь скрытому роднику, чтобы утолить жажду. Это повторялось ежедневно: всякий раз, когда ей нужно было, она, не сходя с места, определяла, где есть источник чистой воды.

Таковы были свидетельства, задним числом подтверждавшие то, что говорил об этой примечательной особе Монтан, пожелавший, однако, — наверное, во избежание обременительных испытаний и ненужных проб, — скрыть ее присутствие от благородных хозяев дома, которые заслуживали, конечно, большего доверия. Мы же хотели сообщить то, что нам известно, как бы ни было неполно наше изложение, и дружески побудить пытливых читателей обратить внимание на подобные случаи, благо их можно обнаружить по какой-либо примете чаще, чем принято думать.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Управитель барской усадьбы, еще недавно оживляемой присутствием наших странников, был человек по природе деятельный и оборотистый, не упускавший выгоды ни для своих господ, ни для себя; сейчас он с особой охотой засел за счета и отчеты, в которых не без самодовольства старался изложить и объяснить, как велики доходы, полученные от пребывания гостей в подвластном ему округе. Однако сам он был убежден, что барыш — самая малая из выгод, так как заметил, какое сильное действие оказывают на всех трудолюбивые, умелые, непредубежденные и отважные люди. Одни уехали, чтобы поселиться за морем, другие разошлись, чтобы пристроиться на материке; но он обнаружил еще одно обстоятельство, из которого тотчас же вознамерился извлечь пользу.

Когда настал срок разлуки, выяснилось то, что можно было заранее предвидеть и предсказать: многие из молодых, крепких гостей более или менее коротко сошлись с хорошенькими дочками местных жителей. Но только у немногих хватило мужества в тот день, когда Одоард отбыл со своими людьми, решительно объявить, что они остаются; из переселенцев, поехавших с Ленардо, не остался ни один, но многие уверяли, что согласны скоро воротиться и осесть на месте, где им обеспечат заработок, позволяющий не бояться за будущее.

Управитель, который знал и нрав, и домашние обстоятельства каждого из подданных своего маленького государства, как истинный себялюбец про себя посмеивался над тем, что люди приняли на себя столько забот и расходов ради будущей деятельной и свободной жизни за морем или в глубине страны, а наибольший доход от этого получил, не выходя из дому, он, управляющий, не упустивший случая собрать и оставить при себе несколько отличных работников. Дух нашего времени помогал ему мыслить шире, поэтому он находил естественным, что разумно направленная щедрость и благотворительность дает похвальные и полезные плоды, и намеревался предпринять что-нибудь в том же роде в подчиненной ему округе. К счастью, многие зажиточные ее обитатели одновременно вынуждены были по закону выдать дочек за тех парней, что прежде времени стали их мужьями. Управляющий доказал им, что такое семейное несчастье есть великая удача, а поскольку и на самом деле все сложилось так удачно, что жребий этот постиг самых лучших из ремесленников, то он считал совсем уже нетрудным пустить в ход мебельную фабрику, благо для нее не требуется ни просторного помещения, ни особого оборудования, а нужны только умелые руки да запас сырья. О нем обещал позаботиться управляющий; жен, помещенье и склады давали местные жители, а умелые руки были у новых поселенцев. Все это оборотистый делец смекнул про себя еще тогда, когда вокруг кишела суматошливая толпа, и поэтому сейчас, едва наступило спокойствие, мог сразу же приступить к делу.

Да, покой, подобный кладбищенскому, воцарился и на барском дворе, и на улицах селения, едва схлынул людской поток; но и среди этого покоя нашего дельца оторвал от счетов и расчетов оклик внезапно подскакавшего всадника, нарушившего его душевный мир. Правда, конь не стучал копытами, так как не был подкован, но всадник соскочил с покрытого попоной скакуна, — он ехал без седла и стремян и правил одним только трензелем, — и стал громко и нетерпеливо спрашивать о гостях и обитателях дома: мертвая тишина, которую он застал, явно удивила и огорчила его.

Слуга при конторе не знал, что ему делать с незнакомцем, началась перепалка, на нее вышел сам управляющий, но и он мог сказать только одно: что все уехали.

— Куда? — поспешно спросил молодой и горячий незнакомец.

Управляющий терпеливо объяснил, какими путями отправились Ленардо, Одоард и тот загадочный гость, которого они называли кто — Вильгельмом, кто — Мейстером и который отправился к реке, протекавшей в нескольких милях, чтобы сесть на судно и отплыть вниз, — сперва он собирался навестить сына, а потом продолжить свое важное дело.

Юноша, уже вскочив на коня, осведомился, как ближе проехать к реке, потом поскакал к воротам и исчез так быстро, что смотревший ему вслед из верхнего окна управляющий только по развеивающемуся облачку пыли мог понять, что сумасбродный ездок свернул на правильную дорогу.

Едва развеялась вдали пыль и наш управляющий собрался снова сесть за работу, как к верхним воротам усадьбы подошел пеший посыльный и тоже спросил о членах товарищества: его спешно послали с дополнительными поручениями к ним. У посыльного был большой пакет и еще отдельное письмецо на имя некоего Вильгельма, по прозванию Мейстер; вручившая его курьеру девица велела ему не за страх, а за совесть передать послание как можно скорее. Но увы, и ему могли сообщить только о том, что гнездо опустело, а он должен поспешить дальше, в надежде либо догнать самих странников, либо получить о них дальнейшие сведения.

Само это письмо только что обнаружено среди множества доверенных нам бумаг; оно так важно, что мы не вправе утаить его. Написано оно Герсилией, девицей столь же очаровательной, сколь и своенравной, которая появляется на этих страницах нечасто, но при каждом появлении неодолимо привлекает всякого, кто наделен умом и тонкими чувствами. К тому же судьба ее — самая странная из всех, какие могут постигнуть нежную душу.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Герсилия — Вильгельму

Я сидела и думала, сама не знаю о чем. На меня иногда нападает такая бездумная задумчивость, что-то вроде ясно ощущаемого безразличия ко всему. Вдруг меня пробуждает ворвавшийся во двор конь, дверь распахивается, входит Феликс, блещущий юностью, как языческое божество. Он спешит ко мне, хочет меня обнять, я отстраняю его; он, как видно, не очень этим задет, держится на расстоянии, весело расхваливает скакуна, на котором приехал, подробно и доверительно рассказывает о своих упражнениях, о своих радостях. Старые воспоминания наводят нас на мысль о ларчике; Феликс знает, что он у меня, и непременно желает на него взглянуть; я соглашаюсь, нет никакой возможности отказать ему. Он разглядывает ларчик, подробно рассказывает, как отыскал его, я в замешательстве выбалтываю ему, что ключик тоже в моих руках. Его любопытство разгорается, он желает увидеть и ключик, хотя бы издали. Невозможно просить более настоятельно и притом более ласково; он просит, как молится, просит коленопреклоненно, его огненные глаза так прекрасны, а речи так сладки и вкрадчивы, что я снова впадаю в искушение. Я издали показываю ему мою чудесную тайну, но он хватает меня за руку, вырывает ключик и с дерзким видом отбегает прочь, обогнув стол.

— Что мне ларец, что мне ключик! — кричит он. — Твое сердце — вот что я хочу отомкнуть! Пусть оно раскроется мне навстречу, пусть прижмет меня к себе, пусть позволит мне прижать себя к груди!

Он был так хорош собой, так очарователен; когда я подошла к нему, он стал отступать, передвигая ларчик по столу. Вот ключик уже вставлен в скважину, Феликс грозит повернуть его — и поворачивает, но ключик ломается, и верхняя половинка падает на стол.

Тут я совсем растерялась, он, воспользовавшись моей рассеянностью и оставив ларчик, бросается ко мне и крепко обнимает. Я боролась напрасно, его глаза все приближались к моим, и есть ли что отраднее, чем видеть свое отражение в глазах любящего? Я видела это впервые. Он порывисто прижался губами к моим губам, и хочу сознаться, что я ответила на его поцелуи: ведь это так отрадно — дарить другому счастье. Но я вырвалась, я с полной ясностью увидала, какая нас разделяет пропасть; вместо того чтобы овладеть собой, я перешла меру и гневно оттолкнула его; смущение придало мне храбрости и рассудительности; я угрожала, бранила его, приказывала ему не являться ко мне на глаза, и он поверил в искренность моих восклицаний.

— Ладно, — сказал он, — я уеду и буду странствовать по свету, пока не погибну.

Вскочив на лошадь, он умчался прочь. Все еще как в полусне, я собираюсь припрятать ларчик: половинка ключика валяется на столе, а у меня голова идет кругом от растерянности.


О, мужчины, о, люди! Неужто никогда не прибудет у вас разума? Мало того что отец наделал столько бед, — нужен еще и сын, чтобы мы совсем уж запутались?


Эта исповедь некоторое время пролежала у меня, но теперь прибавилось еще одно обстоятельство, о котором я должна сообщить, ибо оно и проясняет и затемняет сказанное прежде.


К нам приходит старый золотых дел мастер и ювелир, которого весьма ценит дядюшка, и показывает нам драгоценные антики; меня просят принести ларчик, он осматривает сломанный ключик и указывает нам на то, чего мы сами не заметили; место слома не шероховато, а гладко. Приложенные друг к другу, обе половинки ключа сцепились, мастер извлек его в целости из скважины, половинки держались прочно, связанные магнетической силой, но открыть запор мог бы только посвященный. Старик отошел на несколько шагов, ларчик раскрылся сам собой, но он тотчас же опустил крышку; по его словам, к таким тайнам лучше не притрагиваться.


Мое состояние так необъяснимо, что Вы его, слава богу, не можете себе представить: ведь тому, у кого голова не идет кругом, головокружение непонятно. Знаменательный ларчик стоит передо мной, в руках у меня ключ, который не отпирает; я согласилась бы, чтобы ларчик остался замкнутым, лишь бы ключик отомкнул передо мной ближайшее будущее.

Обо мне покамест не тревожьтесь, но вот о чем я Вас настоятельно прошу, умоляю, заклинаю: ищите Феликса! Я напрасно посылала во все стороны людей, чтобы найти его след. Не знаю, благословлять ли мне день нашей новой встречи или бояться его.

Ну вот, ну вот! Посыльный требует, чтобы я кончала: его, мол, довольно уже задержали здесь, а он спешит, чтобы нагнать странников и передать важные депеши. Среди членов товарищества он или найдет Вас, или узнает, где Вы. А я тем временем не найду покоя.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Лодка скользила под лучами жаркого полуденного солнца вниз по течению, прохладные ветерки мягко овевали раскаленный эфир, ландшафт по обоим берегам радовал взгляд скромной, но уютной мягкостью. Нивы простирались до самой реки, плодородная почва подступала вплотную к журчащей воде, которая, в иных местах ускоряя бег, подтачивала ее рыхлые пласты, уносила обвалившиеся глыбы и воздвигала высокие, крутые обрывы.

На самом верху одной из таких круч, у самой кромки, там, где раньше, может быть, тянулся бечевник, наш друг заметил юного всадника, ладно и крепко сложенного. Но не успел он его рассмотреть, как нависающий дерн обвалился и несчастный кувырком полетел в воду вместе с конем. Тут уж было не до размышлений, почему да отчего; гребцы стрелой погнали лодку к водовороту и во мгновение ока изловили прекрасную добычу. Юный красавец лежал на палубе и казался бездыханным, а опытные корабельщики, подумав немного, повернули к поросшей ивняком косе посреди реки. Причалить, перенесть тело на сушу, раздеть его и обсушить — все было делом одной минуты. Но признаков жизни не было, прекрасный цветок поникал в их руках.

Вильгельм немедленно схватил ланцет, чтоб отворить жилу на руке, кровь брызнула обильным током, смешалась с игриво плещущейся волной и понеслась вниз вдоль речных излучин. Жизнь вернулась к юноше, и едва успел участливый хирург закончить перевязку, как тот бодро встал на ноги, бросил на Вильгельма пронзительный взгляд и воскликнул:

— Если жить, так с тобою!

С этими словами он бросился на шею своему спасителю, узнанному им и узнавшему его, и горько заплакал. Так и стояли они, обнявшись, как братья Кастор и Поллукс, когда их сводит встречный путь между Орком и небом.

Юношу просили успокоиться. Добрые гребцы успели приготовить для него удобное ложе, ни в тени, ни на солнце, под сенью тонких лоз ивняка. И вот он лежал, вытянувшись на отцовском плаще, и был прекрасен; темные пряди, быстро высохнув, снова завились кудрями, он улыбался, успокоившись, и скоро заснул. Наш друг, наклонившись, чтобы накрыть сына, с восторгом глядел на него.

— О чудное подобье божие! — воскликнул он. — Неужто ты будешь все снова и снова рождаться на свет — и лишь для того, чтобы сразу же что-нибудь извне или изнутри повредило тебе?!

Плащ упал, смягченный солнечный жар влил в тело животворное тепло, щеки зарделись здоровым румянцем, — казалось, юноша совсем оправился.

Неутомимые гребцы, радуясь удачному исходу доброго дела и ожидаемой щедрой плате, уже почти что высушили на согретой гальке его одежду, чтобы он мог, как только проснется, снова принять приличный в обществе вид.


Читать далее

Том восьмой. ГОДЫ СТРАНСТВИЙ ВИЛЬГЕЛЬМА МЕЙСТЕРА, ИЛИ ОТРЕКАЮЩИЕСЯ
КНИГА ПЕРВАЯ 29.05.15
КНИГА ВТОРАЯ 29.05.15
РАЗМЫШЛЕНИЯ В ДУХЕ СТРАННИКОВ 29.05.15
«Кто жил, в ничто не обратится!..» 29.05.15
КНИГА ТРЕТЬЯ 29.05.15
ИЗ АРХИВА МАКАРИИ 29.05.15
«Стоял я в строгом склепе, созерцая…» 29.05.15
КОММЕНТАРИИ 29.05.15
1 29.05.15
2 29.05.15
3 29.05.15
4 29.05.15
5 29.05.15
6 29.05.15
7 29.05.15
8 29.05.15
9 29.05.15
КНИГА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть