ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги За что?
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА I

Красное здание и синие дамы. — Прощание

Ясный мартовский день клонился к вечеру, когда мы все четверо — я, папа, тетя Лиза и моя милая Катишь—подъехали в карете к большому красному зданию на Знаменской улице.

— Это и есть институт? — тревожно спросила я моих спутников.

Тетя Лиза только головой кивнула в ответ. Я заметила, что слезы стояли у нее на глазах.

На подъезд выскочил швейцар в нарядной красной ливрее и закивал, и заулыбался при виде папы.

— Ваше высокородие барышню к нам в институт привезли? — любезно осведомился он.

— Да, да, милый! Можно видеть начальницу? — спросил папа.

— Пожалуйте, — почтительно ответил швейцар, снимая с меня шубку и калоши. — Баронесса находятся в приемной. Я сейчас вас проведу туда.

Мой отец, тетя и я последовали за ним. Посреди большой зеленой комнаты, с двумя роялями у стен и портретом императора Павла на стене, сидели за столом две седые дамы в синих платьях. Одна из них была очень высокого роста и величественной осанки. У нее было красивое, но несколько гордое лицо и большие голубые глаза на выкате. Другая была подвижная, маленькая старушка с быстрыми бегающими глазами, юркая и чрезвычайно симпатичная на вид.

— Это начальница института, баронесса Русен, или maman, как ее называют институтки, — быстро шепнула Катишь, наклонившись к моему уху и указывая глазами на высокую даму. — А вот эта рядом с ней, — прибавила она, — это инспектриса, m-lle Ролинг. Сделай реверанс, Лидюша.

Я повиновалась.

Высокая, величественная дама привстала со своего места и протянула руку моему отцу.

— Здравствуйте, капитан. Привезли девочку? В добрый час! — проговорила она и улыбнулась.

Улыбка удивительно меняла ее лицо и, озаренное ею, оно казалось обворожительным.

— Ну, девочка, рада ты поступить к нам? — трепля меня по щечке, спросила начальница.

— Ах, нет! — вскричала я самым искренним тоном, с тоскою поводя глазами вокруг себя. Брови баронессы нахмурились.

— Вот как! Очень жаль!.. Институт может принести тебе пользу, — произнесла она холодно.

— Она еще очень мала! — произнес папа и голос у него дрогнул.

Мне показалось, что папа был очень сконфужен моим поступком.

— Привыкнет, поймет свою пользу и оценит институтское воспитание, — прибавил он.

— Она, кажется, очень избалована у вас, — произнесла начальница, со снисходительной улыбкой глядя на мое, раздраженное ее словами, лицо.

— Одна дочь, что поделаешь, баронесса! — с виноватым видом ответил папа.

Мне сделалось досадно на него. «Точно извиняется», — мысленно рассуждала я, и уже совсем неприязненными глазами взглянула на начальницу. Но та точно и не замечает моего взгляда.

— M-lle Ролинг, — произнесла она, обращаясь к своей помощнице, — потрудитесь позвать сюда m-lle Рабе. Девочка поступает к ней в класс.

— Сию минуту, баронесса, — ответила та и с самым почтительным поклоном удалилась.

Баронесса Русен между тем стала расспрашивать тетю Лизу и Катишь по каким предметам и как меня подготовляли и почему не привезли раньше. Едва только успела тетя сообщить баронессе Русен, что я слишком впечатлительна и нервна и что надо было поэтому подлечить меня дома подольше, как дверь торопливо распахнулась и на пороге показалась бледная, чуть-чуть сутуловатая брюнетка, среднего роста, с прищуренными глазами водянисто-зеленого цвета, с крупным, насмешливо сложенным ртом, горбатым носом и яркими пятнами чахоточного румянца на щеках.

Она поклонилась начальнице и, быстро подойдя к тете Лизе, сильно тряхнула ее руку, при чем многочисленные браслеты на ее собственной руке издали звонкий, продолжительный звук.

— Добро пожаловать! — произнесла она улыбаясь. Потом быстро нагнулась ко мне, заглянула мне в лицо и сказала:

— А, здравствуй, Воронская!

Воронская!.. Точно что обухом ударило меня по голове. В первый раз меня назвали так. До этих пор никто не называл меня по фамилии. Дома ко мне обращались разно: кто называл меня «Лидюша», кто «Лидок», «Лидка», «Лидочка», «Лидюшка», «Лидюк». «Леденчик»— но фамилии своей я никогда не слышала! И вдруг — «Воронская!»

Что-то больно сжало мне сердце. Я вскинула умоляющими глазами на отца. Неужели он не поправит классную даму и не прикажет ей называть меня иначе. Но — увы! — власть моего отца, на которого я всегда смотрела, как на всемогущего распорядителя нашего маленького домашнего царства, очевидно, окончательно приканчивалась в этих красных стенах…

Поймав мой тревожный взгляд, папа только улыбнулся, а затем сказал:

— Ну, нам пора, Лидюша. А ты иди, познакомься с подругами. Это тебя развлечет. Я заеду к тебе завтра вечером… если баронесса позволит, — прибавил он поспешно с легким поклоном в сторону начальницы.

И опять мне стало обидно на «солнышко»: спрашивает разрешение навестить собственную дочку!..

Баронесса между тем кивком головы дала свое согласие, а мне велела проститься со своими.

Я вздрогнула, точно не ожидала, что может наступить минута, когда придется прощаться…

Какое-то странное, непонятное, никогда раньше не испытанное чувство охватило меня…

Если б я заплакала в эту минуту, то мне стало бы легче. Но точно колючие тиски сжали мне горло, и ни одна слезинка не выкатилась из моих глаз.

И с «солнышком» творилось что-то неладное. Лицо его заметно побледнело, а веки разом как-то вздулись и покраснели…

Тетя Лиза первая бросилась ко мне, обвила мою голову обеими руками, прижала ее к груди и глухо зарыдала.

Тщетно старалась она успокоиться. Ее сдержанное рыдание становилось все громче и громче, из глаз полились слезы.

M-lle Рабе (так звали классную даму, которая явилась в приемную по приглашению баронессы) осторожно отвела от меня тетю и, посадив в кресло, стала утешать. Я в это время молча подошла к «солнышку». — Христос с тобой, девочка! — прошептал он, перекрестив меня трясущейся рукою. — Храни тебя на радость твоему папке!.. И… и не забывай меня, Лидюша… Не забывай твоего папу, дитя!..

Последние слова он произнес чуть слышно. С растерзанным сердцем упала я в его объятия, но, по-прежнему, ни единая слезинка не омочила моего нервно подергивающегося лица. Но зато мое бедное, стиснутое со всех сторон клещами, сердце, что испытало оно?

M-lle Рабе снова подошла к нам, взяла меня за руку и подвела к баронессе.

Та перекрестила меня и проговорила: — С Богом!

Я снова кинулась было к папе. Но он только махнул рукою и, поддерживая шашку, вышел из приемной, прикрывая пальцами глаза. Тетя тихо всхлипывала в кресле Я метнулась было к ней, но рука m-lle Рабе удержала меня, и я была принуждена следовать за нею к дверям. Катишь бросилась за нами, крича:

— А со мною-то! Со мною-то и забыла проститься, Лидюша!

Но я уж ничего не слышала больше. В ушах стоял непрерывный звон. Голова трещала… Мне казалось, точно какая-то свинцовая глыба давит, душит меня.

ГЛАВА II

Первая стычка. — Оля Петрушевич

Дзинь! Дзинь! Дзинь! — прозвучал невидимый колокольчик, когда я вышла из приемной начальницы в коридор.

— Это звонок к обеду! — произнесла моя спутница. — Мы сейчас пойдем в столовую, где соберется весь институт.

Бесконечный темный коридор с дюжиной газовых рожков представился моему воображению какой-то таинственной древней подземной гробницей.

— Это нижний коридор, — поясняла мне m-lle Рабе. — Вон, сзади, лазарет и квартира maman. Дальше номера для музыкальных упражнений, гардеробная, бельевая и комнаты музыкальных дам… А вот и столовая, — заключила моя спутница и ввела меня в огромную длинную комнату с бесчисленными столами, поставленными в два ряда и образующими широкий проход между ними.

— Сейчас сюда соберутся все наши, — пояснила мне опять m-lle Рабе.

Не успела она договорить своей фразы, как на пороге столовой появилась барышня в сером платье и черном переднике, ведя за руку двух малюсеньких девочек в зеленых платьях с белыми передниками. За этими тремя фигурами замелькали другие зелено-белые фигурки, ровно выстроенные в ряд, настолько ровно, что все многочисленные пары казались одной прямой зелено-белой лентой. Сначала шли маленькие девочки, потом—ростом побольше, дальше—еще выше и, наконец, самые высокие замыкали шествие

— Это твой класс, — проговорила m-lle Рабе, указывая мне на девочек седьмого класса, — а эта барышня в сером — наша пепиньерка. Пепиньерками, — прибавила она, — мы называем старших воспитанниц, которые готовятся в наставницы и которые у нас наблюдают за младшими институтками… Сделай реверанс пепиньерке.

Я повиновалась.

Девочки подошли к столам и быстро расселись по своим местам. Их было более сорока и все они показались мне на одно лицо.

Никто из них не обратил на меня особого внимания, по крайней мере, как мне казалось. Что же касается меня, то я не сводила глаз со всех этих черненьких и белокурых девочек, с белыми фартучками и смешными полотняными трубочками вместо рукавов или же с очень коротенькими рукавами.

— Воронская! — послышался надо мною знакомый голос m-lle Рабе, — закрой рот! Ворона влетит! Это дурная привычка разевать рот таким образом.

Я страшно сконфузилась и взглянула на классную даму: ее глаза насмешливо сверкали, а крупный рот улыбался снисходительной усмешкой.

Кто-то хихикнул позади меня. Я быстро оглянулась. Красавица-девочка с карими глазами и белокурыми, цвета льна, пушистыми волосами кривила свои тонкие недобрые губки, всеми силами стараясь удержать смех.

При виде насмешливого лица маленькой красавицы я вспыхнула вдвое, но не от смущения, нет. Злость разбирала меня: как могла эта маленькая и, наверное, глупая девчонка издеваться надо мною'?

Я пристально взглянула на белокурую красавицу и вдруг заметила, что рот у нее кривится поминутно и что это у нее, очевидно, одна из дурных привычек. Забыв в эту минуту только что пережитую тяжелую сцену прощанья с папой и резкое замечание классной дамы, я быстро подошла почти вплотную к все еще насмешливо улыбающейся девочке, высоко подняла голову и, дерзко глядя ей в лицо, произнесла громко:

— Нечего надо мною смеяться. Сами-то хороши! Криворотый херувимчик и больше ничего…

Девочка даже в лице изменилась и подскочила на месте.

M-lle Рабе подошла в это время к соседнему столу. Я находилась у крайнего, ближайшего к буфетной, и она не могла слышать моей фразы. Зато девочки все, как по команде, повернули головы в мою сторону.

— Как тебе не стыдно задирать? — произнесла одна из них, бледная, довольно плотная брюнетка с очень симпатичным серьезным лицом. — А еще новенькая!

— Это не твое дело! — произнесла я запальчиво. — Вот она (тут я ткнула указательным пальцем в белокурую красавицу) меня первая задрала, а я только ответила.

— Грубо ответила! Вот что! Плохо тебя дома воспитывали! Да! — улегшись с локтями на столе, громким шепотом говорила рослая полная девочка с лицом отъявленной шалуньи и вздернутым носом. — Кто тебя воспитывал? — Верно солдат какой-нибудь пли денщик…

— Не смей говорить так! — не помня себя и стуча кулаком по столу вскричала я вне себя от злости. — Меня «солнышко» воспитывал. А «солнышко» не можетъ худо воспитывать. Поняли! Он умнее всех в мире…

— Кто? Кто? — так и покатились со смеху девочки.

— Батюшки! — кричала сидевшая напротив толстая девочка с вздернутым носом, — да она совсем порченая, душки! Что говорит-то! Солнышко ее воспитало! Будет солнце воспитывать такую глупую, такую невежу-девчонку.

— Солнышко, не солнце! — ничего не понимая, кричала в свою очередь я. — Солнышко—это мой папа, папа-Алеша! Ну, поняли, наконец?

Но тут хохот сразу усилился.

— Она отца своего по имени называет! Слышали вы это? — неслось с одного конца стола на другой.

— Да это дикарка какая-то!

— Наверно из племени зулусов…

— Ей надо серьгу через нос продеть…

— Как она смеет нападать на нашу Колибреньку!..

— Зина, Зиночка, Дорина! Не обращай, душка, внимания на нее! — бросились сразу несколько девочек к белокурой красавице, которую я в припадке злости назвала криворотым херувимчиком.

Пепиньерка в сером платье и черном фартуке, услыша шум, быстро вскочила со своего места на первом столе и подбежала к тому концу, где мы сидели.

— Что за шум? Что такое?

— Да вон новенькая обижает Колибри, — бойко отвечала толстая девочка, вздергивая кверху свой и без того глядевший в небо нос.

— Дорину обижает… Да неужели? Новенькая Дорину обижает?! — так и всколыхнулась та. — А ты чего смотришь, Лида? — обратилась она к серьезной темноглазой девочке. — Лучшая ученица, ей доверяют столь, а она Бог знает как следит за этим! Стыдно вам, моя милая!

— M-lle Комисарова, дуся, не сердитесь. Мишка не виновата! — вскричала русая девочка с коротко остриженными волосами, которую, как я узнала впоследствии, звали Милой Рант, прозвали же Стрекозой за ее веселость и шалости. — Мишенька смотрела, но она не могла же зажать рот нахальной… — и серые глаза впились в меня со злым негодованием.

— Так вот ты какая! — значительно протянула пепиньерка, сердито глядя на меня злыми глазами. — Не успела еще перезнакомиться, а уже стала обижать других!.. А я-то вообразила, что ты самая милая девочка на свете!.. Изволь сейчас же сидеть смирно!.. — прикрикнула она на меня и топнула ногою, при чем маленькое птичье лицо ее сделалось красное — раскрасное и глаза смешно округлились.

«Злючка какая!»— мысленно произнесла я, стараясь не смотреть на сердитое лицо пепиньерки.

Между тем столовая понемногу наполнилась бесчисленным количеством зелено-белых девочек всех возрастов, начиная с десяти лет и кончая девятнадцатью.

За крайними к выходу столами уселись серые барышни в черных фартуках вроде нашей пепиньерки.

Там было шумно и весело. Пепиньерки держали себя вообще далеко не так чинно, как младшая, и довольно громко разговаривали между собой.

Впрочем, шумели одинаково все — и большие, и маленькие, и смутный гул от трехсот голосов стоял под сводами длинной огромной комнаты. От этого шума, напоминающего собою пчелиное жужжанье, у меня голова начинала кружиться и болеть.

С ближайших столов, предназначенных шестому и пятому классу, к нам поминутно долетали фразы:

— У седьмушек новенькая.

— И какая бойкая!

— Хорошенькая девочка…

— Нет, дурнушка…

— Неправда—дуся! Бледнушка только…

— Ах, много ты понимаешь, Македонская.

— Урод какой-то!

— Неправда—душка!

— Нет, урод!

— Сама ты урод!

— Прелестно!.. Я m-lle пожалуюсь.

— Ябедница, фискалка!

Эти фразы достигали моих ушей, и я не знала куда деть глаза и от похвал, и от порицаний, и потому была рада-радехонька, когда одна из воспитанниц V класса стала читать предобеденную молитву, а старшие повторили ее хором и вслед затем в столовой зазвенели тарелки. Девушки-служанки в полосатых платьях разнесли дымящиеся миски и крайняя из девочек стала разливать суп по тарелкам своих соседок.

Я не дотронулась ни до супа, ни до второго, ни до сладкого.

Когда подали последнее, подле меня раздался умильный голосок:

— Ты наверное не будешь есть пирожного, новенькая, отдай его мне.

Я быстро вскинула глазами на говорившую. Это была та самая толстушка, которая смеялась над тем, что меня «солнышко воспитало». Она смотрела теперь на меня смущенными и в то же время просящими глазами.

Я уже протянула руку к тарелке, чтобы передать ее девочке вместе с горячей пышкой, облитой вареньем, как неожиданно чья-то рука быстро вцепилась мне в руку.

— Не смей делать этого! — вскричал подле меня звучный голос.

Быстро взглянув по тому направленно, откуда слышался этот голос, я увидела смуглую, тоненькую, как былинка, девочку, со смелыми черными глазами, чуть-чуть вздернутым носом и короткой заячьей губой над белыми, острыми, как у мышонка, зубами.

Ее так и звали «Мышкой», как я узнала впоследствии, эту черноглазую и подвижную, как ртуть, быструю Олю Петрушевич.

— Не смей отдавать своей порции этим девчонкам! — произнесла она своим смелым, необычайно звучным голоском. — Гадость какая! — вся пылая румянцем и сверкая разгоравшимися глазами, вскричала она, обращаясь к окружающим ее за столом девочкам, — нападать, дразнить, ябедничать, а потом к ней же лезть с клянченьем «Дай пирожного!» Срам! Ты класс свой срамишь, Мендель, — прибавила она, обращаясь к моей соседке, просившей у меня сладкое. Стыдись!

И она обдала таким негодующим, таким презрительным взглядом толстячку, что мне вчуже стало совестно за нее.

На минуту за столом воцарилось молчание. Потом чей-то иронический голос произнес:

— Мышка выступает в роли защитницы угнетенных. Очень похвально!

Это говорила Колибри, немилосердно кривя свой хорошенький рот.

— Лучше быть защитником, нежели командиром над теми, кто не имеет силы воли не подчиняться тебе! — гордо ответила черноглазая девочка.

Зина Дорина — она же Колибри — позеленела от злости. Она немилосердно еще раз скривила рот и хотела ответить что-то, но в эту минуту задребезжал колокольчик. Воспитанница «пятушка» прочла послеобеденную молитву. Старшие пропели ее хором, и мы, быстро выстроившись в пары, двинулись к выходу из столовой.

Подле меня шла черноглазая девочка, пристыдившая за столом остальных.

ГЛАВА III

Первый вечер в неволе. — Немецкие спряжения. — В дортуаре

Высокая, бесконечно высокая лестница. Сумрачный, длинный коридор, по обе стороны которого тянутся классы.

Мы в классе. Огромная, светлая комната, с бесчисленными партами и кафедрой по средине. На стене развешаны географические карты; в двух углах четыре классные доски на мольбертах. В простенке между окнами столик классной дамы, а у дальней стены огромный шкап, длинный и низкий, где хранятся платки, калоши и шарфы, которые воспитанницы надевают во время гуляния по институтскому саду. В этом же шкапу также и гостинцы, и домашняя провизия, которую девочкам приносят родные.

Все это я увидала сразу, когда перешагнула через порог стеклянной двери, отделяющей от коридора седьмой класс.

Лишь только мы вошли туда, m-lle Рабе поднялась на кафедру и произнесла, обращаясь к классу:

— Не шумите, дети. Я и m-lle Комисарова должны идти с вечерним рапортом к maman. Будьте умницами и готовьте ваши уроки. Кстати, объясните новенькой, что задано на завтра.

И кивнув нам головой, она, в сопровождение пепиньерки, вышла из класса.

Едва обе они исчезли за дверью, невообразимый шум поднялся в классе.

Меня окружили со всех сторон до сорока девочек, живых, шумливых, белокурых, черненьких и русых, хорошеньких и дурнушек, разного возраста и разного типа.

— Дикарка! Дикарка! — кричала одна из них, — откуда явилась, из Австралии или Америки?

— Оставь ее, Додошка, она укусить. Видишь, уж и зубы выставила.

— Не укуси нас, пожалуйста, Воронская! — и русая кудрявая головка Милы Рант наклонилась к самому моему лицу.

Меня неудержимо тянуло броситься на задорную девчонку, выцарапать ей глаза или вцепиться зубами в это белое, бледное личико со смеющимися глазами.

Я силою сдержала себя, до боли стиснув пальцы и, нервно похрустывая ими, оглядывалась кругом с беспомощным видом затравленного зверька.

— Ай! Ай! Ай! Вот злючка-то… — подскочила с другой стороны толстенькая, как кубышка, девочка, очень маленького роста, по прозвищу Додошка, а по фамилии Дуня Даурская. — Mesdam'очки, берегитесь! Она сейчас бросаться начнет. Ворона противная! Недаром и фамилия-то такая: Воронская. От вороны происходит. Рот большой, глаза злющие… по шерсти и кличка.

— Ворона, и правда ворона! — запищали, закричали и завизжали кругом меня.

— Ворона! Ворона! Дикарка! Кусака! Злючка! — кричали на тысячу ладов и голосов вокруг меня девочки. Но громче всех раздавался голос Колибри, которая, очевидно, возненавидела меня всей душой.

Крики были в самом разгар, когда внезапно перед нами, как из-под земли, выросли две девочки: одна уже знакомая мне Оля Петрушевич, другая — очень красивая, изящная, рыже-красная стройная девочка, с точеным носиком и большими карими на выкате глазами. Во внешности ее было что-то аристократическое, начиная с гордого, точеного личика и кончая крохотной ручонкой необычайной красоты, которой, судя по отточенным ногтям, она тщательно занималась.

Рыжая девочка вместе с Ольгою Петрушевич с трудом протискалась в круг, встала подле меня и, обведя класс презрительным взглядом, произнесла, безупречно выговаривая слова с чистейшим парижским акцентом:

— Ayez donс honte, mesdemoiselles, de taquiner la petite. Il vous manque à с'est qui parait du сoeur et de pitié![1]Стыдитесь, барышни, обижать маленькую. У вас недостает сердечности и сострадания.

— О! О! француженка зафранцузила!

— Ваше сиятельство, сподобили нас грешных! — ломаясь и кривляясь, подскочила к ней толстушка Мендель, прозванная ее подругами Менделыней.

— Какая пошлость! — повела плечами рыжая девочка. — С тобой (тут она ткнула своим холеным изящным пальчиком по направлению Мендель) я и разговаривать не хочу. Ты слишком пуста и ничтожна. Но ты, Рант, и ты, Дорина, и вы, все прочие, стыдитесь! Ольга, пойдем! — резко позвала она свою подругу.

— Ваше Сиятельство, великолепная княжна Голицына, светлейшая графиня Остерман, не извольте лишать нас вашего чудесного общества! Не повергните нас во тьму кромешную, где будет плач и скрежет зубовный! — пищала кудрявая Рант, низко склоняясь перед рыжеи девочкой.

— Француженка из Митавы! — закричала до сих пор молчавшая Колибри.

Княжна Голицына быстро обернулась.

На ее матово-бледных щеках вспыхнул яркий румянец.

— Молчи! — произнесла она внушительно и веско, ни на йоту не повышая, однако, своего звучного голоса. — Ты забыла, Дорина, кто я и кто ты! Имя моего прапрадеда известно всему миру за его заслуги перед Россией, а кем были твои предки — покрыто мраком неизвестности.

— Гордячка! Противная! — зашипела Дорина ей вслед и все ее лицо перекосило от злости.

Княжна только плечами повела, вполне игнорируя ее брань.

Петрушевич подошла ко мне и сказала:

— Слушайте, Воронская. Помните поговорку: на всякое чиханье не наздравствуешься. Пусть себе бранятся и шумят. У нас, в институте, на каждую новенькую нападают. Это уж так заведено и повторяется постоянно. Вы лучше сядьте в уголок да на завтра уроки выучите. Нам немецкие глаголы спрягать задано. Хотите, я вам помогу?

Я от души поблагодарила милую девочку и охотно погрузилась в предложенную ей мне книгу спряжений.

Но глаголы мне решительно не давались в этот вечер. Усталость ли брала свое, или масса впечатлений, пережитых за день, давали себя чувствовать, по то, что мне казалось таким легким и простым на уроках Катишь, совсем не шло мне в голову сегодня. Я билась, мучилась, терзалась, доходя до десятого пота. Но проклятые глаголы выучить не удавалось. M-lle Рабе и пепиньерка давно вернулись от начальницы. Первая села на кафедре, вторая у столика, и вмиг и столик, и кафедра были окружены девочками, торопившимися ответить заданный на завтра урок.

Уже более половины класса сдало злосчастные глаголы, а я все еще сидела над ними.

Наконец Петрушевич подошла ко мне, предварительно взглянув мимоходом, что я делаю.

— Не идет? — осведомилась она.

— Ах, совсем не идет! — отвечала я чистосердечно.

Тогда она подсела на край моей скамейки и живо пояснила мне урок. Через минут двадцать я успешно отвечала заученные глаголы уже у кафедры, не обращая ни малейшего внимания на Колибри, как раз стоявшую против и строившую мне гримасы.

В восемь часов раздался звонок, призывающий нас к молитве и вечернему чаю. Снова выстроились пары, снова смуглая черноглазая девочка заняла свое место подле меня и мы чинно двинулись в столовую, где нас ждала вечерняя молитва и кружки мутного коричневого, отдающего мочалой чая, с сухой булкой.

После чая мы поднялись по «черной» лестнице на четвертый этаж и вошли в «дортуар», как называлась в институте спальня.

Это была длинная комната, в которой спали два класса, шестой и седьмой, и в конце которого находились двери в комнаты классных дам и ширмы, отгораживающие от нас постели дежурных пепиньерок. С другой стороны к дортуару прилегала небольшая комната, где был устроен медный жолобъ для умыванья, с дюжиной кранов. Тут же стояли комоды с выдвижными ящиками, в которых дортуарные девушки устраивали себе на ночь постель.

Лишь только мы поднялись в дортуар, m-lle Рабе подвела меня к крайней от дверей кровати, застланной жидким нанковым одеялом и сказала:

— Тут ты будешь спать.

Я оглянулась кругом. В головах у меня была постель рыжей княжны-графини. Я видела ее изящную фигурку подле кровати, спешно расстегивающую платье.

Рядом находилась кровать очень некрасивой и крайне антипатичной рябой девочки, самой старшей и самой ленивой из всего класса, как я узнала в тот же вечер от Петрушевич. Фамилия ее была Беклешова, прозвище «Бабушка», так как она была самая старая из седьмых.

Едва я успела сориентироваться немного, как чей-то насмешливый голос произнес: — Что ж ты стоишь, сложа ручки, а? Или ты думаешь, что тебе постель стлать будут?

И Зина Дорина, пробегая мимо меня в одной нижней юбочке, с мыльницей в одной руке и зубной щеткой в другой, насмешливо и дерзко улыбнулась по моему адресу.

— Стели постель! — неожиданно скомандовала она и прелестное лицо ее приняло вдруг злое, отталкивающее выражение.

— Зачем? — произнесла я спокойно. Дома мне стлала постель прислуга. И теперь девушка постелет. У папы довольно денег и он будет платить здешней прислуге, чтобы она служила мне.

— Ты совсем глупая, я вижу, Воронская, — расхохоталась Колибри, — никто даже за деньги и не притронется к твоей постели, можешь быть уверена в этом…

— Ты сама глупая, — произнесла я, с ненавистью глядя в ее красивое лицо.

— Не смей меня называть так! — вспыхнула она.

— И ты тоже не смей! Тогда и я не буду. Сама глупая, а…

— Кто? Я? Я глупая? Ты опять! Mesdam'очки! — плаксивым голосом обратилась она к классу, — слышите, как она обижает меня?

— Кто? Новенькая? Да как ты смеешь! — внезапно окружив меня со всех сторон, напали на меня девочки.

— Ах, ты, ворона!

— Вот, постой, мы проучим тебя.

— Гордячка!

— Злючка!

— Вороненок ощипанный!

Так кричали они, прыгая и вертясь вокруг меня.

Они успели уже снять с себя форменные платья и белые пелеринки и теперь были в холстинковых юбках, кофтах и чепчиках-колпачках, завязанных тесемками на темени.

Они скакали, прыгали, приговаривая:

— Злючка этакая! Гордячка! Заиньку выдумала обижать! Вот еще!

Я заткнула уши, зажмурила глаза и бросилась лицом в подушку, чтобы не слышать и не видеть моих маленьких врагов.

К несчастью, Петрушевич и Голицына были далеко на этот раз и не могли защитить меня, как в классе.

Долго ли, коротко ли пролежала я так, зарывшись с головой в подушку, как вдруг почувствовала чье-то прикосновение к моему плечу. Я дернула плечом, чтобы освободиться, в полной уверенности, что это одна изъ моих мучительниц трогает меня. Но в ту же минуту строгий голос раздался над моим ухом:

— Это еще что за новости? Валяться в платье на постели! Сейчас же подняться! Сию минуту! И предо мною предстало строгое лицо и насмешливые глаза m-lle Рабе.

Пепиньерка Комисарова стояла за ней и, покачивая головой, говорила:

— Сейчас видно избалованную девчонку. Этакая капризница, право!..

— Дуся mademoiselle! Она и постели стлать не хочет! — раздался сладенький голос Колибри, — она говорит, что ей девушка стлать будет и что у ее папы хватит денег заплатить за это.

— Какой вздор! — вспыхнув произнесла m-lle Рабе. — Сейчас же изволь стлать постель. Слышишь? У нас в институте заведено, что воспитанницы сами должны стлать свою постель. Понимаешь?

Нечего делать — пришлось покориться. Недовольная, надутая и сконфуженная немало, я принялась за мое новое непривычное занятие, стараясь не встречаться с насмешливыми лицами моих врагов.

— Ну, вот и отлично! — несколько смягчась, произнесла m-lle Рабе, — а говоришь, что не умеешь…

И потом, минуту спустя, она положила мне на плечо свою, звенящую браслетами и порт-бонерами, руку и проговорила:

— Помни, Воронская, тут все равны и никто не смеет отклоняться от тех обязанностей, которые назначены для всех воспитанниц.

Затем, отвернувшись от меня, она захлопала в ладоши и закричала.

— Schlafen, Kinder, schlafen![2]Cпать, дети, спать!

Все сорок девочек уже лежали в своих постелях. Отделение дортуара шестых — наших соседок последовало их примеру. Девушка-служанка спустила газ в рожке. И скоро дортуар погрузился в полутьму.

ГЛАВА IV

Мечты о доме. — Я решаюсь бежать. — Волшебница

Ночник слабо освещает длинную казарменного типа комнату с четырьмя рядами кроватей. Все давно спят, и наши, и шестые. Гробовая тишина стоить в дортуаре. Только изредка слышится вырвавшиеся случайно вздох из груди какой-нибудь сонной девочки или невнятный бред прерывает на мгновенье жуткую, давящую тишину ночи. В полумраке дортуара чуть белеют белыми пятнами постели и легкие тени скользят по стенам, поднимаются призраками к потолку спальни и колеблются от слабого пламени ночника. На душе у меня грустно и больно. Так грустно и больно, такая гнетущая тоска в ней, что я решительно задыхаюсь под ее бременем. Ужасная тоска. Не того я ждала от института!

Мне казалось, что там меня встретить с распростертыми объятиями. Лида Воронская, любимица, баловница семьи и окружающих, Лида Воронская, маленькая принцесса, божок «солнышка», кумир теток: Лизы, Оли, Лины и Уляши, Лида Воронская — прелестное, шаловливое, изнеженное ласками и заботами дитя, которому все всегда и во всем старались угодить и вдруг такая встреча!

M-lle Рабе и та обошлась со мною как-то холодно и сурово, хотя она моей милой Катишь обещала заботиться обо мне. А эта Комисарова, у которой такое злое птичье лицо и эти шалуньи-девчонки, эта противная, несмотря на всю ее красоту. Колибри, и Мендельша, и Рант, и Додошка… Одна только Петрушевич со своей рыжей княжной заступилась. Да и то только в классе, а тут ей и горя мало… Нет, все они злые, гадкие, противные!.. Ненавижу их всех, ненавижу! Ах, зачем, зачем «солнышко» отдал меня в института? Господи! как хорошо, как чудно было с ним! Милая дача в Царском Селе, милый наш садик… милые гиганты и пруд! А мои рыцари, Коля и Гриша!.. А Леля, дорогая моя подружка!.. И Вова, разбойник Вова, которого, несмотря на ссоры, я так любила! Как он ласково простился со мною…

И. вспомнив наше прощанье, я уткнулась в подушку и глухо, беззвучно зарыдала.

«Папочка! — разрываясь на части, выстукивало мое истерзанное сердце, — милый мой родной мой! „Солнышко“ ты! Зачем ты меня отдал сюда? Зачем отдал? Зачем? Зачем?.. Ты верно не любишь меня больше, „солнышко“?.. Да, да, не любишь, не любишь!.. Иначе бы не допустил, чтобы так обижали, так мучили меня!»

При одной мысли о том, что отец меня не любит больше, сердце мое разом озлобилось, окаменело. Первый раз в жизни я почувствовала жгучую обиду на отца.

«Отдал, бросил, запер в эту противную тюрьму— и горя ему мало! — мысленно растравляла я свое накипевшее сердце. — Ну, и хорошо, пусть разлюбил, пусть бросил, пусть запер, а я убегу… К моим тетечкам убегу, к тем, которые живут в Петербурге, на Николаевской улице… Сейчас убегу… Они все не спят наверное, а сидят в столовой вокруг стола. Самовар потух давно, а им и сон не идет на ум! О Лидюше говорят, верно. Жалеют ее… „Бедная Лидюша! заперли ее в институт“… А я тут как тут, на пороге: — „А, вот и я!“ Воображаю, сколько радости будет, счастья, слез! Непременно убегу сейчас же, сию минуту!»

И, недолго думая, я быстро поднимаюсь с постели, дрожащими руками натягиваю на себя чулки, ботинки и накидываю мое собственное матросское платьице. Но найду ли я дорогу? Да, да, найду! Я хорошо ее запомнила. Только надо непременно достать шубку и калоши, они в швейцарской. Во что бы то ни стало надо проскользнуть туда и упросить красного швейцара, что бы он отпустил меня. Я отдам ему мой браслет, порт-бонер и цепочку с креста, чтобы только выпустил меня. Я скажу ему, что не могу жить со злыми девчонками в этой гадкой, красной тюрьме, где все так противно и ненавистно. Ужасно ненавистно! Да!..

Зубы у меня стучат; все тело охватывает нервная дрожь возбуждения; плохо застегнутые ботинки того и гляди свалятся с ног.

Я поспешно перебегаю короткое пространство от моей постели до дверей умывальной. Девушки-служанки спокойно храпят в своих выдвижных ящиках-постелях. Отблеск газового рожка играете на медных кранах и они отливают червонным золотом.

Быстро мелькают мои маленькие ноги мимо медных кранов и спящих девушек. Дверь тихо, чуть слышно скрипит и… я в коридоре. Длинный-предлинный коридор, заканчивающийся огромным окном с одной стороны и черным зияющим, как яма, пространством с другой… Прямо передо мною дверь в дортуар первых (старших) и стеклянная дверь на черную лестницу.

Я бросаюсь к двери, — толкаю ее. Она не поддается. Снова толкаю снова не поддается. Увы! Дверь заперта.

Тогда быстро, быстро, чтобы не терять драгоценного времени, бросаюсь я влево, прямо в черное пространство, смутно припоминая, что там находится парадная лестница с ходом в швейцарскую. С безумно вытаращенными глазами, в одном ботинке (другой упал с ноги), несусь я прямо на лестницу. На верхней площадке ее находится церковная паперть. Я лечу мимо и кидаюсь вниз по пологим ступеням, крытым ковром… Вот и площадка второго этажа, именуемая «чертовой долиной», как я узнала впоследствии. Жуткая темнота царит везде, только газовые рожки с верхнего коридора бросают легкий отблеск на верхнюю и среднюю площадку. А внизу, в классном коридоре, черная, как сажа, страшная мгла…

Мое сердце начинает тревожно сжиматься и замирать. Я начинаю бояться, что там внизу я увижу знакомую «серую женщину», которую я до безумия не хочу видеть теперь. Я знаю, у меня закружится голова и захватит дыхание, если я ее увижу, я упаду в обморок и тогда—прощай, мой побег!

— «Нет, не надо, не надо! Господи! Не надо!» — шепчу я и дико всматриваюсь в темноту.

Теперь, когда моя душа так страстно хочет, чтобы я не видела призрака, мое сердце уже выстукивает с уверенностью, убежденно: «Ты ее увидишь! Сию минуту! Сейчас!»

Я тихо вскрикиваю, охваченная ужасом и отчаянием, и рвусь вперед. Вдруг из темной мглы быстро выделяется белая, воздушная фигура. Что-то высокое, большое движется ко мне, приближается с заметной быстротой. Чуть слышные шаги шелестят по ковру лестницы. Я знаю, что это не серая женщина с ее скромной фигурой под капюшоном. Это что-то величественное, но от того еще более страшное… Теперь мои глаза уже не могут оторваться от странного видения. Ужас, холодный, душу леденящий ужас, сковал меня всю…..

А белое видение приближается ко мне! Видит, или не видит оно мою темную маленькую фигурку, прижавшуюся к перилам лестницы? Верно видит, потому что идет прямо на меня. Волосы начинают шевелиться у меня на голове. Теперь я ясно вижу призрак. Он весь окружен чем-то белым, как облако.

И он подходит все ближе, ближе ко мне… Вот он протягивает руку… Что-то теплое касается моего лица, призрак подле, рядом со мною… Я дико вскрикиваю и лишаюсь чувств…

* * *

Не знаю, долог ли был мой обморок, или нет, но когда я открыла глаза, меня поразило то, что я увидела. Передо мной стояла женщина, высокая, даже чересчур высокая для женщины, в белом бальном платье с легким газовым шарфом, накинутым на плечи. Я лежала на деревянной скамейке, на церковной паперти, и смотрела в прекрасное лицо, склонившееся надо мной с заботой и тревогой. Газовые рожки за стеклянной дверью дали мне возможность разглядеть его. Боже! Что за красавица! Белокурая, нежная, с точно выточенными чертами и благородной маленькой на пышных, полных плечах. Ее белое газовое платье, принятое мною за облако, красиво облегало высокую, стройную фигуру.

Я с восторгом смотрела в ее прелестное лицо. Мне казалось, что таким лицом и такой фигурой простая смертная обладать не может. И вся подавленная силой впечатления, я произнесла в восторге:

— Вы верно добрая волшебница? Скажите! Да?

Она ласково, светло улыбнулась.

— Я напугала тебя, крошка. Прости! — также тихо ответила красавица… — Я возвращалась с бала, который давали мои близкие родственники… А ты малютка верно Воронская, поступления которой все ждали последнее время?

— Да, я Воронская, — произнесла я, все еще не отрывая глаз от ее очаровательного лица. — А вы, конечно, добрая волшебница? Ответьте же мне.

— Как ты попала сюда, на лестницу в этот поздний час? — спросила она меня вместо ответа.

Тогда я быстро, быстро рассказала ей все. И про мое поступление и про первый день в «тюрьме», и про злых девчонок, и про строгую Рабе, и про злющую Комиссариху, словом — про все, про все.

— Я хотела убежать отсюда! Да, да, убежать! — произнесла я, со злостью и вызовом глянула ей в лицо.

— Бедное дитя! Бедная взбалмошная головка! — проговорила белокурая красавица и мне показалось, что голос ее задрожал. — К счастью, Бог послал меня на твоем пути. Хорошо, что ты еще не дошла до дверей швейцарской.

— А что? — заинтересовалась я.

— А то бы тебе порядком досталось, потому что швейцар непременно отвел бы тебя к «maman».

— Ах! — вырвалось у меня из груди тяжелым вздохом, — значит и уйти отсюда нельзя?

— Нельзя! — эхом отозвалась она.

Мои нервы не выдержали и я зарыдала. Сквозь горькие всхлипывания передавала ей — моей белокурой красавице, как мне хорошо жилось дома, и как меня решили отдать в институт, и как тетя плакала, узнав об этом, и как тяжело мне самой здесь, как не хватает мне моей тети Лизы, «солнышка» моего, моей крестной Оли, Катишь и всех, всех…

Она слушала меня, давая мне выплакаться, и только нежно гладила мою взъерошенную головку.

Возбуждение мое разом прошло. Нервы опустились. Сладкая истома охватила все мои члены. Благодетельный сон подкрался ко мне.

— Ты хочешь спать, детка? — произнесли у самого моего уха румяные свежие губы. — хочешь, я отнесу тебя на постель?

— Хочу. — прошептала я, улыбаясь, — Отнесите меня, но прежде все-таки скажите: вы добрая волшебница или нет?

— Нет, нет! Я не волшебница!

— А я вас увижу еще раз — допытывалась я. — Я не могу, чтобы вас не видеть! Вы такая добрая! — и я потянулась губам к ее щекам.

— Тс! Тс! — лукаво улыбнувшись и погрозив мне пальцем, произнесла она. — Мы увидимся и очень скоро! Ты счастлива?

— Ужасно! — сонным голосом произнесла я.

В ту же минуту две нежные, но сильные руки подняли меня в воздух и понесли меня куда-то осторожно, как самую дорогую, хрупкую ношу.

ГЛАВА V

Снова маленькие мучительницы. — Отказ. — Волшебное превращение

Dors, dors, mon entant,

Jusqu'à l'àge de quinze ans,

Quand quinze ans seront passés

Il faudra te marier! [3]

Спи, спи мое дитя,

до п’ятнадцяти лет.

Когда тебе будет п'ятнадцять —

нужно будет тебя выдать замуж.

Французская песенка

Отвратительное ощущение чего-то холодного мокрого, противного, как лягушка, заставляет меня быстро вскочить с постели и открыть глаза.

Как я крепко спала, однако! Боже мой, как крепко!

Передо мною толпа девочек, веселых, смеющихся, шаловливых.

Впереди всех Мендельша с огромной кружкой в руках. На кружке золочеными буквами выписано: «На память из Гапсаля», a из кружки льется холодная струя воды, льется прямо мне на шею и на плечо. «Стрекоза», она же и Маруся Рант, стоит подле и приговаривает тоненьким-претоненьким голоском слова из неизвестной мне французской песенки.

— Как вы смеете? Кто вам позволил! — исполненная негодования, накидываюсь я на девочек.

— Ах! ты еще бранишься! Mesdam'очки! Вот неблагодарная! Она еще бранится! Мы разбудили, она звонка не слышала, по доброте услужили, a она… Да после того тебя проучить следовало бы хорошенько!

И ненавистное лицо Колибри и ее кривящийся рот предстали передо мною.

— Проучить! Проучить хорошенько! — слышится со всех сторон.

— A вот что мы сделаем! Так как она злится за то, что ей не дали спать и разбудили, то мы ей и не дадим подняться. Хватайте, mesdam'очки, ее вещи и унесите подальше, пускай остается в постели в одной сорочке до второго звонка.

И прежде, чем я успела предпринять что-либо, толстушка Додо хватает мои чулки и несется с ними по дортуару, a за нею Стрекоза летит с моею нижнею юбкою, размахивая ей во все стороны. Сладом за ними, дикими скачками, скачет тяжеловесная Мендельша с моим матросским костюмом в руках. И, наконец, неуклюжая рябая Беклешова, схватив в каждую руку по моему ботинку, тоже улепетывает во все лопатки от моей постели. Дорина ничего не несет: она стоить на пустом табурете, на котором до этой минуты лежало мое аккуратно сложенное белье, и смотрит на меня… Ужасно смотрит! Ее черные глаза так и пронзают меня иглами насквозь… О-о! Как я ненавижу эти черные глаза, этот горящий насмешкою взгляд, все это лицо криворотой красавицы! Бррр, как ненавижу!..

Но мне некогда предаваться охватившему меня порыву ненависти: надо спасать свои вещи, обязательно спасать.

И в одной рубашонке, с растрепанными волосами, босая, растерзанная, я несусь со всех ног за толстенькой Додошкой, y которой первая и важнейшая принадлежность моего туалета — чулки.

Мои ноги быстры, Как у оленя. Недаром Гриша и Копа едва поспевали за мной. В две минуты я настигаю Додошку, всю красную и запыхавшуюся от бега, и хватаю ее за плечи.

— Ай, ай, ай! — продолжительно и звонко визжит девочка и приседает к земле.

Ha половине шестых переполох и суматоха.

— У седьмушек режут кого-то! — слышится там. Должно быть, я страшна, растерзанная, с всклокоченными волосами, с дикими блуждающими глазами, когда дрожащим от волнения голосом говорю Додо, помертвевшей от страха:

— Если ты не отдашь мне чулки, дрянная девчонка, то… то… то я откушу тебе твой противный нос.

Додошка оглашает дортуар новым визгом — и мои злополучные чулки летят мне прямо в лицо. В ту же минуту я слышу голос за моими плечами:

— И тебе не стыдно!.. В одной рубашке… босая! Марш одеваться сейчас! Что «шестерки» подумают о нас Хорошенькая новенькая у седьмых!

Я быстро оглядываюсь. Передо мною стоит Петрушевич, обнявшись с княжной. Петрушевичъ мне не стыдно нисколько. Смутным инстинктом я угадываю, что она совсем, как я: и в одной рубашонке побежит, босая, и нос откусит в случае надобности… Но вон та высокая, статная, рыже-красная девочка с холодимыми глазами навыкате и такими выхоленными руками, той я стыжусь. Она, по своему характеру и привычкам, какая-то «чужая» всем этим шаловливым, отчаянным, но простеньким девочкам. Чужая и мне. И кинув косой взгляд на мои босые ноги, я невольно краснею и потупляю глаза.

Оля Петрушевич, Мышка или. «Петруша». Как ее все называют, словно угадывает мои мысли.

— Сейчас же отдайте Воронской ее одежду! — кричит она звонким голосом. — Сию же минуту отдайте!

И — странное дело! — эта смуглая, худенькая девочка с черными искрящимися глазами и звонким голосом делает больше, гораздо больше, нежели я моей глупой угрозой откусить нос. По крайней мере, со всех сторон появляются сконфуженные детские лица и вмиг у моих ног и мои ботинки, и платье, и белье… — Одевайся скорее! — кричит смуглая Оля, — я помогу тебе.

Мне остается только повиноваться. В одну минуту я уже в умывальной. Там у медных кранов моются две девочки: одна черненькая, «Мишка», которую я уже знаю, другая очень бледная, высокая, полная девочка с усталым, грустным лицом.

— Я уверена, что меня не спросит француз сегодня! — говорит высокая девочка, — он меня в прошлый раз спрашивал.

— A все-таки выучить не мешало, Лида.

— Выучу, пожалуй… С тобой разве можно не выучить, Мишенька! — и полная, бледная девочка ласково улыбнулась Мишке.

— Это Лидия Лоранова. — шепнула мне Петруша. — Они подружки с Лизой Маркевич и поклялись «дружиться» до самого выпуска.

— Ах, как это хорошо! — вырвалось у меня невольно.

— Что хорошо? — удивилась Оля.

— Да быть дружной с кем-нибудь, — произнесла я, — заступаться друг за друга, вместе учиться…

И вдруг новая мысль поразила меня. Я быстро обернулась к стоявшей за мною Петрушевич.

— Знаешь что, — внезапно перейдя на «ты», проговорила я, — давай будем также подругами. Ты лучше их всех здесь и я тебя люблю!

Она покраснела, потом опустила глаза.

— Видишь ли, Воронская, — произнесла она. — Ты сама мне очень нравишься. Знаешь, ты не такая как другие: в тебе есть что-то, чего нет во всех их: ты смелая какая-то, храбрая, даже отчаянная. Мне это нравится и… и… я бы охотно стала твоей подругой, a только…

— Что только? — начиная уже «закипать», выкрикнула я.

— Надо узнать, позволит ли Варя…

— Кто? Какая Варя? — удивилась я.

— Да Голицына-Остерман. Мы с ней с самого поступления подруги… Только она ведь редко в классе бывает: то больна, то дома. Она из-за слабого здоровья всегда дома живет. Так я думаю, что она позволит…

— Убирайся ты с твоей Варей! — вскричала я в бешенстве, — мне не надо такой дружбы, в которой еще у кого-то позволения приходится спрашивать. Дружись со своей Варенькой и отстань от меня!

И, быстро схватив свою мыльницу и зубную щетку: я кинулась в дортуар, но сразу остановилась.

— Ах! — вырвалось у меня невольно криком восторга, неожиданности и изумления.

На пороге дортуара стояла моя ночная красавица, женщина в белом, виденная мною ночью. Так это не было ни сном, ни грезой, все происшедшее со мною вчера?..

Я смотрела, широко раскрыв глаза, вся дрожа от волнения. Она была теперь в синем платье, и едва ли еще не лучше казалась в нем, нежели в своем бальном туалете. Синий бархат воротника особенно оттенял снежную белизну и нежный румянец ее прелестного лица. Она стояла, протягивала мне руки и улыбалась.

— Здравствуй, здравствуй, милая моя беглянка! — произнесли с чарующей улыбкой хорошо знакомые мне свежие румяные губы.

— Ах, кто это? — вырвалось помимо воли у меня из груди.

— Это Марионилла Мариусовна Вульф, наша классная дама, — ответили мне сорок голосов зараз.

Я тихо вскрикнула и бросилась на шею к моей ночной волшебнице…

ГЛАВА VI

Прием. — Седьмушки устраивают «бенефис». — Я заслуживаю уважение Петруши и аристократки

— Неужели это наша Лидюша? Девочка, что они сделали с тобой!

Это говорит Катишь и ее пухлое личико собирается в плаксивую гримасу. Тетя Лиза молчит, но и по ее доброму исхудавшему лицу я вижу, как она настрадалась за все последнее время.

Они пришли повидать меня в обычный день «приема» и сидят теперь обе в большой институтской приемной, рядом с родственниками и родственницами других институток, приехавшими проведать своих дочерей, племянниц или сестер.

Я стою перед ними смешная, как карлица, в длинном камлотовом зеленом платье, топорщащемся вокруг меня. Белая пелеринка съехала на бок. Манжи, то есть рукавчики-трубочки из полотна, так длинны, что в них совершенно исчезают детские ручонки с запятнанными чернилами пальцами. Я поминутно тревожно оглядываюсь во все стороны и приседаю перед проходящими «синявками» и «старыми девами» (как я по примеру моих новых товарок по институту, уже привыкла называть классных дам и пепиньерок).

В одну минуту я поверяю тете и Катишь, что m-lle Рабе — «придира», а m-lle Вульф — «дуся» и такая красавица, что ни в сказке сказать, ни пером описать. И что Колибри ужасный «командир» и все ее боятся в классе, что Зернская, батюшкина дочка, у нас первая ученица, что Лоранову прозвали «королевой», хотя она совсем не похожа на королеву и что Петруша мне больше всего нравится, хотя она смотрит в глаза своей противной «аристократке».

Тетя и Катишь слушают меня и счастливо улыбаются. Им кажется, что снова вернулась к ним прежняя Лидюша и что эта смешная, неуклюжая девочка в зеленом камлотовом платье принадлежит им снова вся, с головы до ног.

— А я тебе радость привезла! — говорит тетя.

— Какую?

— Угадай!

— Кизиловое варенье принесла, мое любимое?

— Это само собой: и кизиловое, и морошку. Только то, что я хочу сказать, лучше чем варенье.

— Ну, тогда тянучки от Кочкурова?..

— Лучше, нежели и тянучки! — смеется Катишь.

— Ну, тогда… тогда… я уж решительно не понимаю… — и я развожу руками, окончательно сбитая с толку.

— Я привезла тебе известие, что мы все поедем в Царское Село провести там Пасху, — говорит тетя Лиза и глаза ее смеются. — Что ты скажешь на это?

— Ах! — вскрикиваю я, подскакиваю и висну у нее на шее.

Дежурная на приеме дама, старая, сморщенная m-lle Ефросьева, «собственность» третьих, посылает ко мне пепиньерку сказать, что если я позволю себе визжать таким образом, она отправит меня в класс.

Я конфужусь, но ненадолго.

Ехать в Царское Село, видеть родные места, друзей, Колю Черского, моего рыцаря, и всех остальных, быть там, куда я не надеялась уже попасть (так как «солнышко» получил новое назначение и должен был, не сегодня-завтра, переехать в другой город), — Господи, это ли не счастье!

— А папа-Алеша тоже будет с нами? — спрашиваю я и разом смолкаю: тот, о котором мелькнула у меня беспокойная мысль, стоит на пороге зала, чудный, красивый, изящный. Вокруг него суетятся дежурные воспитанницы. Я знаю, что все они поголовно «обожают» его, несмотря на то, что я всего лишь неделю в институте и он только два раза успел навестить меня.

«Солнышко» улыбается своей очаровательной улыбкой. Я с гордым торжеством оглядываю соседние скамьи, на которых сидят во время приема девочки с их посетителями — родственниками и родными.

«Нет, скажите по совести, найдете ли здесь другой такой же красивый отец?» — допытывает мой торжествующий взгляд, и я, сломя голову, несусь к нему на встречу.

Он целует меня крепко-крепко и идет со мною к нашей скамейке.

С тетей Лизой они здороваются холодно, едва пожимая руку друг другу. Меня мучит вопрос: что с ними случилось? Почему они поссорились? Что такое произошло между ними?

Час приема промчался, как сон. Звонок дребезжит в коридоре… Посетители спешно прощаются и уходят. Я бегу вприпрыжку за папой до самых коридорных дверей.

— Что за ужасная манера! Скачет, как коза!.. — шипит Колибри, успевшая проститься с своим братом-кадетом и спешно прошмыгнувшая мимо нас.

«Солнышко» не слышит ее воркотни, но я слышу и бросаю нее сердитый взгляд.

Впрочем, я и не думаю сегодня злиться на Дорину. Радость, сообщенная тетей, так велика, что она охватила всю меня с головою.

Как в тумане целую я «солнышко», тетю и Катишь и тороплюсь в класс. Сегодня четверг и ровно в два часа начнутся опять уроки.

Едва я появляюсь в классе, как меня поражает шум и суматоха, господствующая в нем. Стрекоза сидит на кафедре, машет линейкой и кричит:

— Это свинство! Это безобразие! Гадость! Он не смеет делать этого! Ходячая аптека, карболка противная

— Горчичник французский! Мятная эссенция! Касторовое масло! — раздается голос Мендельши, и в одну минуту она уже стоит рядом на кафедре со Стрекозой.

— Травить его! Травить за это! — то там, то здесь слышались раздраженные голоса.

— Травить Миддерлиха! Бенефис ему хороший закатить, бенефис с подношением!

— Да, да, бенефис! Бенефис, непременно!

— Что такое? Что случилось? — спросила я, поймав за рукав пробегавшую мимо меня высокую темноглазую Клеонову.

Со дня моего поступления в институт прошла неделя. За эту неделю девочки успели привыкнуть ко мне, и только разве одна Дорина и ее приверженцы, в роде Додошки, Мендель, Беклешовой, Лодыгиной, которых ловкая, хитрая девочка сумела подчинить себе, относились ко мне с предубеждением. Я уже перестала быть для остальных «новостью» и моя особа не представляла такого интереса, как было раньше. Да и потом у новенькой, которую так хотели «затравить», оказался бойкий язычок и уменье отпарировать удары, и поэтому дальнейшие нападки на нее показались не безопасными для девочек.

— Видишь ли, Вороненок, — объяснила мне веселая, жизнерадостная хохотушка Стрекоза, — учитель географии Миддерлих не придет от 3-х до 4-х в свой час, а явится в первый пустой час, в который нам Марионилочка читать хотела, «Ледяной дом». У него, видишь ли, с инспектором дело какое-то выискалось и он другого времени не нашел!.. Ужасная дрянь этот Миддерлих. Да пусть не радуется: мы ему такой сегодня подкатим «бенефис»…

— Что? — не поняла я выражения.

— А вот увидишь! Ты еще не знаешь, что такое «бенефис». Но ты сама, собственными глазами увидишь… Скандал выйдет большой… «Шестерки» нас выучили… Они своему Тормеру такой же «подкатили».

Догадываясь, что учителю географии предполагается устроить какую-то гадость, а не могла удержаться, чтобы не спросить:

— В чем же виноват Миддерлих и почему Марионилочка не может читать от 3-х до 4-х? Не все ли равно?

— Ах, ты ничего не понимаешь, Воронская… От трех до четырех m-lle должна к maman идти с дневным отчетом и ей не до того будет. Так у нас и пропадет сегодня ее чтение. И все из-за нашего Навуходоносора, т. е. Миддерлиха! И потом, вообще надо же его посадить на место… Несправедливый он, изверг, злющий!.. На что Лимоша Зернская — первая ученица, и ее не пощадил в последний раз: шестерку поставил… а за что? За то, что про Карпаты забыла. Очень нужно помнить Карпаты! Сам он Карпаты — Навуходоносор противный!.. Вот увидишь, что за славную штучку мы с ним выкинем!..

Она еще хотела сказать что-то, но в эту минуту дверь класса широко распахнулась и сам «Навуходоносор» появился на пороге, а вместе с ним появился острый и противный запах карболки, неразлучный с особою нашего учителя географии. У него, как я уже успела узнать, болели ноги и он лечил их какою-то мазью с запахом карболки.

Это был полный высокий человек, коротко обстриженный под гребенку, с сизым носом, испещренным синими жилками и прозванным в институте за это «Великой системой рек и озер».

Прежде чем географ вошел на кафедру, он своими маленькими мышиными глазками оглядел испытующе весь класс.

— Что у нас задано на сегодня? — обратился он к дежурной, Лидин Лорановой.

Та ответила.

— Г-жа Мендель! Неугодно ли вам перечислить какие реки протекают на севере России, — произнес скрипящий, неприятный голос географа.

Оля Мендель бойко вскочила со своего места и подошла к доске с натянутой на ней картой, находившейся как раз против стула учителя, на котором Навуходоносор уселся со всеми предосторожностями.

— Обь, Енисей, Лена, Амур… — начала девочка, смело водя по карте линейкой и вдруг остановилась сразу. — Нет, я не могу, — прошептала она, быстро. выхватив платок из кармана и прикладывая его к губам, — я не могу больше… Меня тошнить… Здесь ужасно пахнет карболкой… Точно в больнице…

И шалунья с гримасой из-под кончика платка скосила глаза на географа.

Учитель сначала побледнел, потом покраснел и притом так сильно, что его лиловый нос принял разом фиолетовый оттенок.

— Садитесь, пожалуйста, — произнес он, отпуская на место Мендель и не зная что еще сказать от смущения. Очевидно, он разом понял злую выходку.

Мендель, фыркая и давясь в платок, проскользнула к своей парте.

Через минуту на ее месте у кафедры стояла Стрекоза, вызванная за нею немного пришедшим в себя учителем. Она только что успела выйти на середину класса, как внезапно замахала рукой и закричала:

— Ах, карболка!.. Невозможно пахнет карболкой!.. Вы не знаете отчего это? — и она отпрянула назад к своему месту, прежде чем Навуходоносор отпустил ее. С последним происходило нечто невероятное. Он поминутно менялся в лице, то краснее, то бледнее. Комисарова, дежурившая вместо m-lle Рабе в нашем классе, сидела как на горячих угольях, решительно недоумевая в чем дело.

— M-lle Дорина! Не сможете ли вы мне ответить урока? — уже не прежним обычно резким, а заискивающим тоном обратился Навуходоносор к Колибри. Очевидно, выходка девочек немало смущала его.

Колибри встала, сделала несколько шагов по направлению к кафедре, и подойдя к учителю, неожиданно закрыла лицо руками, сильно пошатнулась уже готова была грохнуться на пол, но подоспевшая Комисарова подхватила свою любимицу и почти чуть ли не на руках вынесла ее из класса.

— Что с г-жою Дориной? — недоумевающе обратился к нам учитель.

Тогда Додошка стремительно поднялась со своего места и звучно проговорила, глядя в самые глаза Миддерлиха дерзкими, вызывающими глазами:

— Нет ничего удивительного, что Дориной дурно. Здесь невозможно пахнет карболкой. Кто-то, очевидно, принес сюда банку с карболкой или, может быть, нарочно сделал себе примочку из нее… У нас у всех кружится голова, поэтому мы не можем сидеть в классе. Я сама еле сижу.

Миддерлих понял, что все сказанное относилось к нему, остро взглянул на дерзкую девочку, вспыхнул и завертелся па стуле. Потом быстро вскочил с кафедры и с изменившимся лицом кинулся к двери.

— Ходячая аптека!.. Карболовая примочка!.. Касторовое масло!.. — понеслись за ним вдогонку.

Девочки еще хотели крикнуть что-то, но в эту минуту дверь снова раскрылась и инспектор классов Тимаев появился на пороге в сопровождении злосчастного Навуходоносора, на лице которого не осталось и следа смущения.

— M-lle Мендель, Рант и Даурская, извольте подойти к кафедре и перечислить реки России, — произнес повелительным тоном Тимаев, и обычно ласковое и приветливое лицо его разом приняло строгое выражение.

Тимаева в институте все побаивались. Он, как говорили, «сумел внушить к себе и уважение, и страх», и никто во всем институте не решался ему противоречить или делать какие-либо неприятности.

Названные девочки поэтому покорно встали и вышли на середину класса.

Конечно, никого из них теперь уже не тошнило ни никому не сделалось дурно. Точно запах карболки испарился бесследно из класса седьмушек и на вопросы они отвечали как ни в чем не бывало.

Миддерлих торжествовал и оттого, что «травля» не удалась, и оттого, что девочки отвечали из рук вон плохо, и он мог отомстить им, понаставив по крупной единице каждой из них.

Как только урок кончился и оба — и инспектор, и учитель — вышли из класса, я, сами не знаю как, очутилась на кафедре, плохо сознавая то, что хочу сказать и — или сделать сию минуту

— А, по-моему, то, что вы сделали, это гадость невероятная! — вскричала я, стуча по столу кафедры и обводя разгоревшимися глазами весь класс.

— Что*? Что гадость? Что с тобой, Воронская! Что ты говоришь?! — встрепенулись они. — Кто сделал гадость? Что такое?

— Вы гадость сделали! Вы, вы! — продолжала я, стуча и волнуясь.

— Воронская! Как ты смеешь браниться! Ты с ума сошла! — накинулись они на меня со всех сторон.

Но я уже ничего не помнила и не понимала.

— Нет! Не я сошла с ума, а вы, вы все! — запальчиво с новым и новым приливом негодования закипала я. — Разве это честно? Разве порядочно'? Раз задумали травлю, худо ли, хорошо ли, но ведите до конца, а то инспектора испугались! Исподтишка только свои штучки проделывать умеете, а той смелости нет, чтобы открыто при всех действовать, начистоту! Стыдитесь! Ведь это малодушие, трусость, гадость!

— Воронская! Дрянь! Мальчишка! Как ты смеешь ругаться, противная! — полетело мне в ответ.

— Да, да, да! Смею! Смею! Смею! — подхватила я с каким-то новым приливом негодования. — Смею! Во-первых, вся эта история — нечистая, противная, грязная! Прежде всего ведь он больной — Миддерлих, и смеяться над болезнью — гадость! Пусть я дрянь и мальчишка, но я вам говорю, что сама никогда бы не сделала ничего подобного. Подлость это — да, да, да!

Мои глаза так и бегали по толпе окруживших кафедру девочек. Мое лицо и щеки пылали, уши горели и вся я тряслась от гнева, жалости и негодования.

— Воронская, гадкая, скверная, фискалка! — слышала я чей-то взбешенный голос и мгновенно что-то тяжелое пролетело мимо меня и ударилось в стену.

Я презрительно повела плечом, не стараясь даже взглянуть на того, кто пустил в меня книгой. Я только обводила глазами толпу всех этих девочек, взволнованных, взбешенных и возбужденных не менее меня. Оскорбления, щедро брошенные им по их адресу, не прошли даром.

— Воронская! Негодная! Противная! Сорвиголова! Дикарка! Мальчишка! — кричали вокруг меня исступленные голоса.

И вдруг весь этот шум и гам покрылся здоровым, трезвым и резким окриком:

— Молчать! Сию минуту молчать! Галдят, точно мальчишки! Безобразие!

Чернокудрая смуглая девочка вбежала ко мне на кафедру и стала рядом со мною

— Воронская, дай мне пожать твою руку! — взволнованно путаясь и волнуясь вскричала она. — Ты права. Чем он, бедный Миддерлих, виноват, что заболел и должен, несмотря на свою болезни, несмотря на свои обернутые карболовыми компрессами ноги, являться в класс, чтобы не потерять заработка? Да, ты права, Лидочка! Слышишь, Воронская? Ты лучше их всех, потому что заступилась за него. И я, и Варя решили сказать тебе это. Ты самая благородная, самая лучшая из них.

И она с презрением метнула взглядом на разом присмиревшую толпу девочек.

— Позволь мне и Варе быть твоими друзьями, Воронская… Я нарочно, в присутствии всего класса, прошу у тебя твоей дружбы, которой могу только гордиться. Да! да!

— Ах! — вырвалось у меня радостным звуком и я широко раскрыла объятия.

Петруша со свойственной ей живостью кинулась в них. Вслед затем подбежала и бледная Варечка, и я расцеловалась с нею.

А в это время к нам уже подошли Лиза Маркевич, грустная темноглазая Лида Лоранова, Катя Вальтер, Зернская и многие другие. Только кружок Колибри, состоявший из нее самой, Стрекозы, Мендель, Додошки, да «бабушка» Беклешова со злобою шипели мне вслед:

— Проповедница какая! Вот еще!.. Командирша! Дикарка!

Но я не обращала внимания на этот злостный шепот.

— Оставь их, душка! — шептала мне на ухо моя новая подруга Петруша. — Они, как шавки на слона, полают-полают и перестанут! а я тебя очень, очень люблю, — прибавила она неожиданно, — и Варенька тоже…

И мы опять крепко расцеловались.

ГЛАВА VII

Я съедаю завтрак француза. — Астраханка. — На суде. — Истерика

Дни летели за днями, и я понемногу привыкла к моей «тюремной» жизни в институте. «Солнышко» навещал меня почти ежедневно в маленькой зеленой приемной, где мы могли сидеть с ним обнявшись по «домашнему» и говорить обо всем, не опасаясь проницательно-насмешливых глаз классного начальства. Два раза в неделю приходили ко мне тетя Лиза с Олей, а иногда и Линуша с Катишь. Я их познакомила с моими обеими подругами. Петруша им ужасно понравилась. Горячая, несдержанная, увлекающаяся девочка с ее добрым сердцем и необычайной ласковостью не могла не нравиться кому бы то ни было. Зато «аристократка» Варя не сумела стяжать общих симпатий. Линуше и Катишь она показалась чересчур вычурной; тетя Оля заметила, что смешно маленькой девочке так заниматься своей внешностью, полировать ногти и прочее, и прочее. Только тетя Лиза сумела оценить по заслугам эту гордую, скрытную, чрезвычайно щепетильную в делах чести и порядочности девочку. Она была очень горда, очень сдержанна, вышколена и никогда не выражала своих чувств. Ее мать, холодная, важная и гордая аристократка, не умела ласкать дочь, и маленькая Варя росла, не имея понятия о материнской ласке. Мне она показалась слишком холодной, да и я как-то чуждалась ее. Зато с Петрушей мы сошлись так, что я вряд ли полюбила ее меньше Лели Скоробогач и Коли Черского.

Была суббота, одна из тех томительных постных суббот, когда по всему институту носился запах жареной корюшки на постном масле и вареного саго с красным вином. Я не могла есть постного. Меня не приучили к постной пище дома, и поэтому неудивительно, что под ложечкой y меня сосало от голода и в желудке была довольно красноречивая воркотня.

— Я есть хочу! — произнесла я тихонько моей соседке по парте Вальтер.

Катя Вальтер, миловидная шатенка из «парфеток», т. е. лучших учениц, сделала в мою сторону сердитые глаза, потому что как раз в эту минуту учитель французского языка, m-r Вале, объяснял с великим старанием на французском диалекте, что Франция была бы великою державой, если бы…

Но мне не пришлось услышать, почему Франция «была бы великой», так как m-r Вале, заметив мои бесконечно рассеянные глаза, вызвал меня к доске и велел повторить, что он сказал нам только что.

Но повторить я не могла, так как не слышала ни слова из сказанного, занятая мыслью о том, что мне придется просидеть весь день голодною.

— Très innatentive, m-lle! — рассердился француз не на шутку, — vous aurez un zéro. Tenez![4]Очень не внимательны, м-ль. Я вам ставлю нуль.

— Monsieur Vаlé, — произнесла я жалобным голосом, — je n'en suis fаutive: j'аi fаim.[5]Я совсем не виновата. Я голодна.

Доброе лицо француза, которому он только что придал строгое, сердитое выражение, задрожало от смеха.

Девочки дружно фыркнули. Комисарова даже на стуле подскочила от неожиданности.

— Воронская, не срамись! — прошипела Дорина со своей скамейки.

— Ничего не срамлюсь! — сверкнув в ее сторону взором, крикнула я запальчиво, — срам падать притворно в обморок, а есть хотеть нисколько не срам.

И потом, глядя в самые глаза француза уже веселым, смеющимся взглядом, я произнесла с каким-то особенно лишим задором:

— Я ужасно хочу есть, m-eur Вале, у-жа-с-но! Я в постные дин постоянно голодна, потому что, вы сами понимаете, что корюшкой, салакушкой и печеной картошкой насытиться нельзя.

Комисарова, заменявшая в этот урок m-lle Рабе, вся позеленела от злости. Девочки переглядывались и тихо шушукались. Вале, понявший все от слова до слова (он отлично говорил по-русски), хохотал, трясясь на стуле.

За ним засмеялись и девочки, дружно, весело, всем классом.

— Ох! Ох! — стонал он между взрывами хохота, — on les tient bien en maigre, les pauvrettes![6]Их держат впроголодь, этих бедняжек. — И потом быстро опустил руку в карман и, вытащив из него маленький сверток, передал его мне со словами: — C'est mon propre déjeuner, que j'аi аpporté pour moi, tenez![7]Это мой собственный завтрак, который я принес для себя. Без малейшей тени смущения я подошла к кафедре, взяла сверток y француза и, вернувшись на место, быстро развернула его. В свертке оказалось два бутерброда с ветчиной и печеное яблоко. Я спокойно рассмотрела их и принялась есть. «Парфетка» Вальтер, моя соседка, брезгливо косясь на меня, отодвинулась на самый угол скамейки и смотрела на меня оттуда округленными от ужаса глазами. Но я, нимало не смущаясь ее взглядом, неторопливо съела оба бутерброда и яблоко следом за ними. Потом аккуратно сложила пропитанную жиром бумажку и, встав с моего места, сделала низкий реверанс французу, подкрепив его значительным «merci».

Вале, улыбаясь, закивал мне головою и произнес, обращаясь ко всему классу:

— Pаs mаl аppétit du tout![8]Не дурной совсем аппетит. — и снова засмеялся. Девочки вторили ему, глядя на меня теперь—одни снисходительно, насмешливо, другие поощрительно и шутливо. Но когда кончился урок, Комисарова подскочила ко мне взволнованная, сердитая и стала трясти меня за плечи, приговаривая:

— Дрянная девчонка! Осрамила класс! Осрамила! Как y тебя язык повернулся выклянчивать завтрак y учителя! Позор! Надо совсем быть без стыда, чтобы так делать! Это запишется на скрижали институтской истории, да! И тебе это не стыдно, Воронская? — спросила она в заключение.

— Ничуть! — отвечала я, спокойно глядя на озлившуюся пепиньерку, — вот если бы я два завтрака съела, то это было бы позорно, а то я к «казенной» салакушке и не притронусь. Можете ее отдать вашей любимице Дориной.

— Дерзкая! Дерзкая! Молчать, молчать сию минуту!.. Ты будешь наказана!.. — топая ногами, закричала пепиньерка и, схватив меня за руку, потащила вперед и поставила перед первой парою (класс выстроился, чтобы идти к завтраку).

Обыкновенно перед первою парою ставили какую-нибудь провинившуюся ученицу, — «на позор», как говорили в институте, — и называли ее «факельщиком». Наказанная таким образом шла всегда, закрыв лицо руками, вся в слезах. Но я и не думала плакать.

Я видела торжествующую улыбку Колибри и ее любимицы Додошки, я видела испуганное личико моей милой Петруши и укоризненные покачивания головы аристократки Вари, но с меня все лилось сегодня, как с гуся вода. Знакомое мне шаловливое настроение овладело мной. История с французским завтраком представилась мне такой комичной, что я чуть не громко фыркала, идя в столовую впереди класса.

— Mesdam'oчки, смотрите-ка: опять «факельщик» y седьмых! — кричали наши враги «шестерки» при виде меня, важно выступавшей с гордо поднятой головой.

— Говорят, Воронская y Вале завтрак из кармана выудила, оттого и в «факельщики» попала, — слышала я предположения старших воспитанниц.

Мне было смешно, ужасно смешно.

— Вовсе не выудила, — совершенно позабывшись, крикнула я в ответ. — Он сам дал. Ветчины дал! Вынул из кармана и дал! Целый окорок!

— Наказанные не разговаривают! — прошипела за моими плечами пепиньерка.

Но до «шестых» долетела моя фраза и привела их всех в дикий восторг.

— Ха, ха, ха! — неистовствовали они, — целый окорок из кармана! Только Воронская может выдумать что- либо подобное! Молодец, Воронская! Прелесть! Душка, Воронская, я буду «обожать» тебя! — неслось за нами вдогонку.

— Мальчишка! Кадет! Разбойник! — шипела позади меня Комисарова.

«Ладно, ладно, ругайся! — мысленно говорила я, — а все-таки меня уже многие здесь любят, а тебя никто! Никто! Никто! Дорина разве, да и то потому, что подлизывается, а искренно ни одна душа не полюбит никогда, ни за что»…

Однако бутерброд француза очевидно не был достаточной пищей для голодной девочки, и очень скоро я почувствовала это. К часу дня y меня снова поднялась воркотня в желудке и адски засосало под ложечкой.

Недолго думая, я отправилась наверх к дортуарной девушке Матреше, которой щедро перепадало от «солнышка» на чай. Она мне и постель стлала «под шумок» за «два целковых» в месяц, и черного хлеба таскала в кармане в «голодные» дни. Увидя меня на пороге умывальной, Матреша сразу догадалась за чем я пришла, живо запустила руку в карман и извлекла оттуда огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью.

— Вот вам свеженького, мамзель Воронская, кушайте на здоровье! — приветливо улыбаясь, проговорила она, протягивая краюшку.

— Ах, хлеб, Матреша! Ну-у! Только хлеб?.. — разочарованно протянула я, — мне бы солененького чего-нибудь!

— Ишь вы какая прихотница! — засмеялась Матреша, — что выдумали. Ну, ладно, принесу вам солененького. Говорите что?

— У меня только восемь копеек в кармане, — произнесла я с грустью, — на это многого не купишь.

— Да уж свежей икры не получите. А вот астраханку разве!

— Что это такое, Матреша, астраханка?

— Это селедка копченая, — пояснила она. — В мелочной лавке продается. Страсть вкусна!

— Вроде сига? — спросила я, и напоминание о моем любимом копченом сиге заставило меня облизнуться.

— Ну, сиг не сиг, а похоже! Да вот сами увидите. Давайте деньги, я сбегаю в лавочку…

И приняв от меня медные гроши, Матреша схватила на ходу платок и стрелой вылетела из дортуара, крикнув мне мимоходом, чтобы я ее подождала.

Спустя несколько минут она уже снова была в дортуаре.

— Вот нате-кась скорее, — вся запыхавшаяся от бега, проговорила она, протягивая мне что-то большое, обернутое жирной бумагой, — меня надзирательница кличет.

И в одну минуту она исчезла за дверью. Я быстро развернула бумагу. На меня пахнуло странным, невкусным запахом. Но голод взял свое. Я со всех сторон осматривала большую коричневую рыбу, очутившуюся в моих руках, и отломив кусочек от хвоста, сунула последний в рот.

«Бррр! Запах не важен, а на вкус еще хуже! Гадость порядочная!» — решила я, и вдруг неожиданная мысль мелькнула в моей голове: «она сырая, эта madame астраханка! Ее вероятно еще спечь надо. Печеная она, во всяком случае, должна быть вкуснее».

И вмиг подхватив завернутую в бумагу астраханку, я подбежала к печке, которая уже не топилась, а только тлела красноватыми, поминутно тухнувшими углями, и сунула туда мою астраханку вместе с бумагой.

Едва я успела отойти от печки, как страшное зловоние наполнило все кругом, — и дортуар, и умывальню. Казалось, в печке лежала не селедка-астраханка, а труп покойника, который начинал разлагаться. Страх охватил меня. Я металась по комнате, не зная что предпринять, за что схватиться. В ту минуту, когда я бегала из угла в угол, от печки к двери, от двери к кровати, на пороге неожиданно появилась миниатюрная фигурка Колибри.

— Воронская! Что ты делаешь здесь одна? — подозрительно оглядывая комнату своими красивыми карими, но глубоко антипатичными мне глазами, произнесла она.

— Не твое дело! — крикнула я грубо.

Колибри разом изменилась в лице и, поводя носом, испуганным голосом вскричала:

— Воронская! Что это? Что это за ужасный запах? Что ты наделала здесь? Ты что-то спалила в печке! Воронская, говори же! Говори! Кого ты сожгла там?

— Никого! Не выдумывай, пожалуйста! — внушительно проговорила я.

Ho она уже не слушала, что я говорила. С диким, неистовым криком понеслась она по дортуару, выскочила в умывальню, оттуда в коридор, и через минуту я слышала, как она кричала на лестнице: — M-lle! M-lle! Идите сюда! Скорее идите сюда! Воронская кого-то сожгла в печке. Я замерла от ужаса.

Через минуту, другую — две «пятые» заглянули к нам в дортуар и, зажимая носы от царившего теперь в нем невыносимого смрада, спросили: — Воронская, душка! Кого ты сожгла в печке? Я только что собралась ответить им, что мне подвернулся сам черт и что я его сунула за печную заслонку, как в дортуар вошла m-lle Рабе в сопутствии Комисаровой и с целой свитой наших седьмушек позади. Все они старательно зажимали носы носовыми платками и смотрели на печку.

Бросив на меня глазами, полными ужаса, красноречиво-свирепый взгляд, m-lle Рабе величественно приблизилась к месту моего преступления, собственноручно открыла печную дверцу и осторожно щипцами вытащила оттуда злополучную астраханку, успевшую обуглиться и сморщиться в достаточной мере.

— Ах, какой ужас! Змея! — вскричала Додошка и закрыла лицо руками.

— Даурская, не юродствуй! — прикрикнула на нее «аристократка», ничуть не стесняясь присутствием начальства.

Между тем m-lle Рабе подошла ко мне, держа злосчастный, полу сгоревший труп селедки и, потрясая им в воздухе, проговорила:

— Что это такое? И откуда ты достала эту гадость? Я тотчас же охотно ответила любопытно уставившимся на меня девочкам на первый вопрос, что это просто «такая рыба, похуже сига и получше селедки», по месту своего рождения называемая «астраханкою», и что я достала ее…

Тут я запнулась.

Не могла же я выдать дортуарную Матрешу. Я молчала.

— Откуда она у тебя? — еще раз произнесла классная дама.

— Надеюсь, астраханка не приплыла к тебе? — с ехидной улыбочкой вставила свое слово Комисарова.

«Господи, до чего она неостроумная! — подумала я, несмотря на жуткую минуту, — я бы куда лучше сострила!»

— Изволь отвечать! — прикрикнула m-lle Рабе, — откуда y тебя эта гадость?

Я молчала.

— Ты не ответишь?

Новое молчание.

— В последний раз спрашиваю тебя, Воронская, откуда ты получила эту селедку? Ответишь ли ты мне?

Я молчу. Зеленые насмешливые глаза Рабе впиваются в меня острым, испытующим взглядом. Мне становится жутко от этого пристального взгляда сердитых глаз. Мне кажется, что они плывут по воздуху ко мне, эти зеленые яркие точки. Мне становится мучительно тяжело под их взглядом, мучительно и невыносимо. Я чувствовала, как жилы на моем лбу надулись и как капли пота выступили на нем. Я похолодела вся с головы до ног. Зеленые глаза точно ворвались мне в душу, точно завладели ею.

До крови закусив себе губы, чтобы как-нибудь помимо воли не сорвалось с них имя Матреши, я схватилась за голову и, дико вытаращив собственные глаза, пронзительно и нервно закричала:

— Не смотрите на меня так! Скальпируйте меня, колесуйте меня, сдерите с меня живой кожу, я не скажу вам ничего! Ей-богу, не скажу! Клянусь, не скажу! Честное слово! Честное слово! Честное слово!

Я чувствовала, что при последних словах лицо мое подергивалось судорогой, а глаза мои начинают блуждать, как это случалось иногда со мною в минуты сильного волнения.

— Это еще что за кликушество? — строго прикрикнула на меня моя мучительница. — Сейчас перестать! Сию минуту! Слышишь?

И ее, пальцы больно впились мне в плечо.

— А теперь марш в дортуар, — и она толкнула меня по направлению моей кровати.

Но тут случилось нечто неожиданное. В своем припадке гнева m-lle Рабе так взмахнула астраханкой, что хвост y злополучной рыбы остался y нее, в то время как туловище отлетело в угол.

Не знаю, смешно ли мне показалось это, или просто натянутые нервы не выдержали, но я засмеялась на весь дортуар. Через минуту смех перешел в дикий хохот, хохот в рыданье. Я хохотала без удержу, в то время как крупные слезы потоками катились по моим щекам.

— Никто не принес! Никто не дал! Сама взяла, сама принесла! — кричала я между всхлипываниями.

— С ней истерика! — воскликнула Комисарова. — Надо ей скорее дать воды!..

— С Воронской истерика! Воронской дурно! — кричали девочки, метаясь во все стороны.

Все, очевидно, испугались моего припадка, и m-lle Рабе, и Комисарова, и девочки. По крайней мере, никто уже не кричал на меня. Напротив, кто-то подавал мне воду, кто-то расшнуровывал платье, кто-то нежно похлопывал по плечу. Лицо Комисарихи приняло ласковое, заискивающее выражение, когда она наклонилась ко мне со словами:

— Ну, ну, будет, Лида Воронская. Поплакала и, будет!

Лида! А? Каково? Вот когда я дождалась, что меня назвали Лидой…

ГЛАВА VIII

Предательница. — Нападение

На другое утро я проснулась здоровая, бодрая, со смутным воспоминанием чего-то неприятного, что случилось и чего поправить уже нельзя.

Я не помню хорошо, чем кончилась моя истерика, потому все еще что, когда меня, всхлипывающую, перенесли в дортуар, я уснула вскоре и спала весь день и всю ночь. Такая продолжительная спячка, очевидно, напугала-таки порядком весь институт. Сквозь сон смутно помню, как ко мне подходила и наклонялась Рабе, как тихим шепотом спрашивала свою помощницу, не просыпалась ли я еще, и как Комисариха, добровольно вызвавшаяся дежурить y моей постели, взволнованно отвечала: — «Нет». Потом, когда они обе ушли, я почувствовала, как чьи-то горячие губы прикоснулись к моему потному лбу, и услышала сиплый голосок смуглой Оли, которая шепотом говорила, обращаясь к стоявшей рядом Голицыной:

— Она очнется, Варя, как ты думаешь, очнется? — И тотчас же она добавляла с каким-то страстным отчаянием:

— Какая она чудная, особенная, необыкновенная, эта Воронская! И никто ее здесь не понимает и не поймет! Никто, никто!

На а это голос рыженькой «аристократки» отвечал невозмутимо:

— Пожалуйста, не увлекайся, Ольга. Эта Воронская — самая обыкновенная, заурядная, сильно избалованная девочка и все!

— Если ты будешь говорить так, я перестану любить тебя, Голицына! — вырвалось горячо из груди моей доброй маленькой заступницы Петруши. — Слышишь, Варя, раз-люб-лю!

С каким наслаждением поцеловала бы я смуглое личико моей милой заступницы! Но я могла только слышать, но не двигаться. Мой рот был точно скован. Все тело как будто умерло…

Я проснулась только поутру, проспав около восемнадцати часов к ряду. Проснулась, встряхнулась и почувствовала себя сильной и здоровой как никогда.

Первое лицо, которое я увидела, была моя ненаглядная Петруша. Радостно сияющие черные глазенки так и заблестели мне навстречу, едва я открыла глаза.

Молча, без объяснений и слов, обняла я милую девочку…


Читать далее

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть