Глава пятая. Начало сказки о синей птице

Онлайн чтение книги За синей птицей
Глава пятая. Начало сказки о синей птице

Осенние сумерки за окном. Неслышно моросит дождь.

В цехе тихо, только изредка звякнут спицы, да прошуршит клубок шерсти, потянутый за нитку.

Марина сидит спиной к двери и довязывает вторую за день варежку. Только вторую, хотя она очень старалась.

Утром повторилось все сначала: пустой стол в столовой, пустые табуретки в цехе.

Вчера после ужина, прошедшего в томительном молчании, Марина опять сказала Маше, что все-таки нужно поговорить с некоторыми девушками.

— Ну, например, с Лидой, Клавой и Ниной. Не может быть, что они не захотят помочь мне, если я очень их попрошу…

— А что они тебе — должны, что ли? — покосилась на нее Добрынина.

Марина смутилась. Нет, она совсем не имела в виду тот незначительный эпизод с розовым шарфиком Гусевой — она уже забыла об этом. Но просто ей хотелось верить, что девчонки поймут ее, если поговорить с ними с глазу на глаз.

— Они мне ничего не должны, но я чувствую, что они находятся под чьим-то влиянием. И скорее всего здесь главную роль играет Галя Светлова. Разве ты не замечаешь, как она держится и как все остальные прислушиваются к каждому ее слову. Да что там — к слову! Она говорит совсем мало — они ее взгляда слушаются!

Маша задумалась, и легкая морщинка легла на ее лбу.

— А что… — медленно проговорила она, — может быть, это и так. Знаешь, давай я сама поговорю? Нет, не с этими пацанками, а с Чайкой. Сначала с ней, а там видно будет. Хочешь, бригадир, я их заставлю работать? — Маша крепко стукнула сжатым кулаком по коленке. Они сидели на крыльце барака, где могли поговорить спокойно и без свидетелей. — Потолкую я с Чайкой по душам… А если сорвется, то все равно по-моему будет, а не по-ихнему!

— Ты мне скажи, Маша, только не сердись… Эту Галю Чайку ты раньше знала?

На столбе, рядом с крыльцом, висела электрическая лампочка, свет ее падал на лицо Маши Добрыниной, и Марина могла наблюдать, как менялось выражение этого милого, выразительного, с чуть заметными веснушками лица. Вот исчезла сердитая морщинка, и в глазах появилось новое, еще незнакомое Марине выражение — они стали грустными и тревожными.

— Если нельзя, то не рассказывай, — тихо добавила Марина.

Маша вздохнула:

— Всего не расскажешь, бригадир… Это нужно всю мою жизнь рассказать. А у тебя и своей печали хватает…

Она помолчала немного, и Марина боялась нарушить это молчание.

— Гальку Чайку я никогда не знала и в глаза не видела, — словно вспоминая что-то очень далекое и наполовину забытое, начала Маша. — Не знала я ее. А она про меня знала. И фотографию мою видела — у нас дома, на стене… Привел ее в наш дом мой брат Санька. Шуриком мы его звали. Чайка тогда еще не была Чайкой — это же ее воровская кличка. Ничего она в жизни не понимала, хотя уже хватила горя по самое горло. Ну, про это — потом. А Санька мой — это он мне все в письмах писал — помог ей однажды. Можно сказать, из рук одного подлеца вырвал… Чуть не зарезал его тогда Санька, да спасибо, при этом была его девчонка — Мурка. Словом, обошлось… Ну и привел Санька Галину к нам домой. Тогда еще мать наша была жива.

Маша опять замолчала. Ветер качнул лампочку — по лицу пошли тени.

— А потом так получилось, что Саньке с Муркой надо было из Москвы смываться… Куда Гальку деть? Мать тогда умерла наша… Ну и пришлось им брать ее с собой. Воровать они ей не позволяли, сами на пару бегали, а ей не позволяли. Сколько уж они так втроем прожили — точно не знаю, потому что мне Санька тогда редко писал, а потом и вовсе замолчал. Полгода ничего не знала, что с ними и где они. Потом от Мурки весточку получила. Тут с одного этапа наша московская девчонка была. Санька погорел на чем-то, дали ему год. Мурка все берегла Галину, а тут — война. Как уж там у них получилось, этого я тоже толком не знаю, но мне та девчонка сказала, что Чайка обратно в Москву поехала, у нее там отец где-то был. Говорят, большой начальник, только с матерью у них было неладно. Вот Галька и решила отца разыскать…

— Разыскала?

Маша с сомнением покачала головой:

— Вряд ли… Где уж там разыскать, когда война началась, все на фронт ушли? Да если бы разыскала, то разве воровать пошла? А то у нее что получилось? Мурка осталась в Таганроге, Санька в тюрьме, а девчонка одна-одинешенька по Москве мечется. Вот, я думаю, тут-то она и пошла воровать и засыпалась на первом же деле. Может, что и не так было, но я это себе так представляю.

— Значит, у нее и мать и отец были?

— Мурка писала, что они не жили вместе. Не то мать с кем-то спуталась и отца бросила, не то он от нее уехал, но только Галька мать свою просто ненавидела, а отца любила без памяти. Я, бригадир, всех подробностей не знаю. Что можно из писем узнать? Да и Галька, по всему судя, не очень-то о себе любила рассказывать. Шурик писал: скрытная она и гордая, а душа у нее вся искалечена.

— Ты думаешь, она тебя послушается? — тихо спросила Марина.

Маша сразу не ответила, потом вздохнула:

— Нет, не послушается. У нее сейчас в душе еще хуже, чем когда ее Санька к нам домой привел.

— Ну, так, значит, и говорить тебе с ней нельзя.

— Нельзя, — согласилась Маша. — Но девчонки меня послушаются! — Она опять стукнула кулачком. — Они про меня еще на воле слышали. Соловья вся Марьина роща знала, даром что я тогда уже второй срок отбывала. Меня за авторитетную воровку все жулье считало, так что с этими пацанками разговор будет короткий. Хочешь, бригадир, заставлю их работать? Тут ведь только двух-трех отколоть надо, а потом и все лапки кверху подымут. Хочешь?

— Нет, Маша, не хочу, — твердо ответила Марина. — Не хочу, потому что они работать начнут не по сознанию, а только потому, что им Соловей прикажет. А это значит — опять воровские обычаи, воровской закон. Ты на меня не сердишься за эти слова? — Марина положила свою руку на руку Маши. — Нельзя, чтобы они начали здесь свою жизнь по воровским законам. Понимаешь?

— Верно, бригадир, нельзя. И мне сердиться на тебя не за что. Слышала, как они мне кричали, что я «завязала»? Знаешь, что это такое? Это когда вор все свои старые дела «завязывает» и уходит из воровского мира.

— Навсегда?

— Если крепкий человек, то навсегда. Только ты меня больше об этом не спрашивай, бригадир… Рано тебе все знать, да и не поймешь ты ничего.

— Хорошо, не буду, — согласилась Марина. — Ну, а как же с бригадой?

— Что с бригадой? Подождем еще день-два.

— Нельзя ждать, Маша! У нас всего три дня на освоение, а потом норму надо давать. Я все-таки поговорю с ними сама.

— Ничего у тебя не получится, вот увидишь.

— Ну, тогда мне одно остается — к капитану идти и отказаться от бригадирства.

Маша рассмеялась:

— Ну, сходи, сходи… Поплачь. Послушай, что он тебе на это скажет. Нет, девочка, наш капитан знает, что делает, и уж если назначил тебя командовать, то никаких ему твоих слез не нужно. Ты, скажет он тебе, грамотная, образованная, комсомолка и все такое — умей людей на путь наставить. Вот что он скажет тебе, бригадир, и правильно скажет!

— А если у меня ничего не выходит? — сердито спросила Марина. — Что же я, так и буду с ними в прятки играть: девушки, где вы? А девушки сидят себе в ящиках да посмеиваются.

— Кто еще смеяться будет — неизвестно. Может быть, ты и посмеешься. Только все это не так скоро делается, как ты думаешь. Тебе все сразу хочется: раз! — в цехе сидят, два! — норму делают, три! — матом не ругаются, одними культурными словами говорят. А такая муть только в книжках пишется да в сказках рассказывается: поговорил добрый начальничек с заключенным, внушил ему, что хорошо, а что плохо, — и готово дело! — перековался вор, пошел работать отказчик, стала спекулянтка три нормы давать. А того не понимают эти сказочники, что из нашего брата надо тихонечко и незаметно, без крика и шума, одну душу вытащить, а другую на ее место положить. Да так положить, чтоб мы об этом не знали и не догадывались даже. Если догадаемся — назло свое будем доказывать. Так какое же терпенье надо тому человеку, кто захочет одну душу другой подменить? Это, подружка дорогая, потруднее, чем новый глаз человеку вставить… Ну, пойдем спать. Так мы с тобой до подъема проговорим.

В бараке все спали, только тетя Васена сидела у стола под лампочкой и вязала бесконечное кружево из ниток, добытых таинственными путями в швейном цехе.

— А если они еще неделю будут в ящиках сидеть? — задала Марина вопрос, который задавала уже, наверное, раз десять.

— Да что я тебе — на кофейной гуще сгадаю, что ли? — рассердилась Маша. — Спи давай, не морочь мне голову, утро вечера мудренее. — Она решительно отвернулась к стенке и натянула на себя одеяло.

Утром у хлеборезки, где все бригадиры получали хлеб, появление Марины и Маши вызвало веселое оживление. Казалось, что все только сейчас заметили, что на лагпункте организовалась еще одна бригада. Причем бригада какая-то особенная: с пониженной нормой выработки и с привилегиями в виде отдельных коек, новеньких одеял и занавесок на окнах. Кроме того, в эту бригаду начальник отдал лучших вязальщиц — Машу Соловья и Варю-армяночку. И наконец, бригадир этой бригады чем-то отличался от остальных бригадиров. Все уже знали, что Марина — «образованная». Но это еще полбеды: к «образованным» в лагерях относились или с почтительным уважением, или с пренебрежительной усмешкой — смотря по тому, как себя этот человек сумеет «поставить». Но вот инцидент в третьем бараке, о котором тоже знали все, приобрел новую и неожиданную для Марины окраску.

— Ты как — всех подряд по морде бьешь или по очереди? — с ехидством спросил Марину кто-то из бригадиров.

— А верно, что ты кашемировую шаль уперла?

— Это их так в вузах учат, чтоб жизни не боялись!

— Слышь, Воронок, берегись Нюрочки: она тебе за Мишку-парикмахера глаза выцарапает.

Кто такая Нюрочка, Марина, конечно, не знала, но поняла, что появляется еще одно лицо, с которым так или иначе, а ей придется познакомиться поближе.

— Не связывайся, бригадир, — шепнула ей Маша, — дыши спокойно — они не со зла. Ты не обижайся…

Не понижая голоса, Марина ответила:

— А я и не обижаюсь. Только кто такая Нюрочка?

Маша указала на худощавую черноволосую женщину лет тридцати, кокетливо подвязанную ярким платком низко над бровями. На затылке концы платка были завязаны широким узлом и спускались на спину — такова была «мода» на всех женских подразделениях лагеря.

Нюрочка заметила жест Маши, метнула на Марину недобрым взглядом и отвернулась, сказав что-то вполголоса стоящей рядом женщине с рябым лицом. Обе они громко рассмеялись. Марина поняла — говорят о ней и смеются над ней.

В столовой, как и вчера, сели за стол втроем: бригадир, помощник и инструктор.

Маша заметила:

— Однако наши пацанки чем-нибудь разжились.

Марина не поняла:

— Как разжились?

— Да очень просто — сплавили какие-нибудь свои тряпочки за зону. Когда это они только успели? Да и барахлишка-то у них ничего нет.

Вартуш подняла на Машу красивые, всегда немного печальные глаза и сказала:

— Вчера им Даша картошки принесла — печеной. А наша Эльза хлеба передала. Только это — не за тряпки, а так…

Маша помрачнела:

— На черта они не в свое дело лезут…

А Марина откровенно обрадовалась: она никак не могла избавиться от мысли, что девчонки сидят в своих ящиках голодные.

— Надо потолковать с Дашкой, — недовольно продолжала Маша. — А то она нам всю музыку испортит.

Марина возмутилась:

— Что же ты, собираешься их измором взять? Какие-то у тебя, Маша, методы странные…

— Странные или не странные, а уж какие есть. Тут сейчас на нас с тобой должно все работать: и что сухарики кончаются, и что вот дождичек припустил… Не очонь-то теперь в ящиках насидишься. Я тогда в сушилке три дня отсиживалась, и то стало тошно.

— Эльза сказала: больше хлеба не даст, сами на пайке сидят, — опять проговорила Вартуш.

— А картошка? — строго посмотрела на нее Маша.

— Кончили вчера картошку копать… — печально ответила Вартуш и вздохнула. — Мне Даша тоже дала. Вкусная… Вчера комендант разрешил по котелку в зону принести. Вот они и дали нашим девушкам. А больше не дадут — нету.

До обеда просидели в цехе, почти не разговаривая. Маша была внешне спокойна, только все чаще и чаще поглядывала в окно, где все настойчивее моросил холодный, мелкий дождь. А Марина, глядя на него, снова ощутила тревожное беспокойство: если до вечера они просидят в ящиках, то завтра большинство ляжет в стационар с температурой. Она вспомнила шелковое платьице Лиды Векши и сарафан Нины Рыбаковой. Впрочем, их всех теперь одели в новенькие телогрейки, так что, может быть, выдержат.

— Маша, а в этих ящиках сильно протекает?

— Тьфу ты, — вздрогнула от неожиданности помощница. — Я только-только песню одну вспомнила, а ты опять со своими ящиками! Ну что спрашиваешь? Фанера ведь! Ясно, что течет…

Марина опять погрузилась в невеселые свои размышления, но когда все трое — бригадир, помощник и инструктор — пришли в столовую, то их ожидал сюрприз: все девчонки, как одна, сидели за столом.

Маша крепко схватила Марину за локоть:

— Молчи, слышишь, бригадир! Виду не подавай!

И Марина погасила глупую улыбку, от которой, конечно, никакого проку не было, заметь ее девчонки.

— А почему Гальки Чайки нет? — спросила Маша, быстрым взглядом охватив бригаду.

Никто ей не ответил, и Маша пробурчала:

— Держит фасон… — и, взяв деревянный поднос, пошла занимать очередь к раздаточному окну. Марина молча последовала за ней, боясь каким-нибудь неуместным словом или жестом испортить все, что начало происходить с девчонками и предвещало, как ей казалось, уже несомненную победу.

За обедом девчонки вели себя примерно и, как ни в чем не бывало, спокойно принимали из рук Марины и Маши миски с супом. Но ели с жадностью, и Марина искренне жалела, что нельзя попросить добавки.

— Смотри, как уплетают, — не замедлила отметить Маша, — никакие тебе принципы не помогут, когда жрать захочется.

В Марине все больше крепла надежда на благополучный исход, и она была уверена, что после обеда девчонки пойдут в цех. Но Маша не разделяла радужных надежд бригадира и поглядывала на бригаду подозрительно. О Гале Чайке никто не произнес ни слова.

Стали раздавать второе — жидкую овсяную кашу, сверху которой застенчиво поблескивало какое-то масло — женщины утверждали, что это олифа, хотя повариха называла его подсолнечным.

Уже были добросовестно очищены миски, когда Соня Синельникова, та самая некрасивая девушка с красивым голосом, громко сказала:

— Хоть бы отправили куда… Тут удавишься с тоски…

Ей никто не ответил. Тогда она вдруг вскочила и со всего размаха пустила миску вдоль стола.

— Это все ее штучки! — крикнула она, и лицо ее искривилось. — Циркачка недоделанная! Зажала всех, красючка! Ей-то что — она стишки сочиняет, а тут сидишь как проклятая!

— Чего распсиховалась? — угрюмо проговорила Лида Векша. — Сиди и помалкивай в тряпочку…

— «Помалкивай»? — яростно повернулась к ней Соня. — Сама помалкивай, если тебе в ящиках сладко! А я плевать хотела на вашу Чайку! Она мне не указчица! — Соня перепрыгнула через длинную скамейку, задела кого-то ногой и выбежала из столовой.

Марина замерла: сейчас вспыхнут, закричат, заорут все тридцать человек, так, как это было в карантинном бараке, и в столовой начнется очередной «кордебалет». Она оглянулась: ни коменданта, ни дежурной. Ушли и другие бригады. Из окошка раздаточной выглянула повариха и поспешно задвинула фанерную дощечку — кому охота быть в свидетелях?

Маша тоже выжидательно смотрела на бригаду. Но девчонки словно застыли на своих местах, а Лида Векша опустила глаза и крепко сжала губы — будто боялась, что вылетит у нее непрошеное слово и тогда будет хуже. Прошла минута. Все молчали. Марина облегченно вздохнула, а Маша сказала:

— Учтите — чтоб на ужин все пришли. И эту вашу Чайку чтоб привели. Мне с вами чикаться надоело… — сквозь зубы добавила она.

— А ты что за бригадира расписываешься? — отозвалась Клава, и черные глаза ее метнули сердитый взгляд на Марину. — Чего она молчит? Пусть сама говорит, ее начальством поставили.

— Я с вами все разговоры кончила! — отважно сказала Марина, заметив предостерегающий взгляд Маши. — Не о чем мне с вами разговаривать. А кто хочет поговорить — милости прошу в цех.

— Грамотная больно… Видели мы таких, — буркнул кто-то без особенного подъема. Затем все поднялись и, не оглядываясь, направились к дверям.

Марина задержалась в столовой — сдать поварихе миски.

— Маша, пойди посмотри, куда они направятся.

— И не подумаю, — упрямо ответила помощница. — Сказала, не буду за ними гоняться. Все равно им долго не выдержать. Вон припустило как, — она опять показала на окно. — Куда им деться? В барак тетя Васена умрет, а не пустит. Кончились их штучки…

Марина торопилась в цех, скользя по узким доскам «тротуара», на котором уже накопилось порядочно грязи и глины, но, когда вошла в помещение, увидела там только Машу и Вартуш.

Подавленная, она села на свое место, взяла недовязанную варежку и молча сидела так долгое время, напряженно прислушиваясь к каждому шороху в тамбуре. Но это шелестел за окном дождь, и изредка стукалась о косяк плохо прикрытая наружная дверь.

Сумерки сгущались все больше. Марина пододвинулась к окну: в цехе стало почти совсем темно, а электростанция почему-то не давала свет.

Сотый раз упрекала она себя и в самонадеянности, и в «красивом жесте», и в «картинной позе» — за то, что произнесла в кабинете Белоненко неосторожную фразу: «Я хочу сама». Не надо было так говорить — это было несерьезно и необдуманно. Да еще, кажется, добавила: «Не торопитесь мне помогать», или что-то в этом роде. Ну вот, он и не торопится… Сама так сама. Напрасно рассчитывала она и на помощь трех подружек. Теперь Марина поняла, что и «кордебалет» и заступничество их перед Гусевой — все это было сделано совсем не из дружеских побуждений. Это было лишь мгновенным капризом, настроением. Им было «тошно», они должны были найти выход накопившейся энергии, вот и устроили «кордебалет». Кроме того — об этом заранее договорились… И заступничество за Марину было вызвано совсем не высокими моральными убеждениями — их просто, грубо говоря, «заело», что какого-то Мишку-парикмахера выдают за вора.

Марина вспомнила слова Белоненко, сказанные им в самом начале разговора, когда он предложил Марине принять бригаду. «Здесь тоже фронт, — говорил он, — тоже бои — с поражениями, переменным успехом, со своей тактикой и стратегией». Тогда Марина не придала его словам особого значения, потому что сидела перед ним с твердым желанием «оставаться при своем». А теперь эти слова обрели для нее существенное значение. Да, конечно, здесь тоже фронт.

Фронт… Но если бы можно было идти в наступление и пусть даже погибнуть, но только не отсиживаться в окопах, ожидая со всех сторон внезапного нападения! А Марина отсиживается, да еще трепещет от ожидания неизвестного, что могут преподнести ей эти сумасбродные девчонки. Неужели у капитана Белоненко никогда не было чувства беспокойства, неуверенности? Неужели он никогда не отступал, а только все время шел и шел вперед — как бы трудно ни было?

…Пустота и тишина помещения угнетали Марину. Их цех был самым крайним в длинном здании. Рядом через стенку работали прядильщицы, и было слышно, как монотонно жужжат самопрялки. Где-то в другом конце здания запели песню, кто-то прошел под окнами, чавкая в грязи ботинками. Там, за стенками, люди работали, ссорились, смеялись, подсчитывали выработку. А здесь…

Марина вздохнула. Три человека. Восемь варежек на столе…

— Бригадир, а бригадир, — услышала она голос Маши, — чего ты все думаешь? Поговори о чем-нибудь.

— Не хочется… Надоело все.

— Зря ты слезу пускаешь. У нас здесь, как в Москве, слезам не верят. Еще тебе скажу: если здесь начнешь плакать, то до самого конца срока не остановишься.

— Нечему радоваться! — Марина бросила на стол недовязанную варежку. — Вот она — наша выработка за день!

— Психовать — это, конечно, легче всего. А радоваться… Теперь, бригадир, и на воле редко кто радуется. У каждого своя печаль… У нас здесь вот небо тихое. Над нами ни одного самолета не пролетало. Тебе приходилось под бомбежкой быть? — Она положила работу на колени. — Нет? Ну вот, значит, и есть чему радоваться. Я тоже не была и не знаю, что это такое. А ты вот спроси кого из девчат, ну хотя бы Рыбку или Клаву… У Клавки мать бомбой убило, а Рыбка под бомбежкой сама чуть не погибла. Ползу, говорит, по земле, и ничего вокруг нет, ни неба, ни солнца, ни воздуху — один только темный страх, и все кругом черным-черно.

Вартуш сжала худенькие плечи, зябко повела ими. Маша снова стала вязать.

Опять тишина. Стемнело еще больше, и Марина уже не могла попасть крючком в дырочку. А Маша с Вартуш работали, словно не ощущали темноты. Дождь пошел сильнее, отдельные капли его стучали по оконному стеклу.

— Расскажи нам что-нибудь, Марина-джан, — попросила Вартуш.

Марина нехотя ответила:

— Ничего в голову не лезет. Не до рассказов. Да и не вспомню я ничего. Все позабыла.

— Если знала, так не забудешь, — возразила Маша. — Правда, бригадир, расскажи… Ну, хоть кино какое-нибудь. Чтобы про счастливую любовь. Есть на свете такая любовь — счастливая?

— Есть, — сказала Вартуш. — Я видела. Только каждый человек по-разному ее понимает. Один говорит: счастье — это когда денег много… Другой говорит: какая счастливая — красавица! А третьему никаких денег не надо, и за красотой он не гонится. У нас сосед был. Богатые армяне. Все деньги собирали, на книжку клали. Сами себя считали счастливыми, что у них уже двадцать тысяч накопилось. А сын взял да из дома ушел. Женился на русской девушке, а у нее на лице, как у Маши, веснушки и худая такая, как я… Она у нас врачом работала. Люди говорят: потому ушел, что у него другое счастье. Не надо было ему их тысяч.

Маша мрачно сказала:

— Это страшнее всего, если человек деньги выше себя ставит. Гусиха — так она за деньги все продать может. Хвасталась как-то: «Что мне этот срок, когда у меня припасено столько, что до самой смерти хватит». Врет, наверное… У меня никогда деньги не держались. Сколько заберешь — столько и пустишь на ветер… — Она оборвала себя и замолчала, неподвижно глядя в темный угол, словно там перед ней встали картины прошлого.

— А я все-таки думаю — должно быть для всех людей одно общее счастье, — задумчиво проговорила Вартуш. — Только люди его найти не могут.

— Может, оно, это общее счастье, только во сне и бывает? — все еще хмурясь, отозвалась Маша. — Может, выдумали его люди, чтобы жить было легче? Мне иногда счастливые сны снятся, — продолжала она. — И знаешь, всегда такое снится, чего в жизни никогда не было и быть не может. Вот вчера, например, мне снилось море… А я его никогда не видела. И будто стою на берегу, на душе у меня так радостно, что даже слезы льются. Стою я будто, плачу от радости и вдруг — представляешь? — приподнялась на цыпочки, руками взмахнула и полетела… Говорят, во сне летают только дети — когда растут. А я вчера летала… А потом вдруг неожиданно проснулась. И вижу — опять барак, койки стоят, тетя Васена… Я поскорее глаза закрыла и думала, что опять тот самый сон увижу, а мне приснился наш комендант.

Маша рассмеялась, а Марине вдруг стало вспоминаться что-то полузабытое, далекое. Где-то она читала о счастье, которое бывает только в сновидении. Но где? Об этом так много написано.

— Подожди, Маша… Я сейчас вспомню. Ну, вот вертится в голове… Вспомнила! Знаете, я вам сейчас расскажу одну сказку. Очень красивая и очень умная сказка, только я подробностей не помню… Ну, да это неважно.

— Конечно, Марина-джан, это совсем неважно, — оживленно поддержала ее Вартуш, — если что позабыла — придумай сама.

— Давай, бригадир, рассказывай сказку. Только — чтобы конец был хороший.

— Мальчика звали Тильтиль, а девочку Митиль, — начала Марина.

Мелькают спицы в руках, шевелятся, как живые, серые клубки шерсти на полу, за стеной жужжат самопрялки. Темнеет в углах.

Маша вяжет, не глядя на работу. Руки ее быстро перебирают спицы, делают привычные, механические движения, а удивленные и счастливые глаза смотрят, не отрываясь, на рассказчицу. Она боится пропустить хоть одно слово и пересела ближе к Марине, чтобы следить за выражением ее лица.

Вот мальчик и девочка засыпают в своих кроватках. Тикают стенные часы в убогой хижине… Вот появляется маленькая, сгорбленная старушка с крючковатым носом, в зеленом платье и с красным колпачком на голове.

«Нет ли у вас Поющей Травы или Синей Птицы?» — спрашивает старушка. Но в хижине нет травы, которая умеет петь, а птица в клетке недостаточно синяя. И тогда старушка говорит детям, что им обязательно надо найти Синюю Птицу счастья…

Может быть, Марина и упустила что-то, может быть, в ее передаче было много импровизации, может быть даже, она вносила в эту сказку что-то свое, чего не было у Матерлинка.

Счастье, которое люди всегда ищут, которое они не всегда понимают как счастье, — это счастье не должно быть только во сне. Оно — рядом, в жизни, пусть еще ускользающее, пусть незримое, но здесь, с тобой. Надо только уметь понять, в чем оно, надо только очень стремиться к нему… Общее, большое, огромное счастье, а не то маленькое, убогое, о котором грезит обыватель. Его очень трудно найти, но, может быть, в этих трудностях, в этой борьбе и есть само счастье?

Марине не нравится путешествие детей в Царство Теней, и она не будет рассказывать о нем. Но зато как прекрасно в этой сказке превращение мертвых, безжизненных вещей и предметов, обретение ими души, когда обнажается и проявляется их самая сущность.

Вот оживает Душа Сахара… Вот бросается к Тильтилю восторженный Пес, получивший наконец возможность выразить свою преданность людям словами. Вот падает горящая лампа, и чудесно встает перед изумленными детьми лучезарная девушка — Душа Света.

Марина рассказывает, забыв о времени, забыв о том, что их в цехе только трое, о том, что где-то в ящиках сидят противные, упрямые девчонки, не желающие вязать варежки.

Она не сразу поняла, откуда у нее появилось неприятное и беспокойное ощущение — словно кто-то упорно смотрит ей в затылок. Она подсознательно чувствовала этот взгляд, но отгоняла от себя это раздражающее ощущение.

— И вот Тильтиль и Митиль отправились в трудное путешествие за Синей Птицей. И с ними вместе — для того чтобы помогать и служить им в долгом пути — пошли самые необходимые и самые верные слуги человека: Хлеб, Вода, Огонь… Пошел с ними и преданный Пес, испытанный друг, пошла с ними и Душа Света… Ну и конечно волшебная фея — Мечта, которая ведет за собой человека.

Сзади послышался шорох, и Марина оглянулась.

В дверях стояла Лида Векша. Но она смотрела не на Марину. Казалось, она не видит ни бригадира, ни ее помощника, ни маленькой армяночки Вартуш.

Все произошло в одно мгновение — и небольшая пауза в повествовании, и перехваченный Мариной недовольный взгляд Вартуш, и нетерпеливое движение Маши.

Марина поспешно отвернулась и продолжала рассказывать. Но теперь уже мысль ее не была сосредоточена только на сказке. Ей хотелось обернуться и еще раз посмотреть назад — кто еще стоит там, в дверях? Но делать этого было нельзя.

— И вот они попадают в чертог Царицы Ночи. Это был огромный зал со множеством выходящих в него и наглухо закрытых дверей. Где-то за одной из дверей была спрятана от людей Синяя Птица счастья. И Тильтиль, который знал это, стал говорить Царице Ночи: «Отдайте мне, пожалуйста, ключи от всех дверей. Нам нужно найти Синюю Птицу. Она спрятана где-то здесь, у вас…».

Марина теперь уже не только рассказывает — она играет. Для тех, кто стоит в темном тамбуре цеха. Она знает, чувствует, что там — не только Лида Векша.

«У меня нет Синей Птицы, — отвечает Царица Ночи. — А за этими дверями таятся несчастья, ужасы и болезни. Их нельзя выпускать — они погубят всех нас…».

— Хитрая какая, — раздался в дверях чей-то напряженный и взволнованный голос, и сразу там, в тамбуре, зашикали и зашипели.

— Конечно, Царица Ночи обманывала детей, — подхватила реплику Марина, внутренне радуясь и торжествуя маленькую свою победу: «Все-таки пришли, пришли, и слушают, и не уйдут, пока сказка не кончится… А может быть, и не уйдут потом…» — Но Тильтиль не поверил Царице Ночи. Он был храбрый и мужественный мальчик, такой, каким должен быть настоящий мужчина. И вот он открывает первую дверь…

Чуть слышно движение за спиной Марины, и — словно сказка воплотилась в действительность — входная дверь цеха скрипнула. Лида Векша скользнула вдоль стены и села на пол в дальнем, совсем уже темном углу. За ней пробирались еще несколько человек. Марине становилось все труднее рассказывать, ей хотелось знать, сколько их там, кто пришел и можно ли удержать их этой сказкой?

Путешествие в Царство Теней… Дедушка и бабушка Тильтиля… Бог с ними, с этими тенями. Не это главное для Марины. Она возвращает детей домой, в хижину, но ей не нравится конец сказки. Нет, Синяя Птица не исчезает, она остается с детьми. Это та самая маленькая птичка, сидящая в клетке в их скромной хижине.

И вокруг них — привычные вещи и предметы домашнего обихода. Горит в очаге огонь, у порога лежит верный пес, в квашне поднимается тесто, а в деревянной кадушке поблескивает при свете горящей лампы холодная ключевая вода.

— Но Тильтиль и Митиль теперь уже совсем по-другому смотрят на все это. Они начинают понимать, что счастье — в самой жизни, в том, что можно пить вкусную воду, в том, что можно слушать нехитрое щебетание птиц, дышать воздухом, в том, что любую вещь, о которой дети так мало знали раньше, можно сделать собственными руками…

Марина переделала конец сказки о Синей Птице — она не могла не переделать его: сказка эта должна стать понятной и Маше Добрыниной — воровке, которая «завязала», и Лиде Векше, и ее развеселым подружкам — девочкам, не знающим, в чем их счастье и как его нужно искать. И меньше всего думала сейчас Марина о том, что бы сказали о ее вольном изложении Метерлинка строгие знатоки литературы…

— Дети поняли, что человек, создавая какую-нибудь вещь, словно вкладывает в нее душу — свой труд, свое уменье, свою мысль… Из простого куска дерева Тильтиль мог сделать полку, и кусок дерева станет служить человеку. Можно найти в лесу небольшую поляну, заросшую кустарником и дикими травами, и, взяв топор и лопату, расчистить землю и посеять на ней зерно. И земля начнет служить человеку. Счастье не в том, чтобы только мечтать о нем и сложа руки ждать, когда оно придет к тебе. Счастье…

…Равномерный удар о железный рельс заставил вздрогнуть Марину. У Вартуш с колен упали спицы, звякнув об пол. Удары повторяются равномерно и настойчиво. Конец рабочего дня. Звуки эти нарушили очарование. Марина потеряла нить повествования.

В углу было тихо. Казалось — там никого нет. Девчонки словно не слышат сигнала — сидят, не шевелясь, тихо, как мыши.

«Как некстати это железо, — с огорчением подумала Марина. — И почему у нас нет света?».

— Маша, почему свет не горит?

— Что?..

— Движок не работает, — тихо сказала Вартуш и просительно добавила: — Марина-джан, расскажи до конца.

Из угла послышалось:

— Расскажи…

— Все уже… Сказка закончилась. Кажется, там, у писателя, который написал ее, дети проснулись, а Синяя Птица улетела.

Кто-то в углу тяжело вздохнул.

— А счастье? — спросила Маша. — Значит, его все-таки и не было? Во сне только, значит?

— Ах, нет! Совсем нет! — неожиданно громко воскликнула Вартуш и рассмеялась таким звонким, таким детским смехом, что все разом повернули к ней головы. Обычно молчаливая, тихая, замкнутая девушка, с тоскующими о чем-то своем большими, влажными глазами, сдержанная в жестах, сейчас Вартуш быстро встала с табуретки и подняла над головой клубок шерсти. — Как ты не понимаешь, Маша-джан?! Вот, смотри! Что это было раньше? Так просто, никто не знает — нитки и нитки, больше ничего. Лежал в кладовке на полке… — Видимо, ей не хватало русских слов, но она, искажая и делая свои ударения, увлеченная внезапно пришедшей мыслью, говорила с возбужденной радостью первооткрывателя: — Никто не знал про них, только одна кладовщица. А теперь я взяла его в руки — и вот! — она подняла над головой другую руку с надетой на нее варежкой. — Получилась вещь, настоящая, теплая, хорошая… В самый большой мороз бойцу тепло будет.

Так же внезапно, как начала, Вартуш оборвала свою речь и опустила руки с клубком шерсти в одной и с надетой варежкой на другой. Лицо ее смутно виднелось в полумраке и казалось очень бледным.

— Хорошая сказка, — задумчиво произнесла Маша. — Только почему это писатели все выдумывают: про разные чудеса, которых в жизни не бывает? — Она сделала паузу. Молчали и в углу. — У меня, может, почище этой сказки в жизни было… А вот не напишут. Потому что — ничего особенного, ни волшебных дворцов, ни фей — ничего… А счастье? Какое может быть счастье у воровки? Только ворованное…

Марина не ответила ей — слишком явственно чувствовалась горечь и беспощадная правда в этих последних словах, чтобы утешать Машу и убеждать ее в другом.

— Ты бы нам еще что-нибудь рассказала, — произнесли из угла. Голос звучал неуверенно и просительно. — Мы бы сидели и слушали до самого утра…

— А я что вам говорила? — Марина узнала грудной голос Сони Синельниковой. Соня немного охрипла, — должно быть, сказалось сидение в ящиках. — Что я вам, дурам, говорила? Идем в цех, там хоть дождь не капает. А вы свой характер показываете. У Машки насморк, а я хрипеть начала. Да еще взяли и лампочку вывернули.

— Какую лампочку? — встрепенулась Маша.

В углу царило гробовое молчание.

— Кто вывернул? — Маша встала с табуретки. Тон ее голоса не предвещал ничего хорошего. — Я вас спрашиваю, кто вывернул и зачем?

— Ну, я вывернула… Чего ты привязалась? — жалобно проговорила Клава Смирнова.

— Зачем?

— Да не зачем, просто так… Думаю, пусть сидят, без света. — Мышка чихнула.

— Будь здорова! — пожелал кто-то, и все рассмеялись. Клава чихнула еще и еще раз.

— Так тебе и надо, — злорадно сказала Маша. — Мало еще — надо бы воспаление легких…

— Да ну вас к лешему! Маришка, будь человеком, расскажи еще. А ты, Мышка, давай ввертывай ее обратно. Лезь на стол, живо!

— В темноте лучше сказки слушать…

— Нет уж, — сказала Марина и, подставив табуретку, полезла на стол, — пора кончать сказки. Буду выработку подсчитывать… Где эта лампочка, черт возьми, не найду никак.

— Пусть Мышка лезет!

— Как вывертывала, так пускай и ввертывает… В углу завозились, и Мышка подошла к столу.

— А если током ударит? — с опаской произнесла она и чихнула.

Ей опять пожелали доброго здоровья.

Марина поймала руками лампочку и повернула ее. Вспыхнул свет. В углу, плотно прижавшись друг к другу, сидели девчонки. Они зажмурились. Марина соскочила со стола.

— Значит, не будешь рассказывать? — уныло проговорил кто-то.

— Я могу рассказывать с утра до вечера и с вечера до утра. Мне на весь срок хватит. А кто будет норму делать?

Молчание. «Не рано ли о норме?» — подумала Марина.

— Опять ты свое… — протянула Мышка и чихнула.

Марина посмотрела на ее сморщенное лицо, на влажные волосы, выбившиеся из-под какого-то совсем уж жалкого беретика, на маленькие, видимо озябшие руки, комкающие неопределенного цвета тряпку, заменяющую носовой платок.

— Эх, ты… — с жалостью проговорила Марина. — А еще — Мышка. Охота тебе было в этих ящиках сидеть? «Свое»? Ну конечно — я свое, а вы — свое. Я говорю — нужно норму делать, а вы мне номера всякие показываете. Сказки рассказывать каждый дурак сможет, а слушать — и подавно.

— Рассказывать — не каждый, — с серьезным видом поправила Мышка и чихнула.

— Это она нарочно, чтоб ты ее не ругала, — ехидно сказала Нина Рыбка.

— Ничего не нарочно! — сердито повернулась к ней Клава. — Я тут согрелась, и у меня в носу все время щекотно, — и опять чихнула.

— Надо, чтобы все вы стали чихать, да так, чтобы из ящиков повылетали! — Маша стала складывать в высокую корзину клубки шерсти, крючки и спицы.

— А мы больше в ящики не пойдем, — заявила Лида Векша. — Чего там делать? Сверху капает, снизу подтекает. Мы теперь будем в цехе сидеть. Тепло тут…

Марина решила перейти в наступление:

— Сидеть? Скажите, пожалуйста, какую комнату отдыха нашли! Это только потому, что на вас закапало? А если бы лето — то вы целый месяц там отсиживались?

Соня Синельникова поднялась с пола и, перешагнув через чьи-то ноги, подошла к столу.

— Я бы больше не сидела… До черта надоело. А спицы-то ржавые… — Она взяла в руки комплект спиц, связанных ниткой.

— Заржавеют с такими работничками, — проворчала Маша.

— Никто вам не позволит сидеть в цехе, сложив ручки. Бригада вы или не бригада? — продолжала наступление Марина.

— Бригада… — не совсем уверенно ответила Нина Рыбакова.

— Чья бригада? Какую работу делаете?

Молчание.

— Ну, вот то-то же. Никакая вы не бригада. Выработка! Вот она — одиннадцать штук! А в бригаде тридцать шесть человек. Норма для вас — две штуки в день. Посчитайте, сколько мы должны сдавать?

— Семьдесят шесть, — сказала Лида Векша.

— Нет, больше, — вмешалась Маша, — у нас с Варей норма другая.

— Вас не считаем.

Соня Синельникова, придирчиво рассматривающая комплект спиц, отложила в сторону один и сказала:

— Это мои спицы. Я умею вязать. Две варежки — это вот для них, что на воле одни пирожные жрали. А я с колхозного хлебушка и четыре свяжу.

Марина одобрительно кивнула ей.

— Считайте, не считайте, а девяносто штук мы обязаны давать! — Теперь она уже не колебалась: куй железо, пока горячо. — Давайте договоримся раз и навсегда. Если будете работать, то все, без исключения… Я тут многих не вижу… Гали Светловой, например, нет и еще некоторых. А если вы рассчитываете сидеть в цехе и сказочки слушать, то я сегодня же иду к начальнику и прошу его снять меня с бригадирства. Потому что одно из двух: или я плохой бригадир, или вы — не бригада. Вам начальник что говорил? Наш лагерь работает на фронт, и все это понимают. А вы? Это просто стыдно сказать — не желаете помогать фронту!

— Настоящие саботажники! — добавила Маша. — Вот бы взять вас всех, да сфотографировать, да на фронт карточки разослать. Да с надписями на обратной стороне: такая-то и такая, имя, фамилия, год рождения и откуда родом. И письма написать, что вот, мол, дорогие бойцы и защитники, не узнаете ли среди этих пацанок своих сестренок или, может, дочерей?

— Ой, что ты, Соловей! — испуганно воскликнула Клава, отнимая от лица мокрую тряпицу.

— Что «Соловей»? Не правда, что ли, что позорно вы поступаете? Саботажники вы, предатели самые настоящие! Обычаи соблюдаете, закон воровской? Эх, вы, сопливые щенята! Собираете чужие объедки и поскуливаете — сами себя тешите! Кончено, бригадир! — повернулась она к Марине. — Хватит дурочек валять. Хрен с ними со всеми. Идем завтра к капитану…

— Ой, девчонки… Начальник!

— Бригада, внимание! — запоздало предупредила Марина, увидя в дверях Белоненко.

— Здравствуйте, — сказал он и отбросил капюшон плаща.

— Здравствуйте, гражданин начальник, — вразброд ответили девчонки, разом поднимаясь с пола, отряхивая юбки и торопливо поправляя волосы и платки.

— Поздновато засиживаетесь, — он взглянул на наручные часы. — Ну, как работается? — и подошел к столу. — Это что у вас — выработка? — потрогал он сиротливую кучу варежек.

Марина стояла, опустив глаза, чувствуя, как все внутри у нее замирает. «Господи, — думала она, — господи… вот ужас…».

— Так… — произнес он и сел на скамейку. — А что это вы свою бригаду в угол загнали? Наказанье, что ли, у вас такое? Или игра? — Он пододвинул к себе варежки. — Одиннадцать штук? Выработка всей бригады? Солидно… А завтра как будет? Сколько думаете дать?

— Надо — девяносто, — пробормотала Марина.

— Ну, а что скажет бригада? Сколько дадите завтра? У вас, кажется, кончается освоение? Так, бригадир?

— Да, гражданин начальник…

— Девяносто вам, конечно, не дать… Отлично связаны эти варежки. Узнаю работу… А вы, Воронова, крючком вяжете?

Марине сделалось жарко: Белоненко рассматривал варежку, связанную крючком. «Ну, только этого не хватало…» — не зная куда деть глаза, думала она.

— Я только еще учусь…

— Освоите… Дело несложное. Ну, так что решим относительно завтрашней выработки?

В тишине раздалось громкое чихание и осипший голос Мышки:

— Ш-ш-што! — Она стояла недалеко от капитана, крепко прижимая тряпочку к носу.

— Ты что сказала, Смирнова? Э-э, да ты, брат, совсем расклеилась. Где это тебя угораздило? Бригадир, у вас в бараке сквозняки, что ли?

«Знает все… И про ящики тоже…».

— Нет, гражданин начальник, сквозняков нет.

Клава чихнула. Капитан осмотрел ее с головы до ног.

— Удивительно… — покачал он головой. — Телогрейка на тебе теплая, ботинки новые… Беретик, правда, не особенно…

— Нет, это не от берета… — не проговорила, а скорее пропищала Клава. — Это у меня… Апчхи! Апчхи! Ой, мамочка, ну что же такое… Апчхи!

Марина чувствовала, что сейчас рассмеется: так несчастно и так комично выглядела Клава. А капитан, серьезно глядя на нее, продолжал:

— Плохо твое дело, Смирнова. Но все же — где ты так?

На глазах у Мышки выступили слезы — не то от нового приступа, не то от беспомощности.

— А если там течет со всех сторон?! — наконец удалось сказать ей.

— Где?

— Да в ящиках же! — всхлипнула Клава.

— Это в тех, что за цехом? — Белоненко удивленно поднял брови, — Что же ты там делала?

Среди девчонок, все еще стоявших в отдалении, послышалось сдержанное шушуканье и торопливый шепот. Нина Рыбакова, отстранив стоящих рядом, вышла вперед. Белоненко вопросительно смотрел на нее.

— Мы там все сидели, гражданин начальник! — прямо встретив его взгляд, сказала девушка, и нежное ее лицо порозовело. — Вчера сидели весь день и сегодня… почти до вечера. Мы не хотели работать… — она отвела глаза.

— Ясно, — сказал Белоненко и обратился к Марине: — Ну, а почему вы, бригадир, не доложили мне, что ваша бригада саботирует?

«Будто не знает почему!..».

— Я считала, гражданин начальник, что они одумаются и придут в цех.

— А мы и пришли! — обрадованно сказала Клава. — Векша пришла первая, просто так пришла — посмотреть… И вдруг слышит — Маришка сказку рассказывает. Тогда Векша за нами прибежала. Вот мы и пришли.

— Сказку послушать? Ну что ж, и это неплохо. Только нельзя же все время или в ящиках сидеть, или сказки слушать. Как будем завтра?

— Я же сказала — сто! Только у меня не получилось, потому что я чихнула.

Маша вдруг отвернулась и зажала ладонями рот. Плечи ее задрожали. Белоненко улыбнулся, и Марина вздохнула с облегчением: ну, кажется, испытание окончено.

— Сто варежек? Ну, нет, Смирнова, это не выйдет. Или, может быть, ты хотела сказать — сто процентов? Твоих сто?

— Две варежки я запросто в день свяжу, потому что меня еще дома учили. Я говорила не за себя одну, а за всех пацанок. Дадим сто, девчонки?

— Я тоже могу две, — нерешительно проговорила Лида и спряталась за чью-то спину.

— Каждая может! Вчера в ящиках что говорили? Вот уж до чего противно на вас смотреть: там болтали, а здесь сдрейфили? Гражданин начальник, пусть Сонька Синельникова скажет, она там на ящике целую таблицу умножения написала. Что у тебя получилось, Сонька? Скажи начальнику… если только не побоишься.

— Кого мне бояться? — нехотя подняла голову Синельникова. В руке ее все еще был зажат комплект облюбованных спиц. — Я могу сказать, но только за себя. А на них надеяться нельзя. Сегодня у них так, завтра — этак. Куда ветер подует…

— Ветер теперь с дождичком, — язвительно сказала Маша.

— Вот-вот, — кивнула головой Соня. — Они теперь согласны в цехе сидеть. А если завтра будет вёдро? Тогда опять в ящики? Я, гражданин начальник, считала, это верно. И получилось, что хоть не завтра и, может, не послезавтра, а норму дать можно, потому что если одна или пусть даже десять человек спиц в руках — не держали, но зато остальные не по две, а по три дадут.

— Ишь какой учетчик нашелся! — сказала одна из девчонок. — Как ты сладко запела, Сонька. А что говорила начальнику у вахты? Работать не буду, весь год на нарах пролежу?

— Верно, верно, говорила!

— Может, отказываться будешь?

Соня угрюмым взглядом обвела своих товарок и опять повернулась к Белоненко:

— Говорила и отрекаться не стану. Всю дорогу они меня накачивали: работать не положено, то да се… А я всегда — за артель. Вот и сказала тогда сдуру… А потом вижу, какая же это артель, если один командует, а другие… — Соня махнула рукой. — Пусть себе как хотят, ихнее дело. Они все городские. У них в городе такая привычка — на чужой шее сидеть да белые булки жрать, а мне — пусть кусок черного хлеба, да своим трудом добытый. Вот так, девочки хорошие. Завтра я в цех выхожу. Можете своей этой расфуфыре так и передать: плюет, мол, Сонька Синельникова на все ее штучки-дрючки. Какая атаманша нашлась!

— Подожди, подожди, — остановил ее капитан. — О какой атаманше ты говоришь?

— Известно о какой — о прынцессе этой, о Гальке. Зажала всех, вертит как вздумается, а они готовы ей задницу лизать…

— Ты поосторожнее с выражениями! — остановила ее Маша. — Не в коровнике находишься…

Соня резко повернулась к ней:

— Ишь какая благородная нашлась — выражений моих испугалась? На коровнике… Да из вас ни одну к коровам пустить нельзя — попортите вы всех коров, молоко сбавят. Извиняюсь, барышни, что выразилась не так. — Соня скорчила гримасу и стала еще некрасивее. — Когда они матом кроют хуже всякого мужика, так ты не слышишь, помощница бригадирова?

Марине показалось, что самое главное, чего она ждала от всех этих высказываний, все время ускользает из разговора, и ей хотелось как-то выправить его, ввести в нужное русло. В то же время она понимала, что ведет «собрание» не она, а Белоненко, и не было у нее уверенности даже в том, что она присутствует здесь с правом решающего голоса.

А Белоненко, казалось, намеренно не вмешивался и не давал этому своеобразному собранию никакого направления. Он переводил быстрый, внимательный взгляд с одного лица на другое, ловил каждую реплику и подмечал малейшую интонацию голоса. Его ничуть не покоробило «выражение» Сони Синельниковой, и он не остановил Машу, сделавшую замечание, но Марина подумала, что Клаве Смирновой он больше «высказываться» не даст: она уже свое сказала.

Соня встретила взгляд Марины, и скупая усмешка тронула ее крупные губы.

«Сейчас что-нибудь про меня…» — подумала Марина, но Синельникова протянула руку к двери, и все повернули головы туда.

— Пожаловала, красавица? Вот и ладно, что не за глаза, а прямо в лицо скажу.

Светлова стояла в дверях, держась одной рукой за косяк, и, кажется, стояла так давно. Платок и телогрейка ее были влажны, губы бледны. Льняная прядь прилипла ко лбу, веки чуть-чуть опущены. Когда Синельникова обратилась к ней, Галина не переменила своей позы и даже не взглянула на нее. Не смотрела она и на Белоненко, а просто стояла неподвижно и безучастно, как стоит человек, когда он находится один со своими тяжелыми думами или когда он очень болен.

Девчонки опять зашушукались, зашептались. Марина напряженно и выжидательно смотрела на Светлову, но та не заметила или не хотела замечать ее взгляда.

— Ну, что же ты молчишь? — В голосе Синельниковой прозвучали вызывающие нотки. — Или тебя это не касается? Умеешь свои воровские законы соблюдать, умей и ответ держать.

Галина убрала руку с косяка и равнодушно подняла глаза на Соню.

— Мне эти законы так же нужны, как тебе — монастырский устав, — нехотя проговорила она. — Надоели вы мне все.

— Светлова, — сказал капитан, — почему вы не явились ко мне? Вам дежурная передала мое приказание?

Галина небрежным жестом откинула с головы свой черный платок и поправила волосы. Потом взглянула на Белоненко из-под полуопущенных ресниц и ответила:

— Если бы вы, начальник, меня в театр приглашали…

Кто-то сдержанно ахнул. Марина закусила губу: эта девчонка совсем с ума сошла! Что за тон, что за взгляд! Маша отодвинула стоявшую рядом табуретку и сделала движение вперед. Марина схватила ее за руку.

— Не смей! — шепнула она. — Без тебя обойдется…

— К сожалению, такого приглашения пока быть не может, — сказал Белоненко холодным тоном. — Но могло быть, что я хотел сообщить вам нечто более важное…

Марина заметила, что Белоненко обращается к Галине на «вы», тогда как всем другим девушкам говорил «ты».

— Мне не нравится, как вы держите себя, Светлова, — не получив ответа, продолжал Белоненко. — Видимо, это потому, что вы не отдаете себе отчета, где вы находитесь и кто с вами разговаривает… — Он резко поднялся с табуретки. — Станьте как следует, когда с вами говорит начальник лагпункта!

Марина вздрогнула от внезапной перемены в голосе и в лице капитана.

В цехе наступила такая тишина, что стало слышно, как бьются в стекло струи дождя.

«Вот он, оказывается, какой… — подумала Марина, и ее охватила тревога за Галю Светлову, перешедшую все границы возможного. — Боже мой, ну что же она стоит как истукан?».

— Светлова, я обращаюсь к вам, — отчетливо и предостерегающе сказал Белоненко. — Подойдите сюда.

— Хорошо, — равнодушно произнесла Галина. — Я могу подойти. — И сделала несколько шагов вперед. — Достаточно или еще ближе?

Марина отвернулась и закусила губы. «Как он терпит? Я бы на его месте не выдержала…».

— Достаточно, — сказал Белоненко. — Только держитесь прямее. Вы не на эстраде. Ну, а теперь отвечайте, почему вы сказали дежурной, что вам в кабинете у начальника делать нечего и что если ему нужно, то он может сам прийти туда, в эти ящики за цехом.

Галина стояла в трех шагах от Белоненко, уронив руки вдоль тела, и лицо ее по-прежнему не выражало ничего: ни страха, ни растерянности, ни даже внимания. Она действительно была совершенно равнодушна. «Какое же страшное опустошение царит в душе этой девушки!» — с болью и жалостью подумала Марина.

— Мне, гражданин начальник, в вашем кабинете действительно делать нечего. И про ящики я сказала просто так, чтобы что-нибудь сказать… Да и у вас, вероятно, достаточно много других, более важных дел, чем беседа со мной. Я знаю, о чем вы хотели со мной говорить… Только вы ошибаетесь — никакого влияния на них я не имею… И не хочу иметь…

— Ошибаетесь именно вы, Светлова. Вы не знаете, о чем я должен был с вами говорить. А что касается влияния, то это вы сами придумали. Придумали потому, что если перестанете придумывать, то вам будет нечем жить. Никакого влияния на бригаду вы не имеете. Они изнывают от безделья, оттого, что не знают, куда себя деть и чем заняться. Вы придумали ящики — они ухватились за вашу выдумку, а теперь, — он сделал жест в сторону бригады, — теперь они увидели, что выдумка ваша далеко не блестяща. Вы не учли погоду. Когда же они узнали, что в цехе рассказывают что-то, — пришли в цех. А предложи им завтра что-нибудь опять новое — они забудут сказки и займутся другим. Вы, Светлова, для них только средство, и скорее они подчиняют вас себе, чем вы — их.

И вдруг Галина улыбнулась.

— А ведь вы это правильно сказали, начальник, — она одобрительно взглянула на Белоненко. — Они и сами не знают, чего хотят. А мне скучно, и я должна что-нибудь выдумывать. А теперь мне это тоже надоело. Пусть делают что хотят. Бригадир им сказочки рассказывает, — холодно взглянула она в сторону Марины, — думает их купить своими сказочками… Пусть попробует. Только ничего у нее не выйдет. А сказку эту она совсем не так рассказала, как написано в книге. Зачем ты все переврала? — уже прямо к Марине обратилась Светлова. — Улетает Синяя Птица, и все в хижине остается по-старому.

Она внезапно оборвала свою речь, отвернулась от Марины и быстрым движением набросила на голову платок.

— Разрешите мне уйти, начальник… Не интересует меня все это…

Несколько секунд Белоненко словно бы раздумывал. Потом расстегнул пуговицы плаща и достал из внутреннего кармана конверт.

— А это вас интересует?

Галина шагнула вперед. Платок соскользнул и упал.

— Что?.. — прошептала она, широко открыв глаза. — Это — мне?

— Вам. От отца. Получите, — он протянул ей конверт.

Она боязливым жестом взяла письмо. Руки ее дрожали.

— Вы меня для этого?.. — тихо спросила она.

Он кивнул головой. Она повернулась и пошла к двери, наступив на упавший свой платок. Дверь скрипнула да так и осталась полуоткрытой.

— …Скажи мне, Маша, что он за человек — капитан Белоненко?

Они сидели на крыльце барака, на верхних ступеньках, — место, ставшее для них излюбленным.

Уже давно прозвучал отбой. В бараках было тихо. Дождь все не переставал, и воздух казался насыщенным влагой и холодом.

Маша искоса взглянула на своего бригадира:

— Что? И тебя забрало за живое? — Она усмехнулась. — Погоди, еще влюбишься по самые уши. Будешь в глаза ему заглядывать да каждое слово ловить на лету. Это я по себе знаю.

— Ты что, с ума сошла?! Что за чушь — влюбиться в Белоненко!

— Я тебе про другое влюбление толкую. В таких по-другому влюбляются… — Маша немного помолчала. — Какой он человек? Настоящий. И больше мне о нем сказать нечего. Тут, знаешь, надо или очень много про него говорить, или только одно слово. Человек — и все тут.

— Ты его четыре года знаешь?

— Четыре года, один месяц и пять дней, — уточнила Маша. — Это я потому такой счет веду, что приехала я к нему на лагпункт с новенькой пятерочкой. Мне только-только преподнесли за одно лагерное дельце… Как я только узнала, что меня к Белоненко направят, — такое начала творить, что, наверное, до сих пор у коменданта того лагпункта лицо дергается, как меня вспомнит.

— Ты не хотела к Белоненко? — удивилась Марина. — Да ведь о нем только хорошее говорят. Он и в самом деле хороший…

— Для меня, бригадир, тогда все хорошее самым плохим казалось. Нарочно я не хотела ничего хорошего видеть… Уж такая была я тогда. Думаешь, до него мне хорошие люди не попадались? Еще сколько! Был у меня следователь по последнему моему делу. Пожилой такой дядечка, все кашлял и за грудь держался. С той войны еще у него — от газов. А глаза у него были знаешь какие? Печальные и куда-то смотрят далеко-далеко, словно он впереди свою смерть чует… — Маша вздохнула. — Говорят, умер он вскорости, этот мой следователь. От большой работы. Уставал. Довели его вот такие, как Маша Соловей… Ну, — она тряхнула головой, словно отгоняя тяжелые воспоминания. — Ну, так он мне много хорошего говорил. И про будущее наше, и про то, что настанет такое время, когда у нас совсем не будет преступности, и что надо мне о своем будущем подумать — учиться петь… Много говорил… Бился, бывало, со мной, бился… Целых десять дней следствие тянул. «У меня, говорит, чутье. Ты, говорит, финтишь здесь. Почему правду не рассказываешь? Кому зла желаешь, кроме как себе?» А дело это и правда — липа чистой воды. Я, можно сказать, сама в петлю полезла, чужую вину на себя взяла. Обязательно мне надо было в тюрьму попасть, бригадир, — вздохнула Маша. — Если не в тюрьму — так в Москву-реку головой. Хотела я сразу все кончить, да только или тьмы этой холодной испугалась, или думала, что все равно не потону… Плавала я хорошо. Ну, об этом сейчас не к чему.

Она поежилась, плотнее закуталась в телогрейку.

— А потом еще в детской комнате у нас в Марьиной роще девчонка одна была. Работала при милиции. Худенькая такая, лицом некрасивая, а глазища, ну, знаешь, просто смотреть невозможно: такие синие-синие. Что там — у Гали Чайки! Никакого сравнения нет! Тоже очень за меня переживала. Плакала даже… Она мне: «Машенька, Машенька…» А я… — Маша махнула рукой. — Уж какие я ей только словечки не выкладывала… А еще конвоир был. Это когда меня в наш лагерь везли. Я все похабные частушки орала, не знала, что от злости придумать. А он и говорит: «Какой у тебя голос, как у пташки-малиновки. Ты мне спой „То не ветер ветку клонит“. У меня, говорит, девушка умерла. На тебя похожа, и очень эту песню любила».

Маша замолчала.

— Ты спела?

— Нет, бригадир… — Маша словно вздрогнула, охватив руками плечи, и вся сжалась. — Не спела.

— Почему ты такая злая была? Что в твоей жизни случилось? Это ведь только от большой обиды можно такой злой стать.

— А ты, наверное, очень добренькая со скамьи подсудимых встала? Тогда ведь всех других зверями считаешь, а себя одну ангелочком. Все к тебе придираются.

Все несправедливы… Только у меня тогда не от этого злость и обида была. От другого…

— Так ведь следователь к тебе не придирался?

— А твой будто придирался? Говорю — еще до следователя я такой была. Ну, да не в том дело. О чем мы начали?

— О капитане.

Да, о капитане… Вот приехала я сюда, на этот самый лагпункт. Четыре года назад. В тридцать восьмом. Привели к нему в кабинет. Он еще слова не успел сказать, а я ему кричу: «Сажай, так твою и растак, в кондей! Все равно работать не буду, и не уговоришь! Знаю я эти твои пряники, наслышалась, какой ты мастер перевоспитывать! Да не на такую нарвался!» — и снова матерком. А он в этом лагере тогда еще первый год был. — Маша замолчала, оглянулась вокруг и, понизив голос до шепота, проговорила: — Слухи такие ходили, что его чуть не посадили. Поругался он там в Москве с каким-то большим начальником… Чуть, говорят, не с самим наркомом. Вроде даже из-за политики. Чего они там не поделили? Где-то, говорят, в другом месте работал, тоже в лагерях, а его сам нарком к себе вызвал. Представляешь — нарком! Ну, и что-то там у них получилось, они поругались. Может, конечно, и брешут, но говорили, что после этого его нарком посадить хотел, да раздумал и послал в наши лагеря, вроде как в наказание. Только слышишь, бригадир? Молчи про это… Не вздумай никого спрашивать… А то сама себе наживешь такие дела, что и не распутаешься. Еще срок добавочный схватишь, — совсем уже приглушенно закончила Маша.

— Подожди… — Марина дотронулась до руки Маши. — Я как-то не могу понять. Почему ты шепчешь? — Марина и сама оглянулась по сторонам, словно боялась — не подслушает ли их кто? — Почему за это могут добавочный срок дать? За что?

— За длинный язык… Вон у нас на швейных лагпунктах за язык многие сидят… Спецконтингент называются. Слышала?

— Вот ты о ком! — отодвинулась от нее Марина. — Это — не за язык. Это — враги народа. Изменники родины. Я знаю о них получше, чем ты. И говорить о них не желаю… Жалко, что не расстреляли их всех.

— Это баб-то чтобы расстреляли? — Маша сделала какой-то неопределенный жест рукой. — Видела я этих врагов народа…

— Не смей! — резко оборвала ее Марина. — Не смей при мне говорить такие слова! Я не желаю этого слышать! Зря не посадят. А что они плачутся, что их зря посадили, так ведь и мы то же самое говорим, а на самом деле… А про капитана Белоненко — сплошной вздор. Сплетни и вздор. Может быть, эти самые из спецконтингента про него такую сплетню пустили. Да, да, именно они. Никогда, слышишь, я не верю этому! Никогда капитан Белоненко не мог быть обвиненным в измене родине! Я…

— Да тише ты, ненормальная! — Маша крепко схватила Марину за руку. — Ну тебя к шутам гороховым… Лучше бы и не начинать…

— Вот именно, — немного успокаиваясь, ответила Марина. — Лучше об этом никогда не начинать. Давай так и договоримся.

— Мне-то больно наплевать на все эти дела! — Маша отпустила руку Марины. — А ты чего это вдруг скисла? — покосилась она на приятельницу.

Марина и впрямь вдруг вся как-то поникла.

— Ты что? Ну, будешь слушать дальше?

— Буду, — с усилием ответила Марина. — Рассказывай.

— Ну вот, крою я его матом, а он, представь, молчит. Дежурному велел выйти и коменданту тоже. Я глотку деру, а он — молчит. Сколько я там орала — не помню. Может, целый час. Эх, думаю, да неужели я тебя ничем не пройму? Не таких доводила. А тут, знаешь, чувствую, что не я его, а он меня до трясучки доводит. Озверела совсем. На столе чернильница стояла, толстая такая, из стекла. Ну, думаю, будет тебе сейчас, до чего же ты довел человека своим молчанием. Я только привстала и руку протянула, а он быстренько так — раз и отодвинул чернильницу. «Старый прием», — говорит. И лицо спокойное, только, знаешь, вот здесь, возле рта, что-то немножечко вздрагивает, а брови сошлись. Не пойму, как он тогда меня не отлупил!

— А потом?

— Потом? Посадил он меня на табуретку. А у меня не то чтобы кричать — уж и на словечко и то сил нет. Хриплю что-то… Посидела я так еще сколько-то времени и говорю: «Пойду я, гражданин начальник». Он говорит: «Иди» — и больше ничего не сказал. Ну, я и ушла. После еще две недельки чудила, а потом скисла. Не вызывает он меня, понимаешь. Что бы я там ни творила, а он — не вызывает. Я и так и этак, то с надзоркой разругаюсь, то в столовой крик подниму, от работы отказываюсь, в карцере через день ночую, а он не вызывает. Словно нет такой Маши Соловья на лагпункте, представляешь? Тут меня заело. Что же это, думаю, со всеми беседует, перевоспитывает, а я что — хуже всех для него? Или уж презирает он так меня или что? И как додумалась, что презирает, то поставила себе задачу: сдохну, а добьюсь своего…

— Ты что замолчала, Маша? Я тебя слушаю…

— Решила добиться, чтобы вызвал. Взялась за работу. Я ведь, бригадир, все делать умею. Рву проценты, на доску передовиков через месяц вылезла, премии стала получать. Учти — премии в приказе за его подписью. Значит, знает, что стала передовиком, а не вызывает. Ох, бригадир, не дай тебе господь до такого дойти… Вот попомни мое слово: раз Белоненко с человеком говорить не хочет, значит, тут одно из двух выбирай — или выправляй свою линию, да так, чтобы навсегда, или катись под горку, закрыв глаза. Четыре года я с ним здесь, а каждый день на него удивляюсь, и все новое в нем вижу…

Маша опять замолчала, охватив руками коленки, глядя куда-то в темноту.

— Как это у него получилось, что, кроме старой тетки, никого нет… Ни жены, ни ребятишек… А может быть, в жизни так и должно быть?..

— Что?..

Маша не успела ответить.

— Это что же такоеча?!

От неожиданности девушки вздрогнули.

— Это сколько можно шебаршить, а? — Тетя Васена стояла в дверях с ведром в руке. — Жду, жду — где это бригадерка с помощником? Час проходит — нет их, два…

— Ты бы уж сразу до ста считала! Присели на минутку, а она как жандарм. — Однако Маша все же встала со ступеньки и потянула за собой Марину.

— Айдате по местам! — скомандовала Васена. — Думаете, если вы в начальстве ходите, так вам все можно? И про чего это вы цельный час шушукаетесь?

— Ты же говорила — два! Пойдем, Марина… Верно, засиделись.

— Ты, бригадерка, небось все сказочки придумываешь, репетицию делаешь на завтра? Девчонки сегодня, как пришли в барак, все про каких-то птиц поминали. Спрашиваю — об чем речь? Может, наш начальник задумал птичник устроить? Так ведь для меня это самое подходящее дело. По восемьдесят штук держала. Хотела уж свой инкубатор ставить, так, вишь, направили сюда… Спрашиваю девчонок: об каких птицах речь? Дык у них разве чего добьешься? Потом мне Лидка рыжая разъяснила. Сказки, говорит, нам бригадир теперь будет рассказывать, а мы за это будем ей варежки вязать.

Васена привалилась спиной к косяку, будто забыв, что только что гнала девушек спать. Марина подумала, что не зря вдруг так разговорилась дневальная, — видно, у нее что-то есть в запасе, кроме новости о сказках.

— Это в честь какого же праздника, спрашиваю, вам будут и пайку давать и сказки рассказывать? А тут вдруг кто-то говорит: «Вот энтими сказочками вас с потрохами и кишками купили!» Ну и тут шумок сразу. Одни орут: «Давай в цех, работать будем, сколько можно в ящиках сидеть?» А другие ругаются и кричат против: «Продажные вы шкуры, позабыли, что воровкам положено, а чего не положено!».

— Это, наверное, когда мы с тобой в контору ходили, — заметила Маша. — Ну, и что дальше, тетя Васена?

— Орали, орали, кто что, кажная свой прынцып высказывает… Да, уж досталось тебе хозяйство, Маришка. Сломлят они тебе шею, вот поглядишь. Ты бы лучше шла к начальству, в ножки ему поклонилась… Ослобони меня, начальничек, за бога ради от энтих лиходеек. Пускай он поставит им бригадером вот хотя бы эту Гальку.

— А что, Галина Светлова тоже спорила? — спросила Марина.

— Ничего она сегодня не спорила. Молчит. Забилась под одеяло, подушку на голову накинула, и словно всякое сознание у нее отшиблено. Девки говорили, у нее отец генерал. Орден, говорят, получил… А доченька-то вот в каких местах загорает… Ну, хватит, — переменила она тон, — давай по местам. Сейчас я начальство.

Она широко открыла дверь в барак.

— Пожалуйте, барышни, в спальную вашу. Нагулялись сегодня, навеселились. Завтра опять такое же веселье ожидает. Ох-хо-хо… долго нам здесь еще придется веселиться, от звонка до звонка поплясывать… Вот кабы война кончилась — всем амнистию бы дали. Ну, я пошла в кипятилку, воды в баке ни крошки.

Уже раздеваясь, Марина спросила Машу:

— Так он тебя все-таки вызвал?

— Кто? Капитан? Нет, не вызвал. Сама пришла.

— Ну и что?

— Да что могло быть? Ревела я у него часа два. Всю свою жизнь рассказала… Ох, бригадир, давай спать, устала как собака.

Маша проворно натянула на себя одеяло и отвернулась от Марины. Прошло несколько минут.

— Маша, а Маша, — Марина перегнулась через проход между койками. — Послушай, Маша, а вот эти… из спецконтингента… Может быть так, что изменники и враги — это их мужья? Может, они ничего не знали о делах мужей? Как, по-твоему, Маша?

— Отстань! Не приставай ко мне с такими расспросами. Ведь договорились! Договорились… Так что же сама начинаешь?

— Нет, ты скажи… — шептала Марина, удерживая руку Маши, которой та пыталась натянуть одеяло.

— Не скажу, бригадир, отвяжись. У тебя голова на плечах — думай сама. — И Маша решительно повернулась к ней спиной.


Читать далее

Глава пятая. Начало сказки о синей птице

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть