Глава первая. Место под солнцем

Онлайн чтение книги За синей птицей
Глава первая. Место под солнцем

Пятые сутки бушевала метель. Белая крутящаяся пелена неслась вдоль полотна узкоколейной дороги, мимо будок путевых обходчиков и оград лагподразделений.

С воем и плачем кружась на лесных полянах, замирая на мгновение у подножия одиноких, неподвижных в своей мощи дубов, с новой яростью обрушивалась метелица на трепетный, стонущий осинник, шипела снегом у корневищ черно-траурных елей, плотной стеной встречающих ее неистовый напор.

Спряталось, зарылось в снега, забилось в дупла и берлоги все живое. По ночам побледневшая луна торопливо пробиралась сквозь мутные тучи, изредка роняя тревожный свет на взбаламученное снежное море.

А когда уставший буран на некоторое время смирял снежные вихри, над притихшими полянами, над плотными сугробами и приникшим к земле кустарником раздавался низкий, хватающий за сердце вой.

Протяжный и одинокий, этот зловещий звук стлался над снегами и, постепенно нарастая, поднимался вверх, к вершинам деревьев, обрываясь там низкой, тоскливой нотой. И через какое-то время с другой поляны ему отвечал такой же одинокий и такой же тоскливый звук. А притихшая было метель, опять начинала крутить, метать и плакать. И тоскливые волчьи голоса сливались с ее воплями и стонами.

Волки справляли свадьбы.

Вопреки всему живому, что обитает в лесах: всем летающим, ползающим, плавающим — всем, у которых извечный закон размножения просыпается вместе с солнцем и весной, серые хищники зачинают свое потомство под плачущий стон февральских метелей, в студеные ночи последнего зимнего разгула.

Вспугнутые пожарищем войны, грохотом и свистом снарядов, вспышками взрывов и гулом самолетов, целыми стаями и в одиночку двинулись волки в глухие, далекие от фронта, непроходимые чащобы. Они пришли в эти тихие и мирные леса голодные и озлобленные — осень не баловала их. Осень дышала огнем и смертью. От притихших, обезлюдевших деревень и сел не доносилось теплого манящего запаха хлевов и загонов. Волки миновали пустынные поселки, где пахло пеплом и гарью, обходили окольными путями места, где земля взметывалась вверх черными фонтанами, где воздух свистел, ревел и стонал от снарядов, где война шла в обнимку со смертью, отмечая свой каждый шаг слезами и кровью. Они пришли в эти леса, когда уже легли плотные, тяжелые снега, и нечем было им поживиться, нечем насытить свои голодные утробы.

Волки хотели жить. А для этого они должны были хватать за горло, резать клыками, рвать и глотать еще теплое, еще трепещущее тело жертвы. Поселки здесь были редкие, далеко стоящие друг от друга, и люди, услышав о приходе незваных гостей, стали бдительно и зорко охранять свои жилища, хлева и дворы.

Терзаемые голодом, волки вплотную подходили к деревням, к домикам лесников, к будкам путевых обходчиков, окружали их темным кольцом и с тоскливой, голодной жадностью вдыхали теплые, душные запахи. Они осмеливались приближаться к помещениям служебных собак. И тогда под невысокими потолками строений раскатывался грозный и гневный лай сторожевых овчарок, почуявших своего смертельного, исконного врага.

Вскоре узналось, что на одном из пролетов узкоколейной дороги волчья стая растерзала путевого обходчика. И тогда по Управлению Энского лагеря был дан приказ о борьбе с хищниками.

К облаве готовились серьезно. Запасались шнуром, нанизывая на него красные лоскутья, приводили в порядок охотничьи ружья. Знаменитый в этих лесах охотник Евсей Леонтьевич был приглашен полковником Богдановым на совещание в Управление.

Облаву задержала метель. Она бушевала пятые сутки, заметая и занося дороги, будто стремилась отдалить гибель хищников. А они, как бы предчувствуя неизбежность этой гибели, выли по ночам все тоскливее и надрывнее, подняв острые морды к призрачному лику луны. И голодный вой их сливался с воем метели, которая все яростнее бросалась на высокие ограды, перемахивала через них и крутилась снежными вьюнами у порогов бараков.

В тот день, когда вдоль полотна узкоколейки пронеслась первая, еще слабая поземка и тяжелые тучи хмуро нависли над лесом, закрыв холодное зимнее солнце, — в тот самый день во всех лагподразделениях было прочитано письмо знаменитого в воровском мире рецидивиста Николы Зелинского, по кличке «Дикарь». На письме, сложенном в толстый треугольник и адресованном на имя начальника Управления лагеря полковника Богданова, стоял номер полевой почты одной из воинских частей армии генерала Рокоссовского.

Когда, закончив чтение письма, из БУРа[2]БУР — барак усиленного режима. вышли инспектор культурно-воспитательной части и комендант, Ленчик вскочил на скамейку и рванул ворот рубахи.

— Воры! — крикнул он. — Слушайте Ленчика Румына! Покупают нас начальники! Не было такого письма! Не было!.. Слышите, воры? Сами они его написали, расколоть нас хотят!

Несколько лет назад, в расцвете своей воровской славы, Ленчик Румын был гибким, подвижным парнем с мертвой хваткой цепких и длинных рук. Он никогда не брал грубой силой, не мог похвастать ни шириной плеч, ни тяжестью кулака. Но вступать с ним в драку один на один избегали даже признанные силачи. Ловкий, изворотливый, как ласка, он мастерски владел финкой, не брезгуя никакими приемами.

Еще Никола Зелинский, тот самый, чье письмо теперь подняло бурю в воровском мире, удивлялся цепкой, хищной хватке молодого жулика.

С тех пор прошло не так уж много лет. Но Ленчика Румына теперь вряд ли узнала бы даже родная мать. Бессонные ночи «малин», пьянки, наркотики, разврат, тюрьмы, пересылки, демонстративные «голодовки», лежание на нарах, часы тяжелых, угрюмых раздумий — все это наложило свою страшную печать на Ленчика. Щуплый, с темными провалами под глазами, с нездоровой кожей лица, бесцветной полоской губ и впалыми щеками, он был теперь тенью прежнего Ленчика Румына. Острый кадык дергался на худой шее, хриплый голос метался под низким потолком барака, срываясь на кашель.

Возле скамьи, на которой стоял Ленчик, собрался десяток таких же преждевременно изношенных, морально опустошенных людей. Они тоже кричали об обмане, тоже размахивали руками, сквернословя и сплевывая горькую, желтую от табака слюну. И если бы появился здесь сейчас Никола Зелинский, — Ленчик Румын и вся эта шайка бросилась на него, и Ленчик первый поднял бы руку на человека, всю жизнь бывшего для него предметом зависти и обожания. И не только потому, что Никола Зелинский «продал» их, преступив ту черту, которая отделяет преступников от мира честных людей, — Никола и раньше посмеивался над воровскими законами, признавая их постольку поскольку, — Ленчик Румын нанес бы предательский удар в спину Дикарю потому, что сегодня прямой удар Дикаря уже сразил насмерть Румына.

Всю свою воровскую жизнь Ленчик следил за Дикарем, любуясь и ненавидя его; всю свою жизнь он желал быть таким, как Никола: смелым, удачливым, насмешливым и независимым. Дикарь для Румына был единственным идолом, которому можно было молиться, и которого нужно было бояться. Дикарь был настоящий вор. Вор с большой буквы. Таким считал его Ленчик Румын.

Дикаря недолюбливали: за удачи, о которых ходили легенды, за пренебрежение к воровским законам, за изысканность костюма — Дикарь никогда не носил сапог и не заправлял в них брюк по «жиганской» моде; за то, что у Дикаря всегда были деньги; за то, что его любили самые красивые женщины, из которых ни одна никогда не бывала на «малинах». Не любили за то, что Дикарь никому не рассказывал о своих «делах», ни с кем не дружил, ни перед кем не заискивал. Никто не знал его прошлого, никто не мог сказать, где находится Дикарь сегодня и где он будет завтра. Поговаривали даже, что Дикарь и не вор вовсе, а очень опытный и очень смелый «опер» и что его отсидки в тюрьме просто «липа», чтобы усыпить подозрительность жулья. Однажды его вызвали на «правеж» — страшный и беспощадный воровской «суд». Он пришел щегольски одетый, с небрежной усмешечкой на губах, в перчатках, туго обтягивающих сильную руку, в дорогих ботинках. Его предупредили, что если он не докажет свою непричастность к последнему крупному провалу группы воров, погоревших прямо «на деле», то его «подколют». Ленчик Румын был в числе троих, которым были поручены переговоры с Дикарем. С ненавистью и восхищением смотрел Румын на Дикаря, когда тот выслушивал слова Аптекаря — матерого вора с лицом, изуродованным клыками ищейки. Черные с бархатным блеском глаза Дикаря безмятежно смотрели на Аптекаря, но Ленчик заметил, какие недобрые складки легли в углах его рта. Когда Аптекарь кончил, Дикарь — словно не его касались зловещие предупреждения Аптекаря — небрежно взмахнул перчаткой, усмехнулся и, не повышая голоса, сказал:

— Учтите, воры: еще одно такое свидание — и от всех вас клочки полетят. А посмеете тронуть — на другой день и клочков не останется. У моих ребят финки отточены не хуже, чем у тебя, Аптекарь… Так и передайте там, на хазе.

И ушел, даже не взглянув на ошеломленных парламентеров.

Да, он был легендарным вором, этот Никола Дикарь, и чем больше ходило о нем всевозможных слухов, тем меньше знала братва о его прошлом и его настоящем.

Румын хотел быть таким же, как Дикарь. В этом была цель его жизни. Ради этого он шел на самые рискованные «дела», ради этого швырял сумасшедшие деньги на воровских попойках, заводил самых шикарных, самых дорогих «девочек»… Но все это было не то, не то, не то… Идеал оставался недостигаемым.

О болезненном пристрастии Румына к Дикарю знали все. И втихомолку подсмеивались над ним, разжигая его новыми и новыми рассказами о «делах» Дикаря. И Румын слушал с жадностью, с лихорадочным блеском в глазах, с закушенными губами. Это была одержимая ненависть фанатика и мрачная страсть евнуха. Порою Ленчику казалось, что жизнь его так тесно переплелась с жизнью Дикаря, что, погибни Дикарь сегодня, — завтра погибнет и он, Ленчик Румын.

И вот — письмо с фронта. Письмо, в котором этот ненавистный и обожаемый человек последний раз (о, Ленчик знал, что это — последнее слово Дикаря!) бросал в лицо ворам правду. Этим первым и последним своим откровением Дикарь уничтожал все, чем до сих пор жил и дышал Ленчик Румын. Это был конец. Потому что, если отрекся Никола Зелинский, если сказал он: «Воровским кострам, что некогда горели так ярко, суждено погаснуть», — значит, так будет.

«…Суждено погаснуть…» — так писал в своем письме с фронта бывший вор, а ныне рядовой солдат, давший клятву с другими такими же солдатами «стоять насмерть».

Да, это был конец всему. Пусть не сегодня и не завтра, но веселое и хмельное пламя воровских костров погаснет, оставив после себя обугленные головешки и пепел, который разнесет вольный ветер.

Но признаться в этом Румын мог только самому себе. И уже чувствуя себя полутрупом, уже предугадывая недалекую свою гибель, Ленчик Румын, задыхаясь от хриплого кашля, кричал, балансируя на краю скамейки:

— Обман! Не было письма! Поднимемся, ворье! Еще жив преступный мир! Врет Дикарь — еще ярко горят воровские костры, еще летят искры! Еще мы…

Немного не рассчитал Румын — забыл, что стоит на самом краю скамейки, и, когда он взмахнул руками, показывая, как летят искры от воровских костров, другой конец скамейки поднялся вверх. Ленчик дернул руками, покачнулся и грохнулся на пол. Парень со шрамом на щеке поспешил поднять его. На мгновение в бараке воцарилось неловкое молчание. Потом Ленчик закашлялся — хрипло, с надрывом. Кто-то услужливо подал ему кружку с водой, кто-то протянул свернутую цигарку. Ленчик оттолкнул кружку, она, звеня, покатилась под нары. Потом затянулся и снова закашлялся.

— Загнешься ты, Румын, — произнес чей-то голос и осекся.

Ленчик быстро взглянул в ту сторону и зло оскалил зубы:

— А ты что — пожалеешь? На похороны с венком придешь?

Ему не ответили. Он смял цигарку и осипшим голосом продолжал:

— Значит, так, воры. Докажем начальникам…

И вдруг где-то совсем близко, казалось — у самой бровки, идущей вдоль высокой ограды, раздался низкий, хватающий за душу звук.

Парень со шрамом вздрогнул. Ленчик оборвал начатую фразу. Все притихли, прислушиваясь.

— Волки… — произнес кто-то глухим голосом.

В ту же секунду завыло, заметалось в трубе, над крышей, под окнами. Тонко задребезжало плохо вмазанное стекло. В тамбуре с треском распахнулась и заскрипела на петлях дверь.

— Метель это… — сказал парень со шрамом и пошел закрыть дверь.

Внезапно за стенами барака наступила тишина, словно вьюга, как дикий зверь перед прыжком, присела на задние лапы, и в этой напряженной тишине снова послышался одинокий тоскливый волчий вой. А потом опять застонала, зашипела, захлебнулась метель.

— Сожрут нас и косточек не оставят, — сказал с верхних нар черноволосый парень. — А ты толкуешь — костры… Ему хорошо, Дикарю: умрет под «ура!». А здесь подохнешь, и никто не вспомнит, — и сплюнул вниз.

Никто не отозвался. Тяжелое молчание расползлось по углам.

Всю ночь вокруг зоны выли голодные волки, и мало кто спал в ту ночь в бараке усиленного режима штрафного лагпункта. А утром на поверке четверо вышли из рядов и заявили коменданту, что им надо сейчас же поговорить с начальником лагпункта.

— А в эту коробку, — сказал черноволосый, — вы нас больше не загоните. Не войдем… Учтите.

Комендант понимающе переглянулся с инспектором и скомандовал:

— Марш в контору!

Четверо повернулись и торопливо зашагали прочь от барака. Оставшиеся проводили их глазами в угрюмом молчании.

Инспектор сказал:

— Кто надумает выйти на работу — через десять минут чтоб был у вахты.

После развода в бараке усиленного режима осталось только трое: Ленчик Румын, парень со шрамом на щеке и дневальный. Все остальные вышли на работу, нарушив «слово вора», данное недавно Румыну. А когда бригада, пополненная отказчиками из БУРа, выходила за зону, где их ждали стрелки и проводники с собаками, в санчасть вбежал дневальный.

— Румын порезался! — задыхаясь сказал он фельдшеру. — Стекло с окна выбил и порезался.

Лампочка горела вполнакала. Капитан Белоненко устало поднялся, развязал узел шнура и спустил лампочку ниже над столом. Подошел к окну и прислушался. Свист метели, шорох бьющего в стекло снега и приглушенный, слабый стук двигателя.

«Тарахтит помаленьку, — подумал капитан и вздохнул. — Уговорить бы начальство на дизель. На этот газогенератор чурок не напасешься, да и бункер… — он покачал головой. — Что делать с бункером? Решето, а не бункер…».

Белоненко вернулся к столу. Лампочка заморгала, погасла на секунду и вспыхнула ярким и ровным светом.

«Рогов прибежал», — усмехнулся капитан. Мысленно он видел сейчас низкое помещение электростанции — бревенчатый сарай, обмазанный огнеупорным составом, сизый дым под закопченным потолком, земляной, пропитанный смазочным маслом пол. В левом углу — большая, до потолка, куча березовых чурок — топливо. Справа от входа трактор — на гусеницах, намертво врезавшихся в землю. Узкий приводной ремень тянется от маховика к генератору. Распределительный щит — сколоченные доски, где сиротливо ютятся два прибора: амперметр и вольтметр. Когда в бункер засыпают чурку, стрелка амперметра испуганно дергается влево, напряжение падает, и помощник тракториста, он же и щитовой электрик, бежит выключать силовые рубильники — иначе движок не потянет нагрузку.

Разговаривать на станции можно только жестами — все части трактора дребезжат и звенят на разные голоса, а мотор тарахтит и надрывно чихает. Для того чтобы засыпать в бункер чурку, тракторист Куклин должен становиться на специально приспособленный обрубок дерева — иначе не достанет до верха. Капитан предлагал «начальнику электростанции» Толе Рогову подобрать кого-нибудь повыше ростом, но Рогов только руками замахал.

Вот сейчас он, наверное, примчался на станцию и сам засыпал бункер. А потом они сядут рядом на широкое сиденье трактора, с брошенной на него старой телогрейкой (иначе, пожалуй, на пружинах не усидишь!), и будут кричать друг другу в уши о бункере, о чурках, о новом дизеле. Об этом дизеле Толя Рогов может говорить с утра до ночи и с ночи до утра. О дизеле мечтают, как о дне освобождения, как о письме из дома, как о банке сладкого чая с куском белой булки. Через каждые три дня Рогов кладет на стол перед начальником колонии серый клочок бумаги — рапорт о необходимости получить дизель, «не дожидаясь, пока наш трактор развалится на ходу». Капитан принимает рапорты «начальника электростанции», обещает «сделать все возможное». А потом долго накручивает ручку телефона, созванивается с начальником отдела снабжения и в сотый раз слышит то же самое, что сам говорит Рогову: «Сделаю все возможное». Нет, сделать надо невозможное: например, просто-напросто «умыкнуть» дизель у майора Кривцова. Ведь так, добром, не отдаст…

Вспомнив о рапортах Толи Рогова, капитан Белоненко вспомнил и о других бумажках, подшитых в папку «Дела № 8». Это были тоже рапорты, но не колонистов, а вольнонаемного состава детской трудовой колонии.

Он достал одну, еще не подшитую бумажку, написанную ровным и четким почерком. «Начальнику ДТК капитану Белоненко от начальницы производства Голубец Р. А.».

Римма Аркадьевна Голубец… Эта сотрудница была направлена в ДТК после нескольких настойчивых просьб капитана прислать ему человека, который хоть немного разбирался бы в технологии швейного производства. Ему отвечали: «Людей нет, обходитесь своими силами». Но «своих сил» вообще не было. Воспитатель Горин, начальница КВЧ[3]КВЧ — культурно-воспитательная часть. Галина Левицкая, старичок старший бухгалтер Козлов, заведующий снабжением Белянкин и комендант Свистунов — вот и весь вольнонаемный состав колонии. О совместительстве не могло быть и речи. Думали сделать перемещение: поручить Левицкой производство, Андрея Горина сделать ответственным за культурно-воспитательную работу, а на заключенную Воронову возложить обязанности инспектора КВЧ. Но Горин категорически отказался от «повышения», основательно доказав, что оставить мальчиков без постоянного его надзора — это значит развалить все, что было сделано. В колонию поступают новые ребята, за которыми нужен глаз да глаз. Да и у «стареньких» далеко не все благополучно. Четыре месяца — не столь уж большой срок, чтобы добиться блестящих результатов в трудном деле перевоспитания подростков. Горин справедливо доказывал и другое: если о таком «перемещении» узнает начальство, особенно полковник Тупинцев, то вряд ли капитан Белоненко с таким перемещенным штатом продержится более недели.

Но вот, наконец, нового работника прислали.

Римма Аркадьевна была красива. Это первое, что бросалось в глаза. У нее были черные гладкие волосы, собранные в пучок на затылке. Темно-карие глаза смотрели с таким выражением, словно обладательница их заранее соглашалась со всем, что скажет собеседник. Гладкий, матовый лоб не омрачала ни одна морщинка, и только очень внимательный взгляд мог обнаружить у глаз тоненькие, «гусиные лапки». Ходила Римма Аркадьевна неторопливо, аккуратно ставя красивую ножку, будто пробуя — как там под ней почва, не подведет ли? Голову держала высоко, а ресницы чуть-чуть опущенными — так, чтобы они бросали легкую тень на гладкую кожу смуглых щек. В уголках красиво очерченных губ темнели пикантные усики.

До войны она работала секретарем директора одной из швейных фабрик столицы и довольно уверенно оперировала терминами: конвейер, лента, поток, график и прочее.

— А в цехах вам часто приходилось бывать? — спросил Белоненко.

Римма Аркадьевна улыбнулась — сдержанно, скромно, как и должен улыбаться вышколенный секретарь, у которого отношения с начальством уже приняли дружеский характер. Зубы у нее были ровные, чистые.

— На фабрике я проработала восемь лет, — сказала она, мягко просияв темными глазами. — И конечно, в цехах бывала.

— Но в основном все восемь лет подшивали бумажки?

— Меня эта работа вполне устраивала.

Болоненко пригласил ее пройти в производственные цеха. Сначала в швейный, где работали девушки.

Появление их вызвало оживление на конвейере. Римму Аркадьевну рассматривали с откровенным и жадным любопытством. По мере того как они проходили по цеху, шум швейных машин замирал, головы девушек поворачивались к ним, как магнитная стрелка к полюсу. За их спинами раздавалось оживленное шушуканье.

— Они всегда так работают? — спросила Римма Аркадьевна, скользнув взглядом по Нине Рыбаковой, которая разглядывала новую начальницу, как невиданную птицу в зоопарке.

— Что вы имеете в виду?

— Темпы я имею в виду, — холодно ответила она. — Темпы и неуместное любопытство.

— Видите ли, Римма Аркадьевна, — начал Белоненко, — эти девушки…

— Я все знаю, — предупредительно остановила его Римма Аркадьевна. Голос ее опять звучал мягко, словно мурлыкала рядом с капитаном сытая, выхоленная кошечка. И так же кошачье-мягким было прикосновение ее крупной, белой руки к рукаву его гимнастерки. — Я все знаю. Это преступницы, уголовницы, воровки и вообще социально опасный элемент. Мне говорили в Управлении. Здесь, в этой исправительной колонии, — мурлыканье вдруг прекратилось, и голос ее схватило как бы легким морозцем, — здесь они должны трудиться, выполнять производственный план и соблюдать правила внутреннего распорядка — до тех пор, пока не истечет срок их наказания. Но… — льдинки растаяли, — ваши педагогические эксперименты, ваши поиски… — Губы сложились в улыбку, глаза вновь мягко засияли. — Мне все это понятно… Думаю, что общими усилиями мы сумеем выработать определенную линию. Я помогу вам.

Капитан был не столь поражен содержанием монолога новой своей сотрудницы, сколько мгновенными переменами, совершавшимися в ней буквально за несколько секунд. А что касается «социально опасного элемента» и «поисков», то эта информация исходила, по-видимому, из источников, называемых «кулуарными».

— Линия уже выработана, — сказал Белоненко, — но за предложение помочь — благодарю. Любопытство, которое они сейчас проявляют, вполне естественно. Все мы ожидали нового работника, и воспитанникам интересно, что вы из себя представляете, сработаетесь ли с ними, сумеете ли завоевать у них авторитет…

— Завоевать?! — Римма Аркадьевна быстро повернулась к нему, и глаза ее приняли выражение, заставившее капитана насторожиться: это красивое лицо с чистым лбом и карими глазами, затененными густыми ресницами, было жестоко. Но прошло мгновение, и Белоненко готов был поклясться, что ему это только показалось. Римма Аркадьевна наклонила голову и мягко проговорила:

— Я постараюсь.

Они подошли к маленькому столику в конце конвейерной ленты, где сидела учетчица Галя Светлова. Наклонив голову, девушка старательно записывала что-то на длинном сером листе бумаги, разграфленном на клеточки. Белоненко подивился: неужели она не заметила их появления в цехе? Даже по перебоям ритма работы машин можно было догадаться, что в помещении что-то происходит. Но Галя поднялась с места только тогда, когда они уже стояли рядом с ней.

Отложив в сторону огрызок карандаша, вставленный в ученическую ручку, она неторопливо встала, откинула назад волосы и молча взглянула на капитана и его спутницу.

— Светлова, — сказал Белоненко, предчувствуя очередной «номер», на которые была так изобретательна девушка, — это наша новая заведующая производственной частью — Римма Аркадьевна.

Галя перевела глаза с начальницы на Белоненко.

— Да?.. — проговорила она и приняла «позу». Белоненко хорошо знал эти театральные жесты Гали Светловой: повернет голову чуть влево, высокомерно поднимет красивую головку и бросит взгляд из-под полуопущенных ресниц.

— Почему вы не здороваетесь, Светлова?

— С кем, Иван Сидорович? — тоном великосветской дамы спросила Галина. — Вы уже были сегодня в цехе — перед началом работ.

— Вы обязаны поздороваться с вашей новой начальницей, — уже разгадав «фокус», недовольно сказал Белоненко.

Светлова пожала плечами — тоже один из «жестов»: небрежно поведет плечами и бросит на собеседника снисходительный взгляд.

— Еще когда мы были на нашем старом лагпункте, — продолжала она, словно отвечая заданный урок, — нам говорили, что заключенные не должны первыми здороваться с начальством, если начальство входит в барак, в цех или в клуб. Если же встреча происходит где-нибудь в зоне, на дворе, то заключенные…

— Можете не продолжать, — кусая губы, прервал ее Белоненко. Внутренне он досадовал на себя, что не предупредил Римму Аркадьевну об этом правиле, которое далеко не всегда соблюдалось с такой точностью, как постаралась его изложить дерзкая девчонка. — Сегодня в восемь совещание. Потрудитесь подготовить небольшой отчет о работе цеха за две последние декады. Данные о выполнении графика, средние показатели каждой мастерицы, процент брака и количество незавершенной продукции.

— Хорошо, Иван Сидорович, — Галя наклонила голову. — Потружусь…

Когда они вышли из цеха, Римма Аркадьевна с возмущением воскликнула:

— Цирк какой-то!

Белоненко заметил, что усики в уголках рта обозначились резче. «Дамочка с характером», — подумал он и уже твердо знал, что между новой начальницей производства и девичьей частью колонии никакого «контакта» не будет. И не ошибся: на следующее утро стало известно, что Римму Аркадьевну прозвали «Ведьмой с усами». Галина Левицкая пояснила Белоненко, что вчера вечером в общежитии девушек читали Гоголя и Клава Смирнова не замедлила вставить, что ведьма — это новая заведующая. «А панночка, — добавила она, — это буду я». — «А Левко?» — спросили ее смеющиеся девчонки.

Клава подумала и ответила: «Левко будет наш повар Антон Иванович. Больше здесь некому. Он у нас единственный парень».

Белоненко рассмеялся:

— Хорош Левко! С седыми усами…

Таким образом, с первого же дня знакомства между Риммой Аркадьевной и воспитанниками колонии началась «холодная война».

— Хорошо, что еще «холодная»! — заметила по этому поводу Галя Левицкая.

Как всякая холодная война, она проявлялась в формах столь разнообразных, что предугадать очередное ее выражение не представлялось возможным, а следовательно, не было возможности ее и предотвратить. Воспитанницы изощрялись во всевозможных каверзах, на которые только были способны. Римма Аркадьевна по каждому поводу докладывала начальнику колонии — сначала устно, а потом письменно. Галя Левицкая утверждала, что пишет она свои «донесения» под копирку, оставляя себе копию.

Белоненко было известно все, что предпринимали девчонки, чтобы «довести» не полюбившуюся им начальницу производства. Время от времени приходилось вызывать в кабинет какую-нибудь из особо изобретательных и «выяснять отношения». Почти всегда на этих беседах присутствовали Галя Левицкая и культорг колонии Марина Воронова. Первое время Воронова старалась беспристрастно разобраться, кто же виноват в очередном «инциденте». Иногда, не стесняясь присутствия начальника, Воронова резко осаживала кого-либо из своих любимец. Большей частью это были Смирнова, Темникова или Рыбакова. Они являлись в кабинет начальника в полном составе своей троицы, садились рядом и смиренно выслушивали очередную «головомойку». Обещали «постараться не повторять» и прятали от капитана глаза. Но когда «исповедь» заканчивалась, дружно заявляли, что «все равно, она — ведьма с усами и ее прислали сюда на погибель бедных панночек», потому что она «придирается, как милиционер», и не дает никому дышать.

Но чем чаще приходилось разбирать возникавшие «инциденты», тем сдержаннее становилась Воронова, тем более уклончивы были ее ответы, и тем меньше стала она «распекать» девчонок. Однажды она сказала Белоненко, что ей в этих разборах принимать участие неудобно: Римма Аркадьевна — вольнонаемная и обсуждать поступки начальницы производства заключенной не следует.

— Для этого совершенно достаточно мнения начальницы культурно-воспитательной части — Галины Владимировны, — добавила Воронова. И с тех пор если даже ей и приходилось присутствовать в кабинете на «разборе», то оно упорно молчала.

Но и Галя Левицкая не казалась Белоненко беспристрастным и объективным судьей. Она всегда вставала на защиту девушек, упорно настаивая на том, что Голубец вызывает их на дерзости своим «недопустимо пренебрежительным обращением». Но вообще-то Галя Левицкая считала, что ничего страшного в этой взаимной неприязни нет и «со временем все образуется». «Они и меня так встретили, — сказала она, — а теперь все стало на свои места».

Однажды они разбирали вместе очередной рапорт Риммы Аркадьевны. Белоненко прочитал: «Темникова, Рыбакова и Смирнова в рабочее время пели частушки…».

Галя засмеялась:

— Знаете, какие?

И на блузке кружева,

И на юбке кружева.

Неужели я не буду

Капитанова жена?

— Почему — капитанова? До сих пор котировался чин лейтенанта.

— Потому что девушки решили, что Римма Аркадьевна собирается женить вас на себе. Они говорят, что она потому и согласилась здесь работать, что узнала, что вы не женаты.

— Гм… — покачал головой Белоненко. — Вот беда-то! А я ничего и не подозревал.

— Сначала они предполагали, — продолжала Галя, и лицо ее стало серьезно, — что кандидатка в невесты — я, а потом убедились, что здесь все в порядке, и успокоились. Теперь появилась новая кандидатура, да еще более неприемлемая для них, чем моя особа…

— Неприемлемая? — рассмеялся капитан. — Выходит, что мне придется обсуждать кандидатуру своей будущей супруги на общем собрании колонии?

— Кто знает?.. — загадочно ответила Галя. — Может быть, и так. Однако читайте дальше.

«…пели частушки, компрометирующие лиц вольнонаемного состава».

— Ясно, — сказал Белоненко, — частушки компрометируют сразу двух начальников.

«Присутствующая при этом культорг Воронова не потрудилась сделать им замечание. Считаю необходимым обратить Ваше внимание на тот факт, что заключенная Воронова вообще ведет себя крайне вызывающе и всячески подчеркивает свое неуважение к начальствующему лицу…».

Белоненко поморщился: «Какая канцелярщина…» «…по этому поводу я неоднократно обращалась к Вам, но никаких мер никто не предпринимал…».

— Послушай, Галя, — чувствуя нарастающее раздражение, спросил Белоненко Левицкую, — в чем там, наконец, дело? Разве Воронова действительно ведет себя вызывающе? Римма Аркадьевна уже несколько раз жаловалась, что культорг не выполняет ее распоряжений. Я говорил с Вороновой, но она уклоняется от ответа. Черт знает что такое началось у нас в колонии! — Он с досадой бросил рапорт на стол.

— Нет, вы дочитайте до конца, — Галя взяла бумажку и положила ее перед Белоненко. — А началось у нас действительно такое, — подчеркнула она последнее слово.

«…если поведение заключенной Вороновой не изменится, я буду вынуждена обратиться за содействием…».

— Вот даже как! — медленно проговорил Белоненко. — Она собирается жаловаться в соответствующие отделы Управления?

— Иван Сидорович! Я все-таки должна поговорить с вами откровенно, — заметно волнуясь, заговорила Левицкая. — Вы всегда понимали меня во всем… Помните, как трудно мне было начинать работу с этими девочками?.. Помните, сколько раз я плакала, сколько раз собиралась просить, чтобы меня взяли обратно в Управление?.. Но когда я приходила к вам и рассказывала о своих сомнениях, колебаниях, то вы находили слова, чтобы помочь мне разобраться во всем…

Галя уже ходила по комнате, нетерпеливым движением поправляя тяжелые косы, и совсем не была похожа на ту робеющую девушку, которую встретил Белоненко полгода назад в кабинете начальника культурно-воспитательного отдела Управления.

О Гале Левицкой он тогда знал очень мало: работала в Управлении недавно, родители живут в республиканском центре, теперь мать — медсестра, отец работал на транспорте. В первые дни войны Галя явилась к секретарю парторганизации Богатыреву с требованием направить на фронт. Богатырев ей отказал: будет надо — позовем. Галя расплакалась: «Я не могу торчать в Управлении и возиться с бумагами, когда везде нужны люди. Дайте мне другую работу». Богатырев подумал и предложил ей место инспектора КВЧ на одном из лагпунктов. Когда пришло распоряжение организовать детскую колонию, он вызвал Галю к себе и познакомил ее с Белоненко. «Вот тебе, Иван Сидорович, помощница».

Так они стали работать вместе. Вначале они были слишком заняты организационными делами колонии, и все их встречи и разговоры носили очень короткий и очень деловой характер. Но постепенно улеглась суматоха и неразбериха первых трудных месяцев, они ближе узнали друг друга, и Белоненко нашел в Левицкой дельного и энергичного помощника.

Галя признавалась, что ей и трудно здесь и многого она не понимает «в этом перевоспитании». Однажды между капитаном и ею был длительный и принципиальный разговор на тему, этично или неэтично устанавливать за каждым воспитанником строгое и неусыпное наблюдение. Галя здесь впервые проявила свой характер и встретила предложение начальника в штыки.

— Это унизительно, такая слежка за человеком. В мои обязанности не входит подсматривание за воспитанниками.

Белоненко дал ей высказаться, затем сказал:

— В наши обязанности входит очень много не совсем приятных дел. Да и вся наша работа, как вы уже убедились и убедитесь дальше, это не букеты из роз составлять. Букеты могут быть потом, да и то — не всегда. А сначала надо подготавливать почву для цветника. Работа грязная, связанная с большими трудностями. Узнавать воспитанников мы должны любыми путями и средствами, иначе мы запутаемся и не будем знать, где у нас чертополох, а где — розы.

— Можно найти другой метод узнавания… И я не понимаю, зачем это вам нужно. Своим примером с розами вы меня не убедили.

— Розы снимаю, — согласился Белоненко. — С розами все обстояло бы значительно проще. Объяснять вам, зачем мне нужно знать о каждом воспитаннике все, пока не буду. Самое лучшее, если вы убедитесь в этом на практике. Что касается методов «узнавания» — выбирайте любой. Можете беседовать, можете вызывать их на откровенность, но вменяю вам в обязанность делать мне подробнейшие доклады о ваших воспитанницах, особенно о тех, кто прибывает к нам вновь.

И тут же дал ей поручение: представить ему характеристику на недавно прибывшего к ним воспитанника Волкова.

— Не поручаю Горину, потому что у него ничего не выйдет, — сказал Белоненко. — О Волкове мне надо знать все: с кем пытается подружиться, как работает, чем занимается в свободное время. В его личном деле две судимости за мелкие кражи, шесть приводов в милицию. Особое внимание обратите на то, как он работает в лесорубном звене вот эти последние три дня.

Галя возразила:

— Я не могу установить, что он делал три последних дня. Ведь эти дни уже прошли!

— А как узнают такие весьма несложные вещи работники разведки?

— Я не разведчик, а воспитательница!

— Если вы не будете разведчиком, то из вас никогда не получится воспитатель. Как вы можете воспитывать подростка, если ничего о нем не знаете?

Галина подчинилась, но не без внутреннего протеста. А через несколько дней капитан Белоненко дал Левицкой новое поручение: информировать его о поведении — в том же плане, как и о Волкове, — тоже недавно прибывшей в колонию Анны Воропаевой. Галина старалась выполнять требования своего начальника добросовестно, но зачем все это ему было нужно, она поняла только после того, как Белоненко сообщил ей весьма важные и интересные факты, касающиеся этих двух воспитанников.

В течении зимы дружба Белоненко и Галины окрепла, и капитан на правах старшего товарища говорил Гале «ты», а она искренне и доверчиво делилась с ним всем, что относилось не только к работе, но и к маленьким ее личным делам. Но за последнее время Белоненко стало казаться, что Галя чего-то недоговаривает, что-то усиленно и не очень умело скрывает от него, и ловил на себе ее напряженный и немного недоумевающий взгляд. Но потом это проходило, и она вновь становилась прежней: внимательной, исполнительной помощницей. Обычно Галя была очень сдержанна в словах и скупа в жестах.

Но сейчас она говорила взволнованно, сбиваясь и путаясь в словах, и все быстрее двигалась от стены к окну и обратно.

— Ты сядь, пожалуйста, — мягко сказал он и, взяв ее за плечи, усадил на стул. — И говори спокойнее. Ну, я тебе помогал, ты — мне… Так и должно быть. Но что сейчас случилось с тобой? Мы говорили о Римме Аркадьевне, и ты вдруг вся вспыхнула, как спичка. В чем дело?

— А в том дело, что она бегает по Управлению и собирает о вас всякие сплетни! — почти крикнула Галя. — А вы ничего не знаете, ничем не интересуетесь, кроме колонии! Эта Голубец за полтора месяца, что работает у нас, успела узнать о вас больше, чем знаем здесь мы все!

— А что бы ты, Галя, хотела знать обо мне? — пристально глядя на нее, спросил Белоненко. Он очень хорошо знал, какие сплетни может «собирать» о нем Римма Аркадьевна, хотя и не подозревал ее в таком рвении.

Галя чуточку смутилась, но посмотрела ему в глаза:

— Скажите, Иван Сидорович, это верно, что пять лет назад вас чуть не арестовали? И что вы поругались с наркомом и за это вас прислали работать сюда?

Белоненко спросил:

— Римма Аркадьевна занимается именно этими вопросами?

Галя молча кивнула головой.

— Ну что ж, — задумчиво проговорил он, — я тебе очень коротко скажу, как было дело. Собирались меня арестовать пять лет назад или нет, я не знаю. Нарком действительно вызвал меня к себе — по прямому проводу. Я тогда работал начальником одного из участков Волгоканала. Мне было предложено перейти на следовательскую работу в Москве. Я отказался. Нарком был недоволен, чтобы не сказать больше. А потом мне вручили новое назначение. Вот и все.

— Вам предлагали повышение? — спросила Галя.

— Ну, как тебе сказать? Конечно, при желании там можно было быстро продвинуться.

— Так почему же вы отказались? — строго спросила Галя. — Разве это не интересная работа? Или вы предпочитаете…

— Да, — перебил он, и голос его прозвучал жестко. — Да. Я предпочитаю делать из преступников честных людей. Ну, — оборвал он себя, — теперь ты узнала обо мне, что хотела?

В глазах Галины он видел еще какой-то не высказанный ею вопрос, но она спросила другое:

— Там, в Москве, все еще… плохо относятся к вам?

— Я думаю, что там обо мне не вспоминают, — уклончиво ответил он и перевел разговор на другое.

Уже выходя из кабинета, Галя задержалась в дверях и сказала:

— Римму Аркадьевну нужно выгнать отсюда. Это злой и мстительный человек. Она не только сплетница и доносчица…

— Глупости! — рассмеялся Белоненко. — Ни сплетен, ни доносов нам бояться нечего. Иди отдыхай.

Сейчас Белоненко вспомнил этот разговор с Галей Левицкой, но задуматься над ее многозначительными словами о Римме Аркадьевне ни теперь, ни раньше у него не было времени. В денную минуту его гораздо больше интересовали двое воспитанников колонии — Анна Воропаева и Виктор Волков.

Он открыл папку, на которой рукой Гали Левицкой было написано: «ДТК „Подсолнечная“». Название колонии было неофициальным и придумано самой Галей. Она находила, что это звучит и красиво и символично. Белоненко против «Подсолнечной» не возражал, хотя, смеясь, сказал Гале, что название не только красиво, но и аппетитно.

— Особенно хороши на подсолнечном масле картофельные оладьи!

Галя сначала обиделась, а потом тоже засмеялась:

— Ну и пускай аппетитно! Все равно, «Подсолнечная» — это хорошо.

Белоненко открыл одну из последних страниц.

«Анна Воропаева прибыла с пересыльного л/п 10 января 1943 года. Возраст (условно) 17 лет. Работает в швейном. Операция — боковой шов по первому разу. Качество работы небрежное. Выработка неравномерная: то 45 процентов, то около 100 процентов. Часто встречается с Виктором Волковым. Видимо, старается подружиться с Галей Светловой, но та определенно избегает ее».

В примечании, подчеркнутом красным карандашом, Галя Левицкая писала:

«Необходимо установить точный возраст. Переросток».

Переростки… Самое большое зло в условиях детских колоний. Белоненко вспомнил свои размышления по этому поводу, зная, что в практике его работы ему придется сталкиваться и с такими «воспитанниками». Даже в мирное время, когда медицинские комиссии проверяли каждого, кто вызывал сомнения в возрастном отношении, и то, бывали случаи, что в детские исправительно-трудовые учреждения попадали юноши и девушки, достигшие восемнадцатилетнего возраста, а теперь, в войну, нечего было и сомневаться, что изворотливые, ловкие и предприимчивые «переростки» сумеют обмануть и комиссию и следователя. Где там было возиться с ними в такое время. В первичных документах указан год рождения, и следователь делает соответствующую пометку в деле. А уж когда они попадут в колонию, то не так просто восстановить истину и добиться перевода.

А вот и еще один «экземпляр», как говорит Галя Левицкая, — Виктор Волков. В колонию он прибыл в начале января. Его назначили на работу в токарный цех, где воспитанники вытачивали деревянные миски для нужд лагеря. Работал неплохо, но как-то уж очень равнодушно. Вечерами иногда приходил в клуб, но ничем там не занимался, а просто сидел в стороне от всех, угрюмо поглядывая на игроков в шахматы, на «доминошников» и на участников струнного оркестра. Изредка он перекидывался скупыми словами с Петей Грибовым — робким, ясноглазым мальчуганом, с которым, как было сказано в информации Гали Левицкой, у Волкова «возникла странная дружба».

Об этой дружбе капитан уже получил более подробные сведения от Антона Ивановича, повара колонии. А перед этим на лесосеке, где работало лесорубное звено, произошло одно событие, о котором Белоненко узнал из рапорта воспитателя Горина и беседы с бригадиром звена Колей Иващенко, которое состояло из семи человек «добровольцев», время от времени выходивших в лес на делянки. Большею частью ребята занимались очисткой делянок от сучьев, которые потом доставлялись в зону. Иногда, правда, приходилось делать и повал. Кроме работы в лесу это звено занималось заготовкой чурок для электростанции. В звено входили Толя Рогов, Миша Черных — староста общежития мальчиков, Коля Куклин — тракторист электростанции. Остальные или назначались в лес по наряду, или шли туда работать по личному своему желанию.

Когда Горин сказал Белоненко, что Волков просит направить его в лесорубное звено, заявив при этом, что если ему дадут лучковую пилу, то «обставит всех в два счета», Белоненко, подумав, дал разрешение, а вечером после работы пригласил к себе ребят. Пришел и Волков. Коля Иващенко доложил, что сегодня выработка повысилась.

— Вот он, — кивнул Иващенко на Волкова, — работает что надо. За троих, а то и за четверых.

Виктор, видимо, не ожидал, что его похвалят в первый же день, но старался держаться пренебрежительно. Небольшие зеленоватые глаза его внимательно следили за капитаном.

— Если тебе больше по душе работа в лесу, то можно будет зачислить тебя в постоянные члены звена, — сказал Белоненко, — но учти, что все ребята работают постоянно на своих основных участках, так что и тебе придется делать миски.

— А я от мисок и не отказываюсь, — хмуро сказал Волков.

Потом заговорили о предстоящих весной работах по озеленению территории колонии. Это вызвало оживление. Особенно радовался Миша Черных. Он был уроженцем Сибири, любил и знал лес, и посадка деревьев в зоне вызвала в нем столько энтузиазма, что капитан был вынужден немного охладить его.

— Работа нелегкая — предупреждаю. Сажать будем совсем молодые деревья и кустарник. Придется самим выкапывать, самим подготовлять ямы для посадки, да кроме того, просто не знаю, как быть с подвозкой. Конбаза у нас знаете какая — одно только название. Лошади истощены, корма кончаются.

Черных сказал:

— Сено можно привезти. Я видел, где есть стога. За третьей лесосекой, — и поспешно добавил: — Это — лагерное сено, не частников. Мне лесник сказал: «Заберите, говорит, ребята, а то все равно к весне сгниет».

Белоненко отметил в тетради: «Выяснить, кому принадлежит сено. Договориться».

Затем Миша Черных предложил взять шефство над конбазой.

— Нас шестеро, — сказал он, — будем по очереди дежурить. Там, у этого деда, никакого порядка нет. Он, однако, больше дремлет, чем за конями смотрит.

Предложение было принято, после чего Белоненко отпустил всех, оставив одного Колю Иващенко.

— Значит, Волков хорошо работает? — спросил он. — А как с товарищами? Ладит?

— Ничего, — подумав, сказал звеньевой. — Только курит. И обратно ему сегодня какой-то дядька табак дал.

— Какой дядька? — заинтересовался капитан.

— Не знаю, чей он. Только думаю, что из заключенных — по бушлату видать. Он проходил мимо и остановился, спросил, откуда мы такие. Потом спросил, как дела в колонии. А потом Витька отошел с ним в сторонку. О чем-то поговорили, и тот дядька ушел. А Витька похвастался, что разжился табачком.

О том, что Волков опять курил, капитану доложил и воспитатель Горин.

— Он мне сказал, что получил табак от прохожего, — добавил Андрей Михайлович.

А вечером того же дня Белоненко стало известно, что прохожий передал Волкову не только табачок. Случайно это получилось или нет, но неизвестный прохожий передал Виктору Волкову письмо или копию с письма Ленчика Румына. Это было своеобразное воззвание главаря воров ко всем «ворам и жуликам лагеря». Оно явилось ответом на письмо Николы Зелинского. На всех лагподразделениях лагеря письмо Николы Зелинского было уже прочитано заключенным во время поверок. Но в ДТК оно еще не было получено. Сразу, наверное, не додумались, что надо направить его в детскую колонию, а потом началась метель, буран занес железнодорожные пути, теплушка не ходила. А на второй день непогоды где-то были порваны телефонные провода. Так и получилось, что записка Румына опередила письмо Николы Зелинского.

Капитан Белоненко о письме с фронта слышал. Об этом рассказал ему завснабжением Белянкин, успевший проскочить в колонию до того, как метель разыгралась в полную силу. Узнал он в Управлении о письме очень немногое: Зелинский пишет полковнику Богданову о том, что отказывается от своего темного прошлого и просит, чтобы письмо его было прочитано всем его бывшим дружкам.

О записке, полученной Волковым, Белоненко узнал от повара Антона Ивановича, который пришел к начальнику уже после отбоя, когда в колонии все спали.

Поговорив сначала о делах столовой, о необходимости выписать со склада двадцать штук новых мисок, о том, что надо прислать печника проверить дымоходы, Антон Иванович перешел, как он заметил, «к самому главному». А самым главным для Антона Ивановича был колонист Петя Грибов.

— Вы, гражданин начальник, мальчонку мне сами доверили и обещали в будущем похлопотать об усыновлении, — напомнил он Белоненко. — Срок у меня оканчивается в сентябре, а у Пети в августе. Договорились мы с вами, гражданин начальник, что мальчонка подождет меня и жить будет этот месяц у гражданина коменданта. Так что все оговорено у нас заранее. И за этого парнишку я должен буду перед богом и людьми и лично вами, гражданин начальник, всю свою жизнь отвечать…

Белоненко не прерывал Антона Ивановича, зная его страсть к предисловиям. Но вот повар перешел к самой сути, и Белоненко насторожился.

Оказывается, что Виктор Волков с первого же дня «стал навязываться Пете в дружки» и даже перетащил свою постель на койку рядом с койкой Пети. Антон Иванович узнал об этом и приказал старосте Мише Черных «следить в оба» и водворить Волкова на другое место.

— Но сами понимаете, гражданин начальник, — продолжал Антон Иванович, — где уж тут уследить, хотя бы тому же Мише. А уж про меня и говорить нечего, кручусь у плиты от зари до зари. Только все же выведываю у Петюнки, как и где он свободное время проводит. Замечаю, что парнишка мой что-то смутный стал. Я к нему с подходом и установил, что стервец тот все к нему вяжется и вяжется. А какая, скажите на милость, может быть дружба у такого жердяя с пацанчиком? Что он ему, младшего братишку напоминает, что ли? Или, скажем, жалость его разобрала, помочь в чем моему хлопчику хочет?

Белоненко согласился, что дружба эта не может быть вызвана никакими благородными порывами со стороны Волкова, а Антон Иванович продолжал:

— А вот только что узнал я такое, что прямо к вам. Чтобы вы, как начальник, приняли свои меры. Про Румына такого слышали? Так вот, получил этот Волков от того Румына записочку, и читал он эту записочку моему пацану. Дело было так. Сегодня Волков по наряду дежурил в столовой, а я зашел в свою каморку. Перегородочка там — сами знаете — только для видимости, ширмочка, а не перегородочка. И слышу, как верзила этот шепчет кому-то про Румына да про записку. «Ты, говорит, пацанам ее прочитай. Мне веры здесь нет, а тебя ребята любят». Я к стенке приник и узнаю подробности. Будто пришло с фронта письмо от бывшего нашего заключенного Зелинского. Что он в нем пишет, не знаю, а только, видно, от того письма у Румына и сон отшибло.

— А с кем Волков разговаривал? — спросил капитан.

— Так с Петькой же! И записочку эту ему оставил. Хотел я тут же выйти и жару нагнать, да потом рассудил, что без вас в это дело мне соваться нет такого права. Теперь, я так думаю, самое время эту записку у Петьки из кармана забрать. Заснули там все, а записка или в брючонках, или в телогрейке.

Антон Иванович замолчал, ожидая, что скажет начальник. Белоненко задумался. Изъять записку из кармана Пети Грибова — это дело несложное. Но может быть, что записка не в кармане, а спрятана под подушку. Кроме того, если ее взять, то, пожалуй, Пете Грибову достанется от Волкова за потерю этого документика. И наконец, записка эта поможет выявить тех, в которых Волков думает найти своих единомышленников.

— Хорошо, Антон Иванович, — сказал наконец капитан. — Все это я приму к сведению. А вас попрошу ни одним словом не напоминать Пете Грибову о записке. Сделайте вид, что вам ничего не известно.

— Понятно, — кивнул головой повар. — Только, гражданин начальник, учтите такое положение, что в воровском мире сейчас броженье пошло. Знакомы мне такие истории. Если кто из крупных воров, по-блатному говоря, «ссучится», извиняюсь за выражение, то остальные на дыбки становятся, чтобы, значит, воровской авторитет поддержать. Принимают свои меры… Такое и здесь у нас началось: одни за старое хватаются, а другие в затылках чешут: чем я хуже того Николы Зелинского, что на фронте сражается, кровь свою за родину проливает?

Уже прощаясь с капитаном, Антон Иванович добавил, что если еще раз заметит Волкова рядом с Петькой, то «свернет этому бандиту голову». Белоненко попросил его не торопиться. На том и порешили.

После ухода Антона Ивановича Белоненко еще раз прочитал все, что было записано в «летопись ДТК „Подсолнечной“» о Викторе Волкове. Теперь ему стало многое понятно — и «дружба» с Грибовым, и частые беседы с Анкой Воропаевой. Белоненко хорошо знал, что если «выступил» Румын, то не замедлит сказать свое слово и его ближайшая приятельница Любка Беленькая. Не сомневался капитан и в том, что письмо с фронта произведет соответствующее впечатление на уголовников, содержащихся в лагере. Начнется неизбежный «раскол». Прав Антон Иванович: одни начнут колебаться, а другие — принимать контрмеры. И, конечно, не оставят без внимания и колонию, стараясь и сюда занести заразу: разложить ряды воспитанников, спровоцировать их на какие-нибудь выходки, направленные против администрации и режима, а может быть, склонить и на прямой бунт. Ленчик Румын и Любка Беленькая могут здесь рассчитывать только на вновь прибывших. А таких было двое — Волков и Воропаева.

«Вот когда можно доказать Гале Левицкой необходимость систематического наблюдения за воспитанниками», — подумал Белоненко, пряча «летопись» в несгораемый шкаф.

Было уже около часа ночи, но Белоненко не мог уйти домой: днем была восстановлена телефонная связь с Управлением, — значит, должна быть телефонограмма. Телефонистку Белоненко отпустил — его соединят через коммутатор Управления.

Хотелось спать: сегодня пришлось подняться очень рано. Тетя Тина готовилась к побелке и разбудила его чуть свет. «Часам к семи вечера управлюсь, и ты, пожалуйста, приходи домой пораньше. Измотался совсем», — сказала она. О том, что «измотался», тетя Тина говорила своему названому сыну вот уже добрый десяток лет. И о том, что «работа работой, а о себе подумать тоже надо». И о многом другом, имеющем отношение к личной жизни Ивана Сидоровича. Говорила скорее для успокоения себя, чем в надежде, что слова ее окажут хоть какое-либо воздействие на «Иванчика». Вспомнив это смешное производное от своего имени, Белоненко улыбнулся. Хорош Иванчик! Через два с половиной года стукнет тридцать семь. Конечно, для тети Тины он и в пятьдесят будет Иванчиком. Этим именем она назвала его впервые, когда привела его в очередной детский распределитель, где Алевтина Сергеевна, тогда еще двадцативосьмилетняя женщина, работала кастеляншей — заведовала скудным запасом белья детприемника и большим количеством буденовок и поношенных гимнастерок, на которых еще сохранились следы нашивок — «разговоров», как назывались тогда знаки различия комсостава Красной Армии. Ванька Шкет поглядел на кастеляншу и после некоторого колебания спросил, указывая на ее спину:

— Это у тебя давно? Небось все с книжками сидела, вот и нажила себе горб.

Алевтина Сергеевна не обиделась, не сверкнула сердитыми глазами на мальчишку, бесцеремонно задавшего ей такой больной вопрос.

— Нет, — ответила она, — это не от книжек. Это меня еще маленькой бабка из люльки уронила.

— Убить надо было такую бабку, — нахмурился Ванька Шкет, — не умеешь с ребятишками водиться — не берись.

С этого разговора началось их знакомство, перешедшее потом в дружбу. И Алевтина Сергеевна сразу назвала Ваньку Иванчиком и в течение десяти дней, пока «Иванчик» находился в детприемнике, заметно выделяла его из числа всех прочих беспризорников. А на одиннадцатый день Иванчик сбежал — в гимнастерке, доходившей ему до колен, и буденовке, налезавшей на нос. На одиннадцатый сбежал, а на четырнадцатый был вновь задержан и направлен в тот же детприемник. Может быть, его бы и не задержали, но Ванька Шкет однажды почувствовал странную тяжесть в голове, а во всем теле неприятный озноб. Он не знал, что такое болезни вообще, но о тифе понаслышался достаточно. «Помру, — решил он, — от тифа никто не поправляется». И решил «помирать» в Александровском сквере, что тянется вдоль стен Кремля. Тут его и обнаружили.

В детприемнике Алевтина Сергеевна встретила его сурово.

— Что тебе — худо здесь, что ли? — начала она выговаривать ему, хмуря жидкие, светлые брови, но, взглянув на лицо Иванчика внимательнее, ахнула, схватила его за руки и, воровато оглядываясь по сторонам — нет ли посторонних, зашептала что-то о болезни, о температуре, о том, что она его сейчас же заберет к себе, потому что в больнице он «не вытянет». И забрала. Никакого тифа у Иванчика не было, но простудился он основательно. А когда поправился, то сказал: «Останусь с тобой. Возьми меня в дети. Иззяб я весь по этим котлам».

Иван Сидорович походил по кабинету, чтобы прогнать дремоту, послушал у окна, как бьется в стекло снег. Подумал, как всегда думают люди, когда они находятся в непогоду в теплой и тихой комнате, о тех, кто, может быть, сейчас бредет в буране, теряя последние силы.

Потом он сел в угол жесткого дивана и закрыл глаза. Видимо, он все-таки немного вздремнул, потому что, когда раздался наконец ожидаемый звонок, стрелка стенных часов показывала без десяти два.

— …ите… ую… аму… — расслышал Белоненко далекий голос.

«Примите срочную телефонограмму», — расшифровал он обрывки слов и придвинул бумагу ближе к свету.

В трубке затрещало, потом наступила мертвая тишина. «Неужели опять обрыв?» — подумал Белоненко, но в этот момент отчетливо и бесстрастно зазвучал женский голос:

— Начальнику детской трудовой колонии капитану Белоненко…

Карандаш быстро скользил по бумаге, оставляя причудливые значки, — капитан стенографировал.

Культурно-воспитательный отдел Управления Энских лагерей предлагал всем начальникам подразделений ознакомить заключенных с содержанием письма Николая Зелинского, которое было датировано 28 декабря 1942 года.

«…У меня нет сына, которому я мог бы написать это свое, может быть последнее, письмо. У меня нет жены, которая подумала бы обо мне в эти минуты. У меня нет матери: она умерла от горя и вечного страха за своего сына-вора. Ей не было еще и пятидесяти лет… Это я свел ее в могилу и отравил ее жизнь.

Когда ворье собирается вместе, особенно в неволе — в камерах тюрьмы, в этапном вагоне, в бараках лагерей, — они поют жалостливые песни о „родной матери“, о „любимой“, о тоске по родному дому. Все это ложь и обман. Воры никого и никогда не любят, никого и никогда не жалеют. Они не думают о своих матерях, у них не может быть любимых. Они лгут всю жизнь, всю жизнь выдумывают себе то, чего у них никогда не было и быть не может. И возможно, только один раз за свою позорную и никому не нужную жизнь воры вспоминают мать — перед смертью.

У меня нет сына, жены, матери… Нет никого. Потому я пишу свое письмо Вам, гражданин начальник, — для того чтобы Вы его перепечатали и разослали по всем лагпунктам нашего лагеря. Меня хорошо знают там, а когда прочитают мое письмо, на мою голову посыплется немало проклятий: раскололся, продался и все прочее. Может быть, найдутся и такие, что пожалеют, почему не завалили меня раньше. Не очень-то по душе будет мое письмо бывшим моим дружкам и приятелям. Но даже если я останусь жив и придется мне когда-нибудь с ними встретиться, я снова повторю те же слова: подумай о том, какими глазами встретишь ты свою смерть?

…Я пишу при свете „летучей мыши“. Над блиндажом сейчас не рвутся снаряды — маленькое затишье. Но скоро начнется, и все мы знаем это. Все пишут письма домой. Старшина дал мне бумаги и сказал: „Почему не пишешь? Пошли родным солдатский привет… Бой будет не на жизнь, а на смерть“. Сначала я отказался — некому мне писать, а потом подумал и решил написать Вам, гражданин начальник.

…А писать приходится урывками. Вчера было трудно, но мы устояли. Извините, гражданин начальник, что письмо это будет как будто составлено из разных мыслей: хочется сказать многое, да ведь не знаю — успею ли? Мне вот сейчас вспомнилась книга, называется она „Агасфер“. И, кажется, что мы, воры, вот так же, как Вечный Жид, всегда идем и никогда не сможем прийти никуда. Воровской закон, как кнут, стегает нас, не давая оглянуться…».

Белоненко писал. Широкие стенографические значки покрыли бумагу, и за ними была исповедь человека, впервые в жизни оглянувшегося назад.

«…У меня были десятки тысяч денег, я имел все, о чем мечтает вор. Кто не слышал о Дикаре? Кто не завидовал ему? Но никто из жиганов не знал, что, где бы Дикарь ни был, что бы он ни видел и чем бы ни обладал, он всегда считал себя обворованным. Я завидовал честным людям и ненавидел их за то, что они имели право смеяться, любить, спокойно спать, без оглядки ходить по улицам, не шарахаться при виде милицейской шинели, не подозревать в каждом случайном спутнике оперативного работника, выслеживающего тебя. Я считал, что не я обворовываю их, а они меня. И в своем озлоблении я придумывал, как бы отомстить им, как бы унизить и запугать их. А они, наверное, даже и не знали о моей ненависти, не думали о ней, как не думает человек о ненависти к нему хищника, идущего на разбой.

Нас сравнивают с волками, с хищниками. Но мы хуже. Хищный зверь выслеживает свою жертву потому, что ему надо жрать, поддерживать свою жизнь и жизнь своих детенышей. А мы, воры? Что заставляет нас убивать, грабить, хватать за горло, колоть финкой? Миллионы людей живут без этого. Значит, и мы можем так жить. Но мы не хотим. Так что же сравнивать нас с волками? Мы — хуже…».

— Иван Сидорович, — сказала телефонистка, — вы, наверное, устали? Письмо длинное, сегодня не успеем. Через пять минут кончается время, остальное передам завтра. Верно, какое страшное письмо?

— Диктуйте, Аня… Нет, я не очень устал.

«…извините, гражданин начальник, что много пишу. Отнимаю у вас время, но, может быть, пишу последний раз, потому что вряд ли останусь живым. Да и не для чего мне больше жить…».

Наверное, автор писал урывками, потому что не было прямой связи в мыслях и в стиле его письма. Капитан представлял, как писались эти строки, могущие каждую минуту оборваться навсегда.

«…Вы знаете, воры, нашу воровскую пословицу: „Носим ношеное, любим брошенных“. Разве это не так, воры? — обращался Никола Дикарь уже не к первоначальному адресату, а к своим прежним дружкам. — Вдумайтесь в эти слова и поймите, какая в них горькая правда. Из тысячи женщин не найдется одной, которая подарит свой поцелуй вору. А те твари, что целовали меня за смятые „бумаги“ („Бумага“ — сторублевка), разве смели эти позорные…»

— Пропуск, цензура… — произнесла телефонистка.

«…разве смели они называться женщинами? Если же вор когда-нибудь и встретит настоящую женщину, то должен будет скрывать от нее, что он — вор. Правду я говорю вам, воры? Можете ли вы сказать, что это — не так?».

— Уже заканчиваю, — сказала телефонистка и добавила: — Я его почти наизусть знаю, и каждый раз, когда передаю, становится страшно… Мне кажется, что его уже нет в живых…

«…Ничто — ни деньги, ни притонное веселье не могут озарить мрачную жизнь вора. Как затравленные волки, мы рыщем по трущобам, заранее зная, что нас ждет гибель. У нас нет завтрашнего дня, нет у нас и сегодня, нет ничего, кроме вечного страха преследования. И запомните, воры, мое последнее предсмертное слово: воровским кострам, что некогда горели так ярко, суждено погаснуть. И останется на выжженной траве черное пятно, головешки да холодный пепел… А потом и этого не будет…».

Белоненко не сразу понял, что в дверь постучали. И только когда стук повторился, не отрываясь от письма, сказал: «Войдите!» Тут же телефонистка сказала: «Конец» — и дала отбой. Белоненко поднял голову. В дверях стояла Марина Воронова. Платок она держала в руках, а на телогрейке еще лежал снег, который она не весь стряхнула в коридоре.

— Извините меня, гражданин начальник, — сказала она, не поднимая опущенных глаз. — Я должна непременно поговорить с вами.

— Что случилось? — встревоженно спросил Белоненко и пошел к ней навстречу. — Как вы добрались от барака в такую метель?

— Это ерунда — метель… Я должна была добраться…

— Ну, тогда садитесь. Да снимите телогрейку, здесь тепло. Я вас слушаю. — Он понимал, что только что-нибудь очень важное могло заставить Воронову прийти к нему в кабинет в три часа ночи.

— Нет, — сказала она неестественно напряженным голосом. — Я вам скажу и сейчас же уйду. Пожалуйста, не уговаривайте меня… Если вы не исполните моей просьбы, я сделаю все, чтобы добиться своего.

— Подождите… — Белоненко нахмурил брови. — У вас очень неважный вид. Садитесь. — Он почти насильно усадил ее на стул. — Какая просьба и почему вы думаете, что я отклоню ее?

Она сидела на стуле, уронив руки на колени, и лицо ее сохраняло такую же напряженность, как и голос.

— Отклоните. Но это — все равно… — Она подняла на него глаза. — Гражданин начальник, я вас прошу отправить меня из колонии на любой лагпункт. Я больше не могу здесь оставаться ни одного дня…


Читать далее

Глава первая. Место под солнцем

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть