Добрыня златой пояс

Онлайн чтение книги За веру, царя и социалистическое отечество
Добрыня златой пояс

Неглубокая – от силы в пол-локтя – канава, свободная от бурелома и подлеска, прихотливо вилась между кондовыми соснами, и нельзя было в точности сказать, что это такое на самом деле: заброшенная звериная тропа, русло пересохшего ручья или след сказочного змея. Тем не менее верховой конь, выросший в привольных угрских степях и не любивший лесные чащобы, упорно придерживался этого маршрута и даже не пытался срезать самые причудливые петли. Всадник, давно привыкший доверять его чутью, не перечил.

Уже который день он скакал наудачу, полагаясь только на природные приметы да на рассказы купцов, некогда побывавших в этих краях. Спросить дорогу было не у кого – разве что у белок или медведей.

Обычно сюда добирались в санях по зимнику или на стругах по большой воде, но сейчас, в разгар лета, река обмелела и не могла поднять даже самый малый челн. А дело у всадника было срочное, не терпящее отлагательств.

Князю, обретавшемуся в стольном городе, он завидовал всегда, а сейчас в особенности. Вот кому хорошо живется! Едва только пожелает посетить какой-нибудь самый никудышный городишко, так сразу следует повеление: «Править дороги и мостить мосты».

И попробуй только ослушаться! А простому вирнику, пусть и боярского рода, пусть и прославленному своими подвигами от Тмутаракани до Ладоги, приходится странствовать по бездорожью. Верно говорят новгородцы: «Князю служить – каждый день тужить».

Уже под вечер, когда лес наполнился полумраком и мошкарой, канава вывела всадника на опушку.

Огромный, глубоко вросший в землю валун заменял межевой знак, а заодно служил и капищем. Древние языческие символы, которым поклонялись не только кривичи и словене, но и мерь с чудью, были недавно сбиты и заменены руническими письменами, вокруг которых изгибался кольцом мировой змей Ермунганд.

Вера переменилась, да только хрен редьки не слаще. Раньше жертвенная кровь лилась ради Перуна, а теперь того же требовал Один. Зато грядущего спасения не обещали ни тот, ни другой.

Стреножив коня, путник устроился на ночлег возле камня. Диких зверей и лихих людей он не опасался. Звери от летней сытости присмирели, а про разбойников можно было сказать пословицей: «Смелы волки, но медведя стороной обходят».

Ночь выдалась под стать окружающей природе – таинственная и глухая. Прежде чем уснуть, путник долго всматривался во мрак и разглядел-таки далекое тусклое зарево. Наверное, это были сторожевые костры, горевшие у городских стен. Дабы утром не сбиться с пути, он лег ногами в сторону огней.


Проснулся путник еще до рассвета, при всходе поздней луны. Кричали птицы, загодя покидающие гнезда, окрестные поля серебрились от росы, всхрапывал конь, успевший за короткую ночь и отоспаться, и отъесться.

Зарево сторожевых костров исчезло, но как раз в той стороне небо мало-помалу начинало светлеть. Надо было поспешать. В город он намеревался въехать пораньше, пока посадник не подался на охоту, к коей был весьма привержен, а нужные для правды – то есть для сыска, суда и расправы – люди не разбрелись по своим делам.

Конь, однажды поставленный удилами на верное направление, с пути уже не сбивался, хотя, объезжая болотца и каменные россыпи, порой был вынужден делать изрядный крюк.

Вскоре среди осиновых колков и пустошей стали попадаться возделанные нивы со стожками уже собранной ржи. Обожравшиеся зерном вороны отяжелели до такой степени, что при виде приближающегося всадника не взлетали, а только неуклюже семенили прочь, не забывая при этом гневно каркать.

Спустя недолгое время конь достиг проселка, и его копыта глухо застучали по окаменевшей грязи, должно быть, еще вешней. Где пути-дороги, там, конечно, и переезжие люди. Навстречу всаднику двигался обоз, груженный чем-то непонятным, плотно укутанный в рогожи. Сопровождали его пешие смерды, вооруженные секирами и дрекольем.

При виде одетого в броню всадника они приостановились и скинули шапки, однако глядели недобро, исподлобья. А про то, чтобы поздороваться, никто даже и не вспомнил. Дикари, одним словом.

– Кто среди вас старший? – придержав коня, поинтересовался путник.

– Я, вроде бы, – отозвался один из смердов, но вперед не вышел, а, напротив, схоронился за спинами товарищей.

– Давно в пути?

– Спозаранку.

– Что везете?

– А ты разве ябедник?[40] Ябедник – сборщик податей или сыщик. – Смерд картинно подперся своей рогатиной (да и другие как-то сразу подобрались, словно зверье, учуявшее опасность).

– Уж и полюбопытствовать нельзя. – Всадник не выказывал досады, однако, как бы невзначай, коснулся лука, притороченного к седлу.

– Про то у нашего посадника полюбопытствуй. А мы людишки подневольные. Немы, аки рыбы, и глухи, аки аспиды.

– Посадник ваш, стало быть, в городе?

– Под вечер там был. – Старшина обоза напялил шапку, давая понять, что разговор окончен.

– Ну, езжайте с миром… А ты чего уставился? – это относилось к дюжему смерду, глаз не сводившему со снаряжения всадника.

– Знатный у тебя лук, боярин! – с нескрываемым восхищением молвил он. – Отродясь такого не видывал… Где добыл?

– Сам сделал, – сдержанно похвалился всадник. – Хотя по чужеземному образцу. У нас такого рога и такого дерева не сыскать. Со ста шагов кольчугу пробивает.

Обоз между тем стронулся. Телеги скрипели, грозя вот-вот развалиться, а костлявые одры напрягали все свои скотские силы. Груз, похоже, был тяжелехонький. Соль или железо. А прежде в этих краях иного товара, кроме меда, мехов и невольников, не имелось.

Еще через пару верст стали различимы петушиные крики и собачий лай. Утренний ветерок принес запах свежеиспеченного хлеба. Конь, почуяв близкое жилье, побежал быстрее, и по прошествии некоторого времени впереди открылся бревенчатый тын, за которым виднелись тесовые крыши теремов.

Затем дорога плавно спустилась в широкий ров, где без всякого присмотра паслись коровы и гуси.

Мельком приметив, что тын воздвигнут кое-как, в расчете на смирных соседей, а городские ворота давным-давно не запирались, всадник подъехал к еле тлеющему костру, вокруг которого, завернувшись в епанчи, спали стражники.

Не сходя с коня, он тронул одного из них тупым концом копья. Тот долго ворочался, мычал и протирал глаза, а потом недовольно спросил:

– Кто таков будешь? Что надо?

– Я Добрыня, – ответил всадник. – Княжий вирник. Отведи меня к посаднику.

– Так он спит еще. – Стражник продолжал себе лежать на боку, оскорбляя боярское достоинство гостя. – Раньше полудня не проснется.

Пришлось Добрыне наклониться с седла и приподнять наглеца за шкирку. Тот вел себя кротко, не бранился и не молил о пощаде – ворот, туго захлестнувшийся на горле, не позволял.

Немного подержав быстро синеющего стражника на весу, Добрыня уронил его в кострище. Это заставило проснуться и остальных.

– Чей обоз недавно из города вышел? – осведомился приезжий.

– Кони незнамо чьи, а людишки при них – из дворни посадника.

– Кто над вами стоит?

– Нездила, сотский, – хором ответили стражники. – По-нынешнему Ульф.

– Скажите ему, что княжий вирник Добрыня велел каждому из вас всыпать по десять плетей. Да не забудьте, я проверю. А ты, холоп, – он вновь ткнул копьем измаравшегося в золе стражника, – веди меня в посадские хоромы.


Городок, поставленный совсем недавно, при князе Святославе Игоревиче, был невелик и даже слободами обрасти не успел. Улочек было всего ничего, а приличных строений и того меньше. Краше и богаче всех других, само собой, смотрелись хоромы посадника, к которым примыкал просторный двор, где он принимал дань от тяглового люда и раз в седмицу творил суд.

Дворовые оказались порасторопней городской стражи и сразу приметили важного гостя.

– Что батюшке угодно? – Какой-то малый жуликоватого вида ухватился за конский повод. – Я здешний приказчик, Страшко Ятвяг.

– Жито есть? – Добрыня спешился.

– Как не быть! Полное гумно.

– Расседлай коня. Напои и накорми житом вволю. Да только не запали. Шкуры лишишься.

– Как можно! Я в Киеве родился и у боярина Засеки одно время в стременных состоял. Тебя, батюшка, хорошо помню… Ты пока в горницу пожалуй, кваску холодного испей. Или велишь фряжского вина подать?

– После… Хозяин где?

– Почивать изволит. – Приказчик кланялся за каждым словом, словно клюющий зерно кочет.

– Так ведь солнце давно встало. Неужто посадникова служба так маятна?

– Прихворнул маленько с вечера. Видно, киселем обкушался… – Приказчик лукаво ухмыльнулся. – Тебе, батюшка, дорогу в покои показать?

– Сам найду… Про то, что в вашем городишке один именитый муж жизни лишился, ты знаешь?

– Много знать мне по холопскому состоянию не положено. А много болтать – и подавно.

– Ступай… С коня моего глаз не своди. Один его хвост дороже всего вашего городишки стоит.

Хоромы были срублены из красной сосны первого разбора от силы пару лет тому назад, однако внутри успели зарасти паутиной и пропахли кухонным чадом. Одно из двух: или посадник был никудышным хозяином, или не ощущал себя здесь постоянным жильцом.

Его самого Добрыня отыскал не сразу – одних горниц и светелок в хоромах было с дюжину, а клетей и того больше.

Посадник спал на медвежьих шкурах, брошенных прямо на пол, а в головах у него стоял запеленутый в бересту горшок с квасом.

Отпив из горшка пару глотков, Добрыня вылил остальное на голову хозяина.

– Кто посмел? – не разлепляя глаз, пробормотал тот. – Запорю…

– Вставай. Супостаты под стенами, а ты почиваешь. Какой ты после этого посадник? Ты лежака.

– Так это ты, Добрынюшка, – голос у посадника был слабый, как перед кончиной. – Вот уж кого не ждал… Хоть бы предупредил нас. Мы бы тебя на меже хлебом-солью встретили.

– Уж не взыщи с меня, непутевого, предупредить не смог… Мобильник за долги отключили, – буркнул Добрыня куда-то в сторону.

– Ты это об чем? Никак заговариваешься? – Посадник сел и сразу застонал, словно его с креста сняли. – В дороге притомился или в опохмелке нуждаешься?

– Ты каждое мое слово во внимание не бери. Шутейные они.

– Вестимо, ты шутник известный. – После нескольких не совсем удачных попыток посадник встал, наконец, на ноги. – Да только шутки твои, случается, добрым людям боком вылазят.

– Боком им вылазят не мои шутки, а собственное воровство и беззаконие… Ты хоть сам как поживаешь?

– Славно живу, не жалуюсь. Княжескую пользу блюду. Дани собираю. Рубежи стерегу… А ты сюда, Добрынюшка, никак по делу послан?

– По делу. Правду буду править, а потом и суд. И для тебя я нынче не Добрынюшка, а боярин Добрыня Златой Пояс, княжий вирник.

– Не обижайся, боярин. – Посадник подтянул повыше порты. – Одичал в этой глухомани. Ты лучше скажи, какая такая напасть в моей земле приключилась, если сюда столь славного мужа прислали.

– Будто бы ты сам не знаешь. В твоей земле с месяц назад княжеский служка Власт Долгий пропал. Слух есть, что погубили его здесь со злым умыслом.

– Вот ты про что, боярин… – Похоже, у посадника отлегло от сердца. – Было такое несчастье. Только без всякого умысла. Упился твой Власт хмельным медом, подрался, вот его, болезного, и пришибли.

– Кто пришиб?

– Кабы я знал, так этот лиходей давно бы на суку висел… Мимо нас разный народец шляется. И весь, и меря, и чудь заволочская. Варяги захаживают. Случается, что и печенеги у рубежей трутся.

Посадник хотел сказать еще что-то, но Добрыня нетерпеливо прервал его:

– Покойник где?

– Сожгли по обычаю, а горшок с прахом при дороге выставили. Волхв варяжский при том присутствовал. Хочешь – у него спроси.

– Почему сожгли, разбирательства не дождавшись? Он ведь не смерд какой-нибудь, а княжий служка. Из знатного рода. Вашим лапотникам не чета.

– Опасались, как бы он не протух. Вишь какая жара стоит.

– Квас твой не протух. – Добрыня поддел ногой пустой горшок. – Небось в леднике его держишь. Мог бы и покойника туда до времени определить.

– Не взыщи, боярин. Не сообразил я…

– А почему после смертоубийства гонца в стольный град не отрядил?

– Засуха проклятая реку выпила. Плыть нельзя. А конный до вас не скоро доскачет.

– Я вот доскакал. – Добрыня, звеня тяжелыми бронями, грозно надвинулся на посадника.

– Так это ты! – Посадник, придерживая порты, отступил в угол. – Другого такого скакателя и у степняков не сыщешь. Да и аргамака своего с нашими клячами не равняй.

– Увертлив ты, как ужака… А где барахлишко Власта? Конь? Грамоты?

– Барахлишко вместе с ним спалили. Конь на моей конюшне стоит. А вот грамот при покойнике не имелось, это я тебе, как отцу родному, глаголю.

– Все проверим. Потому я сюда и приехал.

– Если злодея найдешь, как с ним полагаешь поступить? – спросил посадник.

– Как издревле повелось. Выдам его родне убитого на расправу. А коль мстителя не найдется, виру потребую.

– Велика вира?

– Восемьдесят гривен.

– Тебе из них сколько причитается?

– Десятина.

– Я сто гривен дам, только оставь нас, боярин, в покое. Самая страда. Хлеб пора убирать, в гумна возить, молотить. Нынче каждый человек на счету. Даже малые дети к делу приставлены… Твой розыск нам дороже вражьего набега обойдется.

– Что я тогда князю скажу? – Добрыня с недобрым прищуром глянул на посадника.

– Как было, так и скажешь. Дескать, заезжие тати Власта Долгого в хмельной ссоре порешили, а сами неведомо куда скрылись.

– Не на того ты, хозяин, попал. Я кривды сторонюсь и к мздоимству пристрастия не имею. Розыск проведу по справедливости. Людей зря дергать не буду, к вечеру все закончу. Скликай мужей всех сословий на вече. Ежели кто добром не пойдет, того пусть силой ведут. Ворота вели запереть и стражу везде выставь. Да не забудь предупредить, чтобы лучшее платье одели. Мол, киевский боярин на вас полюбоваться хочет…


К полудню все мужское население городка собралось во дворе посадника. Погрязшие в заботах люди, планы которых на нынешний день накрылись медным тазом, хмурились и роптали, тем более что о причинах, побудивших власть созвать вече, никто ничего не знал.

Впрочем, предположения высказывались самые разные – от угрозы моровой лихорадки до новой перемены веры.

Посреди двора поставили большую телегу, предназначенную для перевозки снопов. Вслед за княжеским посланцем на нее взошли: посадник, сотский, с полдюжины наиболее уважаемых граждан и трое волхвов варяжской веры, прежде ревностно служивших Перуну, Хорсу и Велесу.

Подле телеги местный кузнец установил горн, где на жарких углях калилось железо, испытанию которым должны были подвергнуться не только подозреваемые, но и главные свидетели.

Вече, по обычаю, начали с жертвоприношений. Ради Одина зарезали ягненка, ради Тора зарубили петуха, ради Фрейи свернули шею голубке. Омыв руки жертвенной кровью, старший волхв попросил у богов мудрости для судей, раскаяния для злодеев и процветания для всего остального люда.

Потом встал сотский Ульф Дырявая Шкура, старый воин, некогда ходивший со Святославом на греков, и кратко изложил суть вопроса, вынесенного на мировую сходку.

Упоминание имени Добрыни Никитича, имевшего также прозвище Златой Пояс, заставило толпу приветственно загудеть. О его подвигах были наслышаны все – и о том, как Владимира Святославовича на княжеский стол сажал, и как на серебряных болгар походом ходил, и как град Полоцк на копье брал, и как с погаными сражался.

Кроме того, досужие люди сказывали о Добрыне много небылиц – про Змея Горыныча, про злую чародейку Маринку и про великую опалу, в коей ныне якобы пребывает боярин.

Весть о том, что сейчас состоится розыск злодеев, погубивших княжеского служку, также не оставила горожан безучастными, поскольку касательно этого события ходило немало слухов.

После сотского наступила очередь Добрыни. Скинув шлем, он приложил руку к сердцу и поклонился на все четыре стороны. Речь его потекла плавно и ритмично – при большом скоплении народа говорить полагалось совсем иначе, чем наедине или в малом обществе.

– Люди добрые, позвольте слово молвить. Простите, что от трудов праведных оторвал вас. Не по своей прихоти усердствую, а по воле князя Владимира Сятославовича. Причина того вам ведома. Причина, прямо скажем, худая. Случилось в вашем городе злое дело. Правду о нем выпало мне вызнать. И я ее вызнаю, если вы всем миром мне пособите. Заведем мы сейчас сокровенную беседу. Ежели кого позову, пусть смело выходит сюда, на лобное место, и говорит честь по чести, не кривит. А который станет путаться или в заблуждение нас умышленно введет, тот будет железом испытан. За это не взыщите. Не мной сей порядок заведен и не на мне кончится. Из всех вас, люди добрые, я знаю только посадника Чурилу Якунича…

– Торвальда, – процедил сквозь зубы посадник. – Торвальда Якунича…

– Торвальда, – едва заметно усмехнувшись, повторил Добрыня. – С него, возблагодарив богов, и начнем… А вы все слушайте и, если что не так, поправляйте. Робеть не надо. Ограждены вы страхом грозы княжьей.

– Князь-то далече, случись какая обида, его не дозовешься, – выкрикнул из толпы какой-то удалец.

– Князь далече, да я близнехонько. – Для пущей убедительности Добрыня повел могучими плечами, после чего поворотился к посаднику. – Отвечай, Торвальд Якунич, когда ты узнал о приезде в город вольного человека Власта Долгого?

– О том пребывал в неведении. Ко мне он на поклон не являлся. Тишком в город пробрался. – Посадник отвечал таким тоном, словно его спрашивали про что-то непристойное.

– А о смерти его что можешь сказать?

– Наутро мне сотский донес. Дескать, лежит в конце Портомоечной улицы мертвец неизвестного звания без сапог и верхнего платья, а поблизости оседланный конь бродит.

– Истинно так было, – кивнул стоящий рядом сотский.

– Как ты, Торвальд Якунич, дальше поступил?

– Велел сотскому сыск учинить.

– Учинил ты его, славный воин? – Добрыня обратился к Ульфу.

– Недосуг мне было. Я ту заботу десятскому Тудору Судимировичу перепоручил. – Сотский пребывал в столь почтенном возрасте, что давно перестал принимать к сердцу такие вещи, как княжеская немилость или осуждение толпы.

– Тудор Судимирович, отзовись! – обратился Добрыня к толпе.

– Вот он я. – Легкой походкой прирожденного охотника десятский приблизился к телеге.

– Так было, как сотский сказал?

– Ей-ей, – подтвердил десятский.

– Тогда доложи нам, что ты разведал?

– Перво-наперво поспешил я на Портомоечную улицу. Глядь, лежит в канаве мертвый человек. Ликом синь-синешенек. Уста разбиты. Из платья на нем только исподнее. Но справное, из поволоки заморской. Подле гнедой конь ходит. Храпит, мертвечину учуяв. В руки не дается. Еле-еле его укротил. От коня и сыск зачал. Животина приметная, добрых кровей. Стража городовая коня признала.

– А мертвеца? – перебил его Добрыня.

– Опосля и мертвеца. Хотя не сразу. Вельми изувечен был. Да только одному стражнику в память его перстень оловянный запал. Вот этот. – Десятский выставил вперед палец, на котором было надето скромное тусклое колечко. – По перстню только горемыку и признали. В город въезжая, он Властом Долгим назвался, а больше про себя ничего не поведал.

– За смекалку хвалю, – сказал Добрыня. – А перстенек сюда пожалуй. Его надлежит родне покойника вернуть.

– Не подумай, боярин, что я на эту безделушку польстился. – Десятский с поклоном преподнес кольцо Добрыне. – Чуяло сердце, что его сберечь надо. Улика как-никак.

– К тебе, мил человек, упреков нет. Поведай, как дальше дело было.

– Позвал я волхвов и велел поступить с мертвецом пристойно. В помощь своих людишек дал, дабы те погребальный костер сложили. Дымом на небо ушел Власт Долгий.

– Тризну справили?

– Не без того. Пусть и посторонний человек, а дедовские обычаи соблюсти следует.

– За усердие благодарствую. И тебе, Тудор Судимирович, и тебе, посадник, и вам, волхвы. – Добрыня поочередно кивнул всем упомянутым лицам. – Что ты можешь касательно его ран сказать?

– Не имелось ран. Без кровопролития обошлось. Надо полагать, что нутро ему отбили и кости переломали. Весь в синяках да багровинах был. Усердно над ним потрудились, в охотку.

– Как ты сам полагаешь, он хмельное перед смертью употреблял?

– Хоть и мертвый был, а перегаром на сажень разило.

– Бражничают ваши людишки?

– Кто как. Есть такие, что почитай каждый день во хмелю.

– Сделай одолжение, мил человек. Обойди вече и выставь всех пропойц на мои очи.

В толпе сразу раздались недовольные выкрики, но деваться было некуда – высокий тын не позволял, да и стражники зорко следили, чтобы никто не сбежал.

Десятский оказался малый не промах – действовал сурово и расторопно, не давая поблажки ни своим, ни чужим. Скоро перед телегой выстроились два десятка испитых мужиков, одетых преимущественно в отрепье. Присутствовали здесь не только славяне, известные своим пристрастием к горячительным напиткам, но и прижившаяся в городе лесная чудь, союзные степняки-торки и даже варяги.

– Вспоминайте, мошенники, кто с покойником бражничал в канун его смерти? – грозно произнес Добрыня.

Пьянчужки молчали, кто набычившись, кто искательно улыбаясь. Лишь один смельчак выдавил из себя невнятное: «Не-е-а…»

– Нет? – приставив ладонь к уху, переспросил Добрыня. – Онемели с перепуга? Уповаете, что на нет и суда нет? Обманываетесь! Будет вам суд. А пока стойте здесь, пусть на вас честной народ полюбуется… Кто не понял меня, растолкую, – это относилось уже к основной массе присутствующих. – Пусть каждый из вас пройдет мимо сих дармоедов и, если не убоится, плюнет им в рожу. Начинайте слева, становитесь справа. Не робейте и не упирайтесь. Моими устами вам повелевает сейчас сам великий князь.

Нехотя, но пошли. А что остается делать подневольному человеку? Кому охота княжьему вирнику перечить? Попробуй потом оправдайся. С властью сутыжничать, что с волком теля делить.

Горожане тянулись цепочкой между телегой и строем пьяниц, но преимущественно взирали не на своих непутевых земляков, давно всем глаза намозоливших, а на Добрыню, который, несмотря на полуденную жару, не снял с себя ни броней, ни меча, а только голову обнажил.

Да и сам боярин уделял проходящим мимо него людям самое пристальное внимание. Можно сказать, глазами ел.

Таким манером протопала уже не одна сотня, как вдруг Добрыня указал на какого-то ничем не примечательного горожанина.

– Остановись-ка, братец мой!

Тот, словно споткнувшись, замер на месте, застопорив двигавшуюся вслед шеренгу. Внимание знатной особы, похоже, ничуть не льстило ему, а, наоборот, смущало.

– Тебя как кличут? – спросил Добрыня, рассматривая горожанина с ног до головы.

– Радко Скорядич, – смиренно ответил он.

– Чем занимаешься?

– Извозом.

– Далече ездишь?

– Нет, недалече. В сумежные городишки.

– Что так?

– Кони слабосильные.

– Где ж ты, Радко Скорядич, такие ладные сапоги раздобыл?

– У заезжего купца.

– Поди, щедро заплатил?

– В меру.

– Повезло тебе, братец. Сапоги-то не простые. Заморского покроя. И сафьян на загляденье. Такие разве что в Царьграде носят да еще в стольном Киеве. Даже в Новограде ничего подобного не сыщешь. А не велики ли они тебе?

– В самый раз.

– А ну-ка, молодцы, проверьте!

Повинуясь знаку Добрыни, двое дюжих стражников приподняли Радко и хорошенько встряхнули. Сапоги пали на землю, как переспелые яблоки, дождавшиеся осенней бури. На ногах остались только размотавшиеся онучи.

– Где остальные пожитки Власта Долгого? – слово это Добрыня молвил, как мечом рубанул.

– Откуда мне знать? Мои сапоги! Облыжно обвиняешь, боярин! – кричал все еще трепыхавшийся в воздухе Радко. – Лукавое слово не доказательство. Боги истину знают!

– Вот мы их сейчас и спросим. – Добрыня упер руки в бока. – Только сначала тебя, братец, железом испытают. И если ты, паче чаянья, перед людьми и небом чист, боги тебя в обиду не дадут. Заступятся. В ином случае не обессудь… Десятский, тащи его к огню.

Дрыгающего босыми ногами Радко быстрехонько доставили к горну, где кузнец уже извлекал из углей полосу металла, раскаленную до вишневого цвета.

Слаб в поджилках оказался Радко Скорядич. Сдался, даже железа не коснувшись, а только жар его ощутив.

– Пощади, боярин! – падая на колени, возопил он. – Не губи зазря! Нет на мне крови Власта Долгого! Все скажу, как отцу родному!

– Говори, – милостиво кивнул Добрыня. – Для того мы здесь и собрались.

– Сапоги не мои. Я за них той ночью корчагу браги отдал. За них да за носильное платье. Не ведал, что они с убиенного сняты.

– С кем ты сторговался? Назови имя?

– Имя не знаю. А на улице его Вяхирем обзывают. Да вот же он, лиходей, супротив тебя землю попирает.

Человек, на которого указал несчастный Радко, уже давно стоял, потупившись и заведя руки за спину, словно загодя приноравливался к дыбе. В шеренге пьяниц он был ниже всех ростом да, пожалуй что, и тщедушней.

– Ты очи не прячь, – сказал ему Добрыня. – Чужую жизнь отнять легко, а ответ держать тяжко.

– Не убивал я никого, – по-прежнему глядя в землю, буркнул человек, прозванный Вяхирем, то есть мешком сена, лентяем.

– Сам, значит, убился? С седла упал?

– Сие мне не ведомо. Я его мертвого нашел. Остыть успел. Одежка мне приглянулась, спора нет. На том свете она без надобности. Обуяла корысть. Разнагишил покойника и все его барахлишко вот этому живоглоту снес. – Он мотнул головой в сторону коленопреклоненного Радко. – Невинной овечкой сейчас прикидывается, а сам с младых ногтей скупкой краденого промышляет. Извоз держит только для отвода глаз. Товара у меня взял на целую гривну, а взамен корчагой сусляной браги одарил. Одно слово – мироед.

– Почему коня не продал?

– Не дался мне конь.

– Поблизости никого не видел?

– Никого.

– В каких богов веруешь?

– В нынешних. Асами называемых.

– Сейчас поклянешься их именем. Слова клятвы знаешь?

– Знал, да запамятовал.

– Ничего, волхв тебе напомнит. Слушай со вниманием, опосля повторишь… А ты, посланец богов, читай внятно, не бормочи. – Добрыня отступил от края телеги, пропуская вперед косматого страховидного волхва.

Поднятый спозаранку, тот не успел позавтракать мухоморами и поганками, а потому не достиг пока состояния, позволяющего запросто общаться с богами. Но не зря говорят, что дело мастера боится. Покрутившись немного на одной ноге и в кровь расцарапав себе лицо, волхв все-таки поймал нужный кураж. Глас, разнесшийся над двором посадника, был подобен вою волка:

– О хозяева мира, властители Асгарда и Хеля, хранители меда жизни и прародители людей, призываю вас в свидетели! Клянусь копьем Одина, молотом Тора, мельницей Фрейра, власами Сив, яблоками Идунн и золотом ивергов, что не покривлю против истины ни в словах, ни в помыслах, ни в поступках. Залогом тому моя жизнь. В противном случае пусть на меня падут гнев богов и порицание людей.

Волхв еще продолжал вещать замогильным голосом, а Добрыня уже сошел с телеги и поманил к себе Вяхиря. Сошлись они возле горна, из которого услужливый кузнец уже извлек клещами железный слиток, предназначенный в будущем для изготовления меча.

– Теперь дело за малым, – сказал Добрыня. – Ты должен повторить клятву, держа железо в руке. Боги не оставят невинного своим заступничеством, а лживец, дерзающий против истины, пострадает.

– Прежде ты именем князя действовал, а теперь еще и божьи права на себя взял. Не жирно ли? – Вяхирь зло оскалился. – Если ты такой праведник, почему сам железа сторонишься? Подай мне пример, червю ничтожному.

– Так тому и быть. – Добрыня голой рукой взял из клещей исходящий сизым дымком слиток и протянул его Вяхирю.

Тот, словно в умопомрачении, ухватился за раскаленное железо и даже успел произнести: «О хозяева мира…» – но тут же взвыл и затряс в воздухе растопыренной пятерней, словно невидимую мошкару разгонял. Сквозь вонь пота, дегтя, онуч и перегара пробился запашок горелого мяса.

– Ты лжец. – Взвесив железо на ладони, Добрыня швырнул его обратно в угли. – Да еще и трус. А потому казни подвергнешься позорной. В болоте утопнешь или живым в землю ляжешь. Больше мне тебе сказать нечего.

– Верно, трус я. Со страха солгал. – Вяхирь с тоской оглянулся по сторонам, словно ища сочувствия у присутствующих. – Но на снисхождение уповаю. Не губил я никого отродясь, кроме самого себя.

– А кто тогда губил?

– Догадки имеются. Только для меня в том опять же никакой выгоды. Если простит суд, то не простят тати, на коих подозрение через меня падет. Эх, обложили со всех сторон, аки волка шелудивого! Что так смерть, что этак погибель.

– Ужо тебе, кровопийца! Еще и ломается, как красна девица. Нюни распустил. – Посадник, наверное, перегревшийся на солнце, явил бурное негодование. – Он Власта Долгого убил, он! Больше некому! Пусть за невинную кровь своим животом ответит. Истребить его! Виру с такого прощелыги все одно не сыщешь.

– Не было еще такого случая, чтобы я законную виру с виноватого не сыскал, – спокойно возразил Добрыня. – За неимущего злодея вы всей вервью[41] Вервь – община, связанная круговой порукой. дикую виру заплатите. Сыск еще не кончен. Последнее слово за Вяхирем… Излагай свои догадки, не упорствуй. Облегчи сердце. А я тебя в случае чего от недоброхотов отстою.

– Как же, слыхали. Только верится с трудом… Пес с псом снюхается, а боярин с боярином столкуется. Для того и пустили на свет холопов, чтобы они за все ответ держали. И за княжье самоуправство, и за боярский кривосуд, и за купеческое лихоимство.

– Его только за один поганый язык надлежит казнить! – окончательно рассвирепел посадник. – Да как он, выжига, смеет на мирской сходке поносными словами лаяться!

Добрыня между тем был настроен куда более миролюбиво. Голос свой надрывать не стал, а молвил с улыбочкой:

– Ты, как я погляжу, вольнодумец. И не дурак к тому же. Что тогда в хмельном пойле ищешь?

– Ничего не ищу. – Вяхирь опять уронил голову. – Топлю в нем свою грусть-печаль.

– К какому делу, кроме винопития, способен?

– Псарь я. С детства приставлен был к ловчим да гончим. В хворобах псовых сведущ. Да и в соколиной охоте толк понимаю.

– А скажи-ка мне: под которое крыло сокол цаплю бьет?

– Под левое, боярин.

– А ведь верно, – кивнул Добрыня. – Славное у тебя занятие. Усердные псари и соколятники завсегда нарасхват. Коль с пьянством покончишь, я тебя, так и быть, к себе в услужение возьму.

– Да я ведь вроде на смерть осужден.

– С этим успеется. Откройся перед судом, и будешь прощен. Нам истина нужна.

– Истина всем нужна. Да только каждому своя, – с философским видом заметил Вяхирь. – Истины я касаться не буду. А чему свидетелем был, поведаю без утайки.

– Сделай одолжение.

– Выпил я в тот день, каюсь, изрядно. Праздновали что-то в городе. Будто бы встречу солнца с месяцем. Вот я и набрался. Просыпаюсь ночью под забором. Темень, аки в царстве мертвых. Недалече конь всхрапывает и люди говорят. Не по-доброму говорят, с укорами. Ругня, а не разговор. Я на голоса пошел. Десять шагов не успел сделать, как слышу: один человек вскрикнул. Ну тут и началось. Видеть я в ночи ничего не вижу, только слышу, как семеро одного смертным боем бьют. Ну, может, и не семеро, а трое-четверо. Сие одним только совам да нетопырям ведомо. Сначала этот бедолага еще держался. Бранился крепко и страшными карами грозил. Земными и небесными. Потом с ног свалился. Тут они его и добили. Потом стали совет держать: как с мертвым телом поступить. И так прикидывали и этак, а все не по уму. Тогда один говорит: нальем ему в глотку вина, люди и подумают, что он в пьяной потасовке гибель поимел. Как сказано, так и сделано. Я в то время с испуга в соломе хоронился. Долго там просидел. Когда к покойнику осмелился приблизиться, уже вторые петухи пропели.

– Дышал он еще? – спросил сотский, весьма увлекшийся этой историей.

– Куда там! Не дышал. И сердце не билось. Рядом пустой мех лежал. Вина только на пару глоточков осталось. Но вино доброе, фряжское. Жаль, зазря перевели. Что дальше было, вы уже знаете.

– По всему выходит, что ты злодеев не видел? – уточнил посадник.

– Нешто я тварь ночная, чтобы взором мрак пронзать? Видеть я ничего не видел, зато ясно слышал. И хотя в страхе пребывал, кое-что запомнил.

– Ежели запомнил, тогда до нашего сведения доведи, – велел Добрыня.

– Наговорили они вместе много чего. Такой брани мне даже в темнице не доводилось слышать. Но напоследок, пока дело до побоища еще не дошло, Власт Долгий сказал: «Не высоко ли ты себя, холоп, ставишь. Берегись, падать будет жестко». На что ему был дан ответ: «Ты сам холоп княжий. А я вольный человек. Господину моему служу не за кусок хлеба, а из почтения. То же самое и тебе предлагаю. Внакладе не будешь». Последние слова Власта таковы были: «Меня не купишь. Я князю перстень целовал. И ваше стяжательство на чистую воду выведу. Ишь, обычай взяли, варяжские мечи да секиры поганым продавать. Киеву от этого не только убыток, но и прямая угроза. Мечи те потом на наши головы падут».

– Любопытные беседы у вас по ночам случаются, – произнес Добрыня как бы в задумчивости. – А пустой мех потом куда девался?

– Не знаю, – развел руками Вяхирь. – Может, люди подобрали. Вещь в хозяйстве нужная.

– Вино точно фряжское было?

– Истинно так. Мне его в Изборске у тамошних купцов доводилось пробовать. С иным не спутаю.

– Эй, миряне! – зычно крикнул Добрыня. – У кого фряжское вино в закромах имеется?

Возгласы в ответ последовали самые различные, но преимущественно отрицательные:

– Нет!

– Откуда нам, сирым, его взять!

– Даже и вкуса не ведаем!

– Нетути!

– Мы и брагой обходимся.

– Никак насмехаешься над нами, боярин!

– Вино пить, голым ходить!

– Еще чего! Мех такого вина дороже тельной коровы стоит.

Дабы утихомирить народ, Добрыне даже пришлось вскинуть вверх десницу.

– Верю всем, верю на слово, – молвил он. – А ведь помню, кто-то сегодня зазывал меня на кубок фряжского вина… Эй, стража, доставьте сюда посадского приказчика Страшко.

– Он делом неотложным занят! – На удивление всем, посадник осмелился перечить княжьему вирнику.

– Да и мы здесь тоже не бездельничаем, – вполне резонно возразил Добрыня. – Но если твоему приказчику недосужно, я его долго не задержу.

Страшко Ятвяга доставили прямо из посадских хором, где он по неизвестной надобности пребывал в самой глубокой подклети (так, по крайней мере, доложил десятский).

Глаза приказчика воровато перебегали с хозяина на Добрыню и обратно. На Вяхиря, вдруг ставшего на вече чуть ли не главным действующим лицом, он никакого внимания не обратил.

– Ты мне поутру фряжское вино предлагал? – как бы между прочим осведомился Добрыня.

– Предлагал, боярин, – с поклоном ответил Страшко.

– Много его у вас запасено?

– До зимнего торга должно хватить.

– Дорого, небось, плачено?

– Хорошо дешево не бывает.

– Ты этим вином всех подряд угощаешь?

– Только дорогих гостей.

– А мне говорили, что ты им даже мертвецов поишь.

– Каких таких мертвецов? – Страшко даже назад прянул, как учуявшая волка лошадь. – Ты, боярин, про что?

– Да ни про что. Постой пока здесь… Ты, десятский, за ним присматривай. В подклеть, откуда его взяли, людишек верных пошли. Пусть все до последнего сучка обозреют. Заодно и половицы снимут. Если клад какой обнаружится, сюда его… А где Вяхирь? Куда он запропастился?

– Здесь я, – глухо отозвался бывший псарь, успевший затесаться в толпу добропорядочных горожан. Рожу его, прежде схожую со спелой клюквой, испятнали белые яблоки.

– Чего испужался? – Добрыня подмигнул ему. – Обличья или голоса?

– Голоса. – Вяхирь, дабы казаться незаметнее, втянул голову в плечи.

– Его ты ночью слышал?

– Его.

– Он Власта Долгого холопом княжьим обозвал?

– Он.

– Клятву дашь и железа не убоишься?

– Деваться-то все одно некуда… За слово свое буду до конца стоять.

– Верю. – Добрыня перевел пристальный взор на Страшко, еще ничего толком не понявшего. – Почему порты глиной измазаны?

– Погреб рыл. – Приказчик стал отряхиваться, словно явился в баню, а не на мирскую сходку.

– Больше некому? Дворни у вас мало?

– Дворня на вече пошла.

– Потому, наверное, и рыл, что никто подсмотреть не мог? Или спешка обуяла?

Приказчик молчал, раз за разом косясь на посадника, но тот его сейчас как бы даже не узнавал. Горожане, еще не уяснившие, что же есть общее между убиенным Властом, фряжским вином, посадским приказчиком и рытьем погреба, усиленно перешептывались.

И лишь самые сметливые бросали в спину Страшко гневные реплики типа «Убивец!» и «Кровопийца!».

– Никак онемел? – произнес Добрыня с упреком. – Не беда. Ты даже язык проглоти, а ответ держать придется. Про твои воровские дела мне во всех околичностях ведомо, окромя пары пустяков: кто велел царского служку погубить и кто при тебе в сообщниках состоял? Вопросы не простейшие, но от них твоя дальнейшая судьба зависит. Признаешься во всем – шкуру свою в целости сохранишь. Упираться вздумаешь – подвергнешься принуждению. Клещей и огня отведаешь. Тебе решать.

Посадник, до того пребывавший в некой кратковременной прострации, внезапно взревел: «Ты, изменник, мое честное имя опозорил!» – и, вырвав у ближайшего стражника сулицу,[42] Сулица – род метательного копья. метнул ее в приказчика, не успевшего сказать ни «да», ни «нет».

Тучен был князь и одышлив, но руку имел все еще верную. Сулица насквозь пронзила Страшко и едва не задела стоявшего за его спиной десятского.

Вече охнуло, ахнуло и заголосило. Кто в задних рядах стоял, тот на забор вскочил. Малорослые на плечи высокорослых вскарабкались. Чай, не каждый день такие страсти доводится зреть. Это даже занятней, чем публичное сожжение отступников, в греческую веру переметнувшихся.

А тут новое зрелище подоспело – вернувшиеся из посадских хором стражники свалили к ногам Добрыни кучу мечей, секир и прочих смертоубийственных орудий.

– Это не все, – сказали они, отдуваясь. – Там вдесятеро больше осталось. Рук унести не хватило.

– Чего ради ты у себя оружницу[43] Оружница – арсенал. завел, Торвальд Якунич? – обратился Добрыня к посаднику. – На кого войной собрался идти? На царя индийского или на князя ляшского?

Тот, присутствия духа не теряя, ответил:

– Рубеж в двух шагах. Набег поганых час от часу ожидается. Как же без оружейного запаса отбиваться прикажешь?

– А разве место ему у тебя под полом?

– Уж это, боярин, позволь мне самому решать. Я дому своему хозяин, а равно и жизни своих дворовых, – этими словами, надо думать, посадник хотел оправдаться за убийство Страшко.

– Нет, Торвальд Якунич, – голос Добрыни разнесся по всему вече, как львиный рык. – Закончилось твое хозяйствование. Ты в княжьем городе правил, будто бы медведь в своей берлоге. Не было тебе ни надзора, ни обуздания. Что хотел, то и воротил. Про торговлишку оружием слухи до Киева и прежде доходили. Потому и послан был сюда Власт Долгий с тайным порученьем. Не купился он на посулы твои, отчего и мученическую смерть принял. Вот так-то, Торвальд Якунич! Думал, с рук тебе все сойдет? Ан нет. Пришел конец твоим беззакониям. В Киев пойдешь, а там перед княжьими очами предстанешь. Пешком пойдешь, подле моего стремени.

– Люди, измена! – вскрикнул посадник, пытаясь вырвать сулицу у другого стражника. – Не верьте этому блудослову! Не верьте наветам! Чист я перед вами! Не дайте в обиду! Обороните от лиходейства.

Призыв этот нашел немало сочувствующих, особенно среди посадской дворни, попытавшейся овладеть конфискованным оружием. Пришлось Добрыне на деле показать, каким бывает русский богатырь, обнаживший меч. Дворню он разогнал парой ударов, кого-то попутно изувечил, а сулицу, брошенную посадником, ловко перехватил в полете.

Впрочем, говорить о том, что все окончательно сладилось, было еще рановато. Толпа, вздорная и переменчивая, как гулящая девка, могла легко склониться как в ту, так и в другую сторону, а в случае беды против такого скопища не устоял бы ни Добрыня Никитич, ни Илья Муромец, ни сам Святогор.

Да только княжий вирник умел управляться с народом не хуже, чем с борзым конем или булатным мечом, и, главное, знал, когда нужно подольстить, а когда цыкнуть.

– Розыск и суд окончены, – объявил он. – Посадник ваш, Торвальд Якунич, прежде звавшийся Чурилой, смещен. Дом и двор его отдается обществу на поток и разграбление. Отныне посадником будет всем вам хорошо известный Тудор Судимирович, бывший десятский. От имени великого князя Владимира прошу любить его и жаловать… Прости меня, славный Ульф. – Добрыня поклонился сотскому, взиравшему на все происходящее, как на детские шалости. – Кабы не года твои почтенные, был бы ты нынче в посадниках. Еще раз прости… А тебе, Тудор Судимирович, самое время проявить себя на новом поприще. Укроти народ и возьми под стражу злодеев.

В последовавшей за этим свалке Добрыня участия не принимал. Не боярское это дело – хлестать плетями непокорных смердов и вязать руки приспешникам отставного посадника.

Тут к Добрыне бочком приблизился Вяхирь. Всем своим видом он напоминал пугливого щенка, который хоть и ждет от хозяина подачки, но в любой момент готов дать тягу.

– Про обещание свое, боярин, не забыл? – смиренно поинтересовался он. – Возьмешь в псари?

– А ты пьянствовать бросишь?

– Сегодня в последний раз собираюсь выпить. Уж больно причина обязывающая. Не каждый день подобное случается – и на смерть осужден, и помилован, и на боярскую службу взят.

– Так ведь не взят еще. Зачем мне слуга, над которым порок властвует. Хватит и того, что я сам частенько чаркой балуюсь.

– Будь по-твоему, боярин. – Вяхирь ухватился за подол богатырской кольчуги. – Отныне ни капли!

– Это другое дело. Только смотри у меня! Если не сдержишься, я тебя из псарей в выжловки[44] Выжловка – сука, которая ведет охотничью стаю. переведу. Будешь на карачках за зайцами гоняться. – Добрыня похлопал его по плечу.

– Ох, боярин! – Глаза Вяхиря полезли на лоб. – Глянь, что с рукой у тебя.

– Что-что! Сжег руку, когда тебе пример подавал. – Добрыня выставил напоказ правую длань, на которой живого места не осталось.

– Я-то думал, что ты чародей и телесного страдания не ощущаешь… – пробормотал Вяхирь.

– Коли надо, ощущаю, а коли не надо – нет, – ответил Добрыня с жизнерадостной усмешкой. – Плоть-то эта богатырская – не моя. Во временное пользование взята.

– Неужто ты оборотень? – прошептал Вяхирь.

– Псаря это не касается, – отрезал Добрыня, но тут же спохватился: – Чуть не забыл! Надо бы тебе прозвище сменить. Прежнее уж больно срамное. Отныне ты будешь не Вяхирем, а Торопом.

– Назови хоть горшком, а только в печь не сажай.

– Вот и договорились.

– Боярин, просьба к тебе есть. – Вяхирь, ставший в одночасье Торопом, молитвенно сложил на груди руки.

– Выкладывай.

– Позволь мне вместе с народом посадские хоромы пограбить. Хочу одежонкой пристойной обзавестись. Негоже барскому слуге в обносках ходить.

– Хм… – Добрыня задумался. – Ладно, пограбь, если очень тянет… Но только чтобы в последний раз. Лично мне, как уроженцу правового государства, претит все, что идет вразрез с Уголовным кодексом.

– Уж больно ты слова чудные говоришь, боярин. Наверное, заклинания чародейские. Ох, чур меня… – Тороп-Вяхирь как присел со страха, так и прочь пошел на полусогнутых.

– Тебе, дурила, не понять… – молвил ему вслед Добрыня.


В Киеве опять творились беспорядки (наверное, бунтовала варяжская дружина, который месяц сидевшая без жалованья), и все ворота, кроме Жидовских, были затворены. Через них-то Добрыня, сопровождаемый небольшой свитой, и въехал в стольный город, котрый про себя называл «чирьем земли русской».

Весь остаток дня ушел на то, чтобы поместить развенчанного посадника в поруб – подземную темницу, где случалось сиживать и самому Добрыне, – да столковаться с княжеским казначеем Будом (в недавнем прошлом Блудом, но это имя, ставшее синонимом предательства, больше вслух не упоминалось).

– Ты княжескую волю выполнил? – первым делом поинтересовался казначей.

– Выполнил, – сдержанно ответил Добрыня.

– Злодеев нашел?

– Нашел.

– А я тебе зачем нужен?

– Злато изъятое хочу сдать.

– Много злата?

– Бочка.

– А до утра твоя бочка не подождет?

– Мало ли что до утра случится. Вдруг варяги про мое возвращение прослышали. И злато присвоят, и меня на собственных воротах повесят.

– Это уж непременно… – Буд призадумался. – Так и быть, приму я злато в казну. Только сосчитаю сначала для порядка.

– Утром вместе сосчитаем. Я десятый день в пути, из сил выбился… Бочка смолой и воском опечатана, ничего ей за ночь не сделается.


Казна хранилась в неприступной башне, возвышавшейся на крутом днепровском берегу. До узеньких окошек, расположенных под самой крышей, могла добраться разве что птица, а единственный вход сторожили отборные княжеские дружинники.

– Ты здесь постой, – гремя ключами, сказал Буд. – Внутрь посторонним заходить не положено. Бочку я сам закачу.

– Внутрь я не рвусь, – ответил Добрыня. – А одним глазком заглянуть позволь.

– Гляди, только не ослепни. – Буд вместе с бочкой исчез за дверями, на которых железа было больше, чем на любых других киевских вратах. Явившись назад, он озабоченно произнес:

– Уж больно твоя бочка для злата легкая. Признавайся, чего в нее напихал?

– Полновесного злата там всего на треть, – объяснил Добрыня. – А остальное жемчуг да каменья драгоценные. Завтра воочию увидишь…


В свой скромный, но почти неприступный домишко он попал уже глубокой ночью, освещенной не только ярыми звездами, но и бушующими где-то на Подоле пожарами. Свежий ветерок доносил оттуда лязг мечей и нестройные боевые крики.

– Тиха украинская ночь… – сквозь зубы процедил Добрыня и велел слугам в честь удачного возвращения готовить пир.

Гонцы, предусмотрительно посланные в Киев еще с половины пути, должны были заранее предупредить всех, с кем Добрыне необходимо было срочно свидеться.

Гости стали собираться за полночь – почти все прибывали тайком, без конной стражи, без факелов, без шутов и музыкантов. В воротах их с почетом встречали боярские слуги и по брошенным прямо на землю холстинам провожали в гридницу, где уже были накрыты столы с яствами, названия и рецепты которых знал один только Добрыня, – гамбургеры, чебуреки, шашлыки, шницеля. Впрочем, хватало и привычных блюд: жареных лебедей, рыбных балыков, осетровой икры, переяславской сельди, разварной свинины, вяленой конины, соленых слив, пирогов, простокваши, моченого гороха, орехов.

Явившийся одним из последних вольный витязь Дунай, немало постранствовавший и в ляшских, и в литовских, и прусских землях, сказал:

– Больше никого не будет. Соратника нашего Ивора Кучковича прошлого дня в срубе спалили за чернокнижие, а купец Могута, объявленный разбойником, к печенегам сбежал.

– Тогда начнем. – Добрыня встал во главе стола. – Святой отец, читай молитву.

Царьградский черноризец Никон, в Киеве скрывавшийся под личиной нищего калика, затянул: «Отче наш…» – и все присутствующие, кроме хазара Шмуля и волжского болгарина Мусы, державшихся своей веры, стали ему подтягивать.

Когда сказано было «Аминь» и христиане перекрестились, Добрыня сам обошел гостей с кувшином греческого вина (слуги на ночные застолья не допускались). Налито было даже мусульманину Мусе, которому, как находящемуся в походе воину, строгий закон Аллаха позволял кое-какие поблажки.

– Спасибо, что хозяина почтили, что не побрезговали его хлебом-солью, – сказал Добрыня. – Теперь с божьего благословения осушим кубки.

Выпив, присели на лавки и занялись закусками. Четверть часа сохранялась относительная тишина, нарушаемая лишь чавканьем, сопением и хрустом костей, то есть звуками, скорее свойственными насыщающейся волчьей стае. Впрочем, такое поведение было вполне простительно для людей, родившихся задолго до возникновения самого понятия «этикет».

Заморив червячка, на что ушло полпоросенка и пара балыков, Дунай спросил:

– Как съездил, Добрыня Никитич?

– Удачно, – ответил хозяин. – Добыл князю полдюжины возов варяжского оружия и бочку злата.

– Что так щедро?

– Иначе нельзя было. Тать, который всем этим прежде владел, сюда доставлен. Завтра перед князем предстанет. А язык у него длинней, чем у беса хвост, и совести никакой. Ему только дай потачку. Зачем мне лишние наветы?

– Ума и осторожности тебе, Добрыня, не занимать, – произнес купец Ушата, в крещении Роман. – Да только дела наши – хуже некуда. Соглядатаи княжеские шага ступить не дают. Где ни притулишься, там вереи дверные подслушивают и сучки стенные подглядывают. По любому подозрению в застенок волокут. Недавно двух варягов, отца и сына, греческую веру принявших, прямо в собственном дому сожгли. И лишь за то, что те отказались поклоняться деревянным кумирам – Одину и Тору.

– Что ты предлагаешь? – видя, что обжорство поутихло, Добрыня пустил кувшин по кругу.

– Бунтовать надо, пока не поздно. Ярослава на место Владимира ставить. Поговаривают, что он в почтении к греческой вере взращен.

– Мал еще Ярослав, – возразил Добрыня. – В соплях ходит… За ним ни народ, ни дружина не пойдут. Великая смута на нашей земле случится. Я, признаться, достойного преемника Владимиру сейчас не вижу. Пусть себе остается на великокняжеском столе, только окрестится.

– Как же, ожидай! Скорее бык отелится, чем он окрестится, – воскликнул Сухман, в прошлом княжий чашник, за пустяковый проступок изгнанный Владимиром со двора. – Свет еще не видывал подобного изверга. Ему лишь бы бражничать, блудом тешиться да невинных людей губить. Разве греческая вера подобный срам позволит?

– Я Владимира лучше любого из вас изведал. – Добрыня в отличие от сотрапезников говорил спокойно, взвешивая каждое слово. – Право, даже не знаю, в кого он такой уродился. Отец его, Святослав, был аки барс и иной доли, кроме бранной, для себя не желал. Во всем был стоек, даже в заблуждениях. Сама натура его противилась принятию христианства. Сын не такой. Благо что с малолетства без матери воспитывался. Он не барс и даже не волк, а змей лукавый. На каждый спрос два ответа держит. Его любая вера устроит, лишь бы властвовать позволяла. Если под Владимиром великокняжеский стол пошатнется, он ради собственного спасения с дияволом побратается. И даже без оглядки. Сменит Одина на Христа столь же просто, как прежде сменил Перуна на Одина.

– Пока варяжская дружина в городе сидит, ни один киевлянин открыто не окрестится. Даже великий князь, – молвил черноризец, всем разносолам предпочитавший черствые просвиры, специально для него припасенные.

– Так изгнать их из города! – вспыльчивый Сухман стукнул кубком по столешнице.

– Как? – воскликнули сразу несколько голосов. – Откель силу взять?

– Эх, перекупить бы их, – мечтательно произнес купец.

– За какие шиши? Нет у нас такого достатка.

– В Царьграде занять, – оживился купец. – У кесарей.

– Кесари просто так не дадут, – покачал головой Добрыня. – Им залог нужен. Полкняжества, никак не меньше… Пусти козла в огород, сам голодным останешься.

– Тогда и говорить не об чем, – с горечью молвил Дунай. – Выпьем еще по кубку и разойдемся в разные стороны. Стерпим и Владимира, и Одина. Не такое приходилось терпеть. Хазарам дань платили и ляхам кланялись. Князь от бога, а боги, лукавить не будем, от человека. Если любы народу идолы поганые, так тому и быть. По дураку и колпак. Свинье грязь, соколу небо.

– Не скажи. – Добрыня поправил фитиль в потускневшем светильнике. – Вера для человека как точило, которое тупое железо в разящий меч превращает. Вера пращуров наших, надо признаться, была негодным точилом. Но и варяжская нисколько не лучше. Как лилась на этом свете кровь, так и на том будет литься, пока весь мир не воспылает, аки стог соломы. И кем бы ты при жизни ни был, праведником или грешником, все равно обречен в этом всеобщем пожаре погибнуть. К чему тогда, спрашивается, добро творить? Чего ради страсти усмирять? Волхвы варяжские учат, что участь каждого смертного предопределена заранее и изменить ее несбыточно. То же и с богами. Их конец назначен. Неизбывный рок превыше неба. Вера греческая, напротив, сулит человеку воздаяния за дела его. Подает надежду на спасение и вечную жизнь. Поименно обличает каждый грех. Любая языческая вера в сравнении с ней бедна и уныла, как убогая вдовица. Величие христианства признают все народы, вырвавшиеся из дикости. Одни мы вкупе с литвой и ятвягами в невежестве прозябаем. Где учение Христово утвердилось, там и жизнь наладилась. Нравы смиряются, промыслы процветают, законы крепнут.

– Это мы с тобой понимаем, – перебил хозяина Сухман. – А как сию истину до черного пахаря довести? До смерда, нищетой одолеваемого? До чуди и мери? До печенега? До того же самого варяга, который свой меч за живую тварь почитает?

– Для того слово дадено. Уж чего другого, а проникновенных слов в греческой вере предостаточно. Проповедников надо приглашать, толкователей, книжников. Пусть Святое Писание на доступный язык переложат. Храмы христианские надлежит повсюду ставить. Высокие и просторные. Изнутри богато изукрашенные. Простая душа в этих храмах к благодати приобщится. Обряды опять же… Разве впору сравнивать христианское богослужение с языческим? Там и певчие сладкоголосые, и образа животворящие, и благовония душистые, и ризы златотканые. А главное – свет, чистота. Самый дикий и грубый народ за светом, за красой потянется. Впоследствии и слово божие воспримет. Пусть даже не в нынешнем поколении, а в будущем. Для детей и внуков стараемся. На историческую перспективу работаем.

– Чего? – хором воскликнули все. – На кого работаем? Ты каких бесов помянул?

– Не взыщите, братья, оговорился. – Добрыня в знак раскаяния склонил голову. – Хотел сказать, радеем за грядущую участь народа нашего.

– Любопытные у тебя, Добрыня, оговорочки случаются, – хмыкнул Дунай. – То ляшское слово ввернешь, то греческое, то вообще неведомо какое. А ведь баял, что в чужеземных краях не бывал.

– В чужеземных краях не бывал, это верно, а с чужеземцами общался. От них и слов мудреных набрался. Уж не обессудьте.

– К вере греческой тебя тоже чужеземцы склонили? – поинтересовался хазар Шмуль.

– Нет, собственным умом дошел. Через усердные размышления и книжную ученость, к которой с младых лет пристрастился… Не дано нам иного пути, кроме христианского. Если варяжский обычай воспримем, в разбойников превратимся. Зачем хлеб сеять, коли его можно у соседа отнять? К чему орало, когда есть меч? Весь просвещенный мир к нам спиной повернется. Медведями прослывем, на которых все добрые люди рогатины острят. Если и выживем, то бичом божьим сделаемся и самих себя этим обделим. Таких, как мы, греки варварами называют, что значит – дикари и невежды. Уже сейчас, поди, никто рунами не пишет. Никто младенцев в жертвенные костры не бросает. Никто в сыромятных шкурах не ходит и живую кровь на бранном поле не пьет.

– Спору нет, – кивнул купец Ушата. – В язычестве мы погрязнем, как в болотной топи. Да только путь к истинной вере тернист и извилист. Те самые греки, почитай, без малого тыщу лет по нему влачились. На костры всходили, крестные муки принимали, своей плотью диких зверей питали. Терпением и смирением гонителей веры одолели. А ты время торопишь. В один шаг хочешь семиверстный путь одолеть.

– Той тыщи лет, которая грекам была отпущена, у нас нет, – ответил Добрыня. – Да и на кой ляд нам такая прорва времени. Другие народы торную дорогу по целине проложили. Нам лишь догонять их остается. А сие уже побыстрей и полегче. Хотя и огонь, и крест, и плаха тоже будут. Без большой крови у нас ни одно свершение не обходится.

– Речи вы соблазнительные ведете, заслушаться можно, – произнес Дунай. – На днях царство божие перед нами откроется, сомнений нет. Сомнения лишь в том, как нынешний день пережить. Варяги у нас поперек горла, как кость стоят. Вот о чем прежде всего надо толковать.

– Люди-то они безвинные, – изрек черноризец, скоромной пищи избегавший, однако вином не гнушавшийся. – Не ведают, что творят. Наймиты, они и есть наймиты. Доля такая. За сребреник родного отца порешат. Овцы заблудшие. Однако власть Владимира на их мечах зиждется. Не станет варягов – и князь смягчится.

– Надо варягов с Владимиром рассорить, – проговорил Добрыня веско, словно о чем-то давно решенном. – Взбунтовать.

– Они и так каждодневно бунтуют.

– То не бунт, а пьяные раздоры. Поиздержавшийся варяг хуже голодного зверя. И своих и чужих кусает. А получит горсть монет, опять всем доволен. Нынче они княжьими посулами живут. Дескать, в свое время все сполна получите. Вот когда варяги поймут, что ждать им больше нечего, тогда и отпадут от Владимира.

– Кабы Киев с досады не сожгли, – с опаской произнес купец.

– Не осмелятся. Себе дороже будет. Уйдут восвояси или к грекам наймутся.

– На словах все просто получается, – засомневался Дунай. – Только ведь недаром говорят, что от слов до дела – сто перегонов. У нас даже лазутчиков своих среди варягов нет.

– Варяги – это уже моя забота, – твердо произнес Добрыня. – Расхлебаюсь как-нибудь. Не впервой. У вас всех и своих хлопот предостаточно. Действовать будем, как прежде договорились. Ты, Шмуль, и ты, Муса, к князю в гости напроситесь. Купцами заморскими скажитесь. На подарки, само собой, не поскупитесь. Князь до чужеземных баек весьма охоч. Особенно до похабных. Муса для затравки про гаремы магометанские расскажет, а Шмуль про содомский грех и блудниц вавилонских. Опосля на веру разговор переведите, только исподволь. Ты, Муса, живописуй обрезание и особенно упирай на запрет свинины. Про рай ваш срамной и гурий развратных не упоминай, не то прельстится князь.

– Все сделаю, как ты повелел, – Муса легким движением коснулся сердца и чалмы, – хотя душа моя горючими слезами будет обливаться. Легко ли правоверному магометанину свою веру хулить?

– Стерпишь. За то сторицей отплатится. Твоим братьям позволено будет печенегов в магометанство обратить… Тебе, Шмуль, задание схожее. Но главное, упомяни, что иудеи народ бездомный, потому как бог Яхве в гневе лишил их родины и расточил по чужим странам. Дай понять князю, что сие бедствие есть наказание за грехи ваши и что такому народу не может быть сочувствия, как нет его охромевшему коню.

– На великий грех ты меня, боярин, склоняешь, – раскачиваясь на лавке, скорбно вымолвил Шмуль.

– Какой грех, если это правда?

– Правда или кривда, а наговаривать на единоверцев всегда грех. Ангелы божьи мне на том свете язык вырвут… Ты, боярин, хоть посочувствуй мне, улести чем-нибудь.

– Чем же тебя улестить, коли ты и так все в избытке имеешь?

– Позволь мне в подвластных Киеву городах торговлишку вином основать, для чего питейные дома поставить. Пусть народ веселится и гуляет. А я с того свою выгоду поимею.

– Дело хорошее, – ответил Добрыня. – Только преждевременное. Пусть народ, о котором ты так печешься, сначала креститься научится, а уж потом чарку в руки берет. Но в унылость не впадай. Со временем все наладится. И полтыщи лет не пройдет, как твои единоверцы по всей киевской земле будут питейные дома держать. Да и не только по одной киевской.

– Откуда знаешь? – оживился Шмуль.

– Даром ясновидения владею. Аль ты про это в неведенье? Если желаешь, еще что-нибудь предскажу.

– Мою судьбу предскажи. – Шмуль от нетерпения даже заерзал на лавке.

– Твоя судьба ясна, как божья слеза. Еще пару раз сходишь с товаром из варяг в греки, а потом тебя печенеги подстрелят или собственные слуги задушат… Лучше я тебе судьбу народа иудейского предскажу. Хочешь?

– А предсказание доброе? – Шмуль подозрительно прищурился.

– Весьма. По прошествии тысячи лет или даже меньше того бог Яхве сменит гнев на милость. Царство иудейское возродится на прежнем месте и увенчается звездой Давида. Соберутся на Землю обетованную изгнанники со всего света и вновь заживут по заветам праотца Авраама. А посему возрадуйся, дружище Шмуль. И полагай, что мы в расчете. Такие пророчества дорого стоят.

– Неужто правители вавилонские и цари египетские позволят нам жить в мире и достатке? – усомнился Шмуль.

– Вестимо, не позволят. Да только через свое вероломство и злодейство крепко пострадают. И даже не единожды. Дойдут иудейские железные колесницы до гробниц царей египетских. Падет огонь небесный на землю вавилонскую. И на рынках опять в почете будет священный шекель.

– Все это и в самом деле свершится? Ты меня не дуришь? – Шмуль в волнении привстал из-за стола.

– Как можно! Клянусь своей жизнью и своим богом! – Добрыня отсалютовал хазару наполненным кубком. – Твое здоровье, человече!

– Пролил ты, боярин, елей на мою исстрадавшуюся душу, – расчувствовался Шмуль. – Можешь мной теперь располагать, как собственным слугой.

– Вот и славно. – Добрыня поворотился к черноризцу, без устали подливавшему вино самому себе. – Дошла очередь и до тебя, святой отец… Ты в грамоте изощрен?

– Какая тебе угодна? Греческая, латинская, коптская, самаритянская?

– Славянская.

– От учеников Кирилла и Мефодия воспринял ее в совершенстве.

– Это нам на руку. Ежели мы задумали народ на истинный путь поставить, нелишним будет и летописи свои завести. Пусть знают потомки, откуда пошла земля русская, кто в Киеве стал первым княжить и все такое прочее.

– Я о том даже приблизительно представления не имею, – обеспокоился черноризец.

– Не беда. Соберешь все сказы и легенды, сего предмета касающиеся. Если и приврешь слегка, никто тебя за это не пожурит. Потомки сами правду вызнают. Для пущей важности сообщи, что будто бы апостол Андрей, первый ученик Иисуса Христа, по нашим землям некогда скитался. Дескать, те горы, где нынче Киев стоит, он заранее благословил, хотя местечко, надо признаться, пресквернейшее.

– Выходит, Киев апостол благословил, а на Новгород наплевал? Обижаешь, боярин, – возмутился Ушата, сам уроженец этого города.

– Откуда в те времена Новгород мог взяться! – отмахнулся Добрыня. – Хотя ладно. Пусть будет каждой сестре по серьге. Допустим, что Андрей добрался-таки до Ильмень-озера. Ты сам, святой отец, в Новгороде бывал?

– Случалось, – ответил черноризец.

– Что там тебе больше всего понравилось? Река Волхов, стены городские, вече их сумасбродное, меды хмельные или, может, красны девицы?

– Бани тамошние, в которых простой народ сам себя жарой и березовыми прутьями истязает, – признался Никон.

– Так и напишешь… Засим основание Киева упомянешь. Кто его, кстати, основал? – Добрыня оглядел гостей, ожидая какой-нибудь шуточки.

– А никто, – с полнейшим равнодушием отозвался Дунай. – Он здесь от сотворения мира пребывает. Каиново городище. Бывало, и Авель сюда захаживал, рюмашку пропустить. Здесь, знающие люди говорят, тот грех и случился.

– Ты вздор-то брось пороть! – возвысил голос Сухман. – Зря не наговаривай. Не так все было. Семейство одно тут в древности проживало. Три брата и сестра. Вздорные людишки, недаром их поляне из своей общины изгнали. Заправлял всем старший брат Кий. Бражничал безмерно, а оттого головой тряс. Кивал как бы. По-полянски – киял. В честь его и поселение нарекли. Средний брат прозывался Щек. С этим все понятно. У нас до сих пор вздорных и обидчивых людей «щекотами» дразнят. Про самого младшего Хорива разговор особый. Любострастен зело. Тем и прославился. Ведь что такое бабу харить, вы все и без меня знаете.

– У нас в Царьграде срамные девки хорицами прозываются, – ни с того ни с сего сообщил подвыпивший черноризец. – Стало быть, из здешних мест они…

– О сестре этой троицы Лыбеди ничего плохого сказать не могу, – продолжал Сухман. – Та просто дура была прирожденная и по любому поводу лыбилась во весь рот. После смерти братьев их потомков стали притеснять все кому не лень. Даже хазары. Только недолго. Убедились в нищете киевлян и оставили в покое. С паршивой овцы хоть шерсти клок, а с паршивого человека и взять нечего.

– Это уже чересчур, – поморщился Добрыня. – Таких легенд нам не надо. Следует написать кратко: град Киев основал князь Кий, с царями на равных знавшийся, хотя с какими – неведомо… Про варягов не забудь упомянуть. Как они нашими предками на княжение призваны были. Случай, конечно, темный, но из песни слов не выкинешь. Кто подскажет имя первого варяжского князя?

– Нынешние себя к Рюриковичам причисляют, – неуверенно произнес Ушата. – Стало быть, от Рюрика род ведут.

– Так и напишешь. – Добрыня легонько толкнул осоловевшего Никона. – Призвали, дескать, Рюрика.

– Никто его не призывал, – мрачно молвил Дунай. – Вне закона он в родной стране был объявлен и в бегах находился. На Волхове-реке его ладья течь дала. Вот и представился случай в чужой земле осесть. Я сам видел могилу новгородского старосты Вадима, которого Рюрик убил. Не князь то был, а вор бессовестный. И сейчас нами воровские потомки правят…

– Мы летопись собираемся писать, а не донос! – прервал его Добрыня. – Рюриковичи на престоле еще не один век просидят. Зачем народу про них горькую правду знать? Напротив, нужно намекнуть, что Рюрик будто бы от римских кесарей происходит. А оплевать его и без нас желающие найдутся. Даже через много поколений… Когда с варяжским вопросом покончим, дело сразу легче пойдет. Новое время еще у многих на слуху. Вещий Олег, обманом Киев захвативший, Игорево крохоборство, ему жизни стоившее. Месть Ольги. Деяния Святослава упомяни особо. Долго еще на Руси подобного ратоборца не будет. Владимира пока не трогай, черед до него еще дойдет. Приложи все старания, чтобы читалась та летопись увлекательней, чем греческие сказания, Омиру приписываемые.

– Как назовем ее? – осведомился черноризец.

– А назовем просто – «Повесть временных лет». Впоследствии другие летописи имя твое из заглавия изымут и труды эти славные себе припишут, но мы ведь не за славой гонимся, а за истиной… Согласен, святой отец?

– Попробуй с тобой не согласись. – Черноризец, опустошивший очередной кубок, осмелел. – Несогласного ты в землю по самую макушку вобьешь… Только одного моего согласия недостаточно. Пергамент, перья гусиные да чернила орешковые немалых средств требуют. Откуда они у странствующего монаха возьмутся?

– Не кручинься, – успокоил его Добрыня. – Добудем средства. Ты вроде говорил, что латинскую грамоту знаешь?

– Знаю, – гордо кивнул черноризец.

– Слово «экспроприация» тебе знакомо?

– Нет. – Никон икнул. – «Экстаз» знакомо, «экскременты» – тоже. И все…

– Сие слово означает принудительное отчуждение чего-либо. Звонкой монеты, например. Так мы и поступим… Но учти на будущее, святой отец, – пишут не пером и чернилами, пишут душой и сердцем.

– Разве? Учту…

– Квасу ему, – сказал Добрыня. – А вина больше не позволять. У книжников голова завсегда слабая.

– Да уж и нам пора честь знать. – Сухман перевернул свой кубок донышком кверху. – Надо до света домой вернуться.

– Тогда ступайте. Бог вас сохрани. – Добрыня перекрестил гостей. – Жаль, что подорожную молитву прочесть некому… Действуйте, как условлено. Надо будет, я вас найду… Ты, Дунай, задержись пока.

Гости принимали из рук хозяина отходную чашу, прощались и по одному покидали гридницу. Первым ушел молодой витязь, ликом привлекательный, как девица. На пиру он не проронил ни единого слова, а только задумчиво улыбался. Черноризца стащили в холодные сени и там уложили на войлочные полати. Мусу и Шмуля, покидавших город, снабдили в дорогу припасами.

Когда цокот лошадиных копыт утих и на воротах лязгнули засовы, Добрыня уселся напротив Дуная, вблизи от которого на столе уже не осталось ничего съестного.

– До пищи ты алчен, а стан имеешь, как у плясуньи, – сказал Добрыня, наполняя два особых златокованых кубка.

– Живу по-волчьи, потому и не тучнею, – ответил Дунай. – День харчуюсь до отвала, десять голодаю… А какой тебе интерес до моего стана? Просватать хочешь?

– Позже узнаешь… Давай выпьем с тобой сам-друг, как в былые годы.

– Давай. – Дунай лихо опрокинул кубок и утерся широким рукавом. – Скажи-ка мне, Никитич, по какой причине ты сегодня столь милостив? Магометанам позволил печенегов в свою веру окрутить. Не по-хозяйски…

– Ничего у магометан не получится. Одни пустые хлопоты. Недолго осталось печенегам волей тешиться. С восхода идут несметные полчища половцев, которые степь делить ни с кем не собираются.

– А какого рожна перед иудеем страшной клятвой клялся? Жизнью и богом! Разве стоят те побасенки такой клятвы?

– Это истинность, а не побасенки. Я и сейчас за каждое свое слово готов ответ держать. А клятва… Ни к чему она не обязывает. Ведь сказано было – клянусь своей жизнью и своим богом. Нет у меня своей собственной жизни. И бога, откровенно говоря, нет. Так разве это клятва?

– Жизни нет… – Дунай нахмурился. – Опять балагуришь… Не пойму я что-то…

– А и не надо. – Добрыня, внезапно оживившись, хлопнул его по плечу. – Зачем голову зря ломать? Скоро луна зайдет. Пора за дело браться. Отсюда мы выйдем тайным ходом, одному мне известным…


Истово, с надрывом проорали вторые петухи, и наступил тот глухой таинственный час, когда отходят на покой последние совы, а жаворонки еще продолжают спать.

Луна, кривая и узкая, словно печенежская сабля, и прежде почти не дававшая света, окончательно сгинула, а звезды пропали в тучах, под утро надвинувшихся с Греческого моря.

Днепр, разбухший от недавних дождей, грозно шумел и лизал обрывистый берег – но не как ласковый теленок, а как злой дракон, у которого на языке только яд да колючки.

На волнах болтался челн, удерживаемый у берега рыбацким багром. В челне сидели двое, и нельзя было даже предположить, какая нужда привела их в столь неудобное место – справа возвышался сорокасаженный обрыв, увенчанный неприступной каменной башней, в светлое время суток напоминавшей гигантский палец, грозящий вечному врагу города – степи.

– Не справимся до зари, – молвил примостившийся на гребной скамье Дунай.

– Ты, сказывают, в ляшской земле как поединщик прославился? – похоже, Добрыня пропустил последние слова напарника мимо ушей.

– Может, и не прославился, но имя свое не осрамил.

– Я тебя хоть раз поучал, как на иноземном ристалище держаться? Верно, даже не заикался никогда. Вот и ты меня не учи, как казну княжескую воровать… Поберегись!

Что-то тяжелое просвистело сверху и бултыхнулось в воду совсем рядом с челном.

– Что это еще за кара небесная! – воскликнул Дунай.

– Решетка оконная, – ответил с кормы Добрыня.

– Так ведь окошки под самой крышей. До них даже ящерке не добраться.

– Снаружи по голой стене не добраться, а изнутри по ступеням – проще простого.

– Стало быть, сообщник твой заранее изнутри затаился, – догадался Дунай.

– С вечера в запечатанной бочке был в башню доставлен. Сам княжий ключник Блуд ту бочку катил.

– Велика ли бочка?

– На двенадцать ведер с четвертью.

– Тесноватая избушка, – с сомнением присвистнул Дунай. – В ней разве что карла поместится.

– Карла не карла, но мужичок весьма тщедушный.

– Блуду про твой замысел ведомо?

– Окстись! Я еще из ума не выжил. Разве можно доверять человеку, который изменой погубил своего благодетеля?

– Не обижайся. Я думал, ты с ним в доле.

– Мы с тобой в доле.

– Все одно завтра на тебя Блуд укажет. Больно уж дело с бочкой подозрительное.

– Ты опять меня учить взялся?

– Все, все! Больше про Блуда ни слова.

Где-то далеко вверху, гораздо выше земли, однако ниже неба, вспыхнул тусклый огонек и, рассыпая искры, устремился вниз, но не с посвистом и грохотом, а с тихим шелестом, какой бывает в опочивальне, когда девица снимает свои наряды.

Упав на воду, огонек не погас, а разгорелся еще ярче.

– Что за диво? – изумился Дунай.

– Веревочная лестница, – пояснил Добрыня. – На конце фитиль горящий пристроен. А иначе как ее в этой тьме кромешной отыскать… Плыви туда.

Отталкиваясь багром от берега, Дунай повел челн на огонек, и вскоре Добрыня уже держал в руках свободный конец лестницы.

– Прочная вещь, – сказал он с одобрением. – Из конского волоса свита… Теперь ты понял, друг сердечный, зачем я тебя на воровской промысел взял? Не Сухмана, не Ушату, не кого-нибудь иного, а единственно тебя.

– Других дураков нет с тобой ночью по Днепру кататься, – буркнул Дунай.

– Не угадал. Увальни они все. Хоть здоровущие, но увальни. А ты, только не обижайся, ловкостью мартышке подобен. Да и не пролезет Сухман в башенное окошко. Чрево не позволит.

– А я, полагаешь, пролезу? – с сомнением молвил Дунай.

– Кроме тебя, некому… Я бы никого больше в башню не послал, да уж больно мой лазутчик слабосилен. Не управится один. Сам подумай – всю княжью казну надо наверх, к окошку перетаскать, а потом вниз на веревке спустить. А это все же золото, а не лебяжий пух.

– Велика казна?

– Да уж не мала. Боюсь, целиком в челн не поместится. Остальное утопить придется.

– Рука не дрогнет?

– Душа, может, и дрогнет, а рука – нет. Главное, чтобы Владимир без гроша остался. А свою долю ты получишь, не сомневайся.

– Мы вроде за веру истинную радеем, а не за злато греховное.

– Хорошо сказано. Хотя злато само по себе не греховно. Как и сила молодецкая. Токмо один силу свою во зло ближнему употребляет, а другой во благо. Грех не в злате, а в нас самих… Да что мы все разговоры разговариваем! Бери веревочку шелковую и полезай наверх. До третьих петухов надобно управиться.

– С лазутчиком твоим… как быть? В подобных делах, сам понимаешь, как в страсти любовной. Третий лишний.

– Есть у меня одно правило: близким зла не чинить, – веско произнес Добрыня. – Ни друзьям, ни слугам, ни псам, ни коням. Пора бы это тебе, витязь, знать…


…Ближе к полудню, когда большинство участников ночного пира еще почивали, по городу разнесся слух, что пропал княжеский ключник Буд, он же Блуд. Владимир Святославович хоть и гневался, но некоторое время терпел. Слишком многим он был обязан старому кознодею,[45] Кознодей – строящий козни. а говоря откровенно – великокняжеским столом, с которого Блуд, фигурально выражаясь, самолично стащил мертвое тело законного властелина, кстати, сочувствовавшего христианству.

Решительные действия начались только под вечер. Блудова дворня толком пояснить ничего не смогла. Хозяин в своих действиях никому не отчитывался и по примеру иных знатных горожан частенько пользовался потайным ходом. Ключи, личная печать и другие служебные атрибуты в доме отсутствовали.

Зато стража на Ояшских воротах сообщила, что глубокой ночью город покинул человек, с ног до головы закутанный в черный охабень.[46] Охабень – род длинного плаща с капюшоном. При выезде он лик не открыл, имя не назвал, но предъявил княжий перстень, коими в Киеве владели считаные люди. За всадником последовал небольшой, но изрядно нагруженный обоз. Кто-то успел заметить, что на последней из упряжных лошадей красовалось тавро боярина Буда.

Само собой, что досматривать поклажу столь важной особы стражи не посмели, за что и были в полном составе отправлены на княжескую конюшню, где каждый получил соразмерное проступку количество плетей. Быстро снарядили погоню, но она не дала никаких результатов. Буд (если это был, конечно, он) и его загадочный обоз как в воду канули.

Тогда отчаялись на крайнюю меру. К казначейской башне подтянули порок,[47] Порок – таран. который с двадцать пятого удара развалил одетые железом ворота.

Внутри башни впервые за много лет гулял сквозняк, и это не предвещало ничего хорошего. Нельзя сказать, что казна была разорена дотла. Остались меха, осталось серебро, остались заморские ткани, осталось мышиное дерьмо.

Пропали только золото и драгоценные каменья, но эта пропажа во сто крат превосходила уцелевший остаток. Великий князь был разорен.

Без промедления учинили сыск. Почти сразу обнаружилось окошко с выпиленной решеткой и свисавшая вниз веревочная лестница. Иные улики напрочь отсутствовали.

Казначейская стража, конечно же, вспомнила вирника Добрыню, сутки назад доставившего в башню бочонок, якобы содержавший немалые ценности. Это косвенно подтвердил и томившийся в порубе опальный посадник, факт своих злоупотреблений признавший, но попутно обвинивший Добрыню в таких малодоказуемых грехах, как волхование, чернокнижие и пристрастие к греческой вере.

Нашелся и упомянутый бочонок. В его опустевшем нутре чудом сохранилась прилипшая к смоле одна-единственная монетка – куфический дирхем.

Соглядатаи, с некоторых пор ходившие за Добрыней по пятам, сообщили, что боярин, возвратившись прошлой ночью домой, затеял пир, длившийся почти до утра. Проводив гостей, он свое жилье больше не покидал, а в настоящее время находится в состоянии глубокого похмелья, с которым борется посредством парной бани и кислых щей.

Последними о горестном происшествии узнали варяги, жившие в Киеве особняком, как вороны среди грачей и галок.

Люди они были простодушные, чувств своих скрывать не умели и в неистовство впадали по самому пустяковому поводу. Прослышав о банкротстве князя, которому они верой и правдой служили уже не первый год, варяги незамедлительно двинулись к его палатам. Оружие они прихватили не со злым умыслом, а потому, что просто не имели привычки с ним расставаться.

По пути к варягам присоединилось немалое количество киевлян, особенно голытьба со Щековицы. Некоторые, наиболее предусмотрительные, прихватили с собой порожние телеги.

Однако великий князь оказался не лыком шит и успел заранее покинуть город, увозя с собой всех домочадцев женского пола и все движимое имущество, кроме винных запасов.

Варяги ворвались к княжеские палаты, словно в сарацинскую крепость, отколотили челядь, изгадили внутренние покои и вылакали вино, до которого, как и все варвары, были весьма охочи. Заодно досталось и нескольким расположенным по соседству боярским хороминам, а в особенности – боярским дочкам и снохам, что, впрочем, подавало надежду на грядущее улучшение невзрачной полянской породы.

Вскоре мстительный пыл варягов поугас, чему в немалой степени способствовали добрые иноземные вина, в отличие от местного пойла вызывавшие не тупое остервенение, а благодушное веселье.

Тогда на смену воинам севера пришла терпеливо дожидавшаяся своего часа киевская чернь, все повадки которой подтверждали справедливость поговорки «После львиной тризны остаются кости, после шакалов – ничего».

На следующий день к варягам прибыл гонец от Владимира, просивший отсрочки с выплатой жалованья. Срок оговаривался не то что смешной, а просто издевательский – год и один день. Даже рыночным попрошайкам было понятно, что столь долго варяги в Киеве прозябать не собираются. Предоставляемые ими услуги (ликвидация и учреждение государств, замирение народов и внутридинастические разборки) пользовались в Европе повышенным спросом.

Посовещавшись между собой – а были они народом на редкость демократичным, – варяги потребовали от князя достаточное количество мореходных ладей, беспрепятственный проход в греческую землю и рекомендательную грамоту к императору.

Князь, находившийся на безопасном расстоянии, а потому не чуравшийся некоторого зубоскальства, ответил: «В пределах киевских владений вам везде скатертью дорога, ладьи ищите сами, а нет, так плывите на бревнах, как деды ваши плавали, зато с грамотой задержки не будет».

И действительно, искомая грамота вскоре явилась – составленная по всем правилам тогдашнего дипломатического протокола и снабженная висячими печатями-буллами.

Текст ее, к сожалению, недоступный пониманию варягов, однажды сделавших для себя однозначный выбор между мечом и пером, гласил:

«Братья мои, кесари византийские Василий и Константин, примите на службу сих ратных людей, прежде мне служивших. Расточите их по разным дальним местам, но в город не пускайте, ибо натворят они там много бед, как у меня натворили. Список главных смутьянов прилагается…»

Не прошло и двух дней, как варяги уже грузились на челны, струги и дубы, собранные по всей округе. Кроме мехов, съестных припасов и вина, брали они с собой в лодки наложниц, лошадей и свиней.

Горожане, высыпавшие на берег и вооруженные чем попало, но в основном вилами и дрекольем, им в этом не препятствовали. Заранее было известно, что кони порченые, а девки чесоточные. О свиньях, конечно, жалели, но что уж тут поделаешь! И свинье не заказано узреть стены Царьграда.

С левого берега за эвакуацией зорко наблюдал конный дозор печенегов.

Едва только последняя варяжская посудина, сопутствуемая проклятиями киевлян, скрылась за изгибом Днепра, как степняки во весь опор поскакали в ханскую ставку.


Спустя некоторое время, когда в брошенном князем и покинутом варягами городе еще не было иной власти, кроме власти страха и насилия, Добрыню навестил тот самый молодой витязь, который в полном безмолвии присутствовал на достопамятном пиру, положившем начало всем неприятностям Владимира.

– Долго ты пропадал, Мстислав Ярополкович, – сказал ему Добрыня, как равный равному. – Я уже беспокоиться начал.

– Кони далеко занесли, – ответил юноша, вид имевший томный, но глаза не по годам цепкие. – Да ты и сам тому виной. Будь моя воля, Блуд болтался бы на первой встречной осине или пускал пузыри в болотном бочаге.

– Не ожесточай душу, Мстислав Ярополкович. Ты ведь еще только начинаешь жить, зачем лишний грех на душу брать… Лучше поведай, как дело было. Признал тебя Блуд?

– Еще бы ему меня не признать! Я в детстве у него на коленях сиживал. За бороду таскал. Опричь того все говорят, что я ликом в отца уродился. Разве не так?

– Так… – Добрыня пристально глянул на молодца. – Хотя и разные вы. Отец твой блаженным был, муху боялся обидеть. Не человек, а ладан благоуханный. Хоть к ране прикладывай… Ты совсем другой.

– Колючка ядовитая? – усмехнулся юноша.

– Нет. В голубином гнезде сокол вылупился. Но к добру ли это чудо… Однако мы отвлеклись. Как прошла встреча старых знакомцев?

– Оробел Блуд. На колени пал. О пощаде взмолился. Про деток своих несмышленых вспомнил. Будто бы у моего отца, его изменой погубленного, деток не было… Я, каюсь, не сдержался. Огрел его пару раз. – Юноша продемонстрировал свой небольшой, но крепкий кулак. – Отвел душу. Блуд совсем раскис. Все мне отдал. И печать, и ключи от казны, и княжий перстень. Дальше все по твоей указке делалось. Уды[48] Уды – конечности, члены. в путы, кляп в рот, мешок на голову. Из города я его в соломе вывез.

– Где он сейчас? Надеюсь, что на этом свете?

– На этом свете, да не в этих краях… Доставил я Блуда в город Коростень, который греки Херсонесом кличут. Как ты и велел, выставил его на невольничьем рынке. День он там простоял, нагой и в цепях, рядом с черными арапами и косоглазыми степняками. Никто даже и не приценился. Худой, видать, товар. Назавтра было объявлено, что Блуд без цены отдается, даром. Опять никто не позарился. Пришлось с приплатой сбывать. Взял Блуда один сарацин и пообещал отвезти в такие дальние края, откель в Киев возврата точно нет.

– Пускай поищет счастья на чужой сторонке, – кивнул Добрыня. – Авось его бог и простит… А теперь, Мстислав Ярополкович, поделись со мной самым сокровенным. Как ты сквозь все заставы и запоры в горницу к Блуду проник? Этого бы, наверное, и я не сумел.

– Девка знакомая помогла. Безродная гречанка, дочь невольницы. Она к Блуду в опочивальню вхожа была. Старый греховодник с другими бабами уже ничего не мог, лишь эта единственная его страсть распалить умела. Блуд ей тайный ход в покои указал, которым частенько и сам пользовался. От нее я этот путь и вызнал.

– За просто так?

– За любовь сердечную. Недаром сказано: покоряй людей не страхом, а любовью.

– Где она сейчас?

– Одному богу ведомо. Сам посуди: пристало ли мне, сыну великого князя, пусть и предательски убиенного, знаться со всякими потаскушками?

– Не заносись, – голос Добрыни сразу посуровел. – Зло не забывай, но и добро человеческое помни. Пусть она чести девичьей не имела, но всем остальным ради тебя рисковала. Даже жизнью. Завтра же найдешь эту девку, приголубишь и одаришь. В злате нуждаешься?

– В злате один только бог не нуждается. Только мне оно нынче без надобности. Не в коня корм. Сколько ни дашь, все за ночь спущу.

– Тогда возьми у меня доброго скакуна, новые брони и оружие, княжеского звания достойные. Сей скарб ты, надеюсь, не прогуляешь?

– Как бы лихие люди не отняли. – На лице Мстислава появилась скучающая гримаса.

– Не завидую я тем лихим людям, которые на твоего коня и на твой меч позарятся… Дальше как жить полагаешь?

– Полагаю к варягам пристать. Они, по слухам, в Царьград подались. Вот и я с ними. Авось императорской дочке глянусь.

– Вот с кем тебе знаться не следует, так это с варяжской вольницей. Они же голытьба, изгои. Не чета тебе, великокняжескому сыну, внуку великого Святослава. Вожди варяжские в своей земле сидят и по чужим землям не скитаются. А уж если идут в поход, так тысячу снаряженных ладей за собой ведут.

– Коль в Царьград нельзя, так здесь при тебе останусь, – беспечно молвил Мстислав.

– Оставаться в Киеве тебе тем более нельзя. Рано или поздно дядя твой, князь Владимир, вернется. Ждать пощады от него не приходится. Ты для него как утренняя пташка для совы. Живой укор и смертный враг. Зазря погибнешь.

– А вдруг ему смерть выпадет, а не мне?

– Этому не бывать! – Добрыня приложился широкой дланью к столу, да так, что запрыгала посуда.

– Кто мне не позволит?

– Я, боярин Добрыня Златой Пояс! Нужен пока Владимир. Для пользы земли русской нужен. Ты его не заменишь. И иные тоже.

– Странно получается. – Мстислав остановил на Добрыне пристальный взгляд. – Отец мой, миротворец, человеколюбец и тайный христианин, оказался земле русской противен, а закоренелый язычник, клятвопреступник и похотливый пес – нужен. Почему так?

– Не все в жизни можно объяснить. Сам знаешь: всякой вещи и всякому человеку есть свое место под небом. Когда бессилен праведник, призывают деспота. Не елей наши нивы питает, а навоз скотский.

– Как же мне тогда быть? В монахи афонские постричься? Или руки на себя наложить?

– А ты меня, бывалого человека, послушай. Место твое не здесь. Скудна еще земля наша на таких молодцов, как ты. Развернуться негде. Не оценят рабы и дикари твои подвиги. Славу ты найдешь в той стороне, где солнце западает. Туда и ступай. Латинский язык, слава богу, знаешь. Манерам научишься. Смелые и гордые люди, владеющие оружием, везде в почете. В Неметчине долго не задерживайся. Во Франкском королевстве тоже. Настоящее дело для тебя найдется только за Пиренейскими горами, где христианские рыцари держат щит против мавров. Грамоту, твое высокое происхождение подтверждающую, я выправлю.

– Там я тоже князем буду зваться?

– Нет, графом или герцогом, как у тамошней знати принято.

– Хотя бы имя мое нынешнее сохрани.

– Побойся бога, Мстислав Ярополкович! Какой же иноземец такое имя выговорит? Язык сломает, а не выговорит. Что-нибудь попроще надо. Например, Сид. Граф Сид Компеадор… Верный Сид.

– Завлек ты меня, Добрыня Никитич. – Юноша заметно оживился. – Заинтересовал… А когда отправляться?

– Чем раньше, тем лучше. Выберешь среди моих слуг с полдюжины самых толковых и расторопных. Гречанку свою прихвати. Надо ведь кому-то постель в твоем походном шатре стелить…


Владимир вошел в Киев лишь после того, как убедился, что варяги миновали днепровские пороги и возвращаться назад не собираются. Этим он еще раз подтвердил (хотя бы самому себе) репутацию дальновидного и осмотрительного политика.

Восстановление законного порядка обошлось малой кровью – на тополях и ветлах вздернули с полсотни первых встречных горожан, в большинстве своем не имевших никакого отношения к погромам.

В разграбленных палатах быстро навели порядок и уют, пострадавших бояр наградили платьем с княжеского плеча (больше, увы, награждать было нечем), боярских дочек, в одночасье утративших невинность, спешно просватали за берендейских и тюркских князьков, о такой чести прежде и не помышлявших, все уцелевшее имущество беглого казначея Блуда (позорное имя вновь вернулось к нему) было обращено в доход государства, дабы хоть частично покрыть причиненный казне невосполнимый ущерб.

Дела вроде бы вновь пошли на лад, но тут со всех сторон стали поступать дурные вести. В который раз от Киева отпала мятежная Полоцкая земля. Новгород, Смоленск и Рязань отказались платить сверхурочную дань. Отказчиков поддержали всякие инородцы вроде вотяков и муромы. Из степей двинулись орды печенежского хана Илдея, прежде неоднократно битого и вдруг, как на грех, осмелевшего.

Зашевелились и внутренние враги, прежде тихие и незаметные, словно тени: жадная и завистливая чернь, волхвы, не принявшие варяжскую веру, оставшееся не у дел многочисленное Рюриково потомство, торговые гости, недовольные княжескими поборами, влиятельное и богатое христианское подполье.

Для исправления кризисного положения необходимо было срочно принимать какие-то решительные меры, однако столь важный вопрос не мог решаться кулуарно. На себя Владимир брал только славу, успех и доходы, а неудачи, ответственность и расходы старался спихнуть на других.

Городское вече давно не собиралось, поскольку киевляне, чуждые традициям парламентаризма, свободу волеизъявления понимали исключительно как свободу рукоприкладства и вреда от подобных сборищ было куда больше, чем проку.

В силу указанных обстоятельств функции совещательного органа волей-неволей отводились великокняжескому пиру, на который по традиции, заведенной еще Игорем Рюриковичем, собирались представители всех сословий, вплоть до землепашцев и бортников.

Приглашения передавались устно, через особых посыльных, среди остальной княжеской дворни выделявшихся памятливостью и исполнительностью. Впрочем, перечень гостей, прибывших на пир, всегда сильно отличался от первоначального, как по количеству, так и по составу. Виной тому были склонность посыльных к простым человеческим радостям и хлебосольство киевлян, отмеченных княжеским вниманием. Чарка следовала за чаркой, и к вечеру посыльные теряли не только свою хваленую памятливость, но и способность самостоятельно передвигаться.

Впрочем, на бояр, даже опальных, общие правила не распространялись – каждый имел за княжеским столом свое постоянное место, свою лавку и даже свою посуду.

Пир, на котором предполагалось обсудить самые насущные проблемы княжества, был назначен на день, особо отмеченный в календарях всех представленных в Киеве религиозных конфессий, как явных, так и тайных. Христиане отмечали его как первый, или медовый, Спас, язычники славянской веры – как Осенник, праздник купания коней, а варяжские волхвы, чей год делился только на две поры, зиму и лето, – как канун листопада священного Ясеня, напоминание о неизбежной смерти, стерегущей каждого обитателя Мидгарда.

Владимир, восседавший за отдельным столом, был как никогда мрачен. Из всех своих многочисленных знаков великокняжеского достоинства на сей раз он надел только простую железную корону – подарок норвежского короля.

Места слева и справа от князя, предназначенные для самых близких ему людей, пустовали. Все пять законных жен Владимира по разным причинам пребывали в немилости, а должность главного советника, прежде занимаемая Блудом, оставалась вакантной.

Всего собралось около семи сотен человек, чуть меньше обычного. Лавка, на которой раньше сидели варяжские ярлы, пустовала. Запоздавшие гости предпочитали толпиться у стен, чем занимать ее.

Место Добрыни было среди бояр, чья родословная начиналась от разбойников, состоявших при Рюрике в день памятного кораблекрушения на Волхове (не случись оно тогда, и история восточных славян могла пойти совсем другим путем). Сухман и Дунай пристроились у самых дверей в обществе таких же, как и они, отщепенцев – витязей хоть и славных, но не состоявших на княжеской службе.

Наиболее привередливые гости сразу заметили, что этот пир весьма отличается от предыдущих как скудным выбором вин, которые после варяжских погромов сильно подскочили в цене, так и убожеством сервировки. На серебре ел один только князь, остальным досталась оловянная и глиняная посуда (а ведь когда-то дорогие гости без зазрения совести уносили с пиров золотые блюда и чаши). Все говорило о том, что прежние благословенные времена миновали и экономика княжества отныне становится экономной.

После краткой молитвы (а скорее даже проповеди), суть которой сводилась к тому, что, пока бог Тор бдительно присматривает за оградой, отделяющей мир людей от мира чудовищ, можно спокойно веселиться и возносить хвалу пресветлым асам, на княжеский стол подали огромного жареного лебедя, державшего в клюве диковинное персидское яблоко.

Владимир, действуя как заправский повар, сам разделил его на порционные куски, которыми была наделена княжеская родня, бояре, воеводы, иноземные послы и наиболее именитые горожане. Кому от княжеских щедрот досталось крылышко, кому гузка, а кому вообще ничего, но гости наперебой благодарили за милость.

Затем аналогичная процедура повторилась с хлебом. Каждый, получивший ломоть с княжеского стола, был вне себя от счастья. Добрыне досталась горбушка – вполне определенный знак внимания.

После того как князь под заздравные кличи осушил свой кубок, гости получили полную свободу развлекаться по своему усмотрению – есть, пить, болтать, кормить сновавших повсюду охотничьих собак, швыряться костями, горланить песни, пускать ветры и даже срамословить. Бог Один, и сам отличавшийся буйным нравом, ничего этого не запрещал.

Драчунов, по обычаю, не разнимали, а пьяниц, уснувших мордой в блюде, не будили. Тем более никому не возбранялось высказывать свое мнение по поводу сотрапезников, часто весьма нелицеприятное. Все это было последней отрыжкой так называемой военной демократии, некогда принятой в варяжских дружинах, взрастивших первых Рюриковичей.

Начинать деловые разговоры без соответствующей раскачки считалось дурным тоном, и важнейшее государственное мероприятие на первых порах напоминало банальную попойку, сдобренную плясками скоморохов, песнями гусляров и шутовскими выходками.

Впрочем, столь длительная и бурная вступительная часть была просто необходима – языки у киевлян, чьи деды не гнушались сырым мясом и руками ловили лисиц, развязывались не скоро. Темен был еще народ и косноязычен, а насаждавшаяся повсюду вера в мрачных богов-воителей, злобных великанов, жадных карликов и кошмарных чудовищ просвещению не способствовала.

Много вин было выпито и разлито, много яств съедено, скормлено псам и просто испорчено, много посуды перебито, много спето заунывных песен и сказано хвастливых речей, прежде чем кто-то из воевод как бы между прочим изрек, что не отказался бы сейчас полакомиться мясом молодой косули, да вот беда – всех косуль за Днепром распугали поганые печенеги, наводнившие степь. И что им только в родных кибитках не сидится?

Боярин, ведавший княжеской охотой, заметил, что печенеги пришли вовсе не за косулями, а за поживой, которую собираются получить с киевлян либо в виде откупа, либо как военную добычу, взяв город на копье.

Тут, наконец, в прения вступил и сам князь. Обгладывая бараний бок, он буркнул:

– Никогда еще копыта печенежских коней не ступали по улицам стольного города. Не бывать этому и ныне. Кровью своей умоются и портками своими утрутся.

Пьяная болтовня, споры и песнопения быстро умолкли. Жрать и лакать продолжали с прежним воодушевлением, но уже старались не греметь зря посудой и не чавкать. Как-никак, а каждое слово князя значило немало – могло и милостью обернуться, и карой.

– Живота своего не пожалеем за город наш! – рявкнул староста мукомолов. – Да только оружие у нас малогодное. Одни засапожные ножи да древокольные топоры. Надо бы обывателям мечи и бердыши раздать.

– Раздать можно, – молвил воевода, затеявший этот разговор. – Да как потом обратно сыскать?

Тут уже зашумели и другие гости, распаленные не только вином, но и заботой о безопасности родной сторонушки.

– Послать за Днепр дружину!

– На дружину уповать не приходится! Им хотя бы княжеские палаты от супостатов уберечь!

– Эх, братцы, зря мы варягов отпустили!

– Варяги твои хуже печенегов! Печенеги свой кус отхватят и уйдут, а варяги ярмом на шее не один год висели! Едва избавились от этих защитников!

– Надо соседей на помощь призвать! Новгородцев, рязанцев, смолян.

– Пока еще эта помощь поспеет! А печенеги уже своих коней в Днепре поят.

– А почему бы к грекам не обратиться? Мы ведь им против болгар помогали.

– Не до нас сейчас грекам! Их магометане с полудня теснят.

– Витязя Дуная за подмогой к литовскому князю пошлите! Он в бытность свою на тамошней службе дочку княжескую огулял. Свояку отказа не будет.

– Во-во! Князь литовский только нашего Дуная и дожидается. Поди давно секиру на его головушку наточил.

– Брехня! Дунай той дочки и в глаза не видел. Он у князя простым конюхом служил.

– Да если бы конюхом! И до конюха не дорос. Три года в привратниках подвизался, три года двор метлой подметал. Подтверди мои слова, Дунаюшка!

– Подтверждаю! – По гриднице разнесся звук увесистой затрещины. – Если мало, могу и слева добавить.

– Тихо! Никшните! Уймитесь, горлопаны! – дружно заорали княжеские телохранители-гридни, стоявшие с бердышами у него за спиной. – Надежа-князь хочет слово молвить!

Гости умолкли, словно сухим куском подавившись, только скулили собаки, да стонал под столом изувеченный Дунаем пустомеля. Владимир заговорил негромко, но веско, пристально вглядываясь в лица подданных:

– Горевать нам рано. Смятению предаваться и подавно. Казна киевская опустела, это верно. Похитил злато аспид лукавый, коего я на своей груди опрометчиво пригрел. Ничего, аукнется ему наша беда. Будет в Хеле кромешном гной пить и калом заедать… Злата нет, да руки и головы остались. Руки сегодня пусть отдохнут, а умом сообща раскинем. Сообща и приговор вынесем. А решать вам, князья-бояре, богатыри-воеводы, купцы-гости да пахари-кормильцы, вот что. Как казну златом наполнить? Как верных друзей-союзников завести? И как от печенегов оборониться? Сначала пусть свое слово божьи слуги скажут. – Взгляд Владимира остановился на волхвах, с постным видом восседавших на лучших местах.

Встал самый древний из них, уже даже не седой, а сизоволосый, словно леший. Прежде он звался Сновидом, а ныне Асмудом.

– Судьбы людей и судьбы народов вершатся не на пирах и даже не на бранном поле, а у священного источника Урд, где мудрые девы-норны день и ночь не отходят от своих прялок, – голос у волхва был слабый и отрешенный. – Пряжа судьбы давно готова, роковые руны вырезаны. Все, что должно случиться под небесами, а равно и на небесах, – предрешено. Кому завтра суждено погибнуть, тот неминуемо погибнет, даже укрывшись за ста щитами. Кому суждено испить чашу на победном пиру, тот счастливо избежит всех опасностей. Вот что говорят великие боги.

– Яснее они выразиться не могут? – Владимир еле заметно поморщился. – Понимаю, злато не по божьей части. А как же быть с печенежским нашествием? В оборону садиться или отдаться на милость незваным гостям? Аль в степи их перехватить?

– Благие асы, коими предводительствует всеотец наш Один, никогда не чурались бури мечей. Негоже и вам склоняться перед дикарями, не знающими истинных богов. Прославлен будет тот, кто накормит воронов вражеским мясом.

– Другого ответа я, признаться, и не ожидал. – Владимир жестом позволил волхву сесть. – А что надумали наши славные воеводы?

Ответ опять же держал старейший в своем сословии – одноглазый Турьяк-Щетина, муж хотя и храбрый, но недалекий.

– Надежа-князь, ступай себе спокойно в соседние земли. – При разговоре грузный воевода обеими кулаками упирался в стол. – Собирай рать могучую, добывай серебро-злато. Береги детушек своих, а мы уж поганых сами на городских стенах встретим. Камнями закидаем, варом обольем, стрелами засыплем. Авось и отобьемся.

– Так ведь сожгут поганые посад! – возмутился кто-то из горожан. – Простой люд и примучают! Нагими нас по миру пустят!

– Нагой не мертвый, – отмахнулся Турьяк. – На что-нибудь да сгодится. А от погоревшего посада убыток невелик. Через год отстроится.

– Ступай надежа-князь в соседние земли! – передразнил воеводу Владимир. – Вот уж воистину: старый дурак глупее молодого! Как же я вас таких скудоумных брошу? Вы сдуру меч не с того конца ухватите. Вояки…

– Что надумал, то и сказал. – Турьяк развел руками и под неодобрительный ропот простолюдинов уселся на прежнее место.

– А вы, бояре-разумники, почему приуныли? – дошла очередь и до соседей Добрыни. – Не вы ли мудрыми советами наставляли некогда моего батюшку Святослава? Не оставьте и меня своим вспоможеньем.

– Батюшка твой Святослав чужих советов никогда не слушал, – ответил боярин Твердислав, в зрелости своей бывший первым и на пиру, и в сече. – За что головой и поплатился. Нынче печенежские ханы из его черепа заместо кубка пьют. А тебе что сказать… Мудровать здесь особо нечего. Дело со златом долгое, о нем особый сказ. С печенегами надо разбираться. Промешкаем – всего лишимся. И живота, и скарба, и чести… Откупиться от поганых нечем. Посему надлежит их на рогатину брать, как медведя. Пусть вооруженная чернь печенегов на броде встретит, а конная дружина тем временем с тыла заходит. Печенег в рукопашном бою не стоек. Ему сподручней издали стрелы метать. В теснотище они сами друг друга передавят.

– Как же, утеснили овцы волков! – криво усмехнулся Владимир. – Не устоит необученная чернь против печенежской конницы. На мечах биться – это тебе не сапоги тачать. Сам-то небось за городскими стенами метишь отсидеться, а других на верную смерть посылаешь.

– Я, князь, от врагов отродясь не бегал! – Твердислав от обиды потемнел лицом. – Если совет мой тебе на пиру не нужен, так меч в чистом поле пригодится. Надо будет – сам пеших ратников поведу.

– Советов нынче я наслушался немало, а дело так и не прояснилось, – в словах Владимира упрека было больше, чем горечи. – Биться с печенегами нельзя, а не биться тоже нельзя… Вот такая загадочка. Кто ее отгадает, на того моя милость снизойдет. Ничего не пожалею, клянусь своим княжеским достоинством! Всеми земными благами наделю, любую просьбу исполню, будь он хоть холоп распоследний, хоть бродяга бездомный, хоть инородец презренный. Братом назову. На пиру по правую руку от себя сидеть позволю.

– Надежа-князь, дозволь осквернить твой слух нашими недостойными речами! – с лавок вскочили сразу несколько человек, возомнившие себя мудрецами и провидцами.

Кто-то один советовал откупиться тем серебром и златом, которым киевские бабы и девки себя в праздничные дни убирают. По его разумению, гривен, перстней, ожерелий, венцов и запястий должно было набраться никак не меньше воза.

Предложение это незамедлительно отклонили – воз бабьих украшений был для печенегов как наперсток вина для пьяницы.

Другой, наверное, блаженный, призывал помолиться всем миром и выпросить у бога Тора во временное пользование его всесокрушающий молот. Столь сомнительный путь даже обсуждать не стали.

Третий доброхот-радетель напомнил об ораве прокаженных, содержавшихся в глухом месте за пределами города. Вот бы заслать их всех к печенегам! Повальный мор любую силу укротит, любую рать рассеет. Совет, в общем-то, был дельный, только результатов его приходилось ожидать не скоро.

Самый глупый замысел сводился к следующему – просватать всех заневестившихся девок, включая княжеских и боярских дочек, за родовитых печенегов, которые после этого новую родню тронуть не посмеют, а сверх того еще хороший откуп дадут.

На эту идею склонный к иносказательным выражениям Владимир отреагировал предельно кратко:

– Сосватали кобылу медведю…

Когда все источники коллективной мудрости (а заодно и дурости) иссякли, со скрипучей лавки во весь свой саженный рост поднялся боярин Добрыня Никитич и в знак серьезности намерений ударил о пол бобровой шапкой.

– Теперь послушай меня, князь Владимир стольнокиевский! – молвил он с душевным надрывом, свойственным русскому человеку, идущему за «други своя» на смерть или пропивающему в кабаке материнскую ладанку. – Ох, много тут всяких пустопорожних слов сказано, и я кисель водой разводить не буду. Объездил я землю нашу вдоль и поперек и такого обилия советчиков, как у древлян, полян, кривичей и родимичей, нигде больше не встречал, даже у чуди бестолковой. Мнится мне, что веков так через девять-десять эта местность вообще станет страной сплошных советов. И уж тогда настанет окончательный облом… Вот я и зарекся что-либо кому-либо советовать. Лучше делом заняться. Завтра же спозаранку отправляюсь в стан печенежского хана Ильдея. Знаю я его не первый год, хотя ничего хорошего за этот срок не вызнал. Хорек, даже сидя в золоченом седле, все одно хорьком останется. Кровожадным и бздюковатым. Стану я этого Ильдея от приступа отговаривать. Дескать, не смей град Киев воевать, а ступай себе обратно за Дон несолоно хлебавши. Если принесу я землякам добрую весть, пусть славят меня богатырем-героем. А не вернусь вовсе – простите душевно. Стало быть, сложил я в степи свою буйную головушку.

– Как видно, головушка тебе и в самом деле мешает, – заметил князь. – Не упомню я такого случая, чтобы один человек целую рать одолел. Про это только в сказках сказывается да в песнях поется. Отпил ты, Добрыня Никитич, свой умишко окончательно.

– Благодарствую за заботу, надежа-князь! – Добрыня сдержанно поклонился. – Да только воевать печенегов я как раз и не собираюсь. К ним особливый подход нужен. Печенеги хоть и жесткосердны, да наивны, будто дети. Поели, попили – и всем довольны. Живут только нынешним днем и о дальней выгоде не помышляют. За дешевенькую безделушку готовы косяк лошадей отдать. Могут день напролет друг с дружкой бороться или наперегонки скакать. А если начнут в кости-зернь или в шашки-тавлеи играть – удержу нет. Жен и детей проигрывают. От кобыльего молока хмелеют, а греческое вино или наша брага для них просто погибель. Меры не знают, упиваются до безумия.

– Не упоить ли ты их часом собрался? – с сомнением поинтересовался князь. – Только боюсь, что на печенегов всех наших винных запасов не хватит. Разве что по глоточку каждому перепадет.

– Задумка моя пусть пока в тайне останется. – Добрыня нахально подмигнул Владимиру. – Если добьюсь своего, то не важно, каким способом. Но и ты, надежа-князь, о своем обещании не забудь. Коль спасу Киев и живым назад вернусь, ты любое мое желание обязан исполнить.

– Про любое желание я лишку хватил. Любое желание – это чересчур, – похоже, пошел Владимир на попятную. – Бывают ведь желания невыполнимые. Вдруг ты пожелаешь на великокняжеский стол войти и самолично править. Или дочек моих невинных в свою опочивальню потребуешь.

– Не по чину мне, князь, на твою наследственную власть зариться. Прадед мой, говорят, на Рюриковой ладье простым черпальщиком состоял, даже не гребцом. Лишки воды из ладейного нутра бадейкой удалял. Нынче золотари схожими бадейками дерьмо из отхожих мест черпают… Что касается дочек твоих, они мне и даром не нужны. Хотя красавицы, конечно, на загляденье. Только зачем кроту голубка? Я на старости лет привык срамными бабами обходиться. Поэтому желаний моих не опасайся. Как служил тебе прежде верой-правдой, так и дальше служить буду. Хоть вирником, хоть чашником, хоть стольником, хоть портомоем. Но от уговора нашего не отступлюсь. Желание свое стребую. Поглядим, надежа-князь, хозяин ли ты своему слову.

– Дерзишь, Добрынюшко? – Глаза Владимира сузились, как у кошки, высматривающей мышь. – Полагалось бы наказать тебя примерно, да ведь сам на верную смерть идешь… Если свидишься с ханом Ильдеем, привет ему передавай.

– Уж непременно! От тебя, князь-батюшка, привет, а от себя самого укоризну. – Добрыня вновь поклонился, на сей раз чуть пониже.

– Погоди, боярин! Послушай, что я тебе скажу, – заторопился воевода Турьяк. – Нам-то как быть? На полатях дремать аль к осаде готовиться?

– Это, братцы, ваша забота. – Добрыня развел руками. – Как вам вернее кажется, так и поступайте. Весточка от меня до Киева через пару дней дойдет. Отсрочка небольшая. За такое время рать не соберешь, рвы не углубишь и стены не надстроишь. Разве что котлы для вара на забралы[49] Забралы – верхняя часть городских стен, где во время осады сосредоточиваются защитники. втащите, если их еще ржа не съела. Эх вы, воители! Запустили оборону. Вольно вам было прежде за княжеской казной да за варяжской спиной укрываться. А теперь сами хлебнете лиха.

– Ядовит ты, боярин, ровно змея, – отозвался воевода. – Так и тщишься побольнее ужалить. Видно, недаром столько врагов имеешь.

– Да ведь у нас такой обычай от пращуров ведется. Добро творить – врагов множить. Уж и не знаю почему, но если я Киев спасу, меня все обитатели от мала до велика проклянут, а уж вы, лизоблюды и приживалы, тем паче… Другое дело – разорить полгорода. Вот тогда все зауважают и детям своим закажут.


Через Днепр переправлялись выше Синявинского брода, у которого, как говорили рыбаки, видели всадников с нездешними бунчуками на пиках. Добрыню сопровождали: вольный витязь Сухман, не запятнанный печенежской кровью, черноризец Никон, уже не скрывавший тяжелого распятия, болтавшегося на его впалой груди, и слуга Тороп, успевший позабыть свое прежнее прозвище Вяхирь.

Все четверо (а Добрыня с Сухманом весили по восемь пудов каждый) с трудом разместились в ветхой долбленке, на которую даже алчные варяги не позарились, а коням пришлось плыть за кормой. Те, у кого на теле были брони, на всякий случай сняли их. Недаром говорится – от большой воды ожидай беды.

День только начинался, и над рекой еще не рассеялся предутренний туман, что киевскому посольству было только на руку – зачем чужие глаза лишний раз мозолить.

Левый и правый берег Днепра представляли собой как бы два различных мира, и не только по причине разницы в рельефе.

Справа стучали топоры, прореживая вековые дубравы, зеленела озимь, чернели пары, пасся тучный скот, в полях гикала охота, в селениях перекликались люди, петухи и собаки. Короче, жизнь кипела.

Слева, насколько хватало глаз, колыхалось безбрежное степное разнотравье, над которым стояла глухая тишина, изредка нарушаемая лишь орлиным клекотом да топотом стремящихся к водопою косуль и сайгаков. Даже светлогривые степные волки старались пореже подавать голос. Жизнь здесь до поры до времени дремала.

Это безлесое пространство, раскинувшееся между Днепром и Доном, издревле называли Диким полем. Добрые люди старались сюда без особой надобности не заезжать, а уж заехав, передвигались скрытно, зорко наблюдая за горизонтом, а то и прикладываясь к земле чутким ухом.

В дороге Добрыня поучал черноризца Никона:

– Про нашествие печенегов и наше странствие к ним ты в летописи даже не упоминай. Пусть потомки полагают, что все благие дела на киевской земле руками князя Владимира вершились. Кстати, когда будешь писать о нем, добавляй к имени какое-нибудь звучное прозвище.

– Подскажи какое.

– Да любое. Меня, к примеру, Златым Поясом кличут. У вас император был Константин Багрянородный. У данов конунг – Гарольд Боевой Зуб. Что-то в этом роде… – Добрыня оглянулся по сторонам, но на виду не было ничего примечательного, кроме бездонного неба, бесконечной степи и встающего над горизонтом дневного светила. – Ну хотя бы Красное Солнышко… Владимир Красное Солнышко. Чем плохо?

– Уж лучше Владимир Черная Буря, – возразил Сухман. – Солнышко всем тварям и растениям жизнь дает, а от князя одна погибель.

– Не каркай! – отрезал Добрыня. – Ничего ты в политике, то есть в науке управления государством, не понимаешь. Сплочение народа требует героических примеров. Дабы было на кого в лихую годину равняться. Дескать, пращуры наши прославились, а мы чем хуже? Венценосные герои в особой цене. Божий человек Никон это подтвердит. У латинян и греков всяких героев имеется – хоть пруд пруди. И тебе Александр Македонский, и тебе Юлий Цезарь.

– Разве мы с тобой не герои? – осведомился Сухман.

– Герои. Но, так сказать, частные. А не государственные.

– Какая разница?

– Большая. Про государственных героев летописи пишут, а про частных песни слагают.

– Кто слагает?

– Считается, что народ. Но я полагаю, что это они сами себя славят.

– Тогда возьми и сложи песню про нас с тобой.

– Не так-то это просто… Хотя попытаться можно. До ханской ставки, если верить лазутчикам, еще ехать и ехать. Вот и убьем время… Решено – я буду песню слагать, а ты по сторонам глазей, чтобы печенеги нас врасплох не застали.

Некоторое время посольство двигалось в полном молчании, а потом Добрыня стал легонько мычать что-то, стараясь попадать в такт лошадиному шагу. Скоро сквозь мычание стали прорываться отдельные внятные слова, а то и целые фразы. Впрочем, сочинительство у богатыря ладилось нешибко. Придумав одну строчку, Добрыня тут же отбрасывал ее и брался за другую.

– «Как во славном было городе во Киеве…» Нет, банально, надо что-то посвежее, – рассуждал он вслух. – «Красуйся, Киев-град, и стой неколебимо, как Россия…» Мимо. Никакой России еще и в помине нет. «Киев-град, златые купола! Киев-град, звонят колокола…» Еще хуже. Не дожили мы пока до куполов и колоколов. «Утро красит нежным цветом стены княжьего дворца, просыпаются с рассветом киевляне-голытьба…» Уже лучше, но никто не оценит. «Долбленки, полные сомами, Добрыня в Киев приводил, и все боярыни давали, когда про то он их просил…» Тьфу ты, я же героическую песню взялся сочинять, а не балагурную. Неужели придется возвращаться к первому варианту? Или придумать что-то попроще. На популярный мотивчик. «У князя в гриднице назначена пирушка…»

– Мне записывать? – поинтересовался добросовестный Никон.

– Не надо, – ответил Добрыня. – Героические песни запишут веков этак через восемь и тогда же назовут былинами. А пока их надо наизусть запоминать. Чтобы потом петь в людных местах.

– У меня, боярин, на плечах голова, а не кадушка. Она уже и так разными знаниями переполнена. Я запоминать давно разучился.

– Понятно. Сочувствую тебе, божий человек. Пьянство и память – две вещи несовместимые. Почти как гений и злодейство.

– Боярин, позволь мне твои песни заучить. – Слуга Тороп, дабы не отведать за дерзость хозяйской плети, предусмотрительно поотстал. – Голова у меня пустая и трезвая. Каждое слово для потомков сберегу.

– Попробуй, – милостиво разрешил Добрыня. – Если получится, будет тебе на старости лет верный кусок хлеба. Ну а сейчас внимайте. Зачин уже готов.

Певец из Добрыни был, конечно же, никакой, зато и слушатели ему достались неизбалованные.

У князя в гриднице

Назначена пирушка,

О том везде идет молва

Из уха в ушко.

За стол зовут бояр,

Купцов и воевод.

Допущен также был туда

Простой народ.

Там были витязи

Потык, Дунай, Добрыня,

Чей грозен нрав

И чей кулак, как дыня.

Туда, конечно,

И Сухмана занесло.

Ему попойки —

Основное ремесло.

– А вот это ты залгался! – возмутился Сухман. – Мое ремесло – супостатов разить да землю русскую оборонять. Пью я единственно от скуки. И с ног, заметь, никогда не валился. Нечего небылицы плести. Я ведь и разобидеться могу.

– Пойми, это ведь песня, – стал оправдываться Добрыня. – У нее свои законы. Не привравши, песню не сложишь. Тем более что выпивка герою не в укор. Александр Македонский тоже этим грешил. От пьянства, сердешный, и помер. Брось переживать и слушай дальше.

– Я послушаю, так и быть. Но если еще хоть одно обидное слово про меня скажешь, обратно в Киев вернусь, – предупредил Сухман. – Теперь понятно, почему магометане злоречивым пиитам языки обрезают.

– По части обрезания магометане известные искусники. Да только до нас это поветрие пока не дошло. Поэтому я за свой язык не опасаюсь.

Добрыня вновь запел, но слова теперь подбирал более осмотрительно:

Как только гости

Хорошенько угостились

И все раздоры

Между ними прекратились,

Надежа-князь призвал

К всеобщему вниманью,

А для острастки даже стукнул

Своею дланью.

Дурные новости посыпались

Без меры.

Они разили,

Как отравленные стрелы.

Поганый враг Ильдей

На Киев покусился

И черной тучей

На границе появился.

Злодей степной

Несет народу разоренье —

Осаду надо ждать,

Без всякого сомненья.

Да только некому

За родину сражаться:

Слаба дружина,

А подмоги не дождаться.

Богатыри позор подобный

Не стерпели

И поклялись врага побить

На самом деле.

Добрыня быстро собирается

В поход,

С собой Сухмана

Благонравного берет.

– Опять неувязочка получается, – вмешался Сухман. – С каких это пор я в благонравные записался? Благонравными бабы бывают. Или монахи. А я все же воин. Лучше назови меня непобедимым. На худой конец – могучим.

– Не ложится непобедимый в строку. Как ты не понимаешь! – раздосадовался Добрыня.

– А что ложится?

– Козлорогий, косорылый, страховидный, вечно пьяный.

– Тогда пусть благонравный остается, – вынужден был согласиться Сухман. – А я уж постараюсь соответствовать. Нрав укрочу и пьянство умерю.

– А еще говорят, что искусство не исправляет людей, – молвил Добрыня самому себе.

Здесь в богатырскую беседу вновь вмешался безродный Тороп, и вновь с безопасного расстояния.

– Почему в песне только про Добрыню и Сухмана поется? – осведомился он со всей строгостью, на какую только способен зависимый человек. – Как же мы тогда? Горе и тяготы вместе мыкаем, а слава только вам достается. Несправедливо.

– Про всякую голытьбу подзаборную в героических песнях не поется, – пояснил Добрыня. – Это уж потом, когда старый мир прахом пойдет, про вас сложат: «Кто был ничем, тот станет всем…»

– Ты, Добрынюшка, на этого свинопаса внимания не обращай. Кто был ничем, тот ничем и останется. – Сухман погрозил Торопу кулаком, хотя достаточно было и пальца. – Ты дальше пой. И где-нибудь в удобном месте обязательно вверни, что я непобедимый.

– Дальше я пока не придумал, – признался Добрыня. – Вдохновения нет. Песни сочинять – это не брагу ковшами хлебать. И не девкам подолы задирать.

Между богатырями завязалась горячая перепалка, вследствие чего они перестали следить за окрестностями. Да и Тороп с Никоном отвлеклись – уши развесили.

Спохватились все лишь после того, как в воздухе пропела стрела и, не дотянув до цели, коей, несомненно, являлось киевское посольство, сразу затерялась в высокой траве.

– Шухер! – рявкнул Добрыня (словцо было чудное, никому прежде не ведомое, но друзья-приятели к нему уже привыкли).

Всадники, до этого съехавшиеся вместе, спешно рассредоточились, дабы не стать легкой мишенью для скакавших наперерез печенегов.

– Смерти ищут, – неодобрительно покачал головой Сухман.

– Дурачье, – согласился Добрыня.

Оба богатыря, регулярно наведывавшиеся в Дикое поле (и не только кровопролития ради), вполне сносно владели печенежской речью, столь же примитивной, как и вся жизнь кочевника. Поэтому они до поры до времени не обнажали оружия, а лишь кричали навстречу степнякам:

– Стойте! Не стреляйте! Мы послы от киевского князя Владимира Святославовича! К хану Ильдею с поклоном едем!

В иных обстоятельствах печенеги, число которых не превышало дюжины, возможно, и призадумались бы, но сейчас время для мирных переговоров было упущено – стрелы уже густо падали вокруг пришельцев. Впрочем, будучи на излете, они не смогли бы пробить даже воловью шкуру, а не то что богатырскую броню.

– Хорошо же вы гостей встречаете! – возмутился Добрыня. – Вместо привета каленые стрелы посылаете! Тогда и ответ сообразный получайте!

Он натянул свой лук, ничем не отличавшийся от знаменитой гондивы, из которой легендарный индийский воитель Арджуна укладывал врагов пачками, вагонами и тачками. Истребление началось.

Тот, кто нынче звался Добрыней, но прежде носил много иных имен, в своих бесконечных перерождениях испробовал немало разных метательных орудий, начиная от примитивной пращи, с которой дикари охотятся на мелкую живность, и кончая арбалетом, дожившим до эпохи Наполеоновских войн, а потому в обращении со всякой смертоубийственной снастью достиг совершенства.

Стрелы вылетали одна за другой с интервалом, не превышающим длительности человеческого вздоха, и скоро колчан Добрыни – один из двух – опустел. Печенеги, рассыпавшись в беспорядке, скакали прочь, и уцелело их меньше половины.

– Догнать! – приказал Добрыня. – Если хоть один живым уйдет, к полудню здесь вся орда будет.

Богатыри засвистели, загикали и впервые за нынешний день оскорбили своих благородных скакунов плетью.

Низкорослые печенежские лошади, на которых можно было садиться без помощи стремени, славились своей выносливостью, неприхотливостью, злым нравом – но и только. Тягаться в резвости с чистокровным аргамаком Добрыни они, конечно, не могли. Да и под Сухманом был конь-огонь, некогда носивший славного варяжского ярла, поверженного в честном поединке.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Добрыня златой пояс

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть