ГЛАВА ШЕСТАЯ

Онлайн чтение книги Заговор равнодушных
ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Одиннадцатого января 1935 года из Берлина на запад вышли два поезда. Поезд «А» – курьерский «Берлин – Париж» – вышел в одиннадцать тридцать, развивая скорость до восьмидесяти километров в час. Поезд «Б» – простой пассажирский, со средней скоростью в пятьдесят километров – вышел в Кельн двумя часами позже. В поезде «А», в четырехместном купе международного вагона, ехал директор н-ского завода Константин Николаевич Релих. На его советском паспорте имелась французская виза. В поезде «Б», в битком набитом вагоне третьего класса, ехал Эрнст Гейль. У Гейля не было ни заграничного паспорта, ни французской визы, но ехал он тоже в Париж, хотя поезд шел только в Кельн, а на билете Эрнста значился как конечная станция Трир.

Одновременно с поездами «А» и «Б» из сотен тысяч других станций, разбросанных по всему земному шару, вышли в этот день тысячи других поездов: одни в том же, другие в противоположном, третьи в еще иных направлениях. В поездах ехали десятки миллионов людей, с паспортами и без, с билетами и без билетов. Люди ехали за хлебом, за работой, торговать, жениться, разводиться, рожать, хоронить родственников, навещать знакомых, лечиться, отдыхать на курортах, заниматься зимним спортом, шпионажем, дипломатическими переговорами, учебой, охотой, представительствовать, взламывать несгораемые шкафы, резать пациентов, развратничать, продуваться в рулетку, произносить речи, щелкать фотоаппаратами…

В эпоху, когда на пяти шестых земного шара вся человеческая жизнь протекала в узких стойлах нерушимых государственных и сословных границ, нерасторжимого брака, непроветриваемых канцелярий, железнодорожный билет был лотерейным билетом, предоставлявшим покупателю право принимать участие в лотерее счастливых встреч, был паспортом в страну непредвиденных приключений.

Не все пассажиры, отправлявшиеся в путешествие, прибывали на место назначения. Несмотря на то, что «Ракету» Стефенсона от обтекаемого локомотива выпуска 1934 года отделяло расстояние в сто десять лет, поезда по-прежнему нередко сталкивались друг с другом и летели под откос. Точная статистика железнодорожных катастроф держалась в секрете, как военная тайна.

Во избежание крушений миллионы людей в зной и стужу, днем и ночью выстаивали по пути с зелеными флажками, переводили стрелки, бегали с масленками вдоль поездов, смазывая нагретые буксы, выстукивали на станциях молотками гулкие колеса вагонов, дежурили без сна у телефонных аппаратов в диспетчерской. На каждую сотню населения приходился один железнодорожник.

Весь земной шар, как гигантский хоккейный мяч, был обмотан постромками рельсов. На сотни тысяч километров тянулись они через поля и овраги, продирая густую шерсть лесов и набухая рубцом на незащищенной плеши пустынь. Поэты сравнивали их с щупальцами спрута, зажавшего в своих объятиях землю. Ученые сравнивали их с системой кровеносных сосудов: в конечностях материков, тронутых параличом, она отмирала и корчилась; в других, здоровых, она разветвлялась все шире, воскрешая к жизни мертвые пустыни Туркестана хлебной кровью Сибири.

На каждый километр рельсов приходилось до полутора тысяч шпал. Поезда двадцатого столетия бежали по трупам лесов, варварски поваленных древним топором дровосека. Люди, выбитые из колеи, любили ложиться на рельсы, под проходящие поезда, доставляя служебные неприятности машинистам.

По бесконечным рельсам днем и ночью бежали вагоны. В вагонах на ходу жили люди. Люди, оторвавшись от своей повседневной жизни, скучали, читали детективные романы, играли в карты, в шахматы, качали на коленях чужих детей. Детвора упрямо наступала им на мозоли и прорывалась к окнам. Вид всегда неподвижного и чопорного мира, вдруг пустившегося вскачь, приводил ее в возбужденный восторг. Взрослые снисходительно улыбались зрительному обману малышей, утешаясь сознанием собственного превосходства. Они были бы немало посрамлены, узнав, что современная релятивистская физика давно осудила их консервативную точку зрения, допуская вслед за детьми, что поезда стоят на месте, а движется окружающий мир. Если же предметы и люди на перроне не покачиваются при каждой внезапной остановке, виновато в этом гравитационное поле, мгновенно поглощающее их кинетическую энергию.

На пассажиров, сидящих в поезде, гравитационное поле действовало по-своему: по мере движения они явно начинали тяготеть друг к другу. Оторвавшись на время от земли, они сразу становились общительнее и отзывчивее. Они пили чай или вино из одной кружки с незнакомыми людьми, делились с ними своими заботами и огорчениями, сочувственно выслушивали бесконечные рассказы спутников, услужливо бегали на станциях опускать в ящик чужие письма, баюкали чужих ребят, плакали над чужим горем и радовались чужой удаче…

Поезда идут на север средь седых слегка лесов. Поезда идут на запад. Поезда идут на юг. Поезда вращают землю, точно белка колесо. Танец начат. Сосны скачут. Люди плачут и поют.

В четырехместном купе международного вагона сидят Константин Николаевич Релих и его случайные спутники. Немец, лысый и круглый, неопределенного возраста – стандартный экземпляр распространенной породы «делец». Зовут его господин Хербст, Герман Хербст, и едет он с больной женой в Ментону. Жена еще молодая, может быть, даже красивая, но ужасающе тонкая и прозрачная, полулежит в углу, закутанная в шаль. Третий спутник – француз: дипломатически-тупое лицо туриста с рекламного плаката «Париж – Лион – Средиземноморье», скорее всего чиновник из французского посольства или консульства в Берлине. Очутившись в купе в обществе женщины, он считает своим мужским долгом погладить ее по ноге, искусно просунув руку под плед и задумчиво уставившись в окно. Нога холодна и тонка, как сосулька. Дотронувшись пальцами до выдающейся коленной чашки, он отдергивает руку. Ощущение такое, будто он погладил скелет. Женщина неподвижна. Ее большие голубые глаза, как обожженная светом фотографическая пластинка, не реагируют больше ни на какое возбуждение.

Француз сердито шелестит «Таном». Это не женщина, это третья стадия туберкулеза! Таких должны перевозить в специальных вагонах для заразных!…

Он обиженно покидает купе и отправляется в ресторан смаковать терпкое рейнское вино.

Господин Хербст суетится и хлопочет, бегает за апельсинами, поправляет на жене плед. Господин Хербст чувствует себя виноватым перед соседями по купе, перед женой, перед проводниками, перед всем миром. В молчаливых глазах всех он читает холодный укор: поздновато вы задумали, господин Хербст, вывозить свою жену в Ментону. В оправдание он рассказывает, рассказывает без конца: у кого только он ее не лечил, куда только не посылал! Каждый врач советует другое. Теперь последний консилиум остановился на Ментоне. Ментона, наверное, ей поможет.

Релих, утомленный назойливой болтовней немца, выходит в коридор. Но господин Хербст не покидает его и здесь. Он предлагает Релиху сигару и, не смущаясь отказом, навязчиво бубнит, понизив голос, чтобы не слышали в купе: как это все не вовремя, как не вовремя! И ведь сейчас как раз ему ни за что нельзя было уезжать! А вот пришлось бросить все дела и уехать.

Он даже немножко рисуется, давая понять, что другой в его положении не пошел бы на это, а вот он, Герман Хербст, бросил все и уехал спасать жену.

Дела у него обстоят действительно неважно. С момента отъезда из Берлина вслед за ним уже пришли две телеграммы. После каждой он становится еще более суетлив, выбегает в коридор, сует проводнику для отправки новую депешу, возвращается в купе, садится, вскакивает, уходит в уборную и, может быть, там, запершись один, бьется головой о стенку.

Релих возвращается в купе и достает из портфеля книгу. Ему что-то не читается. Прозрачная фрау Хербст слишком ярко напомнила ему собственную жену – Зою.

Год назад он, так же как Герман Хербст, увозил ее в Крым, в душном купе международного вагона, суетился и хлопотал, приносил молоко и апельсины. Очевидно, всем женщинам присуще доставлять окружающим максимум беспокойства. Зоя обладала этим свойством в совершенстве. Даже умереть она постаралась не вовремя, чтобы расстроить его заграничную командировку. Телеграмму о ее смерти он получил в день отъезда. Из соображений элементарного приличия ему следовало отложить поездку и отправиться хоронить жену. Но очередная, на этот раз последняя, выходка Зои перетянула струнку. Он заклеил телеграмму и оставил ее на столе. Могло же это известие прийти несколькими часами позже!…

За окном плывут, как плоты, рыжие квадратные поля. На телеграфных проводах сохнет сизое январское небо. Немец убежал в коридор. В купе никого, кроме Релиха и больной госпожи Хербст. Больная закрывает глаза и плотнее кутается в шаль.

Вот так, вот так же год назад ехали они с Зоей. Купе было двухместное, но сидели они точно так: она – полулежа на диване, он – напротив нее, на стуле. Это было на третий день после ее нелепого приезда из Ялты, вызванного каким-то дурацким предчувствием, что ему, Константину, угрожает опасность.

О, она отлично понимала, что теперь ей уже не поправиться! Она сказала ему об этом сама: «Я знаю, что мои дни сочтены. Больше мы, вероятно, не увидимся. Поэтому я очень хотела, чтобы ты проводил меня хотя бы до Москвы. Думаю, раз за пятнадцать лет нам нужно бы поговорить…» Она добавила еще: «С мертвыми можно говорить начистоту…»

Разговора у них тогда не получилось.

Теперь ее уже нет. Если бы мертвые могли являться своим близким, как это водится в английских романах, он не отказал бы ей на этот раз в откровенном разговоре. Он сказал бы: «Ты была права, только с мертвыми можно говорить начистоту. Если хочешь, поговорим. Садись. Я знаю, что духи нематериальны, но раз они могут появляться, они могут и сидеть. Продлим нашу старую беседу…»

Все было в точности как сейчас: стучали колеса, за стеной, звеня стаканами, ходил проводник.

«Завернись в плед и ложись. Или ты уже легла? Итак, на чем же мы остановились…»

2

…В накуренном купе третьего класса едет Эрнст Гейль. Поезд подолгу стоит на каждой станции. В купе, распахивая дверцу то справа, то слева, врываются взволнованные люди с чемоданами. Убедившись, что мест нет, они с досадой пятятся назад, оставляя дверь нараспашку. Эрнст, сидящий с краю, каждый раз безропотно приподнимается и захлопывает дверь. Роль добровольного портье даже забавляет его. Хоть какое-нибудь занятие!

Путешествие поездом доставляет ему неизменное удовольствие. Нигде так быстро не разговоришься с людьми, как в поезде, в тюрьме и в пивной. Старый агитатор, он разбирается в этом отлично. К сожалению, за последние два года люди в Германии словно проглотили языки. Сколько ни бейся, не вызовешь их на разговор ни в пивной, ни в поезде. Даже в тюрьме предпочитают молчать.

С неослабевающим никогда жадным интересом Эрнст присматривается к случайным молчаливым спутникам. У большинства в руках газета «Фелькишер беобахтер». Странно, эта газета, по заверениям самих продавцов, слабо расходящаяся в розницу и распространяемая больше по подписке, по учреждениям, пользуется удивительным успехом среди пассажиров железных дорог. Нельзя сказать, чтобы они ею зачитывались! Но почти каждый держит ее в руках, наготове, как железнодорожный билет.

За окнами, прихрамывая и задыхаясь, бежит Германия. Навстречу транзитным экспрессам она бежит не так. На международных олимпиадах каждой стране лестно блеснуть. Но кто хочет узнать подлинный бег страны, должен изучать его на провинциальных состязаниях. Германия, увиденная из окон простого почтового поезда и из окон экспресса, – это две различные Германии. У лошади, скачущей на дерби, двадцать пар ног; у лошади, бегущей по проселочной дороге, ног всего четыре.

Пассажиры, кто с интересом, кто тоскливо, а кто просто от нечего делать, смотрят в окна. Их много, двенадцать человек, собранных здесь случайно.

Вот пожилой мужчина, по виду ремесленник, – узкие губы под тенистой застрехой соломенных усов. Судя по рукам, сапожник. Лица часто обманывают, руки не обманывают никогда.

Вот деревенская старуха в чепце размеренно клюет носом, как игрушечная курица на подставке. Рядом с ней старый крестьянин с фарфоровой трубкой в зубах – щеки гармошкой, лицо обветренное, суровое, глаза пугливые, как зайцы, под осенними кустами бровей.

Вот серый господин неопределенной профессии – учитель игры на скрипке или мелкий уездный чиновник в отставке – бережно поджимает под себя ногами невзрачную корзинку. Этот прикидывается, будто никого не замечает, и украдкой, искоса, из-под опущенных век ощупывает глазами лица соседей: кто-то из них несомненно обдумывает сейчас покушение на его корзинку! Но кто? Не этот ли, вертлявый, то и дело захлопывающий за всеми дверь?

Вот на том краю скамейки, у окошка под покачивающимся на вешалке котелком, немолодой общительный субъект в фиолетовых носках и в клетчатом поношенном пиджачке – коммивояжер фирмы патентованных резиновых изделий. Об этом достовернее паспорта свидетельствует его палка с голой костяной девицей в длинных чулках, нагнувшейся поправить подвязку. Таз и спина девицы, согнутая под прямым углом и образующая ручку, успели изрядно стереться от обхвата пальцев, которыми субъект перебирает непрерывно, будто играет на окарине. Это один из тех агасферов коммивояжа, которые, скитаясь всю жизнь в переполненных вагонах третьего класса, среди брюзжащих старух и пропахших табаком провинциалов, по вечерам где-нибудь в захолустной пивной, в Кобленце или в Кельне, повествуют юным коллегам по профессии о своих романтических похождениях в слипинге «Летучего гамбуржца».

Вот бедно одетая учительница – красное родимое пятно в половину левой щеки просвечивает сквозь вуалетку. Бедняжка то и дело ерзает на скамейке, тщетно отодвигаясь от остроусого трехэтажного унтера, отпускника и донжуана.

А вот целая семейка. Он – в жилетке, с усиками, подбритыми а-ля фюрер, с большой шишкой на затылке и ярко выраженной склонностью к апоплексии, – скупщик скота или, вернее, колбасник: об этом говорят его красные руки, привыкшие к кипятку, и профессиональная привычка вытирать их, за отсутствием фартука, о штаны. Она – худая и востроносая – беспрерывно двигает челюстью. Длинная шея над прямой перекладиной плеч. Черное боа из перьев висит на ней, как траурный венок на могильном кресте. Рядом – два отпрыска: один лет тринадцати, стриженный бобриком, с оловянными глазами онаниста. Другой, постарше, длинный и краснощекий, всецело занят жратвой. Жратва покоится в сумке на цоколе у мамаши.

Поезд пыхтит и время от времени протяжно взвывает от тоски. При каждом его гудке сонная старуха испуганно поднимается на дыбы, унтер вздрагивает, как от выстрела, и гневным взглядом обводит купе, коммивояжер добродушно чертыхается и в двадцатый раз заводит разговор о железнодорожных порядках, а крестоподобная мамаша на мгновение каменеет, подавившись непрожеванным куском.

Время тянется. Резиновые лица вытягиваются в зевке.

– Что вы скажете про этого Гауптмана? – хлопая ладонью по газете, вскрикивает коммивояжер. – Взял пятьдесят тысяч долларов и, вместо того чтобы удрать, спокойно дожидался, когда его посадят на электрический стул.

Учительница вытирает нос платком. Если ей кого-нибудь жалко, так это госпожу Линдберг: потерять так ребенка ни за что ни про что!

У колбасника свое, особое мнение: весь этот флемингтонский процесс затеян Америкой в пику Германии. Кто такой Гауптман? Честный немец, фронтовик, старый пулеметчик. Вот чего американцы не могут ему простить!…

Неутомимый «комми» в сотый раз подбрасывает стружки в разговор, но беседа дымит и гаснет. Даже послезавтрашний плебисцит в Сааре не в состоянии ее разжечь.

– Когда красные захотели устроить свой митинг, электростанция не дала им света. Сколько их вожаки ни бегали ябедничать к этим господам из Лиги Наций, пришлось им митинговать в темноте!

Унтер любопытствует:

– Не нашлось никого, кто бы набил в темноте морду этому подлецу и изменнику Максу Брауну?

– Что вы! Разве можно! Знаете, какой был бы шум?

– Ну, насчет шума, они поднимают его и так! Будьте покойны, после плебисцита мы поговорим с этими свиньями другим языком. Мы отправили туда тридцать семь поездов с уроженцами Саара для участия в голосовании. Это что-нибудь да значит: тридцать семь поездов честных немцев!…

3

В четырехместном купе международного вагона едет Константин Николаевич Релих. Поезд мчится по подернутым дымкой дождя расплывчатым полям. Из фабричных труб, как зубная паста из тюбика, лениво выползает дым. В купе тишина. Фрау Хербст на противоположном диване кашляет и подносит к губам платок. Впрочем, фрау Хербст – просто псевдоним Зои: госпожа Осень…

«Ну что же, раз ты решила меня навестить, давай поговорим. На чем мы остановились?…

Ты спрашивала меня тогда, почему, будучи людьми совершенно друг другу чужими, мы продолжаем считать себя мужем и женой. Я старался тебя уверить, что это говорит твое раздражение. Если за пятнадцать лет, истекших с того времени, как мы поженились, нам удалось прожить вместе не больше пяти или шести, виновата в этом эпоха. Когда людей бросает годами в разные стороны, это должно в конце концов создать между ними известное отчуждение… Я говорил все это, чтобы тебя успокоить, и ты, мне кажется, это понимала. Да, ты была права: только с мертвыми можно говорить начистоту. На самом деле, если мы так долго оставались мужем и женой, то скорее всего именно потому, что большую часть этого времени прожили раздельно.

Посуди сама. На фронте мы сошлись случайно, как сходились люди в те годы – в чаду героической романтики. У меня тогда был конь и легендарная бурка. Я выделялся среда других командиров, и в армии меня за это не любили. Говорили, что я чересчур жесток и слишком много расстреливаю. Другие предпочитали миндальничать и митинговать. Ты была тогда молоденькой экзальтированной провинциалкой. Ветер событий, ворвавшийся в твой родной городишко, казался тебе мешаниной из прочитанных исторических романов. В этом антураже я не мог тебе не понравиться. Ты поглядела на меня, не моргая, и сказала, что я похож на восходящего маршала Великой французской революции. Это было не так уж плохо сказано! Не брось ты тогда этой фразы, я наверняка не обратил бы на тебя внимания. То, что почувствовала во мне ты, вероятно, чувствовали и другие. Они постарались объединенными усилиями, чтобы маршал не взошел, и это удалось им вполне…

Я не предполагал ни на минуту, что наше случайное любовное приключение может оказаться «романом с продолжением», но ты стала таскаться за мной по фронтам. Твоя беззаветная преданность умиляла меня. Потеряв тебя тогда, во время отступления, я все же не очень горевал.

После демобилизации, когда я обосновался в Москве, у меня было немало мимолетных любовных увлечений, и нельзя сказать, чтобы я особенно по тебе скучал или пытался тебя разыскивать. Ты сама разыскала меня. Было это, насколько помнится, как раз в то время, когда я остался на бобах, один. Постановлением ЦК мне всучили какой-то разваленный заводишко. Мне предписывалось восстановить эту развалину и методами «морального» воздействия и убеждения заставить работать кучку лентяев, давно отвыкших от всякой элементарной дисциплины. Я не очень торопился приступать к этой работе.

Тогда нагрянула ты. Ты разыскала меня и явилась ко мне на квартиру со своим чемоданчиком и со своим экзальтированным обожанием. Ты попала в хорошую минуту. Я чувствовал себя в это время дьявольски одиноким, окруженным неприязнью товарищей. Ты одна соглашалась, что меня обидели незаслуженно, что я не создан для будничного крохоборства. Для тебя я был прежним «восходящим маршалом», попавшим в опалу. Будь это иначе, вряд ли я сделал бы тебя своей женой…

Отношения наши, помнится, разладились довольно быстро и основательно. У меня за это время было несколько жен, ты об этом узнала, и переписка между нами прервалась сама собой.

Когда после очередных неприятностей меня перебросили на другую работу – было это, кажется, в начале двадцать шестого года, – ты неожиданно заявилась ко мне в Алма-Ату. Ты прочла в газете о моей проработке и решила, что в тяжелую минуту твое место рядом со мной. У тебя был удивительный нюх. Ты предлагала мне свою любовь тогда, когда я в этом больше всего нуждался. Последняя моя жена зарекомендовала себя, как редчайшая стерва, и отбила у меня вконец вкус к женщинам. Твоя беззаветная преданность, выдержавшая испытание временем, в этой обстановке не могла меня не умилить. Я дал себе слово покончить с бабьими историями и стать примерным семьянином.

Ты в это время работала уже в Москве и, чтобы меня навестить, взяла месячный отпуск. Подразумевалось, что ты бросишь московскую работу и переедешь ко мне. Но в течение этого месяца мы почувствовали оба, что отношения у нас так и не склеятся. Ты сказала мне в первый же вечер, что я стал похож на рыбу, которой приделали ноги и заставили ходить по суше. Я засмеялся и сострил, что крупная рыба и на суше может откусить палец. Острота тебе не понравилась, я заметил это сразу.

Ты присматривалась ко мне целый месяц. Ты умела смотреть подолгу, не моргая. Некогда это мне у тебя нравилось. Теперь это стало меня раздражать. Когда отпуск твой пришел к концу, ты заторопилась в Москву. Разговора о том, что ты бросишь Москву, между нами больше не было. Я воспринял твой отъезд как нечто естественное. Уезжая, ты сказала мне на перроне, что я стал какой-то чудной, непохожий на себя и очень уж смирный. Я, пожав плечами, ответил, что, видимо, никогда не сумею тебе угодить. И хотя никто из нас не произнес слова о разрыве, обоим нам было ясно: совместной жизни у нас не выйдет.

Известие о том, что ты забеременела и у тебя будет ребенок, прозвучало в этой обстановке неожиданно и нелепо, как ненужное осложнение. Когда родилась Инка, мы обменялись с тобой сухими приветственными телеграммами. Появление ребенка способствовало тому, что разрыв наш так и остался неоформленным. Никто из нас, ни ты, ни я, не сказал решительного слова. Если бы меня в это время спросили, женат я или нет, я, право, затруднился бы внятно ответить.

Потом ты начала хворать. Больным женщинам свойственно желание иметь свой угол и иллюзию семейного очага. Ничего обидного в этом нет. Говорят, больных кошек тоже тянет на нагретое место. Когда тебе пришлось уйти с работы по болезни и ты без предупреждения заявилась с Инкой ко мне на строительство, вид у меня – ты, наверное, заметила – был довольно озадаченный. Из простой любезности я не показал своего удивления, но обоим нам в первую минуту было очень неловко…

Почему мы все-таки стали жить вместе? Вероятно, потому, что вопреки ожиданиям я привязался к ребенку. Если бы не твой характер, возможно, у нас получилось бы даже что-то вроде нормальной семьи. Но болезнь выработала в тебе неприсущую раньше мнительность. По существу, конечно, ты права: мы были людьми, друг другу совершенно чужими; ты не понимала, чем я живу, и мучительно пыталась в этом разобраться. Одна твоя привычка смотреть на меня минутами, не моргая, способна была вывести меня из себя. И все же эти два года (или два с половиной?) на строительстве и затем на новом заводе мы прожили относительно мирно.

«Некто», появившийся у нас однажды вечером, почему-то «не понравился тебе с первого взгляда». Вечером после его визита у нас с тобой вышел крупный разговор. Началось с каких-то пустяков. В результате ты наговорила мне кучу грубостей. В этот вечер я впервые убедился, что ты видишь и подмечаешь вещи, которые раньше не укладывались в кругозор твоего понимания. Это неожиданное открытие поразило меня весьма неприятно… Ночью у тебя горлом пошла кровь. Врачи долго не могли остановить.

И в эту ночь и впоследствии я не раз задумывался над тем, не подслушала ли ты мой разговор с гостем. Но ведь дома, у меня в кабинете, мы не говорили с ним ни о чем предосудительном. Но вела ты себя в эти дни так, словно догадывалась, что со мной происходит нечто неладное, и всеми силами старалась это «нечто» предотвратить. Твоя обостренная интуиция, несомненный продукт прогрессирующей болезни, – могу тебе сейчас сказать об этом откровенно – доставила мне немало неприятных минут.

Когда ты оправилась от припадка, несмотря на настояния врачей, ты наотрез отказалась ехать лечиться, как будто боялась оставить меня одного. Ты стала относиться ко мне с несвойственной тебе в последние годы нежностью – это было хуже любых домашних ссор. Кажется, в декабре тебе стало совсем плохо. Помнишь? Стоило огромного труда выпроводить тебя наконец в Ялту. По правде, я был искренне рад, что врачи находят твое состояние тяжелым и велели тебе оставаться на юге не меньше года.

Ты вернулась совершенно неожиданно в начале марта. Это было как раз в день похорон жертв крупной аварии с «Ф-12». Самолет, на освоении которого усиленно настаивала Москва, при пробном испытании загорелся в воздухе и упал на щитковые дома поселка. Погибли пилот, бортмеханик и четверо рабочих. Операция эта, если тебе интересно, – с мертвыми можно говорить начистоту – проведена была по решительному настоянию моего вечернего гостя: всеми силами воспрепятствовать серийному освоению новой модели. Город в этот день был в трауре. Несмотря на слякоть, похоронный кортеж провожала на кладбище многотысячная колонна рабочих. Мне пришлось говорить надгробную речь. Комиссия не дала еще своего заключения о причинах катастрофы. Чувствовал я себя очень неуверенно и речь произнес плохую.

Вернувшись домой, я застал тебя. Ты убежала из санатория и приехала, толкаемая предчувствием, что мне угрожает опасность. Я отмахнулся от твоей опеки довольно раздраженно и грубо. Ты смотрела на меня испуганными большими глазами – от всего лица остались одни глаза.

На следующий день ты не поднялась с постели. Пришлось опять вызывать врачей. Врачи называли твой приезд в такую погоду безумием и советовали немедля отправить тебя обратно на юг. Все это было чертовски не вовремя. Нельзя же было отправить тебя одну, а провожать тебя в Крым у меня не было в эту минуту никакой возможности. Дело разрешилось компромиссом: меня вызвали в наркомат. Я решил, что довезу тебя до Москвы, а оттуда отправлю с сиделкой.

Все эти три дня, дома и потом в поезде, ты не говорила почти ничего, но не спускала с меня глаз. В дороге ты вдруг спросила, не могу ли я похлопотать в Москве, чтобы меня перевели на другой завод. Вопрос был до того неожиданный, что я ответил не фазу. И пробурчал, что, мне кажется, ты начинаешь терять рассудок.

Вечером, за несколько часов до Москвы, ты наконец заговорила. Ты сказала: «Видимся мы, очевидно, в последний раз. Долго я уже не протяну. Нельзя ли нам раз в жизни поговорить друг с другом начистоту?»

Разговора у нас не получилось.

В Москве, когда тронулся севастопольский поезд, увозя тебя и сиделку, – можешь мне верить – я вздохнул с подлинным облегчением. Я сказал себе: «Женщин, когда они начинают болеть, следовало бы вывозить на безлюдный остров: они становятся невыносимыми…»

– Разрешите вас потревожить… Релих вздрагивает и открывает глаза.

Господин Герман Хербст снимает с сетки чемодан и ищет что-то, беспорядочно разгребая вещи.

Смешно, как у него дрожат руки. Неужели он действительно так принимает к сердцу болезнь своей жены?

Релих потягивается и зевает. Поужинать, что ли? Он выходит в коридор и наталкивается на господина Хербста. Этот толстяк имеет странное свойство быть одновременно повсюду! Можно подумать, что он страдает животом.

– Вам нездоровится? – с деланным участием спрашивает Релих.

Господин Хербст потрясает перед его носом пачкой телеграмм.

– Я уже наполовину разорен! И все оттого, что я выехал в такую минуту! Я чувствовал, что мне нельзя уезжать!… Ах, если она об этом узнает, это ее убьет!

– А вы ей скажите, – спокойно советует Релих. Немец смотрит на него с испугом.

– Что вы… – бормочет он, пятясь в купе.

4

…В маленькой пивнушке, в городе Кельне, сидит Эрнст Гейль. Поезд в Трир уходит только через два часа. На соломенных усах сапожника пивная пена серебрится, как седина.

– Еще по кружечке?

К концу дороги они все же немножко разговорились и, сойдя с поезда, забрели сюда закрепить мимолетное знакомство. Старик попался упорный. Даже здесь каждое слово приходится тащить из него клещами.

Да, он сапожник. Как живется? Помаленьку. Иным живется похуже. Ну, а все-таки? Да так, ничего. Вообще вредно давать волю языку. Поменьше говори, побольше слушай.

Эрнст возражает, смеясь: слушать тоже вредно! Один его знакомый попал в концлагерь только за то, что слушал по радио кое-какие другие станции, кроме берлинской.

Старик тревожно озирается по сторонам и укоризненно качает головой.

– Язык у тебя плохо подвешен!

– Еще по кружечке?

За третьей кружкой выясняется, что семья у сапожника немаленькая – шесть человек. Средняя дочь сидит в тюрьме. Не за политику, нет! За то, что жила с евреем. Водили по городу с дощечкой: «Я – поганая тварь и изменница…» Все было. Половина клиентов с тех пор не отдает ему больше ботинок в починку – бойкот. А впрочем, как-нибудь протянем. Война не за горами…

– А если война, разве легче?

Старик поднимается из-за стола. Он тут засиделся, а семья ждет. Нет, ни одной кружки больше! Всего хорошего! Спасибо за угощение.

Эрнст провожает глазами его сутулую спину.

Крепкий старикан! Боится проболтаться. Лишняя кружка – лишнее слово. А поговорить, видно, Хочется, ой, хочется!

Эрнст выходит на улицу. Он пережидает дождь под тенистыми аркадами торгового дома Иоганн-Мариа-Фарина, созерцая парад бутылочек, флаконов и пузырьков. Только здесь он вспоминает, что Кельн – родина одеколона.

Он выходит на площадь и останавливается в восхищении перед грандиозным стрельчатым зданием, вылепленным из каменных сосулек. Две остроконечные башни, как-обледенелые исполинские ели, острием уперлись в небо. Если под рождество убрать эти башни, как елки, и зажечь на верхушке электрические звезды, дети по ту сторону Рейна от восторга захлопают в ладоши. Как Геббельс до этого еще не додумался!

Щелканье затвора фотоаппарата заставляет его обернуться. Костлявая мисс, вынимая кассету, дарит его благодарной улыбкой. Оказывается, эта дура, пока он глазел, успела его снять на фоне собора. Охотнее всего он съездил бы ей по физиономии и отобрал кассету, но он отлично понимает неосуществимость столь законного желания. Будем надеяться, этот снимок не выйдет за пределы домашнего альбома!…

В испорченном настроении Эрнст отправляется на вокзал. Через двадцать минут уходит его поезд в Трир.

В Трире после долгих блужданий он отыскивает квартиру товарища, адрес которого заучил наизусть еще в Берлине.

Небольшой бритоголовый человек в подтяжках, без куртки, поднимается из-за стола. Эрнст затворяет за собой дверь и произносит условленную фразу. Хозяин смотрит на него в молчании, подозрительно и недружелюбно.

«Черт побери! Неужели я спутал адрес? Хорошая история!»

Но нет! Хозяин, выдержав паузу, произносит ответную фразу. Эрнст на радостях забывает, что именно следует ответить. Впрочем, это уж полбеды, теперь он дома.

– Погодите, – говорит он улыбаясь. – Сию минуту!

Как это могло выскочить у него из головы? Лучше всего было записать, но записывать не полагается.

Хозяин подозрительно щурит глаза.

– Что вы сказали?

Вот он и вспомнил! Еще с минуту длится условный церемониал. Эрнст облегченно вздыхает. Кажется, на этот раз он выдержал испытание по мнемотехнике. Лицо хозяина расплывается в улыбке. Он подходит к гостю, хлопает его по плечу и, дружески сжимая его руку до боли в пальцах, тянет к столу.

– Садись, старина! Попьешь с нами кофе. Без сахара, не обессудь. Шестую неделю сижу без работы.

Эрнст почтительно здоровается с хозяйкой. Да ведь это совсем еще молодые люди! С порога он принял их было за пожилую чету. Нельзя сказать, чтобы вид у них был особенно цветущий!

Эрнст садится за стол и подвигает кофейник.

– Кофе, должен тебя предупредить, собственного производства, – смущенно оправдывается хозяин. – В Берлине, наверно, такого не пьют. Насчет закуски, как видишь, тоже жидковато. Хлеб. Масла не потребляем.

– Погоди, с какой стати я буду вас объедать? Покажи-ка мне, где тут поблизости колбасная. Схожу, принесу колбасы или чего-нибудь такого. Поужинаем в складчину.

При слове «колбаса» тает даже неприветливая хозяйка.

– Зачем же вам беспокоиться самому? Руда сбегает.

Руда, вихрастый восьмилетний мальчуган, уже соскочил с табуретки и спешно запихивает за щеку недожеван-ный хлеб. Поза его выражает полную готовность.

Эрнст достает из кармана три марки и протягивает их мальчишке.

– Вот, сбегай принеси колбасы.

– На все деньги? – недоверчиво спрашивает Руда.

– На все. Подсчитай, сколько нас? Четверо.

Руда уже нет в комнате.

– Смотри, не откуси по дороге, понюхаю! – кричит вдогонку мать. – Такой негодяй! За чем его ни пошлешь, половину по дороге слопает!…

Вскоре появляется Руда, торжественно потрясая в воздухе бумерангом колбасы.

– Ида сюда, – подзывает его мать. – Дохни! Ну вот, несет от тебя чесноком! Наверное, сожрал довесок!

Руда божится, что не брал в рот даже вот столечко.

Все усаживаются за стол. Хозяйка режет половину колбасы на мелкие кусочки и первому подвигает гостю. Руда она выделяет на тарелку считанные шесть кусков.

– Не жри одну колбасу! Ешь с хлебом!

Эрнст, беседуя с хозяином, замечает, что тарелка перед Руди пуста. Мальчуган сидит, как зачарованный, не спуская глаз с колбасы.

Эрнст отрезает себе толстый ломтик и, закусывая сухим хлебом, незаметно сует колбасу под столом мальчишке. Тот не сразу соображает, в чем дело. Поняв, он не заставляет себя уговаривать. Эрнст украдкой наблюдает, как малыш, завернув под столом колбасу в мякиш, скорбно подносит ее ко рту, будто жует один хлеб. Следующий кусок колбасы, отправленный Эрнстом под стол, исчезает из его пальцев мгновенно.

Заговорившись с хозяином, Эрнст вздрагивает от прикосновения нетерпеливой руки, дергающей его за штанину. Колбаса на блюде стремительно уменьшилась. Эрнсту неловко перед хозяйкой. Она сочтет его обжорой, слопавшим самолично добрую половину угощения. Но делать нечего! Очередной ломтик колбасы плавно исчезает под столом.

Ужин окончен. Хозяин вызывается показать гостю город. Поезд к границе идет ранехонько утром, все равно Эрнсту придется переночевать.

Весело болтая, они выходят на улицу. Хозяин жадно затягивается папиросой, кажется, готов ее вдохнуть вместе с мундштуком.

– Вот неделя, как бросил курить. Не на что. А отвыкнуть трудно. Иной раз отдал бы краюху хлеба за самую дрянную папироску… Хочешь посмотреть дом Карла Маркса?

Эрнст живо соглашается. Быть в Трире и не видеть дома, где родился Маркс!

– Только проходить надо быстро, не останавливаясь. И особенно не присматриваться. Следят. Если хочешь видеть получше, пройдемся по противоположному тротуару.

По дороге Иоганн – так зовут товарища – говорит, не закрывая рта. Видно, намолчался – невмоготу. Больше всего его, конечно, волнует послезавтрашний плебисцит в Сааре. Есть ли надежда на победу Народного фронта или хотя бы на раздел Саара? Не думает ли товарищ, что католики в последнюю минуту предадут и будут голосовать за Гитлера?

Эрнст отвечает уклончиво: как бы ни мала была надежда, нужно бороться до конца.

Иоганн оглядывается по сторонам. Убедившись, что прохожих поблизости нет, он достает из кармана аккуратно сложенную листовку и протягивает ее Эрнсту.

– А вот с этим ты знаком? У нас многих это сбивает с толку. По-моему, это явная фальшивка.

Эрнст развертывает прокламацию, отпечатанную на тоненькой бумажке по всем правилам подпольного искусства:

«Товарищи немецкие коммунисты, старые борцы за подлинные коммунистические идеи! Если хотите мне помочь, голосуйте 13 января за Германию! Боритесь вместе со мной за свободную Германию! Национал-социализм – лишь этап на пути к нашим конечным целям!

Макс Браун, Пфордт и их друзья не имеют ничего общего с коммунизмом и марксизмом.

Своей пропагандой они предают вас, германские пролетарии, продают вас французским капиталистам. Я бросаю вам лозунг: голосуйте за Германию! Победа Германии – предпосылка вашей дальнейшей борьбы.

За Советы! Каждый подлинный коммунист 13 января должен голосовать за Германию!

Рот фронт! Эрнст Тельман» [4]Подлинный текст фашистской фальшивки, распространявшейся в Сааре накануне плебисцита..

Эрнст мнет в пальцах листовку. Брови его сдвинуты.

– Откуда у тебя эта пакость?

– Привез товарищ из Саарбрюккена. Там, говорят, такие разбрасывают повсюду.

– И что же, вы не поняли сразу, что это гнуснейшая фальшивка?

– Я же тебе сказал. И всем говорю: ясно – фальшивка!

– А кое-кто все-таки верит?

– Из партийных товарищей, конечно, никто не верит. Но из сочувствующих…

– Значит, плохо ведете разъяснительную работу, только и всего!

Иоганн хочет что-то возразить, но при виде встречных прохожих замолкает. Некоторое время оба идут молча.

– Вот еще направо, за угол. По левую руку будет дом Карла Маркса, – шепотом предупреждает Иоганн.

Имя это он произносит, каждый раз понижая голос и оглядываясь, но непременно полностью, иногда даже с оттенком фамильярности: «дом товарища Карла Маркса». Сразу видно трирские коммунисты немало гордятся честью, которая выпала на их долю. После революции Трир будет переименован в Марксштадт, а быть членом марксштадтского совета – это не то же самое, что любого другого!

– Вот он! Смотри, налево! Доски на нем нет, «наци» сорвали… Но у нас, в Трире, все равно каждый ребенок знает… Пойдем, я тебя проведу на набережную Мозеля. Это было любимое место его прогулок. По дороге каждый раз, когда поблизости не видно прохожих, Иоганн принимается повествовать о местных, трирских делах. По сжатым репликам Эрнста, по всему его сдержанному поведению Иоганн чувствует нюхом: этот не из простых эмигрантов! Это кто-нибудь из центра! Если даже не цекист, то во всяком случае около этого. Когда еще подвернется оказия поговорить с таким с глазу на глаз?

Больше всего Иоганн боится, чтобы товарищ из центра не принял его жалоб за малодушное хныканье. Поэтому он даже немножко форсит, отзываясь весьма пренебрежительно о своих и товарищей насущных невзгодах:

– Конечно, живется у нас тут неважно… Но это ничего, перетерпим. Война не за горами!

– Что?… – Эту фразу Эрнст сегодня уже где-то слыхал. – Что ты хочешь этим сказать?

– Война неизбежна. Думаешь, мы в провинции этого не понимаем? Ну, а стоит Советскому Союзу набить морду Гитлеру – все здесь полетит вверх тормашками. Будь покоен, люди только этого и ждут…

– Вот как! Оказывается, это у вас распространенное мнение! Я слыхал его уже сегодня от одного товарища в Кельне. Значит, поскольку мы сами пока что не в состоянии управиться с «наци», надо ждать, покуда их победит Советский Союз? Так, что ли?

5

…В вагоне-ресторане экспресса «Берлин – Париж» ярко горит электричество. Плотно задвинуты шторы. Радио играет под сурдинку какой-то игриво-заунывный мотив, где тоскливая жалоба одинокой гавайской гитары бьется, затоптанная каблуками целой оравы саксофонов. Чинно гремят тарелки, и тонко звенят бокалы, прислоняясь к холодному стеклу бутылок.

Ужин закончен, но возвращаться в купе Релиху неохота. Он заказывает сыр, приятно пахнущий лошадиным навозом, подливает в бокал еще немножко вина и, откинувшись на спинку стула, разворачивает вчерашнюю парижскую газету. Он погружается, как в нарзанную ванну, в игристую волну последних новостей и сплетен.

Он узнает, что Дуглас Фербенкс развелся с Мери Пикфорд. Что Гауптман вчера ночью пытался бежать из флемингтонской тюрьмы. Что Бастер Китон неотразим в «Королеве Елисейских полей», фильме, демонстрируемом с неослабевающим успехом в кинотеатре «Мариво». Что семьдесят пять процентов наших страданий являются следствием запора – так утверждают медицинские авторитеты. Что бывший испанский король Альфонс ХШ возбудил перед папой ходатайство о разводе, а бывшая испанская королева не будет присутствовать на свадьбе своей дочери Беатрисы с принцем Торлония. Что на последнем послеполуденном приеме у графини Коссе-Бриссак госпожа Раймонд Патенотр была в черном шерстяном платье от Шанель, очень простом и изящном под великолепной накидкой до пояса из черно-бурой лисы, а госпожа Жан Боннардель очаровывала всех своим классическим «тайер» из коринфского бархата от Люсьена Лелонг, своим палантином из голубых песцов и изысканной фетровой шапочкой от Шанель. Что касается самой графини Коссе-Бриссак, то она была в платье из черной тафты от Шанель, юбка по щиколотку, пояс и декольте, отделанные узором из страз, – очаровательный обычай, требующий от хозяйки дома, чтобы она принимала гостей в длинном платье, бесконечно женственном и создающем атмосферу изысканной интимности…

«1935! Не кажется ли вам эта цифра обыденной и в то же время загадочной? Она обыденна, поскольку это всего лишь новая дата. Она загадочна, потому что для каждого из нас в ней кроется тревожащая нас тайна. 1935 – это новый год, это будущее, это неизвестность. Оглянитесь назад: сколько несчастий, треволнений и развеянных надежд всего лишь на протяжении одного года!… Махатма Йоги, великий пророк современности, прямой потомок одной из древнейших сект Индии, этой колыбели астрологии, приоткроет перед вами завесу будущего! Чудесная безошибочность его предсказаний, его поразительная интуиция снискали ему обожание многотысячных толп. Перед его высоким авторитетом, перед его бескорыстием и благородством преклоняются астрологи всего мира, ибо Махатма Йоги посвятил всю свою жизнь благу человечества… На простом листке бумаги напишите разборчиво и собственноручно вашу фамилию, имя, адрес, день и год рождения, приложите, если вам угодно, три франка на почтовые и другие расходы и отправьте сегодня же пророку Махатма Йоги. Вы получите он него даром ваш полный гороскоп. Не медлите ни одного дня! Кто знает? Завтра может быть уже поздно!…»

Релих откладывает газету.

«А что, если в самом деле послать этому Махатме три франка?…»

6

…Вгороде Трире, в тесной комнатушке, спит Эрнст Гейль. Кровать у хозяина одна. Эрнсту постелили на полу, рядом с сенником мальчишки. Иоганн насильно всучил ему свою подушку.

В комнате тишина. Свет уличного фонаря тускло мерцает на полу.

Иоганн не спит. Товарищ из центра сказал ему сегодня, что разговорами о неизбежности войны он, Иоганн, помогает «наци». Так и сказал: «Какой же ты коммунист, если твои желания на руку врагам Советского Союза?» Иоганн спросил: «Возможно ли, чтобы Советский Союз и его Красная Армия не победили Гитлера? Невозможно! А раз так, то почему же коммунист не имеет права желать, чтобы это произошло поскорее? Неужто даже помечтать об этом нельзя?» Вот именно, неужто нельзя и помечтать! Товарищ из центра говорит: «Сбросить Гитлера своими силами и протянуть руку Советскому Союзу – вот мечта, достойная коммуниста!» Что же, это, конечно, верно. Но как? Вот работаешь, жилы из себя вытягиваешь, а потом тебе говорят: ты работал на Гитлера!…

Ночью Эрнст просыпается от холода и, поджав ноги, пробует укутаться одеялом.

– Спишь? Нет? – слышит он у самого уха чей-то настойчивый шепот. Эрнст приподнимается на локте, щупает впотьмах рукой: Руда.

– Не сплю. А что? – Он старается говорить шепотом. В комнате слышно размеренное дыхание хозяев.

Руда подползает еще ближе, к самому уху.

– Там, на шкафу, – шепчет он скороговоркой, – в бумажке, лежит сахар. Восемь кусков! Мамка прячет. Даже отцу не дает. Хочешь, я тебе достану?

– Не хочу. Зачем же мне ночью сахар?

Минута молчания.

– А я достану два куска: один тебе, другой себе.

– А мама завтра увидит, что ей скажешь? – ехидно спрашивает Эрнст.

– Скажу, для тебя брал.

– Думаешь, поверят?

Парень секунду соображает.

– Нет, не поверят.

– Вот видишь! И отлупят. Что у тебя, спина казенная?

– Все равно за что-нибудь отлупят.

В реплике парня столько отчаянного стоицизма, что Эрнст не знает сам, как ему быть.

– Знаешь что, – шепчет он Руда. – Ты маминого сахара лучше не трогай. Раз она прячет – значит так надо. А я тебе завтра дам двадцать пфеннигов. Купишь себе конфет.

– Дашь? – недоверчиво справляется Руда.

– Обязательно.

Руда уползает к себе, но через минуту возвращается обратно.

– Ты завтра ранехонько уедешь, я спать буду. А мамке дашь, она мне не передаст. Дай лучше сейчас.

– Ну вот, сейчас надо доставать пиджак! Всех разбудим.

– А я тебе подам его тихонько.

– Ладно, давай, что же с тобой делать!

Эрнст разыскивает в кармане двадцать пфеннигов и вручает их мальчишке.

– У тебя всегда столько денег? – шепотом осведомляется Руда.

– Нет. Денег у меня немного. Часто совсем не бывает. Сейчас вот наскреб на дорогу.

– А ты далеко едешь?

– Далеко.

– В Люксембург?

– Дальше.

А хватит у тебя денег?

– Хватит.

– А сюда еще приедешь?

– Обязательно приеду. А теперь давай спать!

Руда послушно уползает на свой тюфяк.

Где-то вдали, на вокзале, аукаются паровозы…

7

…Берлинский экспресс подходит к Гар-де-л'Эст [5]Восточный вокзал в Париже.. Бледное январское утро. За окнами порошит снег, легкий, воздушный, словно ветер сдунул целое поле одуванчиков. В вагон веселой оравой врываются носильщики.

– С первым снегом!

Оказывается, в Париже сегодня первый снег.

Релих вручает молодому плечистому парню свой увесистый чемодан и пробирается за ним следом. Под звуки электрических звонков и поцелуев он пересекает перрон. Его одного, кажется, не встречает здесь никто. Вернее, его встречают лишь три неизменных старых парижанина, которые первыми приветствуют каждого приезжего: аперитив «Дюбоннэ», шоколад «Менье» и эмалевая краска «Риполин».

Серые угрюмые гостиницы окружили площадь, как сонный сонм швейцаров в ожидании традиционных чаевых. Релих бросает шоферу адрес гостиницы на левом берегу Сены и, откинувшись на спинку сиденья, развертывает захваченные на вокзале свежие газеты.

Он раскрывает «Юманите». Скользнув глазами по первой странице, он узнает, что голодные походы безработных департамента Сены, несмотря на многократные попытки полиции преградить им путь в столицу, упорно продвигаются вперед и сегодня достигнут застав Парижа. Утром, в десять часов, у застав безработные города Парижа организованно встретят своих братьев по классу. Запомните расписание! Голодный поход с востока: встреча у заставы Венсен. Голодный поход с юга: встреча у заставы Итали. Голодный поход с севера: встреча у заставы Шапель. Голодный поход с запада: встреча у заставы Версальской, Майо и Сен-Клу.

Релих раздраженно складывает «Юманите» и раскрывает «Пти Паризьен». Посмотрим лучше, что говорит Махатма Йоги и в каком платье очаровывала вчера всех маркиза Коссе-Бриссак.

…Поезда идут на запад. Поезда идут на юг…

С Лионского вокзала уходит поезд на Марсель. На ступеньках вагона третьего класса, окруженный толпой журналистов и фоторепортеров, стоит пожилой человек с длинным носом, в надвинутой на лоб поношенной коричневой шляпе. Бывший каторжник Бенжамен Ульмо, двадцать шесть лет пробывший в заточении в Кайенне, в том числе пятнадцать лет в абсолютном одиночестве на знаменитом Дьявольском острове, после шестимесячного пребывания во Франции возвращается добровольно в Гвиану.

– Скажите, пожалуйста, вы покидаете Францию, чтобы больше в нее не вернуться. А между тем в течение двадцати шести лет вашего пребывания в Кайенне вы, вероятно, не раз мечтали о возвращении на родину. Что же вас разочаровало здесь до такой степени, что вы с легким сердцем решили отказаться от всех благ современной цивилизации? – почтительно выспрашивает репортер.

Журналисты шелестят блокнотами. Мнение у них на этот счет определенное: этот старый дурак рехнулся от одиночества на своем Дьявольском острове и вообразил себя праведником, призванным поучать человечество. Но публика любит такие несуразные истории.

Бенжамен Ульмо улыбнулся.

– Прежде чем сесть на скамью подсудимых, я был матросом. Я оставил корабль, когда скорость его не превышала восемнадцати узлов. Сегодняшние корабли несколько больше по объему и делают двадцать шесть узлов в час. Много ли нужно изобретательности, чтобы раздуть размеры и увеличить скорость? Вы настолько потеряли чувство ценности вещей, что не отдаете себе отчета, до чего однообразна и глупа ваша страсть делать все крупнее, быстрее, а не лучше…

Он на мгновение задумывается и продолжает, смежив глаза, точно человек, привыкший диктовать стенографистке:

– То, что поражает человека, спавшего двадцать шесть лет и не имевшего соприкосновения с вашей цивилизацией, это даже не столько моральный упадок, сколько беспредельная тупость этого поколения, глубоко уверенного в своем превосходстве…

Верещит свисток к отправлению. Журналисты прячут самопишущие ручки.

Бенжамен Ульмо поднимается на ступеньку вагона и, еще раз оборачиваясь к людям, которые осаждали его в течение последних двух дней, говорит почти вдохновенно:

– Я уезжаю спокойным. События близки. Вам предоставлена короткая отсрочка. Если вы образумитесь до войны, вы еще сможете ее избегнуть…

Поезд трогается. Щелкают лейки. В окне вагона мелькает заплаканное лицо Мадлены Пуарье, мистической невесты Ульмо. Эта пожилая женщина, двадцать шесть лет дожидавшаяся возвращения жениха, во второй и последний раз провожает его в Марсель.

Журналисты, пересмеиваясь, отправляются в ближайшие бистро [6]Небольшое кафе.. После таких бредней для восстановления пищеварения нет ничего лучше, как рюмка чинцано…

8

…В то время, как Релих располагается в гостинице и принимает ванну, Эрнст Гейль все еще трясется в поезде где-то неподалеку от люксембургской границы. Голые деревья, завидев поезд, уныло ковыляют прочь. Сутулые домики, крытые черепицей, уползают за ними вслед неуклюжими красными черепахами. По стеклам вагона мутными ручейками струится дождь.

На противоположной скамейке, в углу, сидит Иоганн. Оба делают вид, будто друг с другом не знакомы. Иоганна многие здесь знают, провожать к границе чужих людей ему приходится нередко – нужно соблюдать максимальную осторожность.

На неизвестной маленькой станции Иоганн выходит. Переждав, сходит и Эрнст. Разыскивает глазами Иоганна: куда же он делся? Заглядывает в зал ожидания, в уборную – нет! Возвращается на перрон. Иоганна и след простыл.

Эрнст морщится под влиянием смутного неприятного предчувствия. Да нет, не может быть! Он озирается еще раз. Станционные чиновники смотрят на него с насмешливым любопытством. Неужели ловушка?

Он быстро покидает станцию. В первую минуту он хочет углубиться в аллею, ведущую прямо, но затем сворачивает влево, по направлению хода поезда. Граница, по всем данным, должна быть на этой стороне. Не оглядываясь, он прибавляет шагу.

Аллея сворачивает вправо. Если это ловушка, тогда здесь, у поворота, – самое удобное место. Не сбавляя шага, Эрнст приближается к повороту. Он умышленно держится левого края дороги, поближе к деревьям. Холодные капли дождя, попадая за воротник, стекают по коже спины.

За поворотом – никого. В глубине аллеи, на расстоянии каких-нибудь ста шагов, Эрнст замечает медленно удаляющуюся спину Иоганна. Он вздыхает с облегчением. Все тем же ровным шагом он идет следом за Иоганном.

Иоганн шагает, не оглядываясь. Пройдя километра два, он останавливается и поправляет шнурок у ботинка. Эрнст не уверен, подходить ему или нет. Понимая остановку Иоганна как приглашение поравняться с ним, он продолжает свой путь, нагоняет Иоганна и проходит мимо. Минуту спустя Иоганн настигает его.

– Где это ты так долго пропадал? Я хотел уже за тобой возвращаться!

– А ты разве сказал мне, в каком направлении идти? Я с равным успехом мог пойти прямо, – виновато ворчит Эрнст. Ему неприятно, что он заподозрил товарища в предательстве. – Закурим? – говорит он дружелюбно, стараясь хоть чем-нибудь загладить свою вину перед Иоганном.

Они закуривают под дождем. Первая папироса натощак кажется особенно вкусной. Дальше они идут рядом, не соблюдая особых предосторожностей.

– Почему мы дожидались рассвета? Не лучше ли было пройти границу ночью? – после долгого молчания спрашивает Эрнст.

– Ночью опаснее всего. Сейчас самое подходящее время. Начинается грузовое движение. Да и люди из окрестных деревень идут на ту сторону на базар. Тут ведь паспорта им не надо. Самое большее – разовый пропуск. С ним легче всего пройти.

– Далеко еще?

– Нет, еще с полкилометра. Вот за этим пригорком будет видно.

За пригорком дорога спускается к речушке и сворачивает на небольшой каменный мост.

– Вот это и есть граница, – говорит Иоганн. – По ту сторону уже Люксембург. Теперь пойдем врозь. Ты иди вперед. Шагай спокойно, не оглядывайся. Пропуск держи наготове. Мост проходи предпочтительно, когда по нему будут идти грузовики. Пограничная стража займется ими и твоего пропуска особенно обнюхивать не будет. Спросят откуда – название деревни помнишь. Главное, иди с таким видом, будто ходишь тут каждый день. Пройдешь мост – поднимайся в гору, а придешь в местечко, подожди меня у первого кафе.

Эрнст молча кивает головой.

Около моста и на самом мосту ждет уже несколько грузовых машин. Стража пропускает их поодиночке, проверяя бумаги и груз. Эрнст сует пограничнику свой пропуск и хочет пройти дальше.

– Подожди!

– Да некогда мне!

Пограничник придерживает его за рукав.

– Подожди, говорю!

Отпустив грузовик, он принимается рассматривать Эрнстову бумажку.

– Перестали узнавать знакомых, господин сержант?

Вереница ожидающих грузовиков растет с минуты на минуту.

Сержант молча возвращает пропуск.

Эрнсту стоит большого усилия пройти по мосту медленно, не ускоряя шага.

– Эй, ты!

Он идет не оглядываясь. «Меня окликают или не меня?…»

Карабкаясь в гору, храпит грузовик.

«Нет, очевидно, не меня».

У входа в местечко Эрнста нагоняет Иоганн. В кафе на углу они выпивают у прилавка по стакану горячего кофе со сдобными булками, закуривают и отправляются дальше.

– А теперь куда?

– Теперь на вокзал. Скоро отходит твой поезд.

Следуя указанию Иоганна, Эрнст берет билет до города Люксембурга.

– Там сойдешь, пообедаешь и возьмешь билет на вечерний поезд до французской границы.

– Выпьем по кружечке? – предлагает Эрнст.

– Теперь можно. Благо и пивная рядом.

– Оказывается, все это не так уж сложно, вроде как загородная прогулка, – шутит Эрнст, чокаясь с Иоганном кружкой.

– Да, в ту сторону ничего. Обратно посложнее. Проверяют.

Оба пьют, облокотившись на стойку.

Скоро придется прощаться. «Надо бы парню помочь, – думает Эрнст. – С голоду дохнут». Но денег у него в обрез. Если не хватит в дороге, может получиться глупая неприятность.

Тут он вспоминает про часы. Настоящие серебряные часы – подарок Луизы. Последние годы для безопасности он хранил их у товарища, у того самого, в Вильмерсдорфе, где пришлось переночевать последнюю ночь. Тот и уговорил Эрнста взять часы с собой в дорогу: все-таки с часами солиднее.

Эрнст ловил себя на том, что отдавать Луизины часы ему немножко жалко. Столько лет он их берег… Ему стыдно перед самим собой за эту подспудную скупость.

– Вот что, Иоганн, – говорит он, беря товарища за локоть. – Ты сам жрешь или не жрешь – это твое дело. Будем надеяться, не издохнешь. А вот мальчишка твой растет, а кормить тебе его нечем. На одном твоем кофе не очень вырастет. Денег у меня нет, но вот тут одна штуковина, продай. Что-нибудь за нее дадут… – Он сует Иоганну часы.

– Ты это что, за дорогу мне или как? – краснея, говорит Иоганн.

– Съездил бы я тебя по морде за такие разговоры, да в пивной неудобно! Свой парень, рабочий, а ломается, как барышня из благородного семейства. Если я через неделю приеду к тебе без пфеннига в кармане и останусь на месяц, ты что, выгонишь меня или хлебом со мной не поделишься?

– Вот сказал! Это – другое дело.

– Какое другое дело? Клади в карман, и чтобы разговора у нас об этом больше не было! Пошли, а то поезд мой уйдет.

У входа на вокзал они долго трясут друг другу руки.

– Ты на меня того… за вчерашний разговор не обижайся, – говорит Эрнст. – Я правду говорю. Работаете вы тут неплохо. Судя по твоим рассказам, и ребята у вас хорошие. Не давайте сбивать себя с толку! Каждому хотелось бы поскорее. Думаешь, мне не хотелось бы? Еще как! А ты не поддавайся. Разбирай, что к чему… Ну, когда-нибудь, может, еще увидимся!

9

…К вечеру снег принимается порошить опять. В отсвете пунцовых, синих и оранжевых рекламных огней он кажется разноцветным конфетти, сбрасываемым с аэропланов на вечерний Монмартр по случаю квартального праздника.

Релих идет серединой бульвара Клиши, под веселый рев пианол и гулкие удары барабана, среди пестрых балаганов, выстроенных по обе стороны, как карточные домики. С протяжным визгом взлетают и падают качели, вращается карусель, порхают по кругу подвешенные на тросах двухместные авиэтки, скрипя под тяжестью целующихся пар. От поцелуя на такой карусели, должно быть, вдвойне кружится голова. Вращаются огромные диски поставленных ребром рулеток, рябя в глазах целым спектром радуги. Рискните одним су и можете выиграть кило пиленого сахара в упаковке или фаянсовую куклу.

У балаганного тира, где, подвешенные на рафии, кружатся глиняные трубки и маятниками качаются разноцветные шарики, сухо щелкают механические ружья. В балагане рядом – свадьба у фотографа. Длинная скамья полна кукол: молодая, молодой, теща, тесть, шафера – все в натуральную величину. Испытание на силу и ловкость: тугим тряпичным мячом попасть так, чтобы кукла опрокинулась вверх тормашками. Больше всего достается теще, которая то и дело летит вверх ногами, показывая, ко всеобщему веселью, длинные фланелевые панталоны.

Релих останавливается у тира, изображающего двор тюрьмы. Миниатюрный смертник стоит на коленях, положив голову на плаху, и ждет удара топором, который занес над его шеей усатый палач. Стоит вам попасть из ружья в крохотное тюремное оконце, как мгновенно раздастся звонок, топор палача упадет вниз и голова казненного отскочит в корзину. Занятие для любителей!

Рядом сосредоточенная группка рыболовов выуживает бутылки шампанского. Кто в течение минуты, до сигнального звонка, сумеет закинуть на горлышко бутылки небольшое деревянное кольцо, подвешенное на конце лески, тот уносит с собой под мышкой выуженную бутылку.

Все это, вероятно, очень забавно и увлекательно, если одновременно держать рукой за талию хорошенькую девушку и целоваться с ней взасос после каждого проигрыша, как это делает большинство этих оживленных мужчин в кепках и шляпах, своими медяками заставляющих вращаться, звенеть, греметь и пиликать весь этот балаганный городок, воздвигнутый на улице большого столичного города. Но если бродишь по нему один, все представляется тебе не очень смешным и даже немножко тоскливым – виски гудят от механической музыки, и тебе начинает казаться, что лотерейный диск вместе с рафинадом и фаянсовыми куклами кружится у тебя в голове.

Релих покидает шумливую середину бульвара и переходит на тротуар.

Запах напудренных женщин приводит его в легкое возбуждение. У каждых ворот, у каждой витрины, на каждом углу целуются пары. Можно подумать, что этим парижанам действительно больше нечего делать!

На площади Клиши он заходит в кафе и, отыскав свободный столик в углу, заказывает рюмку дюбоннэ. И здесь полно прижимающихся пар. Матово выбритые щеки мужчин изранены отпечатками маленьких накрашенных губ. Релих не успевает оглядеться, как уже к его столику присаживается женщина. Крохотная шляпка, очень красный рот, очень белая шея, длинные ноги, туго обтянутые паутиной шелковых чулок.

– Вы не заняты?

Мгновение он колеблется. Если кто-либо из советской колонии увидит его здесь, в этом обществе…

Женщина смотрит на него выжидающе. У нее большие черные глаза южанки и белки цвета слоновой кости.

Нет, он не занят. Что она хочет заказать?

Она заказывает рюмку порто. Она раскрывает сумку, внимательно проверяет в зеркальце свое лицо, слегка подправляет карандашом губы и стирает мизинцем крупинку пудры возле левой ноздри. Она распахивает манто и показывает свои плечи. Релиху не приходится разочаровываться в выборе.

Они говорят о последних постановках сезона. Вернее, говорит она. Он здорово забыл французский и предпочитает отвечать короткими, простыми фразами.

Собирается ли он сегодня куда-нибудь?

При мысли, что ему предстоит показаться с ней в театре или мюзик-холле, Релиха охватывает беспокойство. Правда, внешностью и одеждой она как будто ничем не отличается от всех этих дам, которых он наблюдал сегодня на Больших бульварах. Вообще, этих «курочек», как ласкательно называют их парижане, с первого взгляда не различишь. Но у старых жителей Парижа, вероятно, глаз наметан.

Нет, к сожалению, он не сможет отправиться сегодня никуда. В половине одиннадцатого у него деловое свидание.

Очень хорошо складывается, поскольку с двенадцати она тоже занята.

Если он хочет сейчас?

Да, он хочет сейчас.

Он расплачивается, и они выходят.

10

…Небо над Местром горит красным заревом домен. По грязной улице от вокзала шлепает Эрнст Гейль. Он успел за эти полдня исколесить поперек все Великое Люксембурское герцогство, пообедать в городе Люксембурге сандвичем с сыром.

Отсюда уже рукой подать до французской границы.

В бистро «Под незабудкой» весело ржет гармонь, и гармонист в синем беретике, передергивая плечами, отстукивает каблуком такт залихватского фокстрота. Впрочем, танцевать здесь все равно негде. Весь зал заставлен столиками. Даже тощие официантки и те еле протискиваются меж стульев.

Эрнст заказывает у прилавка четвертинку красного и, улучив момент, спрашивает у хозяина, здесь ли Джиован-ни. Хозяин молча полощет рюмки, не поднимая глаз, будто не расслышал. Эрнст хочет повторить свой вопрос.

– Садись за столик. Когда Джиованни придет, я его пришлю, – нетерпеливо бросает хозяин.

За столик так за столик! Свободных столиков, правда, нет, но вот за тем, за которым сидят двое рабочих-итальянцев, есть еще одно свободное место. Эрнст заказывает еще четвертинку красного: надо немножко согреться.

Итальянцы спорят о чем-то, стуча в азарте кулаками по столу. Красное вино Эрнста расплескивается по клеенке. Младший из итальянцев хватает Эрнста за локоть: ради бога, пусть товарищ не обижается, они малость поволновались!

– Мамзель! Четвертинку красного! Я плачу!

Пока мамзель протискивается с новым стаканчиком на блюде, к столику присаживается третий итальянец. Он здоровается с земляками и протягивает руку Эрнсту.

– Джиованни.

Официантка бежит еще за одним стаканом красного.

Джиованни наклоняется к Эрнсту.

– Собирай манатки и подожди меня у выхода!

Эрнст оставляет указанную на блюдечке сумму денег и, помахав рукой соседям, протискивается к выходу.

На дворе льет дождь. Под брезентовым навесом он не так ощутим. Вскоре в дверях быстро появляется Джиованни.

– Пошли!

Они поднимают воротники и погружаются в дождь.

– Здесь часто бывают облавы, – поясняет на ходу Джиованни. – Если у тебя нет бумаг, засиживаться тут не следует.

На углу они садятся в переполненный автобус. Автобус летит, кряхтя и покачиваясь на ухабах. После получасовой пляски он останавливается. Люди гурьбой вываливаются наружу. Эрнст чувствует, что кто-то сзади изо всех сил напирает на него плечом. Он оглядывается разгневанный. Это Джиованни! Они пропихиваются в давке через какую-то калитку с турникетом и, шлепая по грязи, спускаются вниз.

– Вот ты и во Франции! – говорит Джиованни. – Грязь и тут и там одинаковая.

Неподалеку видны огни железнодорожной станции.

– Мне сюда, на станцию? – спрашивает Эрнст.

– На станцию, да не на эту. Очень уж ты быстро хочешь добраться! Здесь полно жандармов. Придется тебе отмахать пешком семь километров.

– Идти прямо?

– Не совсем. Я тебя провожу.

– Зачем тебе шлепать по такой погоде четырнадцать километров?

– Ничего! Мое дело – посадить тебя на поезд, а там дальше – как знаешь.

Дождь хлещет вовсю. Не видать ни зги. Чтобы не потерять друг друга, они идут под руку, стараясь шагать в ногу: раз-два, раз-два, левой… левой…

После доброго часа ходьбы дождь немного утихает.

– Теперь уже рукой подать.

Местечко не спит. Тут и там петухами кричат патефоны.

Не доходя до станции, Джиованни останавливается.

– Подожди здесь. Я схожу один, проверю. Давай деньги на билет. Тебе вертеться на станции незачем. Когда подойдет поезд, иди и садись…

Вскоре он возвращается с билетом.

– Все в порядке. Жандармов не видать.

– В буфет не зайдем?

– Нет, тебе не стоит тут особенно показываться.

– Выходит, надо нам уже прощаться, а мы и познакомиться-то как следует не успели.

– Ничего. На обратном пути познакомимся.

– Давно здесь работаешь?

– Год.

– А раньше где?

– В Париже, у Томсон-Хаустон. Потом, после высылки, – в Бельгии, на шахтах.

– Тоже выслали?

– Выслали.

– А здесь как? Строго или легче?

– Высылают почем зря. Эмигрантов всегда хватит.

– А тебя куда же могут выслать? Во Францию тебе нельзя, в Италию нельзя, в Германию – и подавно…

– А им какое дело!

– Ну, допустим, тебя вышлют. Куда же ты денешься?

– Попробую еще разок в Марсель. Там всегда можно устроиться на какую-нибудь посудину кочегаром. Доеду до Китая, проберусь в китайскую Красную армию. Мне так думается, там дела начнутся раньше… Тебе пора! Будь другом, опусти-ка это письмецо в Париже, на вокзале. Скорее дойдет.

– Зазнобу в Париже оставил?

– Так, девушка одна. Переписываемся.

– Может, зайти, передать от тебя привет?

– Прыткий ты больно! Нужна тебе подружка – ищи сам. Я тебе не адресный стол… Давай, сам отправлю.

– С ума сошел! Что, я у тебя невесту отбивать собираюсь?

– Знаем мы вас, приятелей!

– Не дури! Давай отправлю. Что ты в самом деле!

– Ладно, отправь. Только ходить не надо.

– Что же ты, брат, невесте своей так не доверяешь?

В отсвете огонька папиросы смуглое красивое лицо парня кажется хмурым и угрюмым.

– А что я, маленький? Думаешь, верю, что она год меня дожидается? Француженок я не видал?… Не знаю, и ладно!

– Чудак ты, парень! Давай руку, а то поезд мой идет. Спасибо, что проводил. Хотел я тебе за услугу отплатить услугой. Не хочешь – не надо. Прощай! Рот фронт!

Поезд, гудит и трогается с места. В купе пустовато. Тускло горит электричество. Глухо бормочут колеса:

– «Nach Paris… Nach Paris…» [7]«В Париж…» (нем.)

Вот и Франция. Все сошло отлично. Завтра утром – Париж. Попробуем поспать. Глаза сами слипаются от усталости. Последняя разборчивая мысль проскальзывает уже сквозь сон: Иоганн по-итальянски – Джиованни! Открытие это кажется Эрнсту почему-то очень важным, но он не успевает его додумать. Он уже спит.

Просыпается от чьего-то прикосновения. Проводник спрашивает билет. Эрнст роется в бумажнике и протягивает кусочек картона с напечатанным на нем волшебным словом «Париж». Милейший кусок картона, способный заменить и паспорт и визу! Эрнст ощупывает его пальцами почти с нежностью и сует в карман. Рука натыкается на жесткий конверт. Что это такое? Ах, да! Это бумаги Эберхардта! Он даже не успел их как следует просмотреть. Все-таки он умно поступил, спрятав их в уборной полицей-президиума! Товарищ, который вызвался сходить за ними утром, нашел их в полной сохранности.

Эрнст достает из кармана пакет. Небольшая пачка исписанных карандашом листков. При этом освещении ничего не разберешь. Отложим до завтра. Разорванный конверт с надписью: «Эрнсту». Да, это он читал. Еще один конверт, заклеенный: «Маргарите Вальденау. Париж…» Придется ее разыскать.

По нелепой ассоциации ему припоминается Джиованни: «Ладно, отправь, только ходить не надо… Знаем мы вас, приятелей!»

Эрнст улыбается почти сквозь сон: вот чудак!

Он сует бумаги и письмо обратно в карман, завертывается в пальто и мгновенно засыпает. Ему снится Маргрет, которая оказывается невестой вовсе не Роберта, а Джиованни. Он хочет уже извиниться и уйти, но кто-то кладет ему руку на плечо.

– Эй, мосье, слезайте, приехали – Париж!…


Читать далее

Бруно Ясенский. Заговор равнодушных
ГЛАВА ПЕРВАЯ 16.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 16.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 16.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 16.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 16.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 16.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 16.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть