Лев Кассиль

Онлайн чтение книги Заколдованная буква
Лев Кассиль

Пекины бутсы

Пека Дементьев был очень знаменит. Его и сейчас узнают на улице. Он долгое время слыл одним из самых ловких, самых умелых и искусных футболистов Советского Союза. Где бы ни играли — в Москве, в Ленинграде, в Киеве или в Турции, — как только, бывало, выходит на зелёное поле сборная команда СССР, все сейчас же кричат:

— Вон он!.. Вон Дементьев!.. Курносый такой, с чубчиком на лбу… Вон, самый маленький! Ах, молодец Пека!

Узнать его было очень легко: самый маленький игрок сборной СССР. До плеча всем. Его и в команде никто не звал по фамилии — Дементьев или по имени — Пётр. Пека — и всё. А в Турции его прозвали «товарищ Тонтон». Тонтон — это значит по-турецки «маленький». И вот, помню, как только выкатится с мячом на поле Пека, сейчас же зрители начинают кричать:

— А, товарищ Тонтон! Браво, товарищ Тонтон! Чок гюзель! Очень хорошо, товарищ Тонтон!

Так о Пеке и в турецких газетах писали: «Товарищ Тонтон забил отличный гол».

А если бы поставить товарища Тонтона рядом с турецким великаном Неждетом, которому он вбил в ворота мяч, Пека ему бы до пояса только достал…

На поле во время игры Пека был самым резвым и быстрым. Бегает, бывало, прыгает, обводит, удирает, догоняет — живчик! Мяч вертится в его ногах, бежит за ним как собачка, юлит, кружится. Никак не отнимешь мяча у Пеки. Никому не угнаться за Пекой. Недаром он слыл любимцем команды и зрителей.

Давай, давай, Пека! Рви, Пека!

— Браво, товарищ Тонтон!

А дома, в вагоне, на корабле, в гостинице Пека казался самым тихоньким. Сидит молчит. Или спит. Мог двенадцать часов проспать, а потом двенадцать часов промолчать. Даже снов своих никому не рассказывал, как мы ни просили. Очень серьёзным человеком считался наш Пека.

С бутсами ему только раз не повезло. Бутсы — это особые ботинки для футбола. Они сшиты из толстой кожи. Подошва у них крепкая, вся в пенёчках-шипах, с подковкой. Это чтобы не скользить по траве, чтобы крепче на ногах держаться. Без бутс и играть нельзя.

Когда Пека ехал с нами в Турцию, в его чемодане аккуратно было сложено всё футбольное хозяйство: белые трусики, толстые полосатые чулки, щитки для ног (чтобы не так больно было, если стукнут), потом красная почётная майка сборной команды СССР с золотым нашитым гербом Советского Союза и, наконец, хорошие бутсы, сделанные по особому заказу специально для Пеки. Бутсы были боевые, испытанные. Ими Пека забил уже пятьдесят два мяча-гола. Они были не велики, не малы — в самый раз. Нога в них была и за границей как у себя дома.

Но футбольные поля Турции оказались жёсткими, как камень, без травы. Пеке прежде всего пришлось срезать шипы на подошвах. Здесь с шипами играть было невозможно. А потом на первой же игре Пека истоптал, разбил, размочалил свои бутсы на каменистой почве. Да тут ещё один турецкий футболист так ударил Пеку по ноге, что бутса чуть не разлетелась пополам. Пека привязал подошву верёвочкой и кое-как доиграл матч. Он даже ухитрился всё-таки вбить туркам один гол. Турецкий вратарь кинулся, прыгнул, но поймал только оторвавшуюся Пекину подошву. А мяч был уже в сетке.

После матча Пека пошёл, хромая, покупать новые бутсы. Мы хотели проводить его, он он строго сказал, что обойдётся без нас и сам купит.

Он ходил по магазинам очень долго, но нигде не мог найти бутс по своей маленькой ноге. Все были ему велики.

Через два часа он наконец вернулся в нашу гостиницу. Он был очень серьёзный, наш маленький Пека. В руках у него была большая коробка.

Футболисты обступили его.

— Ну-ка, Пека, покажи обновку!

Пека с важным видом распаковал коробку, и все так и присели… В коробке лежали невиданные бутсы, красные с жёлтым, но такие, что в каждой из них уместились бы сразу обе ноги Пеки, и левая и правая.

— Ты что это, на рост купил, что ли? — спросили мы у Пеки.

— Они в магазине меньше были, — заявил нам серьёзный Пека. — Правда… и смеяться тут не с чего. Что я, не вырасту, что ли? А зато бутсы заграничные.

— Ну, будь здоров, расти большой в заграничных бутсах! — сказали футболисты и так захохотали, что у дверей отеля стал собираться народ.

Скоро хохотали все: смеялся мальчик в лифте, хихикала коридорная горничная, улыбались официанты в ресторане, заливались бои — рассыльные, усмехался сам хозяин отеля. Только один человек не смеялся. Это был сам Пека. Он аккуратно завернул новые бутсы в бумагу и лёг спать, хотя на дворе был ещё день.

Наутро Пека явился в ресторан завтракать в новых цветистых бутсах. «Разносить хочу, — спокойно заявил нам Пека, — а то левый жмёт маленько».

— Ого, растёшь ты у нас, Пека, не по дням, а по часам! — сказали ему. — Смотри-ка, за одну ночь ботинки малы стали. Ай да Пека! Этак, пожалуй, когда из Турции уезжать будем, так бутсы совсем тесны станут…

Пека, не обращая внимания на шутки, уплетал молча вторую порцию завтрака.

Как мы ни смеялись над Пекиными бутсами, он украдкой напихивал в них бумагу, чтобы нога не болталась, и выходил на футбольное поле. Он даже гол в них забил.

Бутсы здорово натёрли ему ногу, но Пека из гордости не хромал и очень хвалил свою покупку. На насмешки он не обращал никакого внимания.

Когда наша команда сыграла последнюю игру в турецком городе Измире, мы стали укладываться в дорогу. Вечером мы уезжали обратно в Стамбул, а оттуда — на корабле домой.

И тут оказалось, что бутсы не лезут в чемодан. Чемодан был набит изюмом, рахат-лукумом и другими турецкими подарками. И Пеке пришлось бы нести при всех знаменитые бутсы отдельно в руках, но они ему самому так надоели, что Пека решил отделаться от них. Он незаметно засунул их за шкаф в своей комнате, сдал в багаж чемодан с изюмом и поехал на вокзал.

На вокзале мы сели в вагоны. Вот пробил звонок, паровоз загудел и шаркнул паром. Поезд тронулся. Как вдруг на перрон выбежал запыхавшийся мальчик из нашего отеля.

— Мосье Дементьев, господин Дементьев!.. Товарищ Тонтон! — кричал он, размахивая чем-то пёстрым. — Вы забыли в номере свои ботинки… Пожалуйста.

И знаменитые Пекины бутсы влетели в окно вагона, где молча и сердито их взял серьёзный наш Пека.

Когда ночью в поезде все заснули, Пека тихонько встал и выбросил бутсы в окно. Поезд шёл полным ходом, за окном неслась турецкая ночь. Теперь уже Пека твёрдо знал, что он отделался от своих бутс. Но едва мы приехали в город Анкару, как на вокзале нас спросили:

— Скажите, ни у кого из вас не выпадали из окна вагона футбольные ботинки? Мы получили телеграмму, что из скорого поезда на сорок третьем перегоне вылетели бутсы. Вы не беспокойтесь. Их завтра доставят сюда поездом.

Так бутсы второй раз догнали Пеку. Больше он уже не пытался отделаться от них.

В Стамбуле мы сели на пароход «Чичерин». Пека спрятал свои злополучные бутсы под корабельную койку, и все о них забыли.

К ночи в Чёрном море начался шторм. Корабль стало качать. Сперва качало с носа на корму, с кормы на нос, с носа на корму. Потом стало шатать с боку на бок, с боку на бок, с боку на бок. В столовой суп выливался из тарелок, из буфета выпрыгивали стаканы. Занавеска на дверях каюты поднималась к потолку, как будто её сквозняком притянуло. Всё качалось, всё шаталось, всех тошнило.

Пека заболел морской болезнью. Ему было очень плохо. Он лежал и молчал. Только иногда вставал и спокойно говорил:

— Минуты через две меня опять стошнит.

Он выходил на прыгающую палубу, держался за перила и снова возвращался, снова ложился на койку. Все его очень жалели. Но всех тоже тошнило.

Три дня ревел и трепал нас шторм. Страшные валы величиной с трёхэтажный дом швыряли наш пароход, били его, вскидывали, шлёпали. Чемоданы с изюмом кувыркались, как клоуны, двери хлопали; всё съехало со своего места, всё скрипело и гремело. Четыре года не было такого шторма на Чёрном море.

Маленький Пека ездил на своей койке взад и вперёд. Он не доставал ногами до прутьев койки, и его то стукало об одну стену головой, закинув вверх ногами, то, наклонив обратно, било пятками в другую. Пека терпеливо сносил всё. Над ним никто уже не смеялся.

Но вдруг все мы увидели замечательную картину: из дверей Пекиной каюты важно вышли большие футбольные бутсы. Ботинки шествовали самостоятельно. Сначала вышел правый, потом левый. Левый споткнулся о порог, но легко перескочил и толкнул правый. По коридору парохода «Чичерин», покинув хозяина, шагали Пекины ботинки.

Тут из каюты выскочил сам Пека. Теперь уж не бутсы догоняли Пеку, а Пека пустился за удиравшими ботинками. От сильной качки бутсы выкатились из-под койки. Сперва их швыряло по каюте, а потом выбросило в коридор.

— Караул, у Пеки бутсы сбежали! — закричали футболисты и повалились на пол — не то от хохота, не то от качки.

Пека мрачно догнал свои бутсы и водворил их в каюте на место.

Скоро па пароходе все спали.

В двенадцать часов двадцать минут ночи раздался страшный удар. Весь корабль задрожал. Все разом вскочили. Всех перестало тошнить!

— Погибаем! — закричал кто-то. На мель сели… Разобьёт теперь нас…

— Одеться всем теплее, всем наверх! — скомандовал капитан. — Может быть, на шлюпках придётся, — добавил он тихо.

В полминуты одевшись, подняв воротники пальто, выбежали мы наверх. Ночь и море бушевали вокруг. Вода, вздуваясь чёрной горой, мчалась на нас. Севший на мель корабль дрожал от тяжёлых ударов. Нас било о дно. Нас могло разбить, опрокинуть. Куда тут на шлюпках!.. Сейчас же захлестнёт. Молча смотрели мы на чёрную эту погибель. И вдруг все заулыбались, все повеселели. На палубу вышел Пека. Он второпях надел вместо ботинок свои большущие бутсы.

— О, — засмеялись спортсмены, — в таких вездеступах и по морю пешком пройти можно! Смотри только не зачерпни.

— Пека, одолжи левый, тебе и правого хватит, уместишься.

Пека серьёзно и деловито спросил:

— Ну как, скоро тонуть?

— Куда ты торопишься? Рыбы подождут.

— Нет, я переобуться хотел, — сказал Пека.

Пеку обступили. Над Пекой шутили. А он сопел как ни в чём не бывало. Это всех смешило и успокаивало. Не хотелось думать об опасности. Команда держалась молодцом.

— Ну, Пека, в твоих водолазных бутсах в самый раз матч играть со сборной дельфиньей командой. Вместо мяча кита надуем. Тебе, Пека, орден морской звезды дадут.

— Здесь киты не водятся, — ответил Пека.

Через два часа капитан закончил осмотр судна. Мы сидели на песке. Подводных камней не было. До утра мы могли продержаться. а утром из Одессы должен был прийти вызванный по радио спасательный пароход «Торос».

— Ну, я пойду переобуюсь, — сказал Пека, ушёл в каюту, снял бутсы, разделся, подумал, лёг и через минуту заснул.

Мы прожили три дня на наклонившемся, застрявшем в море пароходе. Иностранные суда предлагали помощь, но они требовали очень дорогой уплаты за спасение, а мы хотели сберечь народные деньги и решили отказаться от чужой помощи.

Последнее топливо кончалось на пароходе. Подходили к концу запасы еды. Невесело было сидеть впроголодь на остывшем корабле среди неприветливого моря. Но и тут Пекины злосчастные бутсы помогли. Шутки на этот счёт не прекращались.

— Ничего, — смеялись спортсмены, — как запасы все съедим, за бутсы примемся! Одних Пекиных на два месяца хватит.

Когда кто-нибудь, не выдержав ожидания, начинал ныть, что мы зря отказались от иностранной помощи, ему тотчас кричали:

— Брось ты, сядь в галошу и бутсой Пекиной прикройся, чтобы нам тебя не видно было…

Кто-то даже песенку сочинил, не очень складную, но привязчивую. Пели её на два голоса. Первый запевал: Вам не жмут ли, Пека, бутсы? Не пора ль переобуться?

А второй отвечал за Пеку:

До Одессы доплыву, Не такие оторву…

— И как у вас у самих мозолей на языке нет? — ворчал Пека.

Через три дня нас на шлюпках перевезли на прибывший советский спасательный корабль «Торос».

Тут Пека снова попытался забыть свои бутсы на «Чичерине», но матросы привезли их на последней шлюпке вместе с багажом.

— Это чьи такие будут? — спросил весёлый матрос, стоя на взлетающей шлюпке и размахивая бутсами.

Пека делал вид, что не замечает.

— Это Пекины, Пекины! — закричала вся команда, — Не отрекайся, Пека!

И Пеке торжественно вручили в собственные руки его бутсы…

Ночью Пека пробрался в багаж, схватил ненавистные бутсы и, оглядываясь, вылез на палубу.

— Ну, — сказал Пека, — посмотрим, как вы теперь вернётесь, дряни полосатые!

И Пека выбросил бутсы в море. Волны слабо плеснули. Море съело бутсы, даже не разжевав.

Утром, когда мы подъезжали к Одессе, в багажном отделении начался скандал. Наш самый высокий футболист, по прозвищу Михей, никак не мог найти своих бутс.

Они вот тут вечером лежали! — кричал он. — Я их сам вот сюда переложил. Куда же они подевались?

Все стояли вокруг. Все молчали. Пека продрался вперёд и ахнул: его знаменитые бутсы, красные с жёлтым, как ни в чём не бывало стояли на чемодане. Пека сообразил.

— Слушай, Михей, — сказал он. — На, бери мои. Носи их! Как раз по твоей ноге. И заграничные всё-таки.

— А сам ты что же? — спросил Михей.

— Малы стали, вырос, — солидно ответил Пека.

Раздвоение календаря

Хорошо помню тот день 1918 года, когда рано утром ко мне прибежал мой одноклассник и приятель Гришка Фёдоров и первым сообщил, что товарищ Ленин объявил декрет о новом календаре. Мы с этого дня стали жить по новому стилю, сразу перескочив вперёд на тринадцать дней. Так как и время тогда по всей Советской России перевели на два часа вперёд, то многие у нас в городке ещё долго путались в днях и часах. То и дело слышалось: «Значит, я буду в два часа но новому времени, 12 числа но старому стилю…» Слыша это, Гришка приходил в негодование.

— Что это ещё за «по старому стилю»? — кипятился он, — Вам что, Ленина декрет не указ? Вы всё от старой печки танцевать хотите.

Я привык уважать Гришу. Он был тринадцатилетним сыном маленького сутулого парикмахера и ещё при жизни отца, погибшего во время первой мировой войны, научился у него искусству театрального грима. После революции, когда началась гражданская война и пришло голодное время, Гришка ходил подрабатывать на любительские красноармейские спектакли — белил, румянил, наводил брови, расчёсывал парики, наклеивал на молодые безусые лица бойцов-любителей буржуйские бороды и старорежимные бакенбарды. Но среди нас, мальчишек, Гришка был известен не только этим.

Календари — вот что прославило Гришку. Он увлекался календарями. Над столом у него висел обычный отрывной календарь. Посреди стола лежал помесячный табель-календарь. А сбоку стоял алюминиевый передвижной календарь с термометром и целлулоидной пластинкой для записей. Календарь хотя и назывался вечным, но рассчитан был до 1922 года.

Иногда Гришка повёртывал диск до предела, и в алюминиевом окошечке появлялась странная, немножко пугавшая нас тогда, словно появлявшаяся из недр будущего цифра: 1922. Год этот казался нам недосягаемо далёким. Нам становилось не по себе, словно мы заглянули в бездонно глубокий колодец…

Гришка и в разговоре любил употреблять словечки из «календарного» обихода. Остановив первоклассника, он спрашивал его: «Ну, малёнок, сколько тебе летосчисления? Годов восемь будет?..» А упрекая кого-нибудь в жадности, говорил: «Ишь какой ты, високосный».

В алюминиевом календаре не было красных чисел. Но и в жизни у нас наступили тогда чёрные деньки: городок наш захватили белые. Гришка, чтобы заработать хоть немного на хлеб себе и матери, поступил подручным в большую парикмахерскую, принадлежавшую снова хозяину, у которого когда-то служил Гришкин отец. На квартире у хозяина стоял поручик Оглоухов. Поручика знали и боялись все в городе. Он занимал какое-то важное место в секретном отделе штаба, носил пышные гусарские усы, чёрные баки, которые, как жирные кавычки, выползали на его щёки; из-под фуражки с белой кокардой выбивался тщательно взбитый чёрный чуб.

Приближался новый, 1919 год. Как и другие белые офицеры, Оглоухов хвастался, что встретит Новый год уже в Москве. При этом он любил, больно стиснув своими ладонями Тришкины виски, поднимать его за голову.

Ну что, уже видишь Москву? — спрашивал он Гришку, который, извиваясь всем телом, тянулся достать хоть носками пол…

В городке теперь все опять жили по старому стилю. Новый календарь был запрещён. Но Гришка на ночь тихонько переводил свой вечный календарь на тринадцать дней вперёд, чтобы хоть ночь проходила по ленинскому численнику. А утром приходилось откручивать диск календаря обратно.

— А Новый год, ребята, — говорил нам Гришка, — мы всё-таки встретим как полагается, как Ленин в декрете объявил. Повстречаем, как люди. Вот парикмахерскую закроют после работы, так приходите. Мы там, в зале, из фикуса ёлку сделаем — во!

31 декабря в полутёмном зале парикмахерской мы с Гришкой и ещё двумя ребятами с нашей улицы тайно встречали советский Новый год. На фикус повесили цветные бумажки, вышедшие из употребления деньги — керенки, пустые ружейные гильзы. Гришка принёс свой календарь, и мы в полночь торжественно повернули на алюминиевом календаре рукоятки:

1919 январь 1

Пусто и страшновато было в холодной мастерской. Железная печка-буржуйка давно остыла. Коптилка, которая была под ёлкой-фикусом, отражалась в зеркалах. Огни множились. Казалось, что во все стороны от нас идут длинные коридоры, полные вздрагивающих теней и шатких огоньков. И вдруг в конце одного из коридоров в глубине зеркала мы увидели фигуру поручика Кривчука, помощника и приятеля Оглоухова. Гримаса пьяного недоумения прошлась по бритой физиономии офицера. Он двинулся на нас сразу из всех зеркал.

— Эт-то что ещё тут за ночное сборище?.. А? В чём дело, спрашиваю? Конспирация?

Вглядываясь сквозь полутьму зала, он покосился тупо на фикус, обвешанный всякой всячиной, на календарь, в окошечках которого уже красовалась дата нового года — того нового года, который белогвардейцы поклялись встретить в Москве и куда они, как известно, не попали ни через тринадцать дней по старому стилю, ни через тринадцать лет по новому — никогда! Кривчук шагнул к столику, где стоял возле коптилки заветный Гришкин календарь. Он бы схватил его, но Гришка, рывком наклонившись, снизу изо всей силы ткнул головой офицера под ложечку и выхватил у него из-под самых рук численник. Кривчук вяло взмахнул руками, поскользнулся на линолеуме и грохнулся навзничь. Падая, он ударился затылком о мраморный подзеркальник и остался лежать неподвижно. Мы застыли в ужасе: убился насмерть?

— Живой он, — тихо проговорил Гришка, склоняясь над упавшим, — это у него только так, помутилось спьяну. А вот сейчас хозяин явится, увидит — будет тогда всем нам Новый год… Стой, не трусь, ребята! Ведь вы-то тут совсем неприсутственные. Я за всё в ответе. Вы только помогите мне его к жильцу перетащить, к Оглоухову. Он на дежурстве. Хозяин придёт, подумает, квартирант пьяный в лёжку, — не сунется к нему. А когда его благородие проспится, так и забудет, откуда у него шишка на макушке…

С трудом перетащили мы Кривчука в комнату жильца. Долго возились, пока подняли тяжёлое тело на диван, где обычно спал норучик Оглоухов. Но пьяный белогвардеец только мычал что-то невнятно. Лысина его поблескивала в полумраке, так как полная луна глядела прямо в окно комнаты.

— Эх ты, всё видно, и завесить нечем! — Гришка осмотрелся и сообразил: — Погоди-ка, ребята. Мы его сейчас оборудуем.

Вмиг оказалась в руках у Гришки жестяная коробочка с гримом и мешочек со всяким театральным хозяйством. Гришка порылся в нём, вытащил косматый чёрный парик, ловко нахлобучил на лысину офицера, под носом у него осторожно приклеил лаком пышные чёрные усы, выпустил чуб на лоб, навёл баки. Тот только мычал да изредка отмахивался, как от мухи. И скоро мы прямо ахнули: Оглоухов, ну, форменный поручик Оглоухов храпел перед нами на диване!

— Ну, а теперь живо все отсюда! Да и мне надо сматываться, — быстро проговорил Гришка и стал торопливо рыться в кожаной сумке-планшетке офицера. — А бумажечки вот эти я прихвачу. Одному человеку может сгодиться. Уж он переправит кому надо… А ведь верно, чистый Оглоухов, — добавил он, ещё раз полюбовавшись на свою работу и подправив ус Кривчука, — прямо полное с ним равноденствие, две капли. Пошли.

Но только мы кинулись к двери, как щёлкнул ключ в парадном. И тотчас в зал мастерской вошёл хозяин, вернувшийся из городского театра, где он по вечерам подрабатывал, гримируя. Хозяин заглянул в комнату жильца и проворчал:

— Опять надежурился, лежит не раздевшись. Хорош! Ну и шут с ним… Гришка, запирай дверь на ночь. А вы пошли отсюда. Чего тут по ночам околачиваетесь?

Но едва было Гришка собрался выпроводить нас, как кто-то оглушительно забарабанил снаружи. Послышалась отчаянная ругань Оглоухова. Ничего не понимавший хозяин оттолкнул Гришку, распахнул дверь и попятился.

— Ваше высокоблаго… господин поручик… виноват, не заприметил, как вы вышли. Вижу, лежите у себя, того, значит…

— Да кто лежит? Ты что, обалдел, что ли, цирюльник проклятый, лишай стригущий!

Хозяин, бормоча извинения, пятился перед Оглоуховым, открыл спиной дверь в комнату, впустил — и обомлел: два Оглоухова стояли перед ним в комнате, заполненной отсветами зимнего полнолуния и прыгающим огоньком коптилки. Два поручика Оглоухова, оба чубатые, пышноусые, с баками на щеках. У бедного хозяина колени подогнулись… Он стал мелко креститься. Но не менее были огорошены и оба двойника. Оглоухов медленно отстёгивал кобуру пистолета. А Кривчук с ужасом вглядывался то в Оглоухова, то в большое зеркало на стене, сосредоточенно тыча в него пальцем…

— Николай Станиславович, виноват… Почему это я гляжусь в трюмо сам, а вижу, наоборот, вас? А куда же я сам девался? Объясните, Николай Станиславович, почему я совсем не отражаюсь?.. Вот вы теперь даже два раза отражаетесь, а я ни одного раза…

Тут мы с Гришкой, пользуясь сумятицей, удрали, так и не дождавшись, как там двойники разобрались в себе и во всём, что произошло.

А Гришка в ту же ночь вообще исчез вместе со своим вечным календарём и бумагами Кривчука. Увидели мы нашего приятеля как раз через тринадцать дней, в тот самый день, который Оглоухов, Кривчук и другие хвастуны с белыми кокардами обещали отпраздновать в Москве… Где им пришлось встретить свой старый Новый год, я не знаю. Но на вечном календаре Гришки Фёдорова, когда он соскочил с площадки ворвавшегося в наш город краснозвёздного бронепоезда, глядело в алюминиевые окошечки:

1919 январь 14



Читать далее

Лев Кассиль

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть