АНЮТА

Онлайн чтение книги Зал ожидания
АНЮТА

1

А катера все еще не было. И надежды на то, что он скоро придет, у нас тоже не было. Он мог вообще не прийти сегодня, а мы все равно ждали, потому что ничего другого не оставалось. Деваться нам некуда. Место, где поставлен дебаркадер, совершенно пустынное. С одной стороны возвышаются береговые холмы с глинистыми обрывами, поросшими пышной травой, с другой — рябая от нудного бесконечного дождичка река. Этот дождь как зарядил с утра, и конца ему не видать. Он висит, как серый занавес, закрывая противоположный берег реки. Средина августа, а погода вполне сентябрьская.

До него, до этого берега, всего три километра, но катера все нет, и случайных моторок тоже не видно. А короткий августовский день гаснет, а тепловатый дождичек — грибная страда — шелестит. Некуда нам деваться.

Некуда, кроме зала ожидания на втором этаже маленького дебаркадера местной линии. Красивый чистенький домик, выкрашенный голубой краской. Внутри все тоже очень чисто и добротно окрашено. Большая лампа под самым потолком дает много света, отчего запотелые стекла окон кажутся темными, хотя еще не совсем погас хмурый вечер.

Хозяин всего этого уюта, Федор Васильевич—начальник пристани, он же палубный матрос, он же водолив и уборщик. Он — все. Хотя и слабая, но единственная наша надежда, потому что надеяться больше не на кого.

Стоит он — эта наша надежда, — облокотившись на перила, глядит на серую воду и, наверное, тоже на что-то надеется. Он прислушивается, как мы, пассажиры, безрадостными голосами строим разные предположения насчет своего ближайшего будущего. Катер мог сесть на мель, напороться на топляк, или с машиной что-нибудь. Или с кассиршей. Был случай, когда кассирша, совсем еще молоденькая женщина, забежала на минутку проведать свою замужнюю сестру и задержала рейс почти на два часа. Мало ли что может случиться. Начальник пристани, не отрывая взгляда от воды, по поводу каждого нашего предположения авторитетно замечает:

— Очень может быть…

Все мы давно уже, не первый год, с ним знакомы, но, как оказалось, знаем о нем очень мало. Он никогда не вступает ни в какие пререкания с пассажирами, и только, если уж какой-нибудь настырный допечет его своими вопросами насчет того, долго ли ему еще пребывать в ожидании, скажет в ответ:

— На то и зал ожидания, чтобы ждать…

Философская глубина и своеобразная логика такого ответа исключали все дальнейшие расспросы и вместе с тем давали надежду, что пароход все-таки когда-нибудь да придет: зал-то учрежден для ожидания, а не для зимовки.

На этот раз собрались опытные пассажиры и никаких пустых вопросов не задают. Все эти дачники, грибники, охотники не первый год наезжают в благословенные наши места, и насчет катера они все знают не хуже самого начальника здешних мест. Верно, были тут и новички—несколько студентов, парни и девушки, которые ехали в колхоз на уборку. И, конечно, с ними была гитара, и они еще в вагоне электрички начали петь, но, исчерпав свой небогатый репертуар, примолкли. Дорога от станции Сылва до пристани очень их воодушевила: проплывали по небу серые лохмотья-тучки, по временам посыпая землю тепловатым мелким дождичком, а потом уносились куда-то за реку, и через небесную прореху проглядывало чистое голубое небо. Тогда каждая лужица и дорожная колея, каждый листок и травинка ослепительно сверкали. Ходить можно только по траве, потому что глинистая дорога осклизла и поблескивала, словно ее только что смазали шоколадным кремом. Именно это очень позабавило студентов: они сразу же, как только вышли из вагона, разулись, так что никакая глина им стала не страшна. Можно себе представить, в каком виде они добрались до пристани.

2

Итак, сидели мы в зале ожидания на прохладных крашеных диванах и чего-то ждали, на что-то еще надеялись, хотя было очевидно, что катера сегодня не будет. Нигде так пламенно не верят в чудеса, как в залах ожидания, когда по каким-то не совсем ясным причинам нарушается расписание пароходов, поездов или самолетов.

А пока — в ожидании чуда — мы расположились на казенных диванах по производственному принципу; рыбаки с рыбаками, дачники с дачниками, охотники с охотниками. Грибники — народ вообще малообщительный, так же, как и рыбаки, любящие тишину и одиночество, но только в лесу или на реке, во всяком другом месте все они — неуемные болтуны и хвастуны. Не успели еще как следует расположиться, как тут же пошли такие россказни, что только успевай слушать и не удивляться. Да никто и не думал удивляться: у каждого был припасен рассказ еще похлеще, надо было только выждать, чтобы в подходящий момент выложить свою историю.

В своем углу студенты некоторое время пытались пропеть еще что-то, но уже не было в их веселье прежней беззаботности и молодой удали.

— Люди! — поднялся длинный парень и взмахнул гитарой. — Воспрянем духом, люди! Есть еще забытые нами исторические частушки. — И ужасным голосом он запел:

У Петра Великого

Не оставалось никого,

Только лошадь да змея —

Вот и вся его семья…

Но и этого хватило ненадолго, все уже уморились, приткнулись кто куда и притихли.

Утомленные ожиданием пассажиры мирно спали, сложив свои мятежные головы на рюкзаки или на соседские плечи, это уж как кому пришлось. А мне спать не хотелось, и я вышел на террасу. Слышнее стали запахи мокрой травы и земли. На черном отлогом спуске расстилались четкие косые отсветы от окон да призрачно рисовались ступени деревянной лестницы. Небо туманно светилось, и одинокие тучки неприкаянно бредили над темной притихшей землей.

По узкой скрипучей лесенке спустился я вниз и тут увидел Федора Васильевича. Он стоял на своем месте, облокотившись на перила, словно ждал, что вот сейчас подойдет катер и бросит чалку. Ждал привычно, и в то же время напряженно, как всегда, хотя никакого судна даже по расписанию не предвиделось в этот поздний час. Услыхав мои шаги, он повернул голову.

— Это вы? — спросил он. — Угомонились пассажиры?

— Успокоились.

— Сон хоть кого успокоит. — Он усмехнулся. — Так вот и всегда: побегают, покричат и угомонятся. Ночной пассажир… — Он снова усмехнулся и покрутил головой. — Вот дневной — это беда. Днем он нервный, ждать не хочет. А ночью хоть в ухо клади…

Большая река в затуманенных берегах казалась неподвижной, безжизненной, как застывающий свинец, источающий еле ощутимое тепло.

— Все мы пассажиры в своей жизни, — вздохнул Федор Васильевич.

Многолетняя необременительная служба на пристани местной линии располагает к различным размышлениям, которыми не с кем поделиться. Пассажиры — люди торопливые, непоседливые, к длинным разговорам не склонные. Вот это последнее обстоятельство заставляет задумываться о смысле жизни и придает одиноким размышлениям философский характер.

Так я подумал и, сочувственно вздохнув, приготовился выслушать до конца все, что накопилось в мыслях моего одинокого собеседника. А он продолжал:

— Каждый чего-то ждет. А если не ждать, то как же тогда жить? Да я считаю, что это уж и не человек вовсе, который ничего не ждет. Так, я по своему разумению полагаю, что у каждого есть что-то такое в отдалении или ожидаемое на подходе. Не может человек без этого. У каждого свое, каков человек, таково и ожидание.

Теперь уже стало ясно, что мой собеседник не намерен ограничиться одними только философскими высказываниями. Тут другое: устал, наверное, человек нести тяжелую ношу своего ожидания и хочет отдохнуть. А для этого требуется терпеливый собеседник или, вернее, слушатель, который согласился бы на какое-то, хоть небольшое, время разделить с ним груз ожиданий, надежд, размышлений. И чтобы охотно согласился, сочувственно.

Как раз я и оказался таким собеседником, да и время выдалось подходящее: спешить ни мне, ни ему некуда. А самое главное, в поселке я когда-то жил да и сейчас нередко навещаю старых знакомых, и все поселковые дела мне в общем-то известны. Федор Васильевич поэтому с особой охотой и откровенностью все мне рассказал.

— Мы с ней в одном доме жили, с Катей Каруселевой. И такая между нами была родственность, такое радушие, ну будто мы брат и сестра.

3

Катя Каруселева. Так о ней бережно сказал Федор Васильевич, что сразу открылся предмет его ожидания. Катя со своей мамой Юлией Ивановной жили в доме, принадлежащем сестре Федора. Тогда еще в рабочем поселке не строили домов выше двух этажей, а все больше одноэтажные, и при каждом доме двор и усадьба, как в деревне. И каждый старался, чтобы его дом выглядел понаряднее и чтобы перед домом палисадник с кустами сирени, с раскидистой яркой рябиной и с цветничком. У всех были огороды, и у многих — сады с плодовыми деревьями, с ягодниками.

Жили все хорошо — не то чтобы богато, но и нужды не знали ни в чем. Стоял поселок на высоком берегу большой реки. Через поселок проходила Горнозаводская железная дорога. Работы всем хватало: в депо, на кирпичном заводе, на строительстве стекольного завода.

Родителей своих Федор не помнил. Они погибли оба в один день, когда ему не исполнилось еще и двух лет. Отец его — плотник — работал бригадиром на сплоточном рейде, который находился на противоположном берегу в устье незначительной таежной речушки. В этот день, уходя из дому, отец предупредил:

— Обед мне сегодня не привозите. Вот тут я взял кой-чего. Река нынче неспокойная', да и верховой лед не весь прошел. Смотри, как кипит!

Отец предупредил и спокойно отправился на работу. На рейде многие из поселка работали, и за ними утром катер приходил. А мать в тот день шанежек напекла и решила отвезти мужу. «Подумаешь, буря! Экое для нас диво!» А к ней пристали еще несколько таких же до глупости отчаянных. На беду лодочник им попался выпивший, он их и повез. Трезвый бы не отважился.

Ну, все и погибли, и двое из тех сплавщиков, которые кинулись их спасать: отец Федора и еще один, совсем молодой парень.

Теперь всей родни у Федора осталась одна сестра. Анюта — девчонка пятнадцати лет, восьмой класс. Все, кто ее не знал, думали, что ей должно быть семнадцать-восемнадцать — такая она удалась большая да самостоятельная. Трудно ей пришлось с малолетним братишкой, да еще учиться, и хозяйство, хоть и небольшое, а внимания требует — на одну пенсию без этого не проживешь…

Люди помогали ей, кто чем мог, братишку в ясли определили, хотели в круглосуточные, но она не согласилась:

— Как же я одна в таком дому ночевать стану? Да я забоюсь.

— А какая же, — удивленно спрашивают, — какая тебе от младенца защита?

Смеется:

— Я ему защита, оттого у меня и страху нет. Он при мне, я при нем, вот нам и не страшно.

А дом у нее не то что уж очень большой, но все же для полной семьи строенный. В зимней избе, что окнами на улицу, сама жила с братиком, а летнюю сдавали, если квартиранты хорошие находились.

Спросят, как она живет, ответит, что не хуже других, а в общем нормально. Жаловаться не любила, прибедняться — тем более.

Училась она средне, но была старательна и считалась самой рассудительной девочкой в классе и самой справедливой. Ее всегда выбирали старостой класса или комсоргом. При всей своей занятости и в школе и дома она любила читать книги, используя для этого каждую свободную минуту. Читала много и все, что попадет под руку.

Уложив брата, она сразу же открывала книгу и читала вслух, и тогда он сразу замолкал, засыпал под слегка возбужденный чтением голос сестры. Это было для него колыбельной песней. А потом, когда прошла пора песен и наступило время сказок, он с интересом начал не только прислушиваться к усыпляющему голосу сестры, но и что-то понимать. У него даже появились свои любимые герои.

Как-то очень уж он разыгрался, время было позднее, а он все кувыркается да куролесит. До того довел Анюту, что она пригрозила:

— Всыплю я тебе сейчас снотворного.

Шел ему уже четвертый год, и он все понимал. Угроза сестры подействовала, он слегка притих, а когда она взяла книгу, вдруг потребовал:

— Хочу Штукаря…

И уснул, не дослушав очередную главу «Поднятой целины».

Анюта радовалась: «Вот и еще растет читатель, будет с кем поговорить». Но когда он выучился читать, то книгами не очень увлекался. Как и многие мальчишки, читал только про войну да про шпионов.

4

Когда Анюта получила паспорт, устроили ее на кирпичный завод, учетчицей. Работала и училась в вечерней школе. Конечно, трудно пришлось, но была она сильная, здоровая девушка, и все ей было нипочем, потому что с самого начала настроилась на трудную жизнь.

Но что она, девчонка, знала о жизни? Утром, еще по темному, торопилась на работу, по дороге «забросив» братика в детский садик. Отработав смену, бежала в школу. Из школы — в детский садик и домой. Так и кружилась в этом кольце каждодневных забот, пока Федор и сам не пошел в школу. Анюта закончила учебу, тогда и жить стало намного легче, и времени стало больше.

И времени стало больше, и забот, да таких, о которых прежде и не думалось и которые приходят только в пору девичьего цветения. Вначале ее мысли были расплывчаты, неопределенны, как и у всех очень юных дев, стыдливо мечтающих о любви. Им кажется, что они отлично знают, что это такое, примеры старших и чтение любовных романов укрепили их в этом заблуждении. Но все скоро проходит: как только появляется любовь, они с удивлением замечают, что она нисколько не похожа на все ими продуманное и перечитанное. Все не так — бывает хуже или лучше, но не так, как у всех других, кого они знают.

Недолго занимали Анюту девические эти заботы. Была она некрасивая, скуластая, смотрела исподлобья — внимательно и несколько недоверчиво. Она любила хорошую одежду и, как только начала зарабатывать побольше, одеваться старалась понаряднее, почище, все надеялась, что это прибавит ей привлекательности. Но вскоре убедилась в бесполезности всех своих стараний. Когда она шла по улице, то ее можно было принять за плотного, коренастого парня, из озорства нарядившегося женщиной.

На работе она носила синий комбинезон, если холодно, то и зеленую стеганку, что еще больше делало ее похожей на сильного, ухватистого парня. К тому же и грудь у нее была небольшая, и бедра, узкие. Когда в скверике перед Домом культуры поставили скульптурного «метателя диска», изготовленного из цемента, то всем показалось, будто он и лицом и, главное, фигурой похож на Анюту. Про «метателя» так и говорили: «Анютка с тарелкой». Даже уговаривались — Анюта сама сколько раз слыхала: «Встретимся у Анютки после смены…»

Сначала она обижалась, а потом перестала обращать внимание: «Судьбой обиженную могут ли обидеть люди? Где уж им…» Так подумала и сама начала посмеиваться:

— Ишь ты, с тарелкой. А лучше бы с кирпичом; крепче припечатала бы… чтобы глупого не выдумывал.

Вообще характер у нее был твердый и потому незлобивый, ровный, за что все ее уважали, а многие даже любили. Но и побаивались некоторые.

Многие ее уважали, но дружить с ней мало кто отважился — уж очень она на душевные, на сердечные разговоры оказалась неотзывчива. Если что по делу, она и обсудит, и совет даст, и поможет по мере сил, а как только разговор дойдет до каких-нибудь девичьих или женских тайностей, она только усмехнется:

— Охота вам…

Ей казалось, что и говорить об этом, и слушать, как говорят другие, так же нехорошо, как подслушивать или подглядывать, а все думали, это она так оттого, что сама лишена семейных забот, радостей и горестей. Не было у нее ничего такого и вряд ли будет — мало того, что нескладной уродилась, да к тому же еще и неприветливой. Ну, это уж одно к одному.

Приговорив ее к вечному одиночеству, подруги, особенно которые постарше, однако, очень старались устроить ее судьбу, найти ей подходящего жениха. Не молодого, конечно, а пожилого, которому тоже надеяться особенно не на что, была бы жена здоровая, работящая, заботливая. И такие находились. Вдовец один из Быковки, средних лет мужчина, готов был жениться хоть сейчас по той причине, что его выживали из собственного дома собственная дочь с собственным зятем. Вот к нему и наладились самодеятельные свахи: бухгалтер Евдокимова и сушильщица Инна Спиридоновна. Никто их ни о чем не просил, они сами решили устроить Анютину судьбу. Они его немного знали, этого предполагаемого жениха, и поэтому без лишних разговоров приступили к делу. Да и он сам был готов к переговорам, выслушал все с пониманием. Узнав, что невеста хотя и молода, но характером неприветлива и собой не очень хороша, он спросил:

— А дом?

— Дом хорош.

— Хозяйство при ней какое?

— Говорим же вам: девушка молодая, весь день на работе, какое у нее может быть хозяйство? Однако уже при деле: помощник мастера и зарабатывает — мужику впору.

— Ну, тогда сватайте. Вы тут побудьте на травке, а я мигом.

Он ушел, а свахи сели на зеленом бережку, неподалеку от мостков, к которым пристает речной трамвайчик, и, отмахиваясь от комаров платочками, начали доказывать друг другу, что жених, по всему видно, человек серьезный, хозяйственный и что намерения у него тоже серьезные. Такой именно и нужен Анюте, поскольку она настоящей жизни еще не знает. А то, что он намного старше, так это даже хорошо: он ей и муж, он ей и отец.

Оттого, что они еще не знали, как сама Анюта примет их непрошеное сватовство, совесть у них была неспокойна, и они, только для того, чтобы придать себе уверенности, одна перед другой всячески нахваливали жениха. А сами все поглядывали на реку: не покажется ли из-за мыса трамвайчик, чтобы прервать сватовство, которое они сгоряча затеяли, и уже были не рады этой своей расторопности, хотя, согласно расписанию, раньше чем через час трамвайчика ждать нечего. Ну, а вдруг?

Очень скоро прибежал жених, принес бутылку вина типа «Мадера» и в своей старой соломенной шляпе — граненые стаканы. Стаканы он поставил на травку, а шляпу совсем уже по-свойски, по-хозяйски бросил на колени Евдокимовой. Она вздохнула и взяла стакан, наполненный лиловым, как чернила, вином. Инна Спиридоновна тоже взяла свой стакан. Обеим им стало так нехорошо, словно они пропивали чужое добро. Краденое. Третьего стакана не было, и жених выпил прямо из бутылки, да так ловко, что было видно — это ему не впервой. Он сидел напротив, поджав под себя ноги в новых кирзовых сапогах. Глубокие залысины его вспотели, и мысок седоватых волос между ними потемнел. Заметнее проявились почтенные его годы.

Закурив сигарету, он начал выспрашивать, какая она все-таки собой, его предполагаемая невеста? Очень ли дурна, или так себе? И какого она роста, какие ноги, плечи и какая, извиняюсь, грудь? Так он дотошно обо всем выспрашивал, что Инна Спиридоновна, скрывая свое возмущение, невесело рассмеялась, попробовала все обернуть в смех и показать, что они понимают, какой он шутник.

— Да ты, милый человек, — посмеиваясь, спросила ода, — ты невесту выбираешь или корову?

Стряхивая пепел в свою ладонь — для чего, неизвестно, — он строго ответил:

— Жену.

Не принял человек шутки. Или не понял.

Совсем приуныли свахи. Хорошо, что скоро пришел трамвайчик. Прощаясь, жених предупредил:

— Вы там провертывайте это дело пошустрее. Мне ждать нельзя. Сколько по теперешнему времени женщин в одиночестве маются… Они меня донимают.

Сидя на жестком диванчике в кормовом салоне подрагивающего на ходу трамвайчика, свахи условились о своем мероприятии никому ни слова не говорить, особенно самой Анюте, которая если узнает, то страшно даже подумать, что понаделает.

А на другой день, когда уже после обеденного перерыва Анюта зашла в бухгалтерию по делу, Евдокимова побледнела. Анюта, ни на кого не глядя, негромко и даже вроде как бы веселясь, проговорила:

— Если еще кому-нибудь придет охота меня сватать, так невесту спросить не забудьте…

И вышла. Бухгалтерия навострила уши. Калькулятор Верочка, сердечная подруга Евдокимовой, вспыхнула до горячих слез. Евдокимова обиженно затрясла шиньоном:

— Даже так!.. Вот и делай людям добро…

— Насидится вековушей, вспомнит, еще как вспомнит-то… — затараторила Верочка с такой горячностью, будто это ее приговорили век вековать в одиночестве…

5

Единогласно приговоренная к одиночеству, Анюта как раз одиночества-то и не знала, особенно с той поры, когда ее избрали в заводской профком. Было совершенно непонятно, как это она, такая неприветливая, насмешливая и нелюдимая на вид, привлекает к себе людей. Да и она сама не очень-то понимала, отчего это именно к ней идут со всеми своими бедами. Никого она не привлекала, не обнадеживала, утешать не умела, а чаще всего доказывала, что человек сам виноват в своей беде.

Сначала не понимала и не сразу догадалась, что именно в этом и заключается ее привлекательность — в прямоте. И еще в том, что никогда она не обещала невыполнимого. Но что обещала — сделает. Через все заслоны пройдет, а своего добьется.

И еще она поняла, что человек хотя и любит, когда его утешают, обнадеживают, но не очень-то верит утешениям. Грубой, угловатой правде верит человек, хотя почти всегда обижается на того, кто эту правду выскажет. Ну и пусть: обида пройдет, а правда останется.

Анюта себя ни в чем не обнадеживала, но и надежду не теряла, потому что верила в правду. Все думала, что, может быть, и найдется такой человек, такой глазастый, который увидит ее, как никто не видит. Увидит и полюбит ее такую, какой она откроется его душевному зрению. Человек должен увидеть человека — только тогда и откроется настоящая любовь.

Так и жила она — некрасивая, неприветливая, к вековечному одиночеству приговоренная, жила в постоянной тревоге ожидания. А чего она ждала — и сама не знала. Чем меньше дано человеку, тем яростнее мечтает он о чудесном, которое вдруг откроется перед ним, как сказочная изумрудная дверь.

Она была очень удивлена, когда услыхала о сказочной мечте человека, судьбой обиженного. Это был Геночка Куликов, баянист заводского Дома культуры. Удивилась Анюта оттого, что, как и все, считала его человеком опустошенным, растерявшим все нормальные мысли и слова. Впервые она увидела его на танцевальной площадке. Он сидел на каком-то возвышении, в углу, и, бессмысленно улыбаясь, перебирал клавиши бледными длинными пальцами. У неги был такой отрешенный взгляд, словно все, что тут делается и что делает он сам, нисколько к нему не относится и он ничего этого не видит.

Сидит и вытягивает тоскливые звуки. Выть от тоски под такую музыку, а не танцевать.

Таким его впервые увидела Анюта и равнодушно прошла мимо. Танцы — ничего в них нет хорошего, — так решила она еще в школе, наверное, потому что ее никогда не приглашали. В Дом культуры она пришла по делу: договориться с директором о собрании профсоюзного актива и наметить программу концерта. Покончив со всем этим, Анюта вышла из Дома культуры. Директор почтительно ее провожал.

— Откуда у вас этот тип потерянный? — спросила она про баяниста.

— Да вот взял и сам не рад.

— А зачем брали?

— Музыкант отличный. Пианист. На радио работал, в филармонии и, кажется, во всех Дворцах культуры. Нигде не удержался. Безответственный человек…

— Пьет? — догадалась Анюта.

Директор загрустил:

— Это бы ничего. Многие пьют, да дело свое справляют. А этот безответственно пьет. У нас мероприятие, и я его предупреждаю: «Гена, держись», — говорю. Он соглашается, не возражает. Его выход, а он, смотрю, не то что ходить, а уж и стоять не может. Придется выгонять. А где мы такого музыканта найдем? Да и жалею его.

— Жалость? — усмехнулась Анюта. — Безответственно все это. От жалости никому легче не бывает.

— Может быть, — явно не соглашаясь с ней, проговорил директор.

Заметив, что он еще чего-то не договаривает, что есть и еще причина, заставляющая его держать на работе Куликова, Анюта спросила:

— А что еще?

После длительной задумчивости он ответил с каким-то, особенно осуждающим значением:

— Мама есть еще у неге.

— Ну и что?

— А я ее боюсь.

Такое признание очень удивило Анюту. Почему-то она посмотрела на орденские планки на его пиджаке и недоверчиво усмехнулась.

Прикрыв ладонью планки, директор вызывающе проговорил:

— Боюсь. Хуже артналета. Там хоть укрыться можно, а от нее нет спасенья. Конечно, учитываю ее материнские чувства при виде такого сына. Ей нестерпимо это и больно. И она с этой своей материнской болью налетает, как буря. Она даже на колени передо мной становилась, а я поднять ее не могу одной действующей рукой. Я только взываю к ее совести, стыдно, говорю, так. А она мне в ответ: «Матери ничего не стыдно, если она свое дитя защищает».

— Да от кого защищает-то? — спросила Анюта.

Этот вопрос словно бы застал; директора врасплох. С удивление посмотрев на свою собеседницу, он сам удивил ее неожиданным ответом:

— От самой себя, я так думаю.

— Как это от самой себя, если она его так любит?

— Беспощадно любит, — подтвердил директор.

— И он от этой ее беспощадной любви у нас тут скрывается?

— Как же это возможно — скрыться от нее? Нет, она сама его в наш Дом культуры устроила, поскольку в городе его уже нигде не держат. И привезла сама. И очень просила, чтобы он тут жил, для чего пришлось назначить его баянистом и по совместительству на должность сторожа. И мебели из города навезла, и даже пианино. Женщину для всякого обихода наняла, чтобы, значит, кормила и уборку помещения обеспечивала. И для стирки. А он эту обиходную женщину гонит от себя и комнату держит на замке. Так она, когда он в пьяном состоянии, прорывается и уборку производит.

Так они разговаривали, прохаживаясь по извилистым дорожкам сквера вокруг танцплощадки, потом свернули на главную аллею, обогнули клумбы с каменной «Анюткой» в центре и вышли в сторону, к самой почти ограде. Здесь было тихо и стояла скамейка для любителей уединения.

Они сели, и директор рассказал Анюте все, что знал от самого Куликова и частично от его матери.

6

Жила в городе обыкновенная советская счастливая семья. Отец — кадровый военный, мать — видный врач и сын, призвание которого определилось еще в детском возрасте: он учился в музыкальной школе, и никто не сомневался в том, что растет если не выдающийся, то уж, несомненно, талантливый музыкант. Пианист.

Никто в этом не сомневался, кроме его собственных родителей. Успехи сына хотя и радовали их, но особых восторгов не вызывали. Отец хотел видеть сына военным, а мать считала, что музыкальное образование не помешает сыну самому определить свою судьбу. Вот окончит школу и сам все решит.

— Так она говорила, а что в это время думала, какие у нее планы были, этого никто не знает, — рассказывал директор. — Была она женщина властная и в доме полная хозяйка. И не только в доме, она и на работе умела подчинить всех своей воле. Я это все хорошо знаю, поскольку сам окончил музыкальное училище и до войны играл на скрипке в оркестре. Много раз слыхал, как он играет. Хороший получился бы музыкант, если бы не случилось такого потрясения, которое всю его жизнь перевернуло. Вот отсюда моя жалость и проистекает: конечно, жаль его как человека, а еще больше — как музыканта. Такая уж у меня профессиональная жалость. Потому я для него на всякие уловки пускаюсь, только чтобы чем-то помочь ему. И он ко мне со всем доверием, так что наш с вами разговор прошу держать при себе.

— Она что же, мамаша его, избаловала сына? — спросила Анюта.

— Нет. Это тоже было, но уже потом. Она никого не баловала и, будучи женщиной красивой, любила, чтобы ее самое баловали. Муж называл ее королевой. И сын привык к тому, что мама — первый человек в семье. Как все властные люди, и особенно властные женщины, она была уверена, что все будет только так, как ей надо, как она захочет. Она и в сыне старалась воспитать такие же волевые качества и уверенность в себе.

Наверное, так бы все и произошло при нормальном течении жизни, если бы не война. Вот тут и наступило самое жестокое испытание всех чувств и сил. Отец, конечно, сразу же ушел на фронт, ну, а мать, учитывая все ее качества и знания, назначили начальником эвакопункта. Сам Гена Куликов пока что продолжал учиться и, как и все его товарищи и одноклассники, рвался на фронт и очень переживал, что несовершенные годы не пускают его в бой за Родину.

Надо сказать, что мать хотя и не очень поддерживала в нем это стремление, однако понимала, что противоречить нельзя, только одно и говорила, что сначала надо закончить школу, набраться сил и знаний, чтобы стать настоящим бойцом. Сын, как и всегда, ей верил. Очень верил каждому ее слову, ведь она — «королева», как называл ее отец, и поэтому все, что вскоре произошло, так сразу его убило.

Шла война. Часто бывали Гена Куликов, его товарищи, его подруги в госпиталях, и не только как музыканты. Мама всегда говорила, что все они должны уметь ухаживать за ранеными, и приучала их к этому делу. А они все только и ждали, когда подойдут их годы, чтобы фашистов бить. Ну, может быть, и не все, но очень на фронт стремились, а те, которые мечтали в тылу переждать, вслух этого не говорили.

И отец в своих письмах писал, что, в общем, дай бог скорее доколотить врага, но если уж и на долю сына останется, так чтобы он был отважным, верным солдатом. Это он так в сорок четвертом писал, завещал сыну, зная, что время его подходит. Вскоре после этого письма отец погиб. Нечего и говорить, как это переживала мать. Она хоть и военный врач и всего насмотрелась, но свое горе всегда больнее.

А сын для ее утешения одно только и говорит:

«Теперь мне идти за отца мстить. Он мне это завещал».

Она на это ничего не ответила, но только все так сделала, что сына признали негодным к строевой службе и причислили к госпиталю санитаром. Все, как положено, оформила, по закону, и вроде осуждать ее не за что: мать всегда права. Она свое дитя выше собственной жизни ставит. Сама бы пошла, куда хочешь, хоть на фронт, хоть в самое пекло, а сына не тронь.

Все чисто проделала, а только одного не учла, своей любовью ослепленная, главного не поняла: что этим принижает она сына. Гордость его мужскую губит. Убивает его своей любовью. И тут уж она не о сыне заботится, а о себе самой. Это тот случай, когда самоотверженность перерождается в эгоизм.

А он сначала даже не понял: как же так, все его друзья с гордостью уходят защищать Родину, а он — недостоин. Он видел, как они смотрят на него свысока, с жалостью, а ему кажется — они презирают его и, может быть, даже думают, что он слабак, дезертир.

И куда он только ни кидался, доказывая, как с ним поступили несправедливо, везде ему говорили одно и то же:

«Значит, ты здесь необходим, а на фронт все рвутся. Надо и в тылу кому-нибудь работать».

«Но почему же именно мне?!»

«А это уж нам виднее».

Вот тут он матери и сказал:

«Ты мне всю жизнь загубила».

Горькие слова. Угрожающие. Но она, привыкшая все делать по-своему и от горя осатаневшая, этого сыновьего потрясения не поняла. Ее святая обязанность — заслепить сына от беды, и она это сделает, пусть хоть весь мир восстанет против нее. Заслонит. А то, что она его сломала, от бури заслоняя, — этого не берет во внимание.

Выслушав все это, Анюта сказала:

— Мать. Она защищает свое дитя. Не хочет отдавать его войне.

— У меня тоже была мать. Она, что же, хотела меня отдать войне?

Совсем уже стемнело. Вокруг танцплощадки вспыхнули яркие огни, и по деревьям уединенной аллеи затрепетали бледные отсветы. Музыкант рванул какой-то лихой фокстрот, и танцующие дружно затопали по гулким доскам.

— А потом закончилась война, — продолжал директор свой рассказ. — Кто жив остался, вернулись со славой. Некоторые из друзей тоже вернулись, но друзьями уже не стали. Он мне недавно сказал очень справедливые слова: «Меня, — сказал он, — от главного дела удалили и тем обездолили на всю жизнь». Это он про свою мамашу, хотя старается про нее ничего не говорить.

— Это страшно даже: так-то про родную мать, — заметила Анюта.

— Ему теперь ничего не страшно, поскольку он все это пережил и, как сами видите, не выдержал. И в этом тоже она виновата. Она поняла, что виновата, хотя и не сознается в этом, а только всячески его улещает. Все ему самое лучшее и без ограничения. Одним словом, без жалости бросила его в легкую жизнь. А человек должен жить трудно, тогда только у него есть интерес жить и работать.

— Это верно, — сказала Анюта. — Это вы очень правильно сказали. Легко только бездельники живут.

После того прошло немного дней, и Анюта забыла и «безответственного» баяниста, и все, что рассказал ей директор, — своих забот столько, что на чужие внимания не хватает. В этот вечер она задержалась на заседании месткома и домой возвращалась поздно. Когда шла через сквер, остановилась у «Анютки с тарелкой». За рекой поднималась луна, зеленоватый свет, просеянный сквозь темные кроны тополей, трепетно перебегал по тяжелому телу «дискобола» и как бы оживлял его. Анюта так и подумала, что вот сейчас еще немного и он, сбросив каменное оцепенение, сорвется с пьедестала. Здорово ему, должно быть, осточертело торчать в одиночестве.

Усмехнувшись такой нелепой, шалой мысли, она проговорила:

— Эх ты, Анютка… Куда уж нам с тобой…

Хотела посмеяться, но получилось как-то сочувственно и даже как-то жалостливо.

Пожалела одинокую мертвую статую — вот дура-то!.. Это все равно, что себя жалеть. Так же глупо. Обвинив себя в глупости, она решительно направилась к выходу, по чувство нелепой жалости пристало к ней, как бездомная собака, которую сколько ни гони — не отстанет. Анюте так и подумалось, будто тащится за ней тощая бездомная собака и тихонько поскуливает. Она даже совершенно явственно услыхала этот тоскливый скулеж. «Вот еще этого мне не хватает, — подумала она, — мороки этой…»

Песок скрипел под ее тяжелыми ногами… а скулеж все слышнее, все громче, и до того красивый и стройный, что ей сразу стало трудно дышать: музыка! Такая, что дух захватывает.

Она остановилась и стала слушать. Это в клубе кто-то играет на рояле. Ну, конечно, тот самый «безответственно пьющий» баянист Гена Куликов. Один. В темноте. Отрешенно глядит в пустоту, и длинные пальцы перебегают по клавишам, как лунный свет по белой скульптуре.

Дом культуры, выбеленный лунным светом, сиял, как большой пароход, летящий по волнам. И кому-то там взгрустнулось на этом празднично сияющем пароходе. Все пассажиры спят в своих каютах, лишь только этому одному, тоскующему, не спится.

Все это так заворожило Анюту своей необыкновенностью, что ей даже показалось, будто она спит и видит сон, потому что на самом деле никогда бы не поддалась какой-то там ворожбе. Ей так и казалось, что она во сне идет вдоль лунного дома в ту сторону, откуда слышится необыкновенная музыка. Идет, как плывет, не слыша своих шагов. Будто по волнам.

Она вошла в тень. Вот запасный выход. Дальше служебный вход. Невысокое каменное крыльцо, обшарпанная дверь, слева от двери большое окно, защищенное от разных недобрых случайностей косой решеткой и от нежелательного любопытства — оранжевой шторой. За шторой рдеет желтоватый свет лампы, поднятой под самый потолок. И до того он немощен, этот свет, что еле пробивается сквозь штору. Для Анюты у него уже не хватает силы — она так и стояла против окна, почти невидимая во мраке. Постояла, послушала, потом подошла поближе и опустилась на ступеньку крыльца.

Она всегда, любила музыку, но вот как-то недавно приезжал лектор из филармонии, выступал перед концертом в Доме культуры, учил не просто слушать музыку, но еще и понимать скрытый ее смысл. Лектор был немолодой и так жалобно убеждал своих слушателей, будто просил о помощи. Анюту он ни в чем не убедил, и она продолжала относиться к музыке так же бесхитростно, как относится большинство людей: хорошую любила, плохую слушала и ждала, когда же она кончится.

А сейчас ей вдруг очень захотелось понять музыку, узнать, о чем тоскует невидимый музыкант. Именно понять, для того, чтобы иметь право помочь ему в его тоске. И так сильно было это желание, что она все поняла или ей так показалось, будто стали понятны, ей, как в этой, сердце щемящей мелодии возникает что-то взволнованное и даже веселое, появляются какие-то вспышки торжества. Ей открылось самое главное: вся тоска оттого, что, вспоминая свои лучшие дни, все хорошее, что прошло, человек понимает, что ничего уже не повторится никогда.

И хотя у самой Анюты ничего еще не было такого, веселого, торжествующего, что можно было бы вспомнить и пожалеть, однако и ей самой сделалось непереносимо жаль всего этого, никогда не бывшего и неизведанного. Она и сама не понимала, кого она жалеет: того музыканта, который довел до слез, или самое себя.

Слезы текли по ее обветренным, темным щекам, но она ничего не замечала и нисколько не стыдилась ни внезапной своей слабости, ни жалости, которую она считала одним из пороков. Она просто тихо плакала, и никакие рассудочные мысли не мешали тому хорошему, теплому, что возникало в ней, как музыка возникает в хорошем инструменте.

Оттого она нисколько и не стыдилась беспричинных своих слез. Бывали в жизни и обиды, и неудачи — вот тогда бы и удариться в слезы, так нет же, все выдержала, через все перешла с сухими глазами. А что же теперь?

Слышала — говорят: «Слезы — бабье раздумье». Может быть, и так. Пока плачешь, сколько всего передумаешь. Мужчина, если ему туго придется, задумается, но перемолчит. Ну, а женщина переплачет. Так говорят. А у нее и дум-то никаких, ей просто хорошо и легко и от музыки, и оттого, что она вдруг расплакалась.

И даже когда музыка прекратилась, она еще посидела немного, потом поднялась и пошла, на ходу вытирая остатки слез. Песок скрипел под тяжелыми ее шагами.

В кухне горел свет, и она только сейчас вспомнила о Федоре, который ни за что не ляжет в постель, пока не дождется прихода сестры. Федор сидел на верхней ступеньке высокого крыльца и, как показалось Анюте, дремал, прислонившись к перилам, но, услыхав, как звонко стукнул засов на калитке, сразу же встрепенулся:

— Долго ты как… — потягиваясь и вздрагивая со сна, проговорил он. — Я уж и огород полил, и кашу успел сварить, да уж, наверное, остыла.

— Да там дела всякие, — сказала Анюта таким счастливым голосом, что и сама удивилась, и, не зная, как объяснить брату то, что она только что пережила, заторопилась: — А ты, бедненький, все ждешь. Ну, пошли ужинать. А мы ее и холодную, кашу-то…

Каша, заботливо укутанная в газету и в одеяло, не совсем еще остыла. Ели, запивая горячим чаем. Это было их лучшее время, когда можно было спокойно поговорить, обо всем посоветоваться и, не торопясь, обсудить всякие дела, прошедшие и предстоящие.

— А что там у тебя? — спросила Анюта, заметив, как брат все время поглаживает плечо.

— Ничего там нет, — неохотно ответил Федор. — Налетел один…

— Ну и как?

— Он сильнее.

— Вот что запомни: сильнее тебя никого нет. — Анюта стукнула по столу кулаком. — Который на тебя налетает, этого не бойся. Налетчики эти, они не силой берут, а нахальством. Сильный зря не полезет. Покажи-ка, куда он тебя.

Осмотрев кровоподтек у самого плеча, Анюта отметила:

— Здорово. А ты что?

Федор неохотно ответил:

— Да тоже… дал.

— До свадьбы заживет. — Анюта легонько шлепнула брата по спине. — Зубков, что ли, Колька?

На это Федор ничего не ответил, и Анюта знала, что не ответит, не выдаст. Мальчишка — он никогда не унизится до этого, если, конечно, он настоящий мальчишка. А Федор — настоящий, В этом она была всегда уверена. И в драку зря не кинется: была, значит, какая-то причина, спрашивать об этом тоже нельзя. Надо, будет — сам скажет.

Она сама вырастила и воспитала брата, как могла бы это сделать только мать, поэтому и относилась к нему по-матерински. Он — и сын, и брат. Он — единственная во всем белом свете родная душа. С ним она могла делиться своими мыслями, доступными его возрасту, и видела, что ему интересно и понятно то, что она говорит. Сам-то он рос молчуном, говорил только самое необходимое, и она считала — это очень хорошо. Что надо — он скажет, а что не скажет, она должна и сама понять.

И в этот вечер, рассказывая о той необыкновенной музыке, которую сегодня услышала и которая довела ее до слез, она заметила его удивленный взгляд.

— Ну, что ты? — счастливо засмеялась она.

— Да я ничего. Это у них там баянист играет. Как напьется, так и начинает играть, на пианине. Куликов его фамилия. Алкоголик он. А ты чего это? Даже до слез…

— Ничего ты не понимаешь! — вспыхнула Анюта. — Он музыкант необыкновенный!

— Да слышал я, как он играет. Издаля. Нас из сада гоняют, когда танцы…

— Танцы! Он не для танцев.

— А для чего? — спросил Федор, все еще не понимая, почему сестра так горячо защищает спившегося баяниста.

— Он для души… — строго сказала Анюта.

Не знала она, как рассказать брату о том душевном потрясении, какое она сегодня испытала. Невозможно сказать. У нее и слов-то таких не найдется. Беден человек словами, когда потрясена душа. Но ей обязательно надо было объяснить брату, чтобы он хоть немного понял, что же с ней произошло, что так ее взволновало.

Она видела, что он тоже очень старается понять ее, но не может. Она видела это по напряженному выражению его лица. Только когда упомянула о своем одиночестве, ей показалось, будто какие-то теплые озорные огоньки вспыхнули в его глазах. Он улыбнулся. Он даже сочувственно подмигнул ей. Она не успела еще разобраться, что все это означает, но уже обрадовалась, а он удивленно спросил:

— Влюбилась ты в него, что ли?

И снова с таким озорством подмигнул, будто то, что он сказал. До того нелепо, что над этим только и можно посмеяться. Он так и ждал, что сестра сейчас рассмеется и у них начнется веселый, задорный разговор. Он сам-то не очень на это способен, а вот зато Анюта — большая мастерица на всякие выдумки и шутки.

Именно этого и ожидал Федор от сестры в ответ на свое явно несуразное предположение и очень удивился, что Анюту оно нисколько не развеселило, а, совсем напротив, испугало. Это Анюту-то! Да она сама, кого захочет, одним словом убьет. Тут уж и Федор насторожился:

— Ты что?..

— Да ничего. — Она усмехнулась, но как-то не очень уверенно, нерешительно. «Все ты выдумываешь…» — хотела сказать, словно бы отмахнуться от того, что тут наговорил Федор, но вышло так, будто она оправдывается, доказывает свою невиновность. — Да разве я могу? Сам подумай…

Чтобы совсем уж показать, что разговор этот никчемный, пустой и его надо прекратить, она стала прибирать на столе, составлять посуду в одно место, накрывать ее полотенцем, сметать крошки ладонью в ладонь. Но как только Федор ушел в комнату, она, словно бы утомившись, уронила руки на скатерть. Она и в самом деле так отчего-то устала, словно весь день проработала на самой трудной работе.

«Разве я могу?.. А почему я не могу? — подумала она, и эта мысль сначала испугала ее своей неожиданностью. — А чего это я, дура, испугалась? Влюбилась. Ну и что? На то я и девка, чтобы влюбляться».

Встала, потянулась всем своим большим сильным телом так, что косточки хрустнули, и рассмеялась:

— Федя, ты спишь? — вошла в комнату. — А ведь я и на самом деле влюбилась, — весело проговорила она. — Влюбилась я, старая девка…

— Не дури, — отозвался брат и закрыл голову одеялом.

— Нет, правда, Федя, влюбилась я в его музыку.

— И вовсе ты не старая. — Федор откинул одеяло и даже сел в постели. Глядя, как сестра, сбросив халат, сильными белыми руками взбивает подушки, протестующе заметил: — Вон как ты взбрыкиваешь! Старая?.. Ха-ха… Влюбилась.

Успокоив брата, Анюта и сама успокоилась. Уснула сразу, спала с каменной безмятежностью, а когда проснулась, то ей показалось, что ночь пролетела мгновенно, как летняя гроза, пронеслась и смыла все душевные волнения и тревоги. Ничего не осталось, даже воспоминаний, которые, как въедливый запах, способны долго держаться в памяти и выветриваются только временем.

Большая, румяная, отяжелевшая после сна, вышла она на крыльцо, влажное от росы. Солнце еще не взошло. Далеко за рекой, за темными лесистыми горами играла заря. Все это с детства знакомое, свое, родное, каждый раз одно и то же… и всегда разное — сегодня не так, как вчера. Это неповторимое постоянство умиляло Анюту, вообще-то не склонную к умилению. Вот река. Она вообще своя, как сестра, особенно сейчас, когда она борется с сонной истомой, раскинувшись в просторных берегах, словно в широкой постели, — большая, румяная, отяжелевшая после недолгого летнего сна.

Подумав так, Анюта усмехнулась: «Придет же такое в голову — сестра. Глупость какая!..» Усмехнулась и вдруг вспомнила вчерашние свои волнения, вызванные музыкой, свою вспышку влюбленности и подумала, что все это накатило на нее, как болезнь, с температурой, ознобом, слабостью. Одним словом, глупость какая-то, и надо все это забыть.

Но, сколько ни старалась, никак не могла прогнать того настроения, с каким вчера слушала музыку. Оно все сильнее захватывало ее, как болезнь, с которой она — такая сильная и большая — не могла совладать. И пока одевалась, и когда шла на работу, все время ей слышалась вчерашняя музыка. Она радовалась, что музыка не исчезла, не растворилась, а, как большая нарядная птица, притаилась где-то в потайном месте, известном только одной Анюте, и потихоньку поет. И это даже не музыка, которую запомнить было невозможно, а только душевное потрясение, вызванное ею.

И вдруг Анюта увидела Куликова. Он стоял, прислонившись к чугунной решетке сквера, и сосредоточенно пересчитывал на ладони мелкие денежки. Один рукав синей рубашки расстегнулся, или там не было пуговицы, и он сваливался на ладонь, мешая считать. Куликову приходилось то и дело взмахивать рукой, было похоже, будто он отмахивается от мух.

У Анюты задрожали и побелели щеки. Музыка смешалась и упала, как подбитая птица.

— Здравствуйте, — проговорила она возмущенно.

Он только посмотрел на нее сквозь нечесаные кудри и ничего не ответил.

7

Анюта пришла на работу на весь свет в обиде. Все были виноваты, а в чем — сама не знала. Человек она справедливый, спокойный — и вот до чего дошла. В раздевалке все от нее шарахались и спешили убраться от греха. Видели: человек за себя не отвечает, до крайней точки дошел.

Оставшись в одиночестве, подумала: «И с чего это меня на неповинных людей кидает, как собаку? Надо себя ограничить».

Посидела, остыла немного, стала платье стаскивать. Тут пришла прессовщица и вернула ее к жизни, к повседневности:

— Пресс не работает, и уже давно, еще с ночной смены. Что-то со шнеком: брус идет то нормально, то комом.

— А слесарь где?

— В душевую я его затолкала.

Бросив платье на вешалку, Анюта схватила комбинезон.

— Где он успел набраться, магазины-то закрыты еще?

— Для людей закрыты, а для сволоты всегда пожалуйста.

— Это верно, — проговорила Анюта и тут же вспомнила того, который медяки считает, прислонившись к чугунной ограде, и снова вскипела в ней злоба.

Стала надевать комбинезон — запуталась в брючинах, это еще больше разозлило ее. Глядя на Анютины смуглые неги, прессовщица жалостно вздохнула:

— Ладная ты женщина, Анюта. И чего это мужики…

— Не причитай, — оборвала ее Анюта. — Много вам от мужиков радости?

И, на ходу застегивая пуговицы, двинулась в душевую — большая, решительная.

В кабинке под перекрытым душем, присев на корточки, слесарь Дунин ловил в ладони редкие капли, срывающиеся с дырчатой воронки под потолком. Сидел он в полном рабочем обмундировании, и вид у него был до того отрешенный, что снова напомнил Анюте того, который пересчитывал медяки.

— Да что ж ты делаешь-то, паразит! — с отчаянием выкрикнула она и за волосы, как репку, выхватила Дунина и, как репку же, сунула его хмельную голову под кран умывальника.

Ничего еще Дунин не успел понять, как сильная холодная струя ударила в затылок. Взвыл он дурным голосом и захлебнулся, забился, хотел вырваться, но страшная сила сковала его тело. Ему показалось, будто он тонет, идет ко дну, и это было до того ужасно, что Дунин вдруг отрезвел.

— Пусти! — удалось ему провыть сквозь воду. — Все…

И в ответ услыхал:

— Не булькай.

Та же неведомая страшная сила рывком вернула его в мир, на чистый воздух, и вот он уже отдыхает на жердочках банной скамеечки, вымокший и растрепанный, как воробей только что из лужи.

— Это, значит, ты меня? — не очень удивляясь, спросил он.

Стряхивая воду с рукавов и груди, Анюта сказала:

— Если через час не пустишь пресс, пеняй на себя. Уволим.

— Ну, ты, однако, сильна, а ведь я…

— Алкоголик ты и вредитель, — проговорила Анюта и устало вышла из душевой.

8

Устала. Никогда еще не испытывала Анюта ничего похожего на усталость, и поэтому скорее с интересом, чем с тревогой, она прислушивалась к тому неизведанному, что так неожиданно завелось в ней. С интересом и возмущением.

«Вот еще, — думала она. — Устала. С чего бы это? Нежность какая…»

Желая как можно скорее избавиться от «нежностей», она так горячо взялась за дело, что слесарь Дуннн уложился в отведенное ему время: пресс заработал даже раньше, чем через час. Мастер он был отличный и дело знал.

Потом, в обеденный перерыв, он сидел в тени на скамейке в садике на заводском дворе под березами, припудренными розовой кирпичной пылью, и рассуждал о жизни.

— Вот потому у меня к бабам и равнодушие и даже ненависть, оттого, что вас много. А какого товару вдоволь, то на него мало кто смотрит. Дешевка, одним словом. Повидла.

Все знали, какой он болтун между запоями, и поэтому не очень-то прислушивались к его речам, а так только, разве что от скуки. Уже все пообедали, мужики собрались поодаль вокруг бочки с водой, у них там свой разговор. Ну, а тут, в садике под березами, женщины. Дунин с ними, как некурящий.

Одна из них спросила:

— Ты вот, значит, товар дорогой, а почему тебя, такого дефицитного, жена бросила?

Просто так спросила. Его речи давно уже всем известны, а жена ушла от него потому, что он пить начал и драться. Это тоже не секрет. После чего он так и возненавидел женщин, хотя надо бы самого себя возненавидеть.

Анюта помнила его молодым и, как ей казалось тогда, красивым. Таким он явился на завод. Поступил он слесарем, и все думали, что это, конечно, ненадолго, что такой скоро подыщет работу получше, тем более, что в армии служил он автотехником.

А он вот до чего докатился. Сидит на скамейке, горбатится, как старик, и вяло пережевывает глупые слова:

— Я для баб — тиран, с некоторого периода.

— Ну уж и тиран. Где тебе?.. — сказала Анюта. — Людям настроение портишь, работе мешаешь, вот и все твое тиранство. А скорей всего, саботаж это, а не тиранство.

— А ты меня словами не стращай, поскольку я ничего не боюсь. А отсюда я вскорости и так уйду, и везде меня примут. А ты так и завязнешь тут в своей глине. Кому ты нужна? Тобой только мужиков пугать… А ты меня под крант… Мужика вполне одетого. Под крант… У меня диплом. Я дипломированный слесарь, а ты, как кутенка…

Все уже давно разошлись по своим рабочим местам, а он все бормотал, и ему было все равно, слушают его или нет.

Шумел ветер в березах над его поникшей головой, свежий ветер большой реки стряхивал с листвы розовую кирпичную пыль, а он все говорил, угрожая кому-то с тупым раздражением алкоголика, которому приспело время опохмелиться.

«А какой человек был, — с негодованием думала Анюта. — Какой золотой был мастер!»

И еще она думала — и тоже с негодованием — о нестойкости человека: как непрочно устроен он, если не может устоять перед таким примитивным злом. В чем же сила зла? Только в человеческой слабости. Тогда какая же это сила, если она держится только на слабости? Ведь сильного зло не одолеет. Ох, как это не просто: зло на виду у всех губит людей, все смотрят, и никто толком не знает, что надо сделать, как его убить. Как сделать, чтобы хорошие люди не отдавали ему свою силу и свой талант?..

Так она думала, а сама злилась, и все в ней кипело от бессилия и оттого, что она сама не сильна, вернее, сильна только сама для себя, а помочь другим не знает как. Она негодовала, а те, кто с ней работал, думали, что это она так с утра завелась, после схватки с Дуниным. И еще, может быть, ее расстроили глупые его речи о ее девичьей непривлекательности.

Только это вряд ли — она и сама давно все знала и только посмеивалась над такими разговорами.

Но никто даже и не подумал, что она просто растерялась. Никогда прежде не принимала она этого зла как своей личной обиды. А тут ей так и показалось, что обидели ее и обидели незаслуженно. А незаслуженных обид она не прощала никому.

9

Вот поэтому Анюта, злая и решительная, ничего не стала откладывать и сразу же после работы отправилась в Дом культуры. Шла и всю дорогу уговаривала себя не «убивать обидчика, а поговорить с ним по-хорошему». Не Дунин все-таки, чтобы сразу носом в ледяную воду…

Она постучала в ту дверь, у которой ночью слушала музыку. Никто не ответил на ее стук. Тогда она толкнула дверь и вошла в маленький темноватый коридор. Там были двери, по одной с каждой стороны. Анюта уверенно постучала в левую — там, по ее предположению, находилась комната, откуда ночью доносилась музыка. Дверь распахнулась. Выглянул Куликов. Пальцы музыканта сжимали щетку, должно быть, он что-то чистил. Разглядев, кто пришел, он этой щеткой указал на дверь в середине:

— К директору — туда…

— А если к вам?

Посмотрев на Анюту из-под спутанных нечесаных волос, Куликов удивленно поднял одну бровь:

— Если ко мне? — Он слегка растерялся. — У меня тут не прибрано… Да и сам я… Не очень пригоден к дамскому обществу…

— Это не имеет значения, — сказала Анюта и вошла в комнату так уверенно, как это могла бы сделать только хозяйка. Она и не подумала, что так получится, и не затем пришла, чтобы показывать тут свою власть, которой у нее и не было. Все получилось само собой, и она это поняла только тогда, когда он осторожно прикрыл дверь и все еще удивленно проговорил:

— Садитесь, пожалуйста.

В комнате стояли очень хорошее старинное кресло и стол, тоже очень хороший. И кровать, и шкаф, который почему-то называется славянский. Сюда ухитрились еще втиснуть и пианино. На свободном пятачке между пианино и столом находился винтовой круглый табурет. Анюта села на этот табурет и решила, что это очень удобно: не сходя с места, можно посидеть за столом или повернуться к пианино. Великолепные вещи эти никак не совмещались с замызганной сторожевской комнатенкой и с решеткой на окне. Хоть и «ромбиком», и покрашенная голубым, но все же решетка.

Вещи эти совсем было потрясли Анюту своей изысканной строгостью, но она не поддалась, устояла. Устояв, возмутилась всей своей чистой и честной душой: сколько тут оказалось пыли и мусора! Какие-то тряпки, нечистые и помятые, брошены как попало. А на запыленной крышке пианино нахально расположились захватанные стаканы и голубая с позолотой тарелка, на которой самозабвенно пировали мухи. Это на пианино-то!.. Задохнувшись от возмущения, Анюта представила, как они, эти мухи, взлетают над тарелкой и заполошно жужжат, когда Куликов играет на пианино.

Вещи, построенные для красивой и, конечно же, умной жизни, — вот до чего их довели!..

Какое уж тут потрясение? От него не осталось и следа, исчезло, как туман на восходе солнца. Она совершенно успокоилась, и к ней вернулось ее постоянное деятельное желание навести тут полный порядок. Начала она с того, что критически осмотрела хозяина всего этого безобразия. Вот он во всей своей красе, или, вернее, во всей своей неприглядности. Двадцать семь ему, но до чего же захирел он в самые цветущие годы!

Стоит у двери серый, небритый, в заспанной измятой рубашке и помахивает щеткой.

Но ведь ему двадцать семь всего! И заметно, какой он еще молодой и крепкий. И красивый, несмотря ни на что. Анюта без труда представила себе, как он, взволнованный вдохновением, встряхивая легкой тучей русых волос, сидит у большого, солидно поблескивающего инструмента. А девчонки смотрят из зала влюбленно, а потом аплодируют и самозабвенно повизгивают: «Браво, Куликов!..»

А теперь такие же девчонки, чуть притомившись от танцев, просят: «Подкинь, Геночка, фоксик».

Этого Анюте и представлять не надо — сама слышала.

— Вы хоть бы форточку открыли, — с досадой сказала она, чувствуя непреодолимое, свойственное всем женщинам желание немедленно навести здесь порядок с помощью веника и тряпки. Но, как она понимала, начинать надо с хозяина, а что для этого сделать, она пока не знала.

— Форточку? Это всегда можно. У меня здесь и взаправду, как в лисятнике. Это мы сейчас. Для вашего удовольствия.

Подход к форточке был прегражден креслом. Куликову пришлось снять туфли и встать на кресло, чтобы дотянуться до форточки. Все это он проделал с подчеркнутой угодливостью и, распахнув форточку, спрыгнул на пол. Только тут он застыл, склонив перед Анютой голову, как бы ожидая ее дальнейших приказаний. Все эти дурачества ему понадобились только для прикрытия смутной тревоги, вызванной неожиданным посещением.

Пришла большая румяная женщина, которую он считал каким-то заводским начальством, а зачем пришла — непонятно.

— Ну зачем вы так себя изводите? — тихо спросила Анюта. Если бы даже она ничего еще не знала о Куликове, то, наблюдая за его бесхитростным придуриванием, она сама увидела бы, как беззащитен он, как жалок и как одинок. Жалость — признак бессилия, безответственное чувство и даже вредное.

Наверное, Куликов думал так же: усмотрев в ее вопросе проявление жалости, он еще больше начал придуриваться:

— Это вы по поручению месткома?

— Ну зачем же вы так! — воскликнула Анюта возмущенно.

— Ничего у вас не получится. Перевоспитать меня даже моя родительница теперь уже не сможет. — Он снова взял щетку и повернулся к двери, где на гвоздике висел его замызганный пиджак. Хороший был когда-то пиджак, дорогой.

— Все у меня получится, — сказала Анюта, удивляясь своей, ни на чем не основанной, уверенности.

Бросив щетку в угол; Куликов торжественно сообщил:

— Пришел час моей казни…

— Да что вы! — Анюта прижала ладони к груди. — Какая казнь? И совсем не затем я к вам пришла.

— Да я не про вас. Я сам себя казню каждый вечер. Сам себе я палач. Вот иду девчонкам танцы играть. Так что, если угодно, можете и вы попрыгать вокруг эшафота.

Теперь уж Анюта возмутилась. Слезы закипели в ее звенящем голосе:

— Ох, вы!.. Что же вы так возноситесь? Какой, подумаешь, герой, за идею страдалец. Да вы знаете, кто вы?.. — Тут она спохватилась, как бы не наговорить лишнего, и, рванув дверь, выбежала из комнатенки.

10

— Эх, и надоела мне такая жисть!.. — проговорил Федор.

— Не жисть, а жизнь, — весело поправила: его Анюта.

У нее после разговора с Куликовым было такое счастливое настроение, словно ей удалось какое-то трудное дело, хотя, по правде говоря, ничего ей не удалось: он просто выгнал ее. Посмеялся и выставил за дверь. Но Анюта была уверена, что сделала первый и самый трудный шаг и что в следующий раз — а она, конечно, опять пойдет к нему — она добьется своего. А чего добьется — этого и сама еще не знала.

Брат умывался после работы на огороде, и от него хорошо пахло нагретой солнцем землей и травой.

— Все один да один, — продолжал он. — Вот даже и картошку окучить не успел. А ты там где-то…

— Работа у меня такая. Ты сам, Федя, знаешь.

— У всех работа. Дрова привезли, видела? Пилить надо, пока погода стоит.

— Ох ты, хозяин мой заботливый! — Она хотела обнять брата, но он не позволил, вывернулся из-под ее руки. — Договорюсь я с пильщиками.

— Да не успеть мне одному-то.

— Ну, расплакался. Человек должен жить трудно, тогда он только и достоин называться человеком.

— Это ты где прочитала? — насторожился Федор.

— Слышала. Один умный человек сказал. Да я и сама так же думаю.

— Ты, выходит, тоже умная?..

Усмотрев в вопросе: брата определенный подвох, она сама спросила:

— А ты как думаешь?

На это Федор ничего не ответил, чем вызвал у Анюты то самое чувство досады и бессилия, какое она не раз испытывала за последние дни, вплоть до сегодняшнего вечера.

— С вами поумнеешь, — сказала она и сообщила, что завтра на работу не пойдет, потому что ее посылают в город на совещание профсоюзного актива, а когда вернется — сама не знает, но, во всяком случае, не позднее чем с последней электричкой.

11

Приехала она значительно раньше: еще не начинало темнеть, когда она вошла в полупустой вагон. Только расположилась у окна, как к ней подошла молодая женщина, которую она видела сегодня на совещании.

— Вы на кирпичном заводе работаете? — спросила она так, словно осуждала Анюту только за то, что она работает на таком заводе. И, не дожидаясь ответа, снова спросила: — У вас в Доме культуры работает Куликов?

— Да, — созналась Анюта, — работает. — И тут же сама спросила не очень доброжелательно: — А вам это для чего?

Еще ничего не зная, Анюта подумала, что приезд этой женщины чем-то угрожает Куликову, а вот чем — это надо еще выяснить.

И еще она обратила внимание на одно обстоятельство, имеющее, как ей подумалось, прямое отношение к Куликову: на совещании эта женщина была одета хорошо, но просто, как все, — темно-серый костюм и белая блузка с пышной кружевной пеной на груди. А сейчас на ней было платье из какой-то зеленоватой, сверкающей тусклыми искрами материи, грудь прикрывала все та же кружевная пена, до того пышная, что невольно наводила на мысль, что, должно быть, там и прикрывать-то особенно нечего. Анюта неприязненно и настороженно разглядывала эту тоненькую, острую, таящую неизвестно какую угрозу.

«Заноза, — подумала Анюта. — И когда это она успела так вырядиться? Вместе ведь, кажется, вышли с совещания…»

Вышли одновременно, Анюта ехала до вокзала на трамвае минут десять и ждала поезд с полчаса. Этого «занозе» вполне хватило для того, чтобы забежать домой и переодеться. Для кого? Нетрудно догадаться: сама же спросила про Куликова. Только для чего ей Куликов?

Решительно сунув свою тонкую горячую руку в большую Анютину ладонь, «заноза» проговорила:

— Зита Антоновна. — Отдернув руку, уселась напротив Анюты. — Мы с Куликовым учились вместе. Только он на фортепьяно, а я на теоретическом. Очень он был красивый мальчик и из хорошей семьи. Да к тому же еще и талантливый. А теперь для чего он мне, я и сама еще не знаю, вот посмотрю, тогда и решу. Услыхала, как сегодня вы в своем выступлении про него упомянули, и вспомнила, что его мама когда-то просила меня, если представится случай, навестить его. А я не люблю ждать случаев. Я их сама предпочитаю создавать. Вы мне покажете дорогу к Дому культуры?

— Пожалуйста, — согласилась Анюта. И, поглядев на часы, подумала: «Покажу. Я тебе такое покажу! Он как раз сейчас казнит себя. Все я тебе покажу…»


Всю дорогу от станции до сквера перед Домом культуры Зита молчала и только у самых ворот скороговоркой отметила:

— Тут у вас очень мило. И очень трогательно, как в деревне. И танцевальная площадка простенькая, но хорошая. Не очень я люблю этот блюз, размазня какая-то. Впрочем, теперь это модно. Но исполнение!..

Оставив без внимания все сказанное Зитой, Анюта мстительно подумала: «Вот сейчас ты все увидишь». И сказала:

— Вон там на площадке. Смотрите…

Но Зита уже сама увидела Куликова и сначала не узнала его, а только поняла, что это он, этот серый, помятый, склонивший лохматую голову на сверкающий лаком и перламутром баян. Это он выдавливает тоскливую «размазню», под которую увлеченно танцуют два-три десятка девчонок и несколько парней.

Остановившись в отдалении, она прошептала:

— Боже мой!.. — И, утопив тонкие пальцы в кружевной пене, добавила: — Какой ужас!..

12

Когда Анюта сказала брату, что вовсе она не в музыканта влюбилась, а в его музыку, она не соврала. Да и Федор ей сразу поверил: ну как это она могла влюбиться в какого-то алкаша? Влюбилась в музыку? Этого он не понял, но сестре поверил, как привык верить всегда и во всем.

И еще очень хорошо Федор знал, что сестра никогда не оставляла человека в беде. Такой уж у нее характер — если видит, что кому-нибудь приходится туго, она кинется на выручку. Ей всегда надо было кого-то выручать из беды, спасать. Вот сейчас она возьмется за этого баяниста.

Так он подумал и поэтому не очень удивился, когда однажды вечером Анюта привела какую-то незнакомую женщину и сказала, что она переночует в пустующей летней половине.

Это была совершенно необыкновенная женщина: роста она среднего, но рядом с Анютой выглядела подростком, так что Федор даже подумал: «Какую-то девчонку привела, вот еще!..» А потом оказалось, что она вовсе не девчонка, а женщина, и даже, наверное, будет постарше Анюты.

А как она одета! Такое можно увидеть разве только в кино. Платье зеленоватое при каждом движении струится и переливается, как вода. А на груди белая кружевная пена. И волосы, как водоросли, но только желтые, распущены по плечам и по спине и тоже струятся. Плащ, который она несла в руке, совершенно прозрачный. А в другой руке у нее большой желтый портфель.

— Вот это мой брат Федя, — сказала Анюта.

Женщина, не взглянув на Федора, рассеянно проговорила:

— Очень милый мальчик… — походя, как собаку, потрепала Федора по голове и уже больше не обращала на него никакого внимания.

У нее оказались отчетливый сильный голос и крепкая рука — это он сразу заметил.

Сестра открыла дверь в летнюю половину:

— Вот здесь вам ночлег. — И ушла на кухню готовить ужин.

— Разоделась, как в кино, — проговорил Федор.

— Городская. К нашему Куликову приехала. Она с ним училась вместе, а потом еще доучивалась в Свердловске. Говорит: мать Куликова попросила проведать, как тут у нас поживает ее сыночек. Самой-то никак не собраться. Хороша, значит, мать! — с горечью проговорила Анюта.

Ей надо было высказаться, выложить все, что накипело на душе, сказать все она могла только самой себе или брату. И хотя она знала, что не все доступно его пониманию, но сдержать себя, остановить свои горькие мысли уже не могла.

— А я вижу, мать тут ни при чем. Она сама по себе разлетелась. Зита Антоновна.

— Это ее так зовут?

— Приехала Куликова проведать, да не заладилась у них свиданка.

— Зи-ита!.. — с присвистом проговорил Федор, рассчитывая хоть этим развеселить сестру, но она даже не улыбнулась.

Тут распахнулась дверь и появилась сама Зита Антоновна, а вернее сказать, явилась, как чудо или как сказочная фея в бедную хижину. Федор — человек практический, он уже с первого класса перестал верить во все сказочное, но даже и он не устоял. В их темной избе появилась фея в розовой цветастой пижаме, с золотыми распущенными волосами и в золотых туфельках. По одну сторону двери — эмалированный, облупленный рукомойник и под ним на табуретке таз, тоже облупленный, по другую — какая-то обиходная одежонка на деревянной вешалке, а посередине — фея.

Федор не устоял.

— Ох ты как! — слегка обалдев, прошептал он. Анюта сочувственно улыбнулась и с беспощадной прямотой спросила:

— Это вы все для него?

И ответ был такой же прямой и беспощадный:

— Нет. Теперь уж для себя. То, что я видела и слышала, исключает всякое продолжение.

— Как это у вас все скоро решается? — удивилась Анюта.

Тряхнув головой так, что волосы разлетелись в разные стороны, «фея», как показалось Федору, весело воскликнула:

— Не люблю тянуть. Да и времени у меня мало. Скоро тридцать. А вам?

Анюта не ответила. Ей-то еще далеко до тридцати — так, по крайней мере, ей казалось. Она не ответила, но Зита не обратила на это внимания, да, кажется, и не ждала ответа. Она сама любила поговорить и не очень любила слушать, что говорят другие.

— Время, ох, время! — торопливо, как на бегу, воскликнула она, усаживаясь за стол. — Я в училище преподаю теорию да еще в пединституте. А шефская работа, а выступления! И все это — не считая разных заседании и прочих мероприятий. Так что дома живу только ночью. А время-то летит и пролетает. Вы даже представить не можете, как мы живем.

— Веселая у вас жизнь, — усмехнулась Анюта. — Еще картошки?

— Да, пожалуйста. Поверите, поесть толком — и то нет времени. Все на хватках. То в училище в столовой, то где буфет подвернется. — Она улыбнулась, хотела посмеяться, но, как видно, раздумала. — Мы как придем куда-нибудь, так сначала сразу в буфет, перехватить чего-нибудь, а потом уж за дело.

Ела она так же, как и говорила, — скоро и много, все подряд. Наверное, она даже не замечала, что ест. Удивительно, как это в такой невеличке помещается столько всякой снеди?

Федор даже жевать перестал от удивления, хотя и он и Анюта едоки были отменные. Но куда им до нее!

Поговорив о самой себе, Зита взялась за Куликова, но это уж после ужина, когда Анюта убрала со стола и вместе с Федором вымыла посуду. Потом они — тоже вместе — походили по огороду, посмотрели при лунном свете, что надо сделать завтра, а что потом, и отправились домой. Зита сидела на скамейке у крыльца, похожая на нездешнюю яркую птицу, утомленную дальним перелетом. Увидев Анюту, она сразу встрепенулась и начала говорить:

— Какая-то у вас тут тишина стоит скучная. Я немного пробыла и уже устала, как будто прочитала двадцать лекций подряд. А вы, наверное, привыкли и не замечаете!

— Нет, отчего же, замечаем, — ответила Анюта. — Только на скуку не остается у нас времени. Федя, иди ложись, я сейчас приду.

13

Когда брат ушел, Анюта села на скамейку напротив, решив посидеть для приличия минут пятнадцать: хоть и непрошеная, а все же гостья. Вот тут-то Зита и взялась за Куликова:

— Каким он был! Ох, каким он интересным мальчиком был! Веселый, талантливый, вежливый — девичья мечта, одним словом. А сейчас смотрю — сидит серенький, сгорбленный… и эти звуки… танцы на гармошке.

— На баяне.

— То, что он делает, можно даже на гребенке сыграть. Нет, я не против баяна и модных танцев. Как же можно! Я за то, чтобы и это делалось талантливо или, в крайнем случае, профессионально. Уважать надо и себя, и этих девочек, а главное — искусство.

Против этого возразить было нечего — музыку надо уважать и свое дело тоже.

— Вы бы послушали, как он на пианино играет! — проговорила Анюта, не скрывая своего волнения.

— Я не верю. Не может он теперь хорошо играть.

— Может. Ночью, когда никого нет и он один в своей комнате.

— Да? — Зита насторожилась. — Ночью. Один. А вы?

— Да вы не волнуйтесь, — прикрывая усмешкой свое волнение, сказала Анюта. — Я стою под окном и слушаю. И даже плачу, до чего хорошо…

— Я редко волнуюсь и не помню, когда в последний раз плакала. И то со злости. — Зита встала и пальцами раздвинула волосы, как занавеску на окне. — Глядя на вас, никак не скажешь, что вы такая… чувствительная. Вы разбудите меня к самой первой электричке?

— Хорошо, — согласилась Анюта, ожидая, когда уйдет ее случайная гостья.

Но Зита не спешила уходить. Яркий свет луны, смешиваясь с желтоватым светом из окна, странно оживил голубые и желтые цветы на ее розовой пижаме и сделал ее присутствие здесь, на деревенском крыльце, совсем уж неправдоподобным, как во сне. Она не спешила уходить, потому что не высказалась до конца. Изумляя Анюту своей неприглядной откровенностью, она сказала:

— А ведь я приехала обольщать Куликова. Думала за него замуж. Его мама очень этого хочет. И я тоже хотела, пока сама его не увидела. А увидела — поняла: он и мне жизнь испортит.

После такого признания Анюте совсем уж не захотелось продолжать этот недостойный разговор, но Зита все еще была перед ней, как бестолковый и неспокойный сон, и только для того, чтобы прогнать этот сон, пришлось сказать:

— Непрочная, значит, ваша жизнь, если ее так просто можно испортить.

— Испортить нетрудно даже самую прочную жизнь.

— А если у вас такая надежда на свою прочную жизнь, то почему бы вам не помочь ему подняться?

Этот простой совет испугал Зиту:

— Что вы такое говорите! Для этого нет у меня ни сил, ни времени. Да и не хочу я тратить время понапрасну.

— Да ничего такого и не надо, — очень спокойно заметила Анюта, до того спокойно и до того просто, будто о чем-то очень обыденном и незначительном. — Одно тут только и надо — полюбить его.

— Полюбить, — несколько удивленно воскликнула Зита. — Как это? Такого…

— Очень обыкновенно. Как все люди кого-нибудь любят. Может быть, даже больше, чем себя саму.

— Полюбить? Нет, вы что-то совсем не то говорите. А может быть, вы уже? Обольстили его? Вы! Обольстили! Чем только — не могу понять.

Она осмотрела Анюту — большую, тяжелую. И это замечание, и этот взгляд ничуть не смутили Анюту, привыкшую ко всему такому:

— Да, полюбить, — ничуть уже больше не стесняясь, заговорила Анюта. — Ведь никто еще по-настоящему его полюбить не догадался. Может быть, он и погибает от этого. Не обольщать его, а просто полюбить надо.

— Ну и хватит! — выкрикнула Зита. — Не надо меня учить. Я ученая. Выученная на всю жизнь.

Прокричав все это, Зита повернулась, хлестнув себя волосами по лицу, и скрылась в комнате, отведенной для ночлега. Анюта осталась сидеть на крыльце, положа большие ладони на колени, и одна только тревожная мысль билась в ней: «Когда же это я успела полюбить? Как же это так? А что теперь будет?»

Мимо нее босыми ногами прошлепал Федор. Она не пошевельнулась. Скоро он вернулся и снова молча прошел мимо сестры. Анюта тяжело поднялась. В темных сенях, запирая дверь на засов, она услыхала из-за двери, где спала Зита, размеренный и какой-то повизгивающий храп. Будто там что-то пилили и пила наскочила на сухой сучок.

И Анюта подумала: «Не забыть бы завтра договориться с пильщиками. Любовь? Вот еще привязалась-то!..»

14

После того как Анюта неожиданно для самой себя призналась в любви, она решила проверить, так ли это. Откуда ей было знать, что любовь плохо поддается проверке — она или есть, или, сколько ни проверяй, нет ее. В книгах, которые Анюта прочла, все было не так, как у нее, сколько ни старалась, ничего подходящего припомнить не удалось.

Тогда она придумала для себя испытание: пойти и постучать в его окно. Если хватит отваги, то, значит, так тому и быть — любовь есть.

Так и сделала: пошла и постучала. Дверь открылась почти сразу, как будто Куликов ждал именно ее.

— Это опять вы, — сказал он и посторонился, открывая дорогу. И все это тоже так, словно он ждал Анюту, но не особенно радуется ее приходу.

Она услыхала, как он, не отходя от двери, повернул ключ в замке, отрезав их двоих от всего большого беспокойного мира, заключил в темный куб коридора. Трепетный свет луны, отраженный деревьями, проникал сквозь пыльные стекла над дверью, но ничего не освещал, а только делал совсем уж непроглядной мутную темноту. Анюта остановилась где-то неподалеку от двери в его комнату. Где остановился он, не знала. Чтобы уточнить это, она проговорила:

— Я пришла к вам…

— А я так и знал, что вы придете. Вот только лампочка перегорела. — Два раза щелкнул выключатель. — Почему-то знал, что вы обязательно должны прийти. Или я пришел бы, если бы знал — куда.

Все это он проговорил торопливо и часто вздыхая, как ребенок, который устал ждать и которого ничего не стоит обидеть. Анюта так и подумала о нем.

— Ну, ничего, ничего, — смягчая голос, ласково проговорила она. — Это ничего.

Он тихонько посмеялся.

— А вы сами пришли. Явились, как в сказке. Как принцесса.

И разговор получается какой-то ребячий. Она тоже засмеялась:

— Если бы принцессы были такие, как я, то никакой сказки не получилось бы.

— Ничего вы. Не понимаете. Сказки ведь разные бывают. Очень разные. И не всегда — «жили-были дед да баба». А вы, наверное, только это и знаете.

Вот он какой — за сказку обиделся. Анюта рассмеялась:

— А вы что, сказки мне будете рассказывать?

Она все еще продолжала посмеиваться, но он строго и немного таинственно сказал:

— Нет, это я сам себе выдумываю то, что мне захочется, чтобы исполнилось. Вот думаю, как надо бы сделать и что надо сказать, и тогда все было бы отлично. Вы только не смейтесь, потому что все это очень верно. Так со всеми бывает. И в этих своих мечтах я и сильный, и красивый и все мне удается, как Иванушке-дурачку. Я думаю, что вот так и начинались сказки у народа.

— Да, наверное, так оно и происходит, — согласилась Анюта и подумала, что, должно быть, она тоже придумала для себя сказку о какой-то любви, которой нет на самом деле. — Но ведь я-то не из сказки. Я — на самом деле. Я к вам пришла сама, чего же тут еще придумывать. И не из сказки я, а с кирпичного завода.

— Да, — проговорил он после недолгого молчания. — Кирпичный завод. Как все просто. Зачем вы пришли?

— Да потому что полюбила вас, может быть, вот и пришла.

Он поперхнулся в темноте или засмеялся.

— Меня полюбили? — спросил он. — Как же это вы?..

— Сама не знаю, — легко сказала Анюта. — Сама еще не понимаю, как это у меня получилось. Музыку услыхала, когда вы играли ночью… И вот пришла. Больше ничего не знаю. А почему вы так недоверчиво слушаете меня, если я сама к вам пришла?

— Никто еще меня не любил, вот оттого, наверное, мне и невозможно поверить. Так все необыкновенно. Да и как же такого можно полюбить? Да я и не гожусь…

— Для любви каждый человек годится. Полюби его, вот он и пригож.

И снова он засмеялся. Теперь уже Анюта ясно услыхала — смеется, сам еще не доверяя неведомой своей радости. Так, смеясь и торжествуя, он и сказал:

— Ну вот, а вы говорите, что сказок не бывает.

Теперь Анюта вдруг поняла, что надо сделать. Надо хотя бы подойти к нему поближе, но оказалось, что он уже сам подошел и стоит почти перед ней. Тогда она протянула руки и положила их на его плечи и с радостью поняла, что он ждал, когда она сделает именно это, потому что он взял ее руки, снял со своих плеч и поцеловал. Сначала одну, потом другую. Поцеловал и снова положил их на свои плечи так уверенно, словно им тут и место. А она повторяла все одно и то же:

— Да как же это, милый мой… Да как же это…

15

Потом было мгновение. Как головой в воду: страх, восторг, горячее тело, обожженное глубинной стужей, зеленая, переходящая в черноту бездна, жуткое желание проникнуть в глубину и в то же время стремление вырваться из нее, вернуться к жизни. Все это показалось Анюте мгновением. А потом ей показалось, будто ее выбросило на берег, и она, ошеломленная, лежит на песке, одна, в темноте, и хочет понять, что же это с ней было, и ничего не может понять.

— Ну, а теперь что? — спросила Анюта.

Куликов ничего не ответил, он спал крепко и безмятежно, как младенец. Была глубокая ночь — первая ночь Анютиной любви. Она сидела на постели у ног спящего Куликова. В темноте мутно желтели занавеси на окне, и по ним бродили лунные отсветы, неопределенные, как мысли только что проснувшегося.

Она и не ждала от него никакого ответа, потому что спросила сама у себя. Подумала и так же сама себе посоветовала:

— Пойду-ка я домой.

Стараясь не шуметь, оделась, но тут же вспомнила, что не сможет уйти, не разбудив Куликова: надо же запереть дверь, а он дышал так спокойно и глубоко, что будить было жалко.

Когда она все-таки разбудила его, он долго не мог понять, чего от него хотят, сидел в постели и повторял, зевая и вздрагивая со сна:

— Я сейчас… сейчас…

И только в дверях, когда Анюта уже вышла на крыльцо, он вдруг все вспомнил:

— Как же так? Ты уже уходишь? А может быть, тебя и не было?.. Все, как во сне. — И вдруг засмеялся, как тогда, в темном коридоре, и так же торжествующе проговорил: — Все вспомнил: принцесса с кирпичного завода.

«Далась ему эта принцесса!» — подумала Анюта с досадой, усмотрев в этом то самое кривляние, с каким он разговаривал в самый первый день их знакомства.

— Да уходите же, уходите, — торопливо проговорила она, оглядываясь.

А он не уходил, стоял на пороге почти голый, в одних только трусиках. В лунном свете он казался даже красивым и совсем не помятым алкоголем. У Анюты даже мелькнула мысль, что, может быть, это ее любовь вдруг его так украсила и выпрямила. Мелькнула и пропала, потому что он снова начал придуриваться. Он угодливо захихикал, изогнулся, изображая изысканный поклон, и, шаркая босыми ногами по порогу, помахал перед Анютой воображаемой шляпой. Ей захотелось поскорее уйти, но она боялась, что если она сейчас пойдет, то он, кривляясь, побежит за ней. От него всего можно ожидать.

Тогда она решительно и не очень бережно затолкала его в темный коридор и захлопнула дверь.

Хорошо, что ночь, хорошо, что все спят.

И, кажется, хорошо, что она так и не поняла — есть любовь или ничего такого нет.

16

Весь день бродила, как в тумане. Подруги спрашивали: «Ты что, не выспалась? Или заболела?» А она только растерянно оглядывалась, словно впервые попала на завод и все ей внове. Так могло показаться со стороны, но у самой Анюты было совсем другое настроение: все, что ее окружало, — и стены, и станки, и запах сырой глины, — все это сейчас мешало ей, как неожиданная преграда на пути к тому новому, что открылось перед ней.

Так прошел длинный день, а вечером, сказав брату, что идет на завод подменить заболевшую сменщицу, поспешила на свидание. Брат поверил, потому что она еще никогда его не обманывала. Ей вообще никого и никогда не надо было обманывать, жила она чисто, открыто и от людей требовала того же. И то, что теперь она обманула брата и пробирается крадучись по темным улицам поселка, накладывает на ее любовь тень преступности. Да, именно преступности, если необходимо таиться от людей. Когда через несколько дней она сказала это Куликову, то он беспечно ответил:

— Любовь всегда тайна.

— А у нас есть любовь?

Он засмеялся и уверенно сказал:

— Если нам хороши, значит, мы любим друг друга.

Анюта заметила, как за эти несколько дней он выпрямился, повеселел, почти совсем перестал пить и стал жить чище и говорить увереннее. Он уже не казался ей ребенком, которого можно обидеть или пожалеть, с ним можно и поговорить, и посоветоваться. И она попросила совета:

— Так что же нам делать?

— Наверное, надо пожениться.

— Да? — проговорила она и вдруг задохнулась так, что даже сердце остановилось и горячие слезы обожгли глаза. Она хотела их скрыть, но не хватило сил. Никогда еще она не была так счастлива и так благодарна, как в эту минуту, и готова была на все, чтобы как-нибудь чем-нибудь осчастливить того, кто несказанно осчастливил ее. Так просто взял и протянул на открытых ладонях все самое лучшее, что у него нашлось.

И она еще была счастлива тем, что он понял ее слезы и ни о чем не расспрашивал, а только целовал ее горячие глаза и гладил ее плечи и грудь. Он любил ее и хотел ее любить, потому что ему и в самом деле было с ней хорошо.

17

То же самое он сказал и матери по телефону, отвечая на ее вопрос:

— Мне сказали, что у тебя там завелась какай-то кирпичница краснощекая. Это что?

— Мама, это по-настоящему.

— О боже! Уж не собираешься ли ты жениться на ней?

Определенность его ответа испугала ее:

— Да. Мне с ней хорошо. Мне с ней очень хорошо! — радостно проговорил он и услыхал в ответ ее смех.

— Милый мой! Как будто кому-то было плохо в постели с женщиной!

Его не удивил и нисколько не покоробил цинизм ее ответа. Только с самыми близкими она позволяла допускать подобную вольность, придавая ей вид милой шуточки. Со всеми остальными она держалась то подчеркнуто вежливо, то слегка грубовато (это уж смотря по тому — с кем), но всегда неизменно доброжелательно, хотя в самом деле она желала добра только одному человеку — себе самой.

— И давно ты с ней?

— Мама, не надо так! Это же настоящее.

— Вот как! Ее зовут, кажется, Анютка?

— Анна Васильевна ее зовут.

— Ну хорошо, хорошо. Я сама должна посмотреть на эту твою Анну… Васильевну.

Телефон, единственный в Доме культуры, стоял на директорском столе. Сам директор, едва только в трубке раздавался воркующий голос куликовской мамы, охрипшим вдруг голосом отчаянно выкрикивал: «Гену? Есть позвать Гену!» После этого он вылетал из кабинета и уже не возвращался до конца разговора.

Все это время директор томился в клубном фойе среди плакатов и портретов лучших людей завода, прислушиваясь к зыбкому куликовскому говору. Слов разобрать было невозможно, да он и не старался. Он всегда сочувствовал баянисту, но сегодня ему показалось, будто его голос звучит тверже, чем обычно. Какая-то в нем появилась устойчивость и даже жизнеутверждающая ясность, как на плакате. Но что именно утверждал Куликов доподлинно, директор только догадывался.

Куликов вышел из кабинета как победитель, неожиданно для себя одержавший победу и очень этим смущенный.

— Ну, как там оно? — спросил директор.

— Поговорили. Все я ей сказал. Так прямо взял и сказал…

— Про Анну Васильевну сказал? — осторожно спросил директор. — И что она?

— Сказала — приедет.

— Ох!..

— Постой, — вдруг спросил Куликов. — А ты как знаешь про Анну Васильевну?

— Да уж все знают, — ответил директор. — У нас разве убережешься. Вон даже до города дошло, и там знают. Ты бы, знаешь, лучше бы сам к ней ходил, а то у нас тут место очень видное. Ну, теперь жди бури. Мамаша твоя налетит, всем мало не будет. И как это все обернется, когда с одной стороны буря, а с другой Анна Васильевна? А у нее характер непреклонный.

Он еще что-то говорил про бурю и про камень и что может произойти, если они столкнутся: если буря налетит, то камень, может быть, и выстоит, а вот то, что поблизости, обязательно пострадает. Говоря так, он имел в виду Куликова, ну и себя тоже.

— А тебе-то что? — спросил Куликов.

— Так буря же. Она все подряд ломит.

18

Ждали бурю, а налетел тепленький ветерок — такой явилась куликовская мамаша, Валерия Ивановна, в директорском кабинете: розовой, доброжелательной. Директор от удивления совсем перепугался. Он сразу подумал, что не к добру она явилась в таком ангельском виде. И с такой ангельской скоростью: часу не прошло после телефонного разговора, а она уже тут.

— Машина подвернулась, — проговорила Валерия Ивановна, поудобнее усаживаясь на диван, с таким видом, словно только для этого и приехала — посидеть, поговорить с хорошим человеком. — «Скорая помощь». Ну, как тут мой сын? Что он придумал? А она кто?

Ответ директора был таким, словно он сочинял положительную характеристику о производственной и общественной деятельности Анюты. И закончил тоже вполне официально:

— Портрет ее неизменно красуется на доске Почета.

— «Красуется»? — Валерия Ивановна усмехнулась. — Так она, значит, красивая? А мне говорили…

— Не в том суть. Человек она прекрасный. Твердый на слово. Одним словом — передовой человек…

— Ну, довольно, довольно… — Валерия Ивановна подняла красивую руку с розовым маникюром, как букет, который она приготовилась вручить директору за все его старания. — Мне вполне довольно и того, что вы рассказали. Наверное, и Геннадий тоже так думает про эту прекрасную кирпичницу?

«Наверное, он еще лучше про нее думает, ваш Геннадий», — мог бы сказать директор, но, посмотрев на розовые сверкающие ноготки, проговорил с исчерпывающей солдатской четкостью:

— Этого я не могу знать.

— Ну, конечно, конечно, — согласилась она с легкой усмешкой, словно угадав, что он подумал. — Но ведь я к вам совсем не за этим. Завтра день моего рождения, соберутся друзья. Геннадий, конечно, тоже должен быть.

— С моей стороны препятствий не будет, — торопливо согласился директор.

— Ну, вот и отлично. Благодарю вас.

Она вышла, стремительная и легкая, унеслась, как ветер, который того и гляди обернется ураганом.

Оставшись один, директор немного подумал, потом снял телефонную трубку и попросил позвать Анюту. Она оказалась поблизости.

— Приехала, — сообщил директор и больше ничего не успел добавить, потому что Анюта и сама все поняла.

— Я сейчас приду. Она где?

— А зачем? Пошла к нему.

На это Анюта ничего не ответила.

19

И Куликов тоже, хотя и не ожидал такого скорого приезда, нисколько не удивился, увидав свою мать. Она и не то еще может, если ей надо. И ее кроткая улыбка и голубиный голос — все это только насторожило его: чего теперь она захочет? Разлучить его с Анютой? «Спасти» его от любви, как она однажды «спасла» его от войны? Отняла у него достоинство мужчины — волю, самостоятельность.

Но это было давно, когда ему только что исполнилось семнадцать. Теперь-то он сумеет постоять за себя и за свою любовь!

Он сидел у пианино, она вошла так стремительно, что он не успел даже подняться, а только повернулся на винтовом табурете.

— Сиди, сиди. — Она поцеловала воздух около его лба, чтобы не испачкать губной помадой, и упала в кресло, раскинув руки на подлокотники. — И я посижу с тобой. И ты мне все расскажешь.

Но и без его рассказа она все увидела и поняла. Тесная комнатка была так прибрана, и так все вещи пристроены к месту, как не смогла бы сделать никакая наемная уборщица. Во всем была видна заботливая рука женщины, любящей порядок и чистоту, но не очень искушенной по части уюта. Это Валерия Ивановна сразу отметила: все друзья и знакомые ее дом всегда считали самым уютным. Все, кроме ее собственного сына. Он редко приходил трезвым, и ему было все равно, как выглядит родной дом. И к матери он относился с таким же нетрезвым равнодушием, но она этого не хотела замечать и была уверена, что сын ее любит и что он, как и все, любуется ею.

Даже самая умная женщина, если она к тому же красива, всегда переоценивает власть своего обаяния, поэтому, наверное, Валерия Ивановна и не сомневалась в сыновьей любви. Она приехала для того, чтобы увезти сына, и она его увезет, несмотря ни на что. И хорошо бы это сделать немедленно, пока не явилась «кирпичница». В том, что она явится, Валерия Ивановна нисколько не сомневалась после разговора с директором. Они здесь все заодно. Но как уговорить Геннадия? Ее день рождения на самом деле в январе, и сын это помнит. Пока она раздумывала, уговаривать начал он:

— Очень я тебя прошу, мама, уезжай. Разве ты не видишь, как мне теперь хорошо. Я никогда тебя так не просил. Уезжай. Я ведь все равно сейчас никуда не уеду.

— А я и не собираюсь тебя увозить. Чего ты так разволновался? Ты человек взрослый и сам в состоянии все решить. Но ведь она простая работница…

Он вскочил так стремительно, что табурет покачнулся.

— Она не простая!

— Ну да, она какой-то там начальник.

До кресла, где сидит мать, только один шаг, до двери — чуть побольше, в такой тесноте не развернешься, и ему пришлось снова сесть на свой табурет.

— Начальник! Разве в этом дело? Она удивительная!

Эти слова задели Валерию Ивановну. Она сложила руки на коленях и выпрямилась, с тревогой вглядываясь в посветлевшее лицо сына. Оно показалось ей вдохновенным и даже восхищенным. Как она посмела, эта кирпичница, возбуждать восхищение?

Подавив ревность, не совсем материнскую, она заставила себя жалостливо улыбнуться.

— Бедный мальчик, ты влюблен. Как же это? То, что она полюбила тебя, это понятно. Но как ты мог?

— Вот видишь. Я же сказал, что она — удивительная. Разве я способен был полюбить? Да у меня и чувств никаких человеческих не возникало. А вот полюбил! Я полюбил! Осилил сам себя. Это она своей силой меня подняла. Она знаешь какой силы женщина! Удивительной человеческой силы!

— Это значит, она силой тебя взяла? — Теперь уж не скрывая своего раздражения, Валерия Ивановна рассмеялась, но тут же спохватилась. Выхватив из сумочки платочек, помахала им около глаз, словно желая скрыть слезы, с горечью проговорила: — Глупый, глупый мальчик, как ты меня огорчил.

Нет, нет, ничего не надо говорить. Увезти, скорее увезти его из этого дома, где все против нее. Все, даже ее сын — единственный человек на свете, которого она любит самоотверженно и беззаветно и для которого она готова на все. А то, что она любила вовсе не сына, а только свою любовь к нему, — об этом она никогда не думала. А эта «кирпичница», которая посмела полюбить, сделать несчастного сына еще более несчастным! В этом Валерия Ивановна не сомневалась, считая, что сделать сына счастливым может только она одна и никто другой. Пройдет время, и он сам увидит свою ошибку, но исправить ее будет намного труднее, чем сейчас. Запущенная болезнь трудно поддается лечению.

Она встала и положила свою красивую властную руну на голову сына.

— Ты так давно не был дома.

— Не сейчас, мама.

— А я прошу тебя именно сейчас поехать со мной. Побудешь в родном доме, у нас сейчас так хорошо. Подумаешь. Ведь то, что ты мне сказал, очень серьезно. Нам надо поговорить и все очень хорошо продумать.

— Я все понимаю, но потом. Сейчас я не могу.

— Нет, только сейчас. С директором я договорилась. Машина стоит у ворот…


Машина и в самом деле стояла неподалеку от входа в сквер. Притаилась в тени под раскидистыми тополями, так что не сразу и заметишь. Обыкновенный серенький «Москвич» с красным крестом на дверце. Шофер — молоденький парнишка — сидел на травке у ограды, читал «Роман-газету».

«Это к Куликову, — подумала Анюта. — Спасать приехала от несоответствующей любви». Так она и подумала: от несоответствующей. Любовь, которая не соответствует материнскому желанию. Ну что же, она имеет на это право.

Анюта решительно прошла между машиной и шофером. Она тоже имеет право спасать Куликова, и, может быть, ее право не слабее материнского.

Воодушевленная сознанием своего права, она взбежала на крыльцо и, как всегда, без стука вошла в сторожку. Вошла и задохнулась на пороге: стройная, красивая женщина, прижав к своей высокой, обтянутой шелком груди лохматую голову Куликова, поглаживала ее розовой рукой. У него было такое обреченное лицо, словно ему сейчас на казнь. А она торжествовала.

— Входите, Анюта, входите, — проворковала Валерия Ивановна. — Это очень кстати, что вы пришли. Мы как раз про вас и разговаривали.

— Ну, вот видишь, ты сама догадалась, что пришла Анюта, — оживленно и радостно воскликнул Куликов. Он взял Анютину руку и поднес матери в обеих ладонях, как дорогой подарок. — Ты теперь сама видишь, какая она замечательная.

— Вижу я, все вижу, — сказала Валерия Ивановна, пожимая горячую и шершавую Анютину ладонь. — Какая вы, однако!..

Ошеломленная всеми этими неожиданностями, Анюта все же усмотрела в последних словах определенное осуждение, и, еще не зная, что именно осуждается — ее наружность или ее поступки, — она просто проговорила:

— Да, я вот такая.

Хотела сказать просто, а получилось так, будто она похваляется, а ей совсем не это надо. Не это, а тогда что? Ведь она пришла не для того, чтобы осудить эту красавицу, на это у нее нет никаких прав. Просто она кинулась на выручку, потому что не могла иначе.

— Да, я такая, — повторила она теперь уже, как и хотела, просто.

— Она такая, мама, я же тебе говорил! — явно любуясь Анютой, сказал Куликов. — А теперь нам надо просто поговорить. Ведь ты сама хотела, мама, поговорить. Ты для этого и приехала. А что же мы стоим, как в минуту молчания?

— Ну, сядем, — согласилась Валерия Ивановна и опустилась в кресло.

Анюта села на табурет. Куликов — на кровать. Сидели молча, собираясь с мыслями.

«Как перед дальней дорогой, — подумала Анюта. — Как перед расставанием».

Перед расставанием? Ну, нет! Возмущенная таким ходом своих мыслей, она, не таясь, взглянула на Валерию Ивановну и снова подивилась ее умению выглядеть намного моложе своих лет. Как это ей удается? По своей неискушенности, Анюта почти не разглядела косметики и того, что волосы крашеные. Эта женщина самоотверженно боролась против надвигающейся старости и пока что побеждала. Она не сдавалась, чем не могла не вызвать восхищения. Анюта так и подумала, что человек никогда не должен сдаваться, ни в большом, ни в малом. Человек должен бороться до самого конца.

— Нам пора. — Валерия Ивановна поднялась и взяла со стола свою сумочку.

— Так мы же еще ни о чем не поговорили, мама!

— У меня сейчас нет времени. Я и так задержалась.

— Ну, я не могу так… Сразу.

— Только на два-три дня. Можешь ты уделить мне два дня?

Ее уже не удивляло, что у сына появились какие-то свои дела, не согласованные с ее желаниями, и, не было бы здесь этой «кирпичницы», она бы потребовала беспрекословного повиновения. И все было бы так, как она захочет. Красивые ее глаза потемнели от гнева, и голубиный голос огрубел. На. Анюту она перестала обращать внимание, будто ей нет до нее никакого дела.

И тогда Анюта решила, что ей пора напомнить о себе и о своих правах, в которых она была не совсем уверена.

— Ну, не хочет он сейчас уезжать, — не очень почтительно проговорила она.

— Да? — Валерия Ивановна снисходительно посмеялась, будто услыхала что-то очень глупое. — Он еще никогда не знал, чего хочет. Никогда. И этим пользовались те… которые знали.

— Нехорошо как вы говорите, — сдержанно заметила Анюта.

— Я говорю прямо и то, что думаю. И мне еще неизвестно, до чего вы тут дошли.

— А я думаю, что вы это очень хорошо знаете.

Куликов встал рядом с Анютой и положил руку на ее плечо, как перед фотографом для семейной карточки:

— Я тебе уже сказал: это — моя жена.

— Я не могла сразу поверить и вот приехала…

— Теперь-то вы верите? — спросила Анюта.

— Не очень. Это у него не впервые.

Анюта почувствовала, как пальцы Куликова сжали ее плечо:

— Мама, это неправда!

— Правда, сын мой, правда. Разве у тебя не было увлечений, и очень серьезных?

— Таких? Никогда! И это совсем не то, как было. Это не увлечение совсем…

— Таких не таких, не стоит уточнять, — возвысила голос Валерия Ивановна и, пожелав прекратить этот неугодный ей разговор, послала сына сказать шоферу, что сейчас она выйдет. Анюта поняла: нельзя продолжать этот разговор при нем и что сейчас пойдет разговор начистоту. А ей этого совсем не хотелось.

20

Прислушиваясь к затихающим шагам сына, Валерия Ивановна спросила с ужасающей Анюту прямотой:

— Вы давно с ним живете?

Она снова сидела в кресле и разглядывала свою большую румяную собеседницу с нескрываемым осуждением. Анюта ничего не ответила. Валерия Ивановна показалась ей похожей на кошку, которая прислушивается к мышиной возне. Мышиная возня — вот что такое все, что тут происходит, по сравнению с ее любовью. «Кошка» перестала прислушиваться и замурлыкала:

— Вы умная женщина и сами должны знать, что долго не продержится эта ваша связь. Я не зря напомнила о его прежних увлечениях. Ему даже неприятно теперь о них вспоминать. То же будет и с вами. Если вы хотите себе добра, то отпустите его. Оттолкните его сами.

— Вы о ком заботитесь: о нем или меня вдруг почему-то пожалели? — спросила Анюта.

— Вас просит мать: не удерживайте его…

Анюте показалось, что сейчас эта красивая, властная женщина встанет перед ней на колени, как вставала перед директором, умоляя его пожалеть непутевого сына.

— Нет, нет, — проговорила она предостерегающе. — Зачем вы так просите? Разве вы сами-то не видите, как он изменился за последнее время? Он даже пить перестал совершенно. Даже музыкой стал заниматься. Вот его ноты, видите? И я для него все сделаю. Все. И я постараюсь удержать его здесь, конечно, если он сам этого захочет.

— Мужчина должен хотеть того, что хочет женщина.

— Ну, так я не хочу, чтобы он уезжал. И вы знаете, он тоже не хочет. Он же вам сказал, что никуда не поедет, — твердо проговорила Анюта, и еще чуть было не добавила: «И отстаньте вы от нас». Но вовремя спохватилась. И так лишнего наговорила. Вон как она взвилась. Держись, Анюта!

Так она с отчаянным весельем подбадривала себя, но, как ей показалось вначале, напрасно. Никто на нее не собирался нападать. Валерия Ивановна только защищалась сама и отстаивала свою собственность.

— Война отняла у меня мужа, и я не знаю, что бы со мной стало, если бы не сын. Это все, что у меня осталось, в нем вся моя жизнь. И его я не отдала. Уберегла. Я пошла на все, на преступление, может быть. Мне тогда было все равно, что подумают люди, а сейчас и подавно. Какое мне дело до всего, что про меня скажут. Я спасла сына — вот главное. Неужели я теперь отдам его? И кому?

Только сейчас почувствовала Анюта, как душно сделалось в этой комнатке, тесно заставленной вещами. Тут не оставалось места даже для того, чтобы встать и отойти подальше от этой женщины, которая похваляется тем, чего надо было бы стыдиться. Всю жизнь отнимала у сына самое главное, самое для него дорогое и хвалится этим.

— А мне и не надо, — сказала Анюта с нескрываемым негодованием.

— Как это вам не надо? — удивилась Валерия Ивановна.

— Мне совсем не надо, чтобы вы мне отдавали. И как это вы научились так? Разве можно у нас отдать человека? Захочет — и сам никуда не денется.

— Вот вы как заговорили!

— Я вас не спрашивала, сама взяла. Мы с ним никого не спрашивали.

— Ну, вот мы и договорились. — Валерия Ивановна легко вздохнула, словно она и в самом деле была вполне довольна разговором с Анютой. — Вы мне все сказали, и я привыкла действовать прямо. Теперь вы его больше никогда не увидите. Вот так-то, моя милая. И не пытайтесь. Он сам не захочет встречаться с вами.

Решив, что все сказано и ей пора уходить, она, однако, не очень спешила. Достав круглое зеркальце, Валерия Ивановна придирчиво осмотрела свое красивое лицо и даже слегка улыбнулась себе. Только проделав все это, она захлопнула сумочку и поднялась. У нее был такой вид, словно она отлично отдохнула и теперь снова готова к бою.

— Так-то, — повторила она, широко распахнув дверь. На пороге обернулась, розовым пальчиком легонько похлопала по своему обтянутому шелком животу и улыбнулась, теперь уже Анюте, проговорив: — Если у вас тут что-нибудь завелось, могу посодействовать.

Анюта задохнулась от горячей обиды, так, словно вдруг оказалась в комнате, охваченной пламенем.

— Уходите, — опаленными губами прошептала она.

— Все понятно: вы ненавидите меня. И совсем напрасно…

Кое-как овладев собой, Анюта выговорила;

— Мне просто не хочется вас уважать.

Вот она и осталась одна. Здесь, в этой комнате, где каждая вещь обласкана ее вообще-то неласковой рукой, теперь она — чужая. Теперь она никому тут не нужна, и ей тут тоже ничего не надо. Анюта повернулась к постели и зачем-то поправила подушку…

Директор стоял у входа в сквер и, как после какой-то пыльной работы, здоровой рукой сосредоточенно отряхивал другой пустой рукав.

— Проводил, — сказал он Анюте. — Чем вы ее там допекли? Вылетела, как пуля. Куликов к ней: «Мама, мама»… А она его в машину, как пьянчугу. Даже коленкой подсадила… Вот себе и скорая помощь.

— Дура я, что с ней разговаривать взялась, — проговорила Анюта, проходя мимо директора. И уже потом подумала: «И вообще я — дура».


Читать далее

Лев Правдин. ЗАЛ ОЖИДАНИЯ
АНЮТА 12.04.13
ФЕДОР 12.04.13
КАТЯ КАРУСЕЛЕВА 12.04.13
АНЮТА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть