Глава шестая

Онлайн чтение книги Засуха
Глава шестая

Степь под жарой – словно ленивая корова, разлеглась покойно, чуть шевелит ковылём и пырьём. Вздрагивают сомлевшие метёлки овсюга, раньше времени выброшенные этим цепким сорняком. За жизнь свою борется стойко, по-солдатски. Положишь семя его на сухую руку – ползёт, как муравей, норовит соскочить с руки, впиться клещом в землю, чтоб родить новое потомство.

Подумала об этом сейчас Евдокия Павловна и усмехнулась: а разве люди не так? Поездила она по району и несказанно удивилась: сколько брюхатых баб, прости Господи, в деревнях – просто взрыв какой-то. За годы войны она отвыкла от этого, женщины в деревнях, как щепки сухие, поджарые, сумрачные лицом, а сейчас словно мальвы в поле – порозовели, соком налились, животы свои носят, как генералы. Кажется, стараются женщины восполнить великие военные потери, снова наполнить жизнь звоном детских голосов, тишиной, радостью, отлюбить за долгие годы разлуки.

Ехала Сидорова в дальнее село Товарково, забытое Богом и начальством. Всё-таки тридцать километров от райцентра, даже на лошади не сразу доберёшься, а пешком? Но за военные годы научились люди пуще всего надеяться на собственные ноги, раз-два – и пошли-потопали, в любой край огромной державы. Да не просто налегке, а с младенцами, с чемоданами и мешками, в драных, с оторванными подошвами обутках, а то и просто «раззуком», как выразилась одна украинка. До костей стирали ноги, будто это не больная плоть человеческая, а бесчувственная деревяха под острым рубанком.

Видела не раз Сидорова, как таскали женщины с Хворостинки семена. Два пуда в мешок и пополам верёвкой перевяжут – получается вроде верблюд двугорбый, если эту поклажу на плечи взвалить. Вот и качаются женщины, как караван в пустыне, бредут по осклизлому или просыпающемуся, напитавшемуся водой снегу, по лужам, чавкающей грязи. Если и надо ставить памятники – то вот этим великим и величественным, как царицы, русским бабам, которые всю войну, весь фронт несли на своих плечах и в прямом, и переносном смысле. Думалось тогда, что никогда не вернётся тихая радость в дома, подсушила, измочалила её война, вымела корявой метлой утрат и потерь, навсегда захлопнула жёсткие ставни сердец.

Но вот пришёл мир, и оттаяли женские души, вытолкнули пугливые ознобы, которые заставляли внезапно просыпаться, зеленеть лицом, как под ветром-сиверко, разогнали сгустки мрака, и хоть не часто, но светятся лица улыбками. Конечно, память – вещь цепкая, она оставляет свои зарубки, жёсткие замеси, а для вдов вроде Ольги Силиной война ещё не кончилась, она в голове, в мозгу, в сердце, грохочет гулкой канонадой и будет долго звучать, как горный обвал, отдаваться в углах резким, болезненным звуком.

А материнские слёзы, чёрные сгустки в памяти про невернувшихся с войны сыновей и дочерей? Это как тавро, ожог на сердце, который никогда не покраснеет, не приобретёт нормальный цвет, будет болеть сквозной ножевой раной. Не может Сидорова смириться с потерей своего сына, не выскрести его из памяти ни ножом, ни острой лопатой, ни стесать яростно топором. Хорошо, что муж вернулся из госпиталя, порозовел, перестал кашлять, – этот раздирающий кашель и сейчас стоит в ушах, – но слабость ещё не преодолел, вроде ветром его колышет, как занавеску на окне.

Старается он не показать Евдокии свою немощность, точно плотной кольчугой закрывается, стараясь обходить разговоры о здоровье, но разве спрячет он своё состояние от жены? Скоро двадцать пять лет, как вместе, в одной упряжке, лепят на шаткой земле своё счастье и благополучие. Правда, плохо лепят, хоть и стараются, бревно за бревном, кирпич за кирпичом укладывают на хилый фундамент бытия. Жизнь что ли такая трудная?

Любит мужа Евдокия, хоть на партийной работе пришлось ей постоянно вращаться в мужском кругу, и кое-кто наверняка на неё имел виды, а двое – не хочется вспоминать – в открытую предлагали постель разделить, только кроме отвращения ничего от них не осталось. Не осталось, и хорошо – будет легче нести голову, чище сердце станет, на нём не зацепятся, как паразитическое растение-заразиха, грязь и пошлость.

Может, поэтому легко Евдокии с мужем, каждое его возвращение – как свежий ветер в открытые ставни, тихая радость, новизна ощущений. Муж любит радоваться домашним уютом, теплом, ночной тишиной в посёлке, умеет слушать жену, вместе с ней радоваться и восхищаться.

Вот и вчера он приехал поздно вечером, пришёл пешком со станции, вошёл тихо, без стука, без скрипа, наверняка боясь потревожить её сон, оберегая покой, но Евдокия нутром, бабьей своей сущностью чувствует его за версту. Не зря же она вчера днём металась, не находила себе места и в постели лежала с пустым, неморгающим взглядом, пялилась в темноту. И когда вошёл Николай, вскочила на твёрдые ноги, побежала в прихожую, обняла мужа и уплыла куда-то ввысь, как пушинка.

Если бы лет двадцать назад Евдокии сказали, что человек и на пятом десятке лет может возвышаться любовью, она бы не поверила, посчитала того неисправимым романтиком и фантазёром. Только сейчас она убедилась, что это вдохновенное чувство делает человека добрее, начиняет мудростью, зрелостью и стойкостью. Да, что-то в душе и сознании отмирает, уходит, но главное, стержневое, остаётся. И это главное, как посох в долгом и тяжком пути…

Евдокия Павловна последние годы ездила по колхозам на лошади, а раньше любила ходить пешком. Но наверное, сказываются годы, старится человек и выбирает участь полегче. Едешь на пролётке и устаёшь меньше, думается спокойно.

Правда, в первое время её, горожанку, такие поездки немного пугали. Надо было научиться запрягать лошадь, заботиться о ней. Как курьёзный сейчас вспоминает Сидорова один случай в Ивановке. Когда она запрягала лошадь и по-мужски поднятой ногой сдавила хомут, чтоб завязать супонь, грохнули мужики на конюшне, стало страшно неудобно, стыдно, а что делать? Им бы, мужикам, лучше отвернуться в нужную минуту, догадаться помочь, чем потешаться…

Начиналось Товарково. Заросло село сорняками, как зелёные фонтаны на навозных кучах, бушует лебеда, темнеет чернобыльник в человеческий рост на пустырях. В низинах, как уланские шапки, маячит лисий хвост, а на взгорках колышется, переливается волнами шелковистый мятлик.

Заметила Евдокия Павловна, что чем беднее живут люди, тем сильнее развивается в них апатия, какое-то стылое равнодушие. Разве не видят товарковцы, что зарастает их село бурьяном? Наверняка, вечером по улицам ходить страшно, скоро волки в этих зарослях заведутся.

Трудно живут здесь люди. Виновата несчастная земля. В других колхозах чернозёмный пласт до метра, жирует почва, как грачиное крыло отливает, а на товарковских полях белеет мрачным снегом сыпучая супесь. Бывали годы, когда сильными ветрами поднимало пески, в крошево, в муку иссекало посевы. Видимо, опустились у людей руки, надорвалась вера в лучшую участь, вот и плетётся колхоз кое-как.

Первый секретарь райкома Константин Иванович Волков, когда посылал Сидорову в хозяйство, попросил: «Вы на председателя там поглядите. Может быть, не тянет?» Константин Иванович – человек новый в районе, военный командир в прошлом, ему, конечно, не все люди известны, а Евдокия Павловна хорошо знает товарковского председателя Егора Степановича Емельянова, хитроватого с узенькими глазками-щёлочками мужика, энергичного и делового. Но что один человек, если другие выглядывают? Батьку артелью лучше бить…

В конторе колхоза Евдокию Павловну встретил Егор Емельянович, хмурый, с отрешённым тупым взором, с замогильным видом. На секретаря райкома посмотрел холодно, октябрьским стылым днём, чуть наклонив голову вперёд, словно на плаву нёс её. И спросил лениво:

– Ругать приехали?

– За что?

– А я не знаю. Меня все ругают. Бабы – за то, что хлеба мало дал на трудодни, мужики – что тягло слабое, лошади в борозде становятся. Райком – за порядки плохие…

– Ну и поправляйтесь, критику воспринимайте…

– Критиковать легче. Критиканов развелось – в ином доме клопов меньше. Всё им нехорошо, а вот дело править – не всякий стремится.

– Просо посеяли? – спросила Евдокия Павловна.

– Не успели. С пахотой приотстали. Лошади за весну совсем подбились… Ну, куда поедем, Евдокия Павловна?

Емельянов поднял голову, прищурился, направил глазки свои смежённые в упор.

– Поедем? На квартиру меня устройте… Если не возражаете, поживу у вас дня три-четыре.

Опять удивился Емельянов – в Товарково не любит ездить начальство, отвадило их бедное житьё-бытьё, за версту обходит.

Устроили Сидорову на постой рядом с конторой к старой приветливой женщине Марии Степановне. Та захлопотала, засуетилась:

– Может, чайку с дороги? У меня мята сохранилась от прошлого года, пахучая…

– Нет, – сказала Евдокия Павловна, – попозже, вечером. Сейчас мы с председателем поля посмотрим.

– Да чего же их смотреть? Горит хлебушко на песках, без огня полыхает.

Права оказалась старая – тягостную картину увидела Сидорова. Высохла земля, как черепок, сверху стала, трещины – ладонь засунуть. Чахнет рожь на таких почвах, низкорослая, мочалистая, потеряла совсем тургор. Евдокия Павловна – агроном по образованию, несколько лет работала в МТС, знает, что это такое. Не хватает влаги растениям, вот они и утрачивают упругость, в мочалку превращаются. И яровые поблекшие, с желтизной. Не пойдёт дождь – худо будет.

– Что делать, Евдокия Павловна? – спросил Емельянов. Он ходил с ней по полям молчаливый и пропылённый, в щепотке держал мочковатые корешки, мял их и вздыхал.

– Проса надо побольше посеять. По засушливому году урожай может получиться.

– А где сеять? – вздохнул Емельянов. – Я рассказывал вам – подбилось тягло, плуг не тянут лошади.

– В МТС надо обратиться…

– Легко сказать – обратиться, – Емельянов тряхнул взлохмаченной головой. – Кто нас слушает? По рабочему плану должны у нас с весны два трактора находиться, да где они? Видать, дорогу до Товаркова забыли…

Правду говорят: на кого Бог, на того и люди… Разве не знает Черепанов, директор МТС, какая трудная обстановка в Товаркове? Жаловались на него недавно – трактора посылает только туда, где председатель попокладистее, трактористов встречает – чуть ли не корову под нож пускает, лишь бы умаслить. Не государственная служба, а грабёж средь бела дня.

Пришлось вернуться с поля в контору. Пока шла – как гневный колокол звучал в груди. Емельянов шаркал сзади ногами, как старик, хоть ему и полсотни не наберётся. Наверняка тяжкая житуха наложила свой отпечаток, припечатала судьбинушка тяжёлой печатью, тавро поставила. Рассмотрела Сидорова – у Емельянова на лице пухлота водянистая, подбородок отвис и кашель со всхлипом, будто кузнечный мех поставили ему в грудь, и он хрипит и вздыхает. Затыкаясь и дёргаясь в кашле, председатель бурчал невнятно:

– Пустое дело… вы затеяли, Евдокия Павловна. Не поедут к нам трактористы. Жрать у нас… нечего.

– Ну это уж как сказать, – зло ответила Сидорова, – как сказать. Найдём на них управу.

С трудом она дозвонилась до МТС. Голос Черепанова звучал как из подземелья, хрипы и стоны звенели в трубке, но Евдокия Павловна говорила громко, почти кричала, и директор наверняка морщился, слушая её рассерженные слова.

– Завтра жду трактора в Товарково, и вас вместе с ними, – сказала она напоследок и повесила трубку.

– А семена у вас есть? – спросила она у Емельянова.

– Да как вам сказать, Евдокия Павловна… Если по правде, то лузга одна.

Может быть, и хитрил председатель, но идти и проверять в кладовой – песня долгая. Она снова позвонила в «Заготзерно», попросила оформить ссуду.

– Да где ж её взять? – вздыхал директор. – Одни мыши в складах.

– Где хочешь, а найди! – сказала твёрдо Сидорова и приказала Емельянову: – Завтра подводу посылай.

До вечера они ходили по полям с Емельяновым. Тот по-прежнему вздыхал, задумчиво шевелил губами и, кажется, не очень поверил в реальность команд Сидоровой. Чихать хотели эмтээсовские на любые распоряжения. Разве первый раз им звонят? Так, наверное, рассуждал Егор Степанович, а может, другие мысли теснились в его голове – забот у председателя хватает.

Уже когда шли с поля по деревенской улице, Евдокия Павловна в сердцах бросила:

– Крапиву да лебеду хоть бы покосили!

– Сама исчезнет скоро!

Емельянов ответил быстро и замолк опять. Не понять, почему так сказал, туман какой-то.

К Марии Степановне Сидорова вернулась перед закатом, изрядно проголодавшись. Удивилась Евдокия Павловна – хоть и много лет, наверное, её хозяйке, а подвижна и черноволоса, только лицо худое, морщенное, как печёное яблоко, а в глазах – стоячее болото, тоска и равнодушие.

Хозяйка встрепенулась, побежала в чулан, легко, как птица, побежала, и вскоре пошёл по избе запах томлёной картошки с молоком, тонкий, призывный запах. Евдокия Павловна достала свою сумку, вытащила буханку хлеба – теперь такое время, со своим приходится ездить в командировку – и пошла к столу. С дымящейся картошкой шла хозяйка из чулана и вроде остолбенела: на лице её застыло удивление. Будто что сдвинулось в её организме. Поняла Евдокия Павловна – это хлеб её удивил, может быть, его запах, кисловато-горький, неповторимый. Этот запах и сравнить не с чем, голодного человека он волнует до дрожи.

В избе уже начало темнеть, но заметила Евдокия Павловна, как торопливо перекрестилась хозяйка, втянула в себя воздух. Она приблизилась к столу, опустила глиняную миску с картошкой и ещё раз с тоской посмотрела на хлеб.

– А я, грешным делом, всю голову себе сломала, – засмеялась Мария Степановна, – чем, думаю, гостью кормить буду… Хлеба-то у меня давно нет…

– Давно, говорите?

– Да почитай с самой масленицы… Кончился хлебушек, а до нового я и не доживу…

Просто сказала, без вздоха, а Евдокию Павловну эти слова сжали, как металлической удавкой, сдавили горло – да что ж получается на белом свете? Войну одолели, а тут голод костлявой рукой душит людей.

– Я и перекрестилась почему? – продолжала хозяйка. – Думала, никогда в моём доме больше хлебушком и не запахнет, раз мужичков нет, кормильцев наших…

– А где мужики? – спросила Евдокия Павловна и осеклась. Можно было этот вопрос и не задавать – и так всё понятно: война забрала.

Но Мария Степановна не заметила её смущения, опять просто сказала:

– Сынок на войне остался, к дому дорожку не нашёл, а мужика недавно похоронила. С голодухи помер… Молодой ведь был, сорок семь лет всего, а вот поди, не разминулся с костлявой…

– А вам сколько?

– И мне сорок семь. Одногодки мы с моим покойничком были, вместе зоревали, на гулянки бегали.

Качнулась будто пьяная Евдокия Павловна, и стол точно запрыгал перед ней. Господи, подумалось, да ведь она почти ей ровесница! Позавидовала несколько минут назад ей даже, что седых волос нет, чернявой сохранилась, а теперь ярость в душе вспыхнула: кому позавидовала? Она старуха совсем лицом, ей бы ещё детей рожать и внукам радоваться, а для неё время вспять побежало, свой роковой отсчёт начало…

Мария Степановна порезала хлеб и снова перекрестилась, подала ложку Сидоровой:

– Ну, давайте вечерять… Небось проголодались за день-то. Вон он какой длинный…

Она принялась есть, а у Евдокии Павловны будто тугой комок застрял в горле. Тёмное облако поплыло перед лицом, густое, душное, словно банный пар, заныла душа. Нет, не сердце, не голова, а душа, ставшая материальной, реальной плотью, наткнулась на что-то острое, колючее, обжигающее. Мария Степановна опять приветливо предложила:

– Да кушайте вы, картошка совсем остынет…

Нет, не шла еда в горло, хоть и старалась Евдокия Павловна протолкнуть её силой. Обжигающие думы собрались в голове, скатались в грубый комок, распирали череп. Горько ей было за эту женщину, за её неподъёмно-тяжёлую жизнь.

– Муж тоже на фронте был? – спросила Сидорова. Ей захотелось до конца узнать про эту женщину, и Мария Степановна кивнула головой.

– Как же, был. Добровольцем ушёл… Как, значит, объявили по радио, так и ушёл. Говорил: «Ты тут, Мария, сама управляйся». А как управляться-то, бабьи сени – они всегда раскрыты. Эх, и помучились бабочки в войну, не приведи Господи! Меня хоть в штат на лето определяли – горючку для тракторов возить. Ну, поедешь в Хворостинку налегке, лошадки трусят, солнышко греет – всё хорошо! А оттуда две бочки пупком дырявым навалишь – и кони в пене, хоть в поводу веди. А на гору Матрёновскую – ну ни в какую не волокут, кончился у них, стало быть, весь этот… заряд. Так я что придумала – бочки с повозки по доскам спускаю и, Господи благослови! – сама их в гору волоку. Выкачу, а потом опять по новой, на ходки. И смех, и грех… А трактористы прознали про это, смеются, говорят, на вонючем пару выволакивает бочки… А лишь бы как, смеюсь, а довезть…

Она закончила есть, опять с тоской посмотрела на хлеб, перекрестилась, сказала:

– Бог напитал – никто не видал! – и улыбнулась открытой, доверчивой улыбкой.

Думала сегодня Евдокия Павловна о бессмертном бабьем подвиге, а вот ещё одно свидетельство. Она на секунду представила, как эта женщина выкатывала бочки на крутой взгорок, как обливалась солёным потом, пропитывалась вонючим керосином, и оторопь взяла.

Издревле на земле женщина почиталась святой, праведной, созданной для великой цели – продолжения жизни, рода человеческого, созидания и счастья. А проклятая война превратила её в жалкую рабыню. И если сейчас вновь чуть-чуть отошли бабы, носят в своём чреве новое племя – значит, вершится ещё один великий подвиг.

Мария Степановна убрала со стола, присела рядом.

– А как же мужа не уберегли? – спросила Сидорова.

– Убереги, попробуй… Всего полмесяца не дотянул любезный до новины…

– Какой новины?

– Да молодой лебёдушки… Ведь она теперь – главная кормилица в селе нашем. Она да крапива… Утром идёшь – как покос идёт, серпами жнут бабы!

Так вот почему грустно усмехнулся Емельянов, когда ему сказала Сидорова про лебеду! Выходит, плохо она знает жизнь, в стороне стоит. А ей всё время казалось, что одной судьбой с народом мается.

А Мария Степановна продолжала спокойно говорить:

– В прошлом-то году неплохой хлебушек в поле рос, колосок наливной, тяжёлый. Только на него хозяев много, на хлеб-то. Говорят, какой-то Ларин приехал и загрёб в ларь. Вишь, какая штука получается. Был горшок да разбился. Небось, и в нынешнем году такая басня случится. У мужика всегда дольщиков много… Вся держава!

Чувствовала Евдокия Павловна, как заполыхали щёки, накалились, иголочками прокалываются. Не только Ларин, но и все они причастны к этому тяжкому оброку, который без сомнения и риска гребут с крестьянина. Разве она не причастна? Только есть директива, а при директиве человек вроде зрения лишается, умом деревенеет – извилины в башке, как у кролика, выпрямляются. Получил бумагу – и давай действуй, руби с плеча, мужик, как дерево, не заплачет. А вот слушает сейчас Сидорова эту женщину и готова реветь в голос, стену грызть… Хорошо, что не видит в потёмках Мария Степановна её пламенеющего лица, а то бы совсем худо стало от стыда, от совести, от вины неоплатной.

Опять степенно заговорила хозяйка:

– Вы уж не обессудьте меня, Бога ради, что без огня вечеряли. Нету керосина проклятущего ни в одной лавочке. Раньше у меня проще было – когда горючку возила. Глядишь, мужики-трактористы нальют бутылочку, а то ещё лигроин был… Правда, опасный дюже, норовит взорваться. Да его солью присыпешь – он и успокоится. Ну, давай ложиться, милая, небось, подъём ранний затеешь?

На кровати легла Евдокия Павловна, а Мария Степановна с кашлем и сиплым стоном забралась на печь. Постель показалась Евдокии мягкой и ласковой, и хоть лезли, путались в голове горькие мысли о жизни и судьбе, уснула она сразу, придавленная дневной усталостью и непомерным моральным гнётом.

* * *

Трактора, два стареньких «ХТЗ» с блестящими шпорами, появились в Товаркове к обеду, и Егор Сергеевич повеселел. Лицо его вроде потеряло жёсткость, стали подвижными глазки, в них появилась прежняя острота. Он засуетился, как суетится хозяин при виде неожиданных гостей, громко хлопал себя по брюкам, уважительно глядел на Евдокию Павловну.

– М-да, дела, – бурчал он себе под нос, – дела, значит… Он повёз трактористов на постой куда-то на край деревни, а потом показывал поле под предстоящую пахоту, и Сидорова решила заглянуть в школу, где подходили к концу занятия. Как секретарь, отвечающий за идеологическую работу, курировала она и школы, и там тоже было предостаточно забот. В Товаркове хоть здание нормальное, двухэтажное, дореволюционной постройки (одолело когда-то земство на свои небольшие капиталы), а в других – стены валятся, потолки провисают люлькой, топлива не хватает.

Около школы увидела она двух играющих в песке мальчуганов лет по девять-десять, и спросила с улыбкой:

– Ну что, ребята, из класса вас выпроводили?

Один из пареньков с худым испитым лицом поднял голову, с недовольным видом посмотрел на Евдокию Павловну, пропищал:

– Не-е, с чего вы взяли?

– Да как же, в классе наверняка занятия идут, а вы здесь прохлаждаетесь…

– Не-е, – опять протянул первый мальчик, вытянув свою синюю мордашку, – у нас учительница заболела…

– У неё с голодухи живот схватило, – вступил в разговор второй. Этот был, в отличие от первого, поплечистее, басил, как взрослый, глазки у него были зоркие, острые, чернявые.

– Выходит, занятий нет у вас?

– Ага, – кивнул первый.

– Ну, голодно вам, ребята? – спросила Сидорова. И напрасно спросила – разве по лицам не видно? Вон у того, первого, кажется, каждая жилочка, каждая синяя ниточка на лице отпечаталась.

– Голодновато, – рассудительно ответил первый. И вдруг засмеялся, стрельнул глазами на своего приятеля. – Вот Юрке хорошо. Он тузятины налопается и спит, как сурок.

Юрка впился в приятеля взглядом, пробасил:

– Будя брехать-то!

– Я, тётя, ей-богу, не вру, – ответил первый.

– А что такое тузятина? – спросила Евдокия Павловна.

– А это кобеля у них Тузиком звали. Вот они и съели его весной…

– Так то когда было, ещё по снегу…

Внутри всё похолодело… Тот, первый, что-то ещё говорил, но слух у Сидоровой исчез, будто плотные пробки затолкали в уши. Она беспомощно охнула – что ж творится-то на белом свете?

Она зашла к директору школы Николаю Ильичу Дмитриеву, которого давно знала. Но разговора не получилось. Она что-то спрашивала, говорила, а в ушах стояли голоса ребятишек, этот рассказ про «тузятину». Показалось, что сердце внутри раскалили, разогрели на костре так, что ещё минута – и превратится оно в горящую головешку, в пепел.

В конторе Сидорова застала директора МТС Черепанова. Бывший военный лётчик и сейчас сохранил стройность и подтянутость, весь казался ладным, красивым. Он мерил шагами председательский кабинет, прямой, как свечка. На голове у него – пробор, с рыжинкой волосы уложены, как у самой прихотливой модницы. В глазах жило некоторое удивление и лёгкое возмущение, мол, зачем я понадобился в этой чёртовой дыре Товаркове секретарю райкома…

Вообще заметила Евдокия Павловна, есть у «технарей» (а именно им считал себя Черепанов) своё восприятие окружающего мира, какой-то необъяснимый снобизм, форс, кастовость, будто считают: вот они знают, что делать, и всегда поступают правильно, а остальные – недоумки, неучи и бездельники.

Сейчас, завидев Сидорову, директор вытянулся вроде по стойке «смирно», заговорил подчёркнуто официально и внешне подобострастно:

– Прибыл по вашему приказанию, товарищ секретарь райкома… Вот, явился…

Говорил Черепанов, а Евдокия Павловна поняла, что в душе тот относился с иронией к ней, с определённой долей скептицизма – дескать, вызывает по пустякам, только время прожигает бесцельно. И Сидорова сорвалась, пожалуй, первый раз в жизни утратила контроль над собой, говорила резко и безапелляционно. Она напрямую сказала Черепанову, что, наверное, тот большой чиновник и бюрократ, равнодушный и заносчивый, если так относится к делу, к просьбе отстающего колхоза, к своему долгу работать на крестьянина, на деревню, – не подготовленный человек, не способный обеспечить высокое техническое состояние.

Исчезла потихоньку неприкрытая ирония с лица Черепанова, две лёгкие складки легли от губ, он опустил глаза, как школьник, не знающий урока. Наконец Евдокия Павловна умолкла, и Черепанов оживился, растянул рот в ехидной улыбке:

– А вы знаете, Евдокия Павловна, люди не хотят в Товарково ехать…

– Почему?

– Не заботятся здесь о людях, элементарные условия не создают. Хлебом вдоволь трактористов накормить не могут. Вот он, – Черепанов указал пальцем на председателя, – уважаемый Егор Степанович, даже в этом экономит. А в других хозяйствах наших людей с радостью встречают, мясом, хоть и редко, кормят…

– А вы спросили – есть ли хлеб в колхозе? – спросила Евдокия Павловна. Наверное, она покраснела, разозлившись.

– Зачем я должен это знать? Пусть председатель думает.

– Послушайте, Черепанов, вы когда-нибудь собачатину ели?

– Вы что, Евдокия Павловна, – Черепанов скривил губы, вытянул их в тонкую нитку, – вызвали меня сюда, чтоб поиздеваться?

– Нет, дорогой Виктор Анисимович, не для этого, а чтоб знали жизнь, ситуацию. В этой деревне даже детей собачатиной кормят…

Сказала и замолкла, осеклась, даже самой страшно стало. Молчал и Черепанов, видимо, в нём боролись два чувства – с одной стороны, уверенность в своей правоте, а с другой – Евдокия Павловна это заметила – шевельнулось в нём какое-то смятение, легла сумрачная тень на холёное лицо, будто горький дым пахнул в него, окутал глаза.

– Я всё понял, Евдокия Павловна.

Слова эти Черепанов произнёс скомканно, торопливо, щёки побледнели.

– Ну хорошо, – сказала примиряюще Сидорова, – а теперь давайте трактористов навестим.

Они поехали на поле на машине Черепанова. Директор сидел подавленный, наверное, чувствуя стыд, молчал всю дорогу, но в конце концов спросил:

– Неужели нельзя помочь людям, Евдокия Павловна?

– А как?

– Но должны же быть запасы в государстве?

– Война была, Виктор Анисимович, какие запасы?

– Эх, жизнь, – вздохнул Черепанов, и поняла Евдокия Павловна – что-то сломалось в нём, рухнуло. Значит, есть в этом человеке сердце. Не пламенный мотор, как поют по радио, а обычное, ранимое, способное понимать человеческую боль и горечь. Может быть, думала Евдокия Павловна, и зря она на него распалилась, не стоило этого делать. А с другой стороны – иногда человеческая душа, как сундук, как панцирь, до неё достучаться надо, окропить жизнью, и тогда она острее воспринимает звон сердца, запах хлеба, солнечного утра, аромат цветов.

Трактористы уже включились в работу, серая пахота дымилась от жидкого пара земли, за тракторами прыгали грачи, чернели на песке, шустрые и вместе с тем важные.

Черепанов пошёл размашистым шагом по вязкой пахоте, торопился догнать трактора. И когда Евдокия Павловна и Емельянов подошли, он уже говорил с ребятами, улыбался и щурился от яркого солнца.

– У них всё хорошо, Евдокия Павловна, – вроде с оттенком гордости произнёс Черепанов. – Я сам прослежу, чтоб техника нормально работала.

– Разместили вас как? – обратилась Евдокия Павловна к трактористам.

– Нормально, – кивнул головой один из них, высокий горбоносый парень.

– На этой неделе вспашете вот это поле, – проговорил Емельянов, – барана зарежем, мясом вас угощу.

– А вот этого не стоит делать, – вмешался Черепанов. – Правда, ребята?

Механизаторы ничего не ответили, но Черепанов, кажется, и не ждал ответа, сам сказал:

– Вот получите урожай, тогда и рассчитаемся.

Глаза у Черепанова стали ясными, внимательными, и Евдокия Павловна окончательно успокоилась. Кажется, становился Черепанов из честолюбивого технаря её союзником, надёжным человеком. Что ж, если на пользу разговор тот крутой пришёлся – только радоваться надо…

Черепанов довёз их до конторы, ещё раз заверил, что проследит за механизаторами. И даже сумрачный Емельянов щедро улыбнулся ему на прощанье, дружески похлопал по плечу.

В конторе их дожидался районный уползаг Шальнев. Если по полному титулу величать Шальнева, то в газетах должность именовалась длинно и звонко: уполномоченный наркомата по заготовкам сельскохозяйственной продукции. Пуще грозы и злого мороза боялись Шальнева в деревнях и сёлах. И даже у тех, кто воевал, рвался под шквалом огня в атаку, тонул в вязких гнилых болотах, замерзал в лютую студь, голодал и остался жить, – даже у них холодела кровь, будто проваливался человек в трясину, начинала засасывать его рыхлая сосущая бездна. Шальнев ходил в тёмно-зелёной форме, под френчем угадывался бугор пистолета, сапоги блестели, как у самого изысканного щёголя. Ездил Шальнев на трескучем трофейном мотоцикле БМВ, и не только куры и собаки пугливо бежали с дороги, когда въезжал он в деревню, но и люди прятались, словно боялись заразиться чумой или холерой, одним словом, такой хворобой, которая косит людей, как косой.

В задачу Шальнева входил сбор мяса, молока, шерсти и других продуктов, и службу свою нёс он с огромным рвением, ничем было нельзя от него откреститься, вгрызался он в свою жертву. Несколько раз поступали на Шальнева жалобы в райком, но невозможно придраться было к нему. Действовал Шальнев строго по инструкции, а там всё расписано чётко: не сдал вовремя мясо – могут свести корову или другую живность со двора, описать имущество, направить дело в суд. Правда, к такой мере, как опись имущества, Шальнев прибегал редко – чего описывать, если в домах – шаром покати, в лучшем случае деревянная кровать с клопами да пустой сундук, в котором мыши давно свили гнёзда.

Чаще всего Шальнев уводил со двора скот. Жутко было наблюдать картину, когда за тарахтящим на малом газу мотоциклом болтается на верёвке рогатая коза, трясёт бородой, жалобно блеет или крутит могучей шеей корова. Жизнь, пищу, надежду уводил со двора Шальнев, и только стон и глухие проклятья неслись вслед, плач детей и женщин.

Сейчас при виде Сидоровой Шальнев вскочил со стула, подобострастно выгнул длинную, как у гусака, шею, и эта картинная подобострастность вызвала отвращение. Евдокия Павловна до дрожи не любила встречаться с Шальневым. И ничего здесь изменить невозможно, хоть Сидорова пыталась это сделать. Человек – натура избирательная, одно принимает с радостью и вожделением, другое – равнодушно, безразлично, а третье – с отвращением, будто берёт в руки осклизлую, как камень-голыш, лягушку. Вот это гадливое ощущение возникало у Сидоровой при встрече с Шальневым.

Вряд ли догадывался Шальнев об этих её чувствах. Он заговорил о том, что в Товаркове плохо идут мясозаготовки, распустились колхозники, не понимают дисциплины, что он специально приехал, чтобы подкрутить гайки, покончить с разболтанностью. На миг пришёл в память тот вихрастый парнишка, который питался «тузятиной», и Сидорова снова вздрогнула, – возникло ощущение, что она теряет сдержанность. Надо успокоить себя, надо, она и так, кажется, не совсем справедливо откостерила Черепанова. Каждый должен делать своё дело, служить тому, чему присягнул. Но память – колодец прошлого – словно вновь заплескалась водой, колыхнула недавний эпизод с этими ребятами, и она обратилась к Шальневу:

– Не надо сейчас злить народ, товарищ Шальнев.

– Что значит «злить народ», Евдокия Павловна? Никакой злобы быть не должно, только дело… С государством надо вести честно…

– Я не призываю вас к нечестности. Только время сейчас не то – голодают люди…

– Что-то я вас не пойму, товарищ секретарь, – ухмыльнулся Шальнев. – Здесь всё время голодают. А моё какое дело? Меня держат на работе только с одной целью…

– С какой? – перебила Сидорова.

– С целью реализации указаний партии и правительства. Мясо для армии необходимо, для рабочих. А тут что получается, вот даже товарищ председатель уважаемый забывает рассчитываться с государством.

Шальнев посмотрел на Емельянова, тот сжался, втянул голову, забормотал что-то себе под нос.

– Да ведь правильно, не время сейчас. Вот осень придёт, нагуляет жирку скот.

– Не надо меня учить, Емельянов, время или не время. Мясо должно помесячно поступать.

– Да не в том дело, Шальнев, – вступила опять в разговор Евдокия Павловна, – слово «время» надо в другом смысле понимать. Я ещё раз говорю вам – голодают люди. Голодный человек на всё способен.

Говорила искренне Евдокия Павловна, в гневе и голоде человек велик и неуправляем, а обстановка в Товаркове, как в сухую пору в степи – кинь спичку, и хлопнет пламя, словно рот раскроет, а потом будет в ненасытную пасть поглощать всё – бурьян и ковыль, хлеб и деревья, надежды и ожидания. Об этом и сказала Шальневу, но тот снова повертел жилистой шеей, побагровел и заскрипел:

– Да вы вроде меня пугаете, Евдокия Павловна. Но волков бояться – в лес не ходить.

– Я требую, – решительно сказала Сидорова, – чтобы вы не провоцировали население…

– Значит, – нахально усмехнулся Шальнев, – запрещаете. А я не стану выполнять ваших запретов, хоть вы и секретарь райкома. Вот с председателя и начну.

Шальнев выскочил из кабинета, только сверкнули его начищенные сапоги, и вслед за ним быстро метнулся Емельянов, прытко и сгорбленно исчез за дверью.

Точно ветром обожгло тело, насквозь выстудило, будто сквозняком, сдавленным потоком. Евдокия Павловна лихорадочно думала, как поступить. Может, позвонить Константину Ивановичу, пригласить Шальнева на бюро, взгреть, что называется, по первое число, пусть не будет аполитичным и сухим человеком? Она долго крутила телефон и когда, торопясь и заикаясь, рассказала о визите Шальнева в Товарково, первый секретарь сказал сухо:

– Правильно он поступает, Евдокия Павловна. Мы всех разослали по району потому, что в начале июня меня на бюро обкома приглашают. Как раз за мясопоставки. Я и вас попрошу подключиться к этой кампании.

«Ничего себе кампания» – подумала Сидорова и с тоской повесила трубку. Так вот почему так нахально держался Шальнев, чем-то похожий на городского воробья. Заручился высокой поддержкой и прёт напролом, не считаясь со здравым смыслом. Нет, надо ехать в райком, доказать и первому, и всем, как плохо сейчас в деревне, как стойко держатся голодные люди, и как необходимо сейчас спокойствие и равновесие, чтоб не всколыхнуть, не озлобить до конца, не подорвать веру в справедливость. Ведь крутые волны рождаются от маленькой морщинки на воде, а потом под ветром набирают мощь и размах, любого опытного пловца в пучину затянут. Вернулся хмурый Емельянов, махнул рукой.

– Не уговорил! Шлея под хвост попала? Пошёл домой ко мне…

– Не расстраивайся, Егор Степанович. Завтра я в райком уеду, постараюсь успокоить заготовителей. А с вами я хочу вот о чём посоветоваться… Семена получили?

– Да, только сейчас привезли…

– Так вот, Егор Степанович, а может быть, то просо, которое у вас в складе лежит, раздадим людям? Как?

– Да вы что, Евдокия Павловна! Посадят меня, за Можай загонят. Разве можно так с семенным зерном поступать!

– Не поймёшь, тебя, Емельянов: то у тебя лузга, то семена. Мне что, самой посмотреть?

– Зачем это вам, Евдокия Павловна! – зашёлся коротким смешком Емельянов. – Морока одна! Сам разберусь. Только посадят как миленького.

– Я считала тебя, Емельянов, смелым мужиком, а ты, видать, зря штаны носишь. Для модели, чтоб девки не глядели. А вроде на фронте воевал…

– Совсем пристыдили, Евдокия Павловна, – просто сказал Емельянов, – срам один. Уж не считаете ли вы меня злыднем каким, вроде Шальнева? Не такой я человек… И мне людей жалко, только не знаю, как помочь. Как рыба об лёд бьюсь, а всё впустую. Ну теперь ясно: семь бед – один ответ.

Они ещё с полчаса беседовали о колхозных делах, о севе крупяных, о предстоящем сенокосе. И уже перед расставанием Емельянов сузил глаза, сказал с восхищением:

– А вы смелая женщина, Евдокия Павловна! Вроде солдат какой, честное слово! У меня настроение поднялось, надежда засветилась…

Решила Евдокия Павловна не испытывать судьбу, не блукать ночью, а выехать завтра утром, когда ещё не сильно печёт солнце. Она попросила Емельянова пораньше запрячь лошадь, подкормить перед дорогой, и Егор радостно закивал головой.

Кажется, снова ждала свою постоялицу Мария Степановна и вроде обрадовалась, когда пришла Сидорова.

– А я всё думала-думала, – заговорила хозяйка, – чем угощать тебя. Свёклы натушила. Вкусная вещь, вроде сахара. Ты уж не прогневайся.

Они ужинали, и Мария Степановна рассказывала неторопливо, но грустно.

– А у меня ныне этот начальник по мясу был. Уж так кипел, так кипел – как самовар пыхал. Яйцо, вишь, не сдаю. А я возьми да частушку ему выдай. Вот такую…

Мария Степановна улыбнулась, обнажила щербатый рот, звонким голосом потянула:

Милай Вася, я снеслася

У соседа под крыльцом.

Милай Вася, дай мне руку,

Я не вылезу с яйцом.

Ну что тут было, вроде его корова в зад рогом кольнула. Кричит поросёнком резаным: «Издеваешься, старая!» А какая я тебе старая, говорю, я ещё передком горячая. А он совсем, как собака, рычит. Говорит: «Скотину со двора сведу!» Давай, говорю, действуй. У меня, как у цыгана – в одном кармане вошь на аркане, в другом – блоха на цепи. Ну, он пулей из дома выскочил. Ой, что теперь будет-то!

Кажется, первый раз в Товаркове смеялась открыто Евдокия Павловна. А она, оказывается, потешная, эта Мария Степановна! Ей бы жизнь полегче, посытнее, без потерь – она бы людям такую энергию несла своим смехом, как солнышко теплом начиняла. Не суждено ей, обидела жизнь, а всё равно не сдаётся…

– Ничего не будет, – сказала Евдокия Павловна сквозь смех.

– Нет-нет, ты меня зря успокаиваешь. Власть всё-таки. Разве зря он зубками скрыпел?

– Сточатся они у него.

– Верно говоришь? Хорошо бы, и то норовит в ляжку вцепиться.

Она помолчала, принесла из чулана чугунок со свёклой, поставила на стол.

– Хлеб-то подавать? – спросила со вздохом.

– А как же…

– Я думала, может быть, домой повезёшь…

– Плохо думала…

Они поужинали, и Мария Степановна сказала задумчиво:

– Неуж-то Сталин не знает? Вот бы ты ему письмецо нацарапала. Так мол и так, Ёсиф Виссарионыч, мытарится народишко, вчистую гибнет. Подкинь ты ему хлебушка, и он в трату державу не даст, как лошадь пахать будет!

Улеглась Евдокия Павловна пораньше с расчётом завтрашнего отъезда и сегодня уловила тонкий аромат сухого сена. Значит, матрац под ней мхом набит, так мягкую шелковистую траву, похожую на мелкий хвощ, называют в их местности. Растёт он на болотах, на зыбкой почве и источает какой-то сладкий аромат. И сон пришёл сладкий, успокаивающий, хоть и лили в душе холодные ливни.


…Утро было прозрачно-хмурым, на юго-западе вспухали тучи, и Евдокия Павловна подумала, что, может быть, наконец пойдёт дождь, ещё не всё упущено, отольёт посевы, напоит землю. Она быстро собралась, и наблюдавшая за ней Мария Степановна вдруг захлюпала носом, задёргала плечами.

– Вы что, Мария Степановна? – удивлённо спросила Сидорова.

– Опять одна остаюсь, – сквозь слёзы ответила Мария Степановна, и чувства нежности и жалости одновременно появились в душе Сидоровой. Две ночи провела Евдокия Павловна в этом доме, а впечатление такое – будто сто лет знает хозяйку. Видно, подкупила она своей судьбой, своей искренностью, открытым сердцем. Словно богаче становится тот человек, кто встретит вот такую женщину. В лихолетье они встретились, и чувствует Евдокия Павловна – надолго, на всю жизнь останутся в памяти эти дни.

– Ты вот что, – сквозь слёзы улыбнулась Мария Степановна, и улыбка эта не показалась вымученной, – когда ещё будешь в Товаркове – не пройди мимо. Прямо сразу ко мне, без председательского наряда.

Вышла на улицу Евдокия Павловна и снова покосилась на юго-запад: как там туча, движется или нет? Слово есть одно интересное у местных – «замолаживает» или нет. Туча замолаживала, росла, пучилась, и Евдокия Павловна усмехнулась – может быть, дошли мольбы до Всевышнего, расщедрится да пошлёт спокойный дождь на землю. Вспомнила она, как после революции, наверное, в двадцать первом году, видела она Крёстный ход в своей родной деревне. Просили люди у Бога дождя, исступлённо крестясь и припадая к иконам, а он словно забыл о своей пастве. Наверное, во имя дождя и к Богу, и к чёрту обратишься, лишь бы пролились дождевые струи на обессилевшую землю, наполнили её чрево здоровой силой.

Бегом бежал навстречу Емельянов, и Евдокия Павловна испугалась: что-то произошло, наверняка, стряслась беда. А вдруг с Николаем? Больной он человек, страдающий. Ему Евдокия никогда не говорит о болезни, а у самой всегда в голове, как заноза, страшная мысль: а вдруг? Нет, нет и нет…

Председатель подбежал, торопливо подал руку:

– Шальнева убили…

– Где?

– За Товарковым у речки нашли.

– А кто нашёл?

– Пастухи. Они стадо выгнали утром и тело обнаружили. Мотоцикл на горушке, а труп внизу, в воде.

– Милицию вызвали?

– Да, обещали скоро приехать…

Что-то вступило в ноги, будто тяжкие путы навесили, но надо было двигаться, спешить. Они прибежали на конюшню, где уже была запряжена лошадь для Евдокии Павловны, поехали на другой конец Товаркова, где неожиданно равнина обрывается, круто сползает к реке. Место это звали в Товаркове Африкановкой, а от него уходила дорога по речке в соседнее село Моисеево. Пока ехали, Емельянов высказал предположение: видимо, после того, как допоздна Шальнев обходил дома на Африкановке, поехал он на ночлег в соседнее Моисеево. По людской молве, была у Шальнева милаха, молодая вдова в Моисееве. На дороге и подстерегла его смерть. Они оставили лошадь на дороге, рядом с мотоциклом, а сами начали спускаться к реке. У трупа уже толпился народ, молодой и старый. Завидев их, участковый милиционер Дмитрий Насонов растолкал людей, побежал к Сидоровой. Он зашептал ей на ухо:

– Предположительно часов в одиннадцать убийство произошло. Кто-то сзади обухом по голове ударил, когда Шальнев на мотоцикле сидел. А к реке его уже притащили, след на бугре остался, сапогами прочерченный.

– Не предполагаете, кто?

– Да проверять надо.

Евдокия Павловна подошла поближе, и её как в озноб кинуло: лицо у Шальнева иссиня-чёрное, в подтёках, мокрая одежда прилипла к телу.

Смотреть больше не было сил, смерть всегда страшна, тем более такая нелепая, и Евдокия Павловна, отозвав в сторону Насонова, попросила:

– Вы обязательно найдите убийц…

– Найдём, будьте спокойны…

Она простилась с Емельяновым, с трудом выбралась на бугор – ноги по-прежнему были тяжёлыми, налитыми свинцом, плюхнулась в повозку. Надо было возвращаться к своим делам, к своим проблемам, а мозг лихорадочно работал в одном направлении: кто убил Шальнева, за что? Уж не выместили ли на нём товарковские мужики свою нужду и злобу за неприкаянное житьё-бытьё, голод и отчаяние?

Налетел ветер, стылый, порывистый – и Сидорова поняла: опять не будет дождя. Туча уже не волочилась над землёй, словно пена лохматилась, рассыпалась на части, уходила ввысь. И снова тоскливее становилось на душе, беспомощность угнетала и угнетала. Страшнее нет ситуации, когда видишь беду, а не знаешь, как отвести её, защитить людей, сохранить для них тепло и благополучие. Получается тупик, будто болотная топь, гнилое место впереди: шагни – и вязкая, вонючая трясина поглотит в свою бездну.

Нет, надо находить выход… А может быть, права Мария Степановна, надо написать письмо Сталину? Должен же он знать, как бедствует народ-победитель, его народ, трудолюбивый и мужественный? И чем дальше отдалялась Евдокия Павловна от Товаркова, от этого многострадального села, где, как хлеб, берегут крапиву и лебеду на чёрный день, где стынут виски от спокойных детских слов про «тузятину», тем сильнее крепло желание поступить именно так. Напишет она письмо, обязательно напишет.

Длинная дорога лежала впереди, и Евдокия Павловна неторопливо стала обдумывать текст, слова в голову приходили быстро, со стоном. Рассуждала Сидорова просто – все мы боимся сказать Сталину правду, сокрыта эта боязнь в каждом, а вождь должен знать всё о своём народе – и плохое, и хорошее, и пусть в трудный час беды будет вместе с ним, живёт его тревогами и заботами. В этом должно проявиться благородство великого человека. Надо обо всём написать и, в первую очередь, о том, что увидела за несколько дней Сидорова в Товаркове; о Марии Степановне, этой русской бабе, которая потеряла всё, но цепляется за жизнь, борется и падает; о Емельянове, что в сердце носит с одной стороны неисчезающую тревогу за землю, за судьбу своих односельчан, а с другой – сжат, как пружина, законами и запретами, будто птица в клетке, пытается взлететь, а крылья не даёт расправить решётка. Молча смотрит, как последний хлеб увозят из села, молчит о смертно тяжкой жизни крестьян.

Опять становилось жарко, застойный воздух испустил последние капли прохлады, накопленной за ночь, и тело покрылось потом, взмокло. А может быть, это волнение от внутренней войны, которая неожиданно вспыхнула в Сидоровой? Суть этой воины сводилась к одному – больше нельзя спокойно смотреть на людские страдания, надо искать выход, ориентир, варианты. А с другой стороны – знала Сидорова, что всё это может обернуться против неё, стоячее болото одним камнем не всколыхнёшь.


Читать далее

Глава шестая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть