Глава ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Зеленые млыны
Глава ЧЕТВЕРТАЯ

По примеру больших городов, перенявших эту моду у Европы, в Глинске открыли похоронное бюро, чем нанесли чувствительный удар сельским гробовщикам, а в особенности вавилонскому, вовсе не приспособленному к существованию в условиях конкуренции. Экономный Ткачук сразу сообразил, что Вавилону выгоднее пользоваться услугами похоронного бюро, чем содержать Фабиана, да еще при этом заботиться о досках, гвоздях и черном сатине для обивки гробов, поскольку вавилоняне теперь на вечный покой предпочитали укладываться не на голые доски и настойчиво требовали обивки.

Похоронное бюро возглавил австриец Шварц. Такому высокому его назначению могла способствовать ликвидация Австрии как самостоятельного государства после аншлюса. В Глинске Шварца расценивали как жертву фашизма, хотя сам он вел себя совершенно спокойно, скорей всего успев за прожитые здесь годы охладеть к родине. Как выяснилось, до первой мировой войны он вместе с отцом держал похоронное бюро в Зальцбурге и теперь мог вести в Глинске это новое дело на европейском уровне. Шварц наладил серийное изготовление гробов, жестяных венков и даже надгробий из красного, как жар, бугского гранита, собрал оркестр из тринадцати музыкантов, в котором и сам играл на трубе (как делал это еще в Зальцбурге), оборудовал полуторатонку под катафалк и не только возил на ней покойников, но и сам носился по району, заключая контракты на услуги своего бюро. Его деревянная нога не умещалась в кабине, и в пути он ее отстегивал, а когда прибывал на место, снова прилаживал, полагая, должно быть, что может достойно представлять свое заведение только так, не прибегая к костылям, дабы не бросать тень на возможности бюро.

Варивону Ткачуку Фабиан осточертел постоянными жалобами на недостаток досок и других материалов, каких требовал всякий раз сверх нормы, и председатель охотно подписал контракт со Шварцем, лишив Фабиана разом и почета, и заработка. Складной метр гробовщика, которым тот обмерял не одну угасшую жизнь, очутился на столе председателя в качестве укора за контракт со Шварцем. «Вот единственное, что я вам советовал бы сберечь для истории…»— сказал Фабиан и, выйдя в Вавилон, почувствовал себя там почти лишним человеком. У него осталась только одна обязанность: он вел доску «Красное и черное», куда заносил передовиков и лодырей. Среди последних вроде бы теперь очутился и он сам.

Но уже на третий день безделья у него зародилась идея, которую, однако, надлежало проверить. Он разбудил козлика, спавшего под верстаком, и сказал ему таким тоном, как будто совершил только что и впрямь гениальное открытие: «Радуйся, старина, мы снова на коне великого чудака Дон Кихота Ламанчского!» Козел при этом зевнул, он то хорошо знал своего хозяина и уже не поддавался на радостные клики его души. Сколько раз, идя к кому нибудь обедать в прекрасном настроении, они получали там дулю и возвращались домой голодными. Однако сегодня в хате происходило что-то серьезное, достойное и его внимания, и он проснулся, стряхнув сон, как это делают стареющие козлы, поощренные к продолжению жизни. Вообще внешность таких козлов обманчива, их омертвение бывает и притворно, они умеют оживать, когда какая нибудь идея вдруг овладеет ими.

Фабиан же вооружился святцами, оставленными в верстаке еще Панкратом, предыдущим вавилонским гробовщиком, перелистал их, нашел там нечто такое, что вновь обрадовало его, а дальше все происходило уже в том отличном ритме и настроении, какие свойственны были философу в минуты великих открытий. Он достал из сундука черный суконный костюм, приобретенный у глинских мастеров еще при нэпе (теперь он надевал его только на первомайские демонстрации), на голову надел панскую шляпу, подаренную ему Чапличами за гроб для отца (это, собственно, и было все, что уцелело от их разоренного дворянства), обулся в парусинки зеленого цвета и так, расфрантившись (солидности ему придавали золотые очки), спустился в сопровождении козла в нижний Вавилон.

Была страстная пятница. Лучшей поры для такого нисхождения и не придумаешь. Невзирая на все меры, принятые Ткачуком против православных и католических праздников, Вавилон готовился к пасхе. В воздухе уже пахло куличами, то в одном, то в другом конце Вавилона визжали поросята, напоминая Фабиану о мяснике Паньке Кочубее, который, должно быть, уже умер в далеких холодных краях; теперь поросят в Вавилоне каждый мучил по своему, потому иногда и подымался этот страшный визг мучеников; женщины белили хаты снаружи, одни пересинивали, другие подбавляли красной краски, создавая необычную, но весьма приятную для глаз расцветку. Дети носились с горшочком, в котором была краска для яиц, заготовленная на весь Вавилон. Кому ее не хватало, те красили яйца отваром из луковой кожуры или кровавчика — травы, которая придает крашенкам редкостный цвет с оттенком крови. Краску для яиц достают в Глинске из давних запасов, делает это всегда кто то один, а пользуются краской все вавилоняне. Горшочек кочует из хаты в хату, бывает, что из за него перессорится весь Вавилон, даже родичи становятся на день другой врагами и потом им приходится всерьез мириться. Фабиана поражала выдержка этих людей, которые могли полгода жить впроголодь, но берегли пакетик белой муки для кулича.

Фабиан кланялся женщинам, принаряжавшим хаты, чуть завидовал самоучкам мясникам, свежевавшим пасхальных поросят за овинами; поприветствовал стайку ребятишек с закопченным горшочком — они как раз перебегали улицу, неся краску Бугам. Дети даже растерялись, увидав Фабиана таким франтом. Женщины тоже отрывались от дела и замирали в изумлении. Вообще всякий, кто наблюдал сейчас этих двух чудаков, не мог не улыбнуться в душе при виде их грации и величия духа, которые отличали уже не каждого из них в отдельности, а их — как единое целое. Разумеется, верхом оригинальности в этой картине была шляпа. Но пока еще никто, кроме самого Фабиана, не знал, какая идея зреет под этой шляпой.

Для начала был избран Явтушок, именно он значился на этот день в святцах: это был день Евтихия и Иеремии. В Вавилоне был и свой Иеремия — Еремия Гулый. Но начать философ решил именно с Явтушка, учитывая его болезненно преувеличенное представление о своей особе. Явтушка застали врасплох, к тому же он был немало поражен внешностью философа, который смахивал если не на самого пана Тысевича старшего, то по меньшей мере на крупного арендатора или губернского чиновника по делам разделов и наследования. На похороны пана Тысевича старшего приезжал в Вавилон именно такой чиновник, и Явтушок тогда весьма сожалел, что не доводится покойному хотя бы дальним родственником и не может попасть в его духовную. Но даже у чиновника по разделам и наследованию не было таких золотых очков, как у этого франта в парусинках. Явтушок как раз мастерил клетку для кроликов, он разинул рот от удивления, хотел было спросить: «Это вы, Фабиан?» — но так и замер, убедившись, что не ошибся.

— Добрый день, Явтуша!

— О, какой наряд! — воскликнул Явтушок, с трудом приходя в себя.

— Мы пришли поздравить вас с днем ангела. С именинам в. то есть.

— Меня?!

— Да, именно вас. Сегодня ваши именины — Явтуха и Еремии. День вашего ангела. В такой день мастерить клетки и вообще заниматься черной работой не достойно вавилонянина.

— Не знал, черт его дери!

— Хе! Я, к примеру, хотел бы сказать о вас похвальное слово, но для этого нужен стол, что-то на столе и публика.

— За этим дело не станет. Тут только свистни. Но вы, случаем, не перепутали, что это сегодня? Явтуха и Еремии?

— За кого вы меня принимаете, Явтуша? Фирма солидная, опирается на печатные источники. Вот. — Он вынул святцы и прочитал: —«Рабы божий Евтихий и Иеремия, чей день ангела приходится на последнюю пятницу великого поста».

Явтушок вызвал из хаты Присю, чтобы та поглядела, кто к ним пришел, и услышала собственными ушами запись в святцах: Еремия Гулый и он, Явтушок, имеют сегодня право на отдых и на пирог с потрохами.

Начали они вдвоем, потом подошли соседи, потом соседи соседей, а потом уже и сам Варивон Ткачук — к вечеру начались уже такие торжества, каких давно не знал Вавилон. Пироги вынимались из печи прямо на стол — горячие и пахучие. Фабиан сказал о Явтушке похвальное слово, обнажив его социальные и исторические корни, а когда упомянул о его происхождении от казаков Голых, именинник прослезился. Из чулана за этот день исчезло полпоросенка, а мяса не осталось даже на пасхальные колбасы, и Прися потом кляла не столько Явтушка, сколько обоих Фабианов, говорила, что один другого стоит.

У Еремии Гулого, чьи именины Фабиан самочинно перенес на следующий день, поросятины не было, и он зарезал громадного индюка. Гулыха посадила его целехонького в печь на железном противне, которым пользовались еще на кухне панов Родзинских. Когда индюка вытащили из печи, аромат разнесся по всему Вавилону, и гости не замешкались.

Еремия Гулый, тракторист, трудолюбивый и тихий человек, нелюдимый до смешного, незаметно сбежал, как раз когда Фабиан собрался произносить о нем похвальное слово. Однако Еремия все слышал (он притаился в сенях) и потом, спустя много дней, встретив Фабиана, таинственно спросил его:

— Фабиан, простите, коли я не то говорю, но откуда вы знаете обо мне все, что говорили на моих именинах?

— Еремия, пока твой трактор каждую ночь гудит за Вавилоном, я читаю книги, а там о тебе все все написано.

— Вы обо мне такое наговорили, что моя Оляна теперь смотрит на меня, как на бога. То, бывало, и рушник не подаст, а тут бросается мыть мне ноги. Я, конечно, не разрешаю.

— И зря. Мытье ног напоминает мужчине, кто он есть дома и в районе. Ты лучший тракторист, и ноги твои кое чего стоят. Приходи завтра к Протасику, почтальону нашему, я буду говорить как раз про его ноги, и ты услышишь, что это за чудная вещь — ноги, пока они носят человека по земле…

— А что, завтра его день?

— Да, завтра Маркиян.

— А сегодня чей?

— Сегодня выходной.

— И так бывает?

— К великому прискорбию, в Вавилоне Теофана нет. А сегодня Теофана либо Теофила.

— А если к соседям? Я знаю одного Теофана в Козо ве. Был у меня прицепщиком прошлую осень. А в Прицком Теофан на Теофане.

— Вот видишь, какое упущение!

А тут как раз Протасик с сумкой. Стремительный, босой, в почтальонской фуражке, рубашка с петлицами. Вот только обувки не напасешься, и приходится великому марафонцу ходить босиком. Летит! Только что явился из Глинска. Несет что-то срочное в правление. Ему и в голову не приходит, что завтра у него именины и Фабиан готовит уже застольную речь о его быстрых ногах, на одной из которых торчит шестой отросток. «Именно этот, шестой, и есть основная опора для уравновешивания почтовой сумки… Если бы не этот шестой — Протасик падал бы то и дело». С этого он и начнет свою поздравительную речь.

На следующий день все было устроено по высшему разряду. Приехал сам начальник глинской почты Хари тон Тапочка на бричке с кучером. Почтили ноги Прота сика, да так, что сами остались без ног и заночевали во дворе на травке. Харитон Тапочка спал на подушках. Протасик рассыпался в благодарностях философу. Неслыханное дело — чтобы сам Харитон Тапочка приехал в гости к почтальону! Шестой палец на левой ноге, благодаря Фабиану, превратился в такое достоинство Протасика, что Тапочка отныне хотел иметь только шестипач лых почтальонов. Фабиан произвел на Тапочку самое прекрасное впечатление, какое мог произвести вавилонский философ на глинского почтмейстера. Оба были рады этому знакомству, утром Фабиан разыскал в своих святцах Харитона и таким образом заложил основу нового приходного дела. Это был уже выход в Глинск, и дело не могло ограничиться одним Тапочкой, через него в святцы к Фабиану попадут, верно, и еще более достойные глинские мужи.

А пока что его внимание было приковано к вавилонянам. Они уже так свыклись с этим ритуалом, что если Фабиан не приходил к кому нибудь в день ангела, это расценивалось не иначе, как дискредитация именинника. Всем, правда, за очень небольшим исключением, импонировал и вид этого мыслителя, и образ его мышления, и речи на торжествах. Он умел даже самого маленького человека возвысить в глазах других (скажем, Протасика в глазах Тапочки). Вавилонский актив взял себе за правило бывать на именинах в более или менее постоянном составе: Ткачук, Соколюк с Даринкой, оба Буга — отец и сын, оба Раденьких — Федот и Федор (сыновья братьев Раденьких), трое Павлкжов — кузнецы, члены правления, Рузя Джура — слава и гордость Вавилона, Явтушок (в качестве страхового агента) и, конечно же, Савка Чибис — исполнитель. Как видим — немало уважаемых людей, которые могли бы украсить любые именины. Но, разумеется, самым прекрасным дополнением к ним был философ с козлом. Считалось, что присутствие на именинах козла придает празднику некий символический смысл — ведь если верить Фабиану, этим существам некоторые древние народы поклонялись как богам.

«Ни у кого из вас, — говорил Фабиан, — нет такого верного товарища, какого имею я в особе этого рогатого молчуна. Я уверен, что приобщение этих существ к цивилизации оправдало себя. Если бы у Дон Кихота вместо Санчо Пансы был обыкновенный козел, он наверняка допустил бы намного меньше ошибок в своей жизни, ведь в каждом из нас живет подстрекатель к безумствам и тем грешным страстям, какими наделили нас наши праотцы».

Полоса именин длилась всю зиму, весну, затем наступал большой перерыв до осени, Фабиан на это время переодевался в свое обычное платье и становился весовщиком к молотилке, являя собой там, по крайней мере в глазах Варйвона, образец честности и бескорыстия. Козел в этот период также переходил на содержание колхозной кухни.

Явтушок никудышно ориентировался в великих революционных ситуациях, всегда заблуждался и оказывался среди разбитых, за исключением, пожалуй, тех немногих дней, когда был коноводом в Первой Конной, победу которой над белополяками потом беззастенчиво приписывал себе, поскольку в решающую минуту будто бы подал командарму свежего коня вместо подбитого под ним шрапнелью. Правда, тогда никто, кроме самого командарма, не заметил этого подвига, но такой эпизод под Бродами имел место и в самом деле мог отразиться на всей операции. После этого, когда началась атака, Явтушок не спускал глаз с командарма, держа для него наготове запасного коня, но второго такого случая больше не представлялось, и командарм, и конь его были точно завороженные от пуль и снарядов, вот Явтушок и не смог прославиться в том походе.

Зато в мелких житейских событиях Явтушок порой выступал как выдающаяся личность. Это проявилось еще в эпоху ликбеза. Читать Явтушок научился за три вечера, на шестой вечер свободно писал по печатному, на следующей неделе стал писать по письменному, а через месяц сам уже вел группу наиболее тупых односельчан, среди которых была и Прися, так и не сумевшая одолеть премудрость словообразования. И если Явтушок не выбился в большие люди, так это совсем не его вина, это следует отнести к недостаткам самой системы выдвижения, при которой предпочтение отдавалось не таким сложным и противоречивым натурам, как Явтушок, из за невозможности хотя бы приблизительно определить, где такой тип может оказаться в случае тех или иных социальных усложнений или обострений классовой борьбы. Ведь «обезземеливание» не только позитивно влияло на человека, но и вызывало в нем такие неожиданные изменения, каких не могла в деталях предвидеть ни одна мировая философия.

Явтушок был одним из тех, у кого обобществление земли сперва вызывало неуемную тоску по ней, затем равнодушие, а позднее — чувство презрения к ней, быть может, и враждебности даже. Потому то он и пытался отойти от нее, охотно сам высказывался об этом, а со временем, добровольно застраховав свою жизнь, неожиданно для самого себя и для вавилонян выбился в страховые агенты.

Этот пост — страхового агента вавилонского куста — до Явтушка занимал какой то глинский бездельник, солидный с виду усач, который наведывался сюда изредка на велосипеде да так ни с чем и возвращался домой, не застраховав за все время ни одной души, кроме Явтушка. «От чего их страховать? — жаловался он Явтушку, передавая по акту дела «агентства». — Чумы нет, сибирки нет, градобои хоть и бывают, да и тех кот наплакал, так что работа у вас тут будет, товарищ Голый, не бей лежачего, если б хоть наполовину поближе к дому, я бы лучшего места не искал. Как написано в псалтыри: «праздное место». Роботуна (такая была у него фамилия) поставили в Глинске начальником ярмарки («Горе ярмарке», — подумал Явтушок), а Голый начал службу с придания «конторе» надлежащего вида. Привел Присю, чтоб побелила стены, вымыла пол, окно. Потом оклеил стены всевозможными плакатами о выгоде страхования (целый рулон их стоял в углу — Роботун так и не нашел времени развернуть их). На следующий же день Явтушок приступил к исполнению служебных обязанностей страхового агента, соответственно одевшись как можно аккуратней и с самого утра усевшись за стол, в ящиках которого сохранялась история бездеятельности его предшественника (всевозможные бланки и формы, в которые Явтушку предстояло вдохнуть хоть какие нибудь признаки жизни). В первые дни его поражало буквально все, и прежде всего окружавшие его со всех сторон плакаты. И уж совершенно отрывало Явтушка от предыдущего образа жизни сознание того, что он сидит за государственным столом, принятым от Роботуна по акту, а к столу прибит жестяной инвентарный номер — 10. Прочитав эту цифру, Явтушок сообразил, что таких служащих, как он, не так уж и много; 0. Стало быть, наконец, и он чего то стоит…

Первые дни Явтушок решил трудиться без обеденных перерывов, чтобы уже этим засвидетельствовать свою преданность делу. Обед из двух блюд ему всякий раз приносил на службу один из сыновей. Уже по самым обедам Явтушок не мог не заметить, что в глазах Приси он, как персона, поднялся очень высоко, обеды для него готовились намного старательнее, чем прежде, но проклятый Вавилон, за исключением разве что Савки Чибиса, словно и не замечал, как высоко взлетел Голый, и за все время ни один вавилонянин не удосужился даже заглянуть в страховую контору и полюбоваться новым агентом 0. Руководитель райстраха Швабский тоже не показывался, и Явтушок с каждым днем все острее ощущал ненужность своей конторы, а стало быть, и себя в ней. Как нарочно, ни градобоя, ни какого либо другого стихийного бедствия за это время не случилось, у Явтушка поэтому не было случая напомнить о себе Ткачуку, который застраховал горох (эта культура очень боится града) и сахарную свеклу еще при Роботуне. Ничего не случалось и в соседних колхозах, те своевременно платили страховку непосредственно в Глинске, забыв о существовании возглавляемой Явтушком конторы. Но от этого деятельный гений Явтушка не угасал нисколько, и он, в отличие от своего предшественника, решил сдвинуть с мертвой точки индивидуальное страхование. Первым он избрал самого товарища Ткачука, вавилонского председателя колхоза, который и впрямь уже дышал на ладан.

Вавилонянам казалось, что председатель вот вот помрет, но он жил, и его худощавые мальчишки тоже не умирали. Говорят, он пил от чахотки собачье сало и сыновей поил тем же снадобьем. Один только не смог пить и умер прошлой весной, как только зацвел чебрец на луговине. Но еще трое пока были живы. Болезнь у них была от матери, она умерла в Елисаветграде, откуда они приехали в Глинск. Жена наградила чахоткой и мужа. И вот Явтушок после горячей агитации застраховал жизнь Ткачука. За председателем сравнительно легко поддался на уговоры Лукьян Соколюк — как никак предсельсовета должен способствовать процветанию страхового дела, — но дальше индивидуальное страхование продвигалось с немалыми трудностями и, как правило, дело заканчивалось поражением Явтушка, который из за этого каверзного «довольно и того, что ты сам себя застраховал», вынужден был застраховать еще и Присину жизнь. Впрочем, кроме кое кого из актива, ему все же удалось застраховать и нескольких рядовых вавилонян: скотника Горпинича — у него один из быков бодался; сторожа баштана, который мог пострадать от расхитителей арбузов; конюхов — им приходилось самим обслуживать соломорезку и ни один не был гарантирован от опасности остаться без руки; и еще двоих или троих трактористов из бригады Даринки Соколюк. Сама же Даринка страховаться категорически отказалась, не иначе как из ненависти к агенту. Среди тех, кого Явтушок не смог убедить в необходимости застраховать жизнь, был и Фабиан, заглянувший как то в агентство полюбоваться на Явтушка в новой роли. Речь зашла о козле, его Фабиан соглашался застраховать, Явтушок был, конечно же, не против, но в перечне объектов, подлежащих страхованию, козла обнаружить не удалось. Разумеется, к величайшему сожалению, потому что именно с козла Явтушок думал начать страхование животных в частном владении. Так и разошлись бы философ и агент, не вспомни Явтушок про лачугу Фа биана на Татарских валах, чуть ли не одну из самых древних халуп в Вавилоне.

— Вот что мы застрахуем для начала, — обрадовался он. — Застрахуем вашу хату, Фабиан.

— Хату? А зачем? Какая в том нужда? Стоит уже сто пятьдесят лет и еще столько же простоит без страховки. Она у меня из мореного дуба (хата была, разумеется, глиняная), только на вид неприглядна, зато ее не берет ни время, ни огонь. Как железная.

— Это позор, что великий вавилонский философ живет в такой лачуге. Вместе с козлом, без чулана, без светлицы, без настоящих окон. Вы же и света белого из нее не видите.

— Прицкое вижу. И суходол перед Прицким. А какого мне еще света? Ветряки замерли, на них грустно и глядеть. Вижу, как идет стадо в степь и как возвращается. Мне моя хата хороша, я б ее и на ваш «дворец» не променял.

— У меня тоже черт те что, только и радости, что крылечко пристроил, но свою хату я не могу застраховать, потому что я здесь, а вашу хоть сейчас. Вот берите бланк, — он вынул из ящика лист, положил перед Фабианом, подал ручку и чернильницу непроливайку (ее он принес из дому), — заполняйте, хотите, на две, а хотите— на три тысячи, сделайте минимальный взнос, какие то там копейки для начала, а дальше уж я о вашей хате сам позабочусь. — Он подошел к Фабиану, нагнулся к его хрящеватому уху в белой поросли: —Через месяц другой спалим ее ненароком…

Фабнан прочитал печатный текст бланка с пропусками для заполнения, взял ручку, но прежде чем обмакнуть перо, почесал в затылке:

— А почему вы именно мою хату выбрали?

— Хе! Что корысти, если я застрахую хату какого-нибудь Тимка Швайки или Хомки Лысого? Неизвестные маленькие люди. На таких казенных денег жаль. Никакого эффекта. А вы — величина, мудрец, знаменитость, можно сказать. Когда я выплачу вам страховку, тут сразу очереди выстроятся, как на ферму за молоком.

— А кто же подожжет? Не могу же я сам жечь родную хату?

— Молния… Других жгла? Жгла. И вашу сожжет. Силы природы, которыми я не могу управлять. Силы небесные…

— Верстак жалко…

— Верстак вынесите. Разве так уж обязательно жечь верстак? Этого господина, — Явтушок кивнул на козла, — можно для большего правдоподобия оставить в хате. А верстак поставьтепод черносливом, в тени. Заранее. А вот козла сжечь — это штука, это резон. Не совсем, конечно, а так, чтоб мясо осталось: надо же поужинать после пожара…

— Что вы такое говорите, Явтуша? Я и за сто тысяч не дал бы козла сжечь. Живое существо…

— Господь с вами. Я же и говорю. Не совсем сжечь. Спасти из пылающей хаты. Дубровский мог же броситься спасать кота. Видали кино? Почему ж вам не спасти козла? Пишите: «Я, Левко Евлампиевич Хоробрый…»

— А не получится, что я останусь и без хаты… и без денег?

— За кого вы меня принимаете? С вами говорит сам страховой агент. Вот документ, подписанный Швабским. Вы знаете, сколько я получаю чистыми за этот пост? Вашу лачугу давно пора пустить по ветру, чтоб не позорила Вавилон, а вы еще колеблетесь, словно речь идет о дворце или бог знает о чем.

Явтушок обрушил на эту халупу весь пламень своей души, рвущийся из под вышитой рубашки, и философ невольно залюбовался им в этой новой роли. Он сдался, заполнил форму номер восемь для страхования имущества (был назван вид имущества — хата), оценили ее и вправду как путную — в две тысячи рублей, а когда Фабиан поставил свою подпись, напоминающую виртуознейшие подписи на денежных знаках, Явтушок вынул из кармана смятый пестрый лоскуток, служивший ему платком, и отер пот на висках (с некоторых пор у Явтушка от волнения виски потели).

Первый взнос философ пообещал сделать с выручки за гроб после чьих нибудь похорон, о которых не узнает глинское похоронное бюро. Потом они выгнали козла за дверь и тут же обо всем договорились. Явтушок, перед тем как поджигать, предупредит философа, чтобы тот заранее вынес верстак, бекешу и еще кое какие предметы первой необходимости.

Явтущок мог втайне радоваться, он считал, что обманул великого философа, а тот, в свою очередь, был вполне уверен, что агент госстраха не постиг его нехитрой игры. Он пожелал Явтушку счастливой службы в этой зарешеченной комнате и вышел с козлом на крыльцо. Там, на лавочке, отдыхал Савка — в холодке под жасмином, который как раз отцветал. Завидев философа, он засмеялся.

— Что, застраховались?

— Уговорил, бестия.

— Себя или козла?

— Хату застраховал.

— Намного?

— На две… Продешевил, наверно. Савка и вовсе расхохотался.

— Ну и чудаки у нас в Вавилоне!

В тот же день весь Вавилон знал, что Фабиан застраховал свою хату от грома и молнии и всякой другой беды. Расчет Явтушка полностью оправдался: на следующий день в комнате госстраха толпились вавилоняне, и Явтушок чуть ли не впервые почувствовал себя человеком, от которого кое-что все-таки зависит на этом свете.


За какой нибудь месяц службы он застраховал множество жизней, двадцать одну хату, семь коров, двух свиноматок пожилого возраста, но потом наступил перерыв, ставший для агента госстраха трудным периодом сомнений и раздумий.

Нужен был новый толчок. И Явтушок нашел его, как только начался сенокос и над Вавилоном прогремели первые грозы. Среди бела дня вспыхнула халупка Матвия Курия. Случилось это, когда Вавилон был на сенокосе, хатенка сгорела дотла, удалось спасти только никелированную кровать да вынести мешочек сала из чулана. Курий работал на жатке, он выпряг лошадь и примчался с поля на пожарище. Страховой инспектор уже был там, составлял под вишнями акт при свидетелях. Через неделю Курий получил всю сумму страховки. Вещь для Вавилона неслыханная. Курий, пользуясь льготами погорельца, возвел новую хату, а желающих застраховать свои старенькие жилища обнаружилось так много, что Явтушок едва успевал оформлять их и принимать первые взносы в кассу госстраха.

О вавилонском инспекторе заговорили в Глинске, его несколько раз вызывали в область поделиться опытом на совещаниях страховщиков. А между тем в Вавилоне и окрестных селах все чаще вспыхивали пожары, самые отчаянные клиенты Явтушка насылали огонь на свои старые развалюхи и получали страховку в глинском райстрахе. И только философ, который так помог Явтушку на первых порах, был совершенно забыт. Лачуга его по прежнему стояла на Татарских валах, едва держалась, а Явтушок не подавал никакого знака, что собирается жечь ее, а только время от времени присылал клиенту напоминания о необходимости внести следующий взнос.

Возмущенный этим, Фабиан как то навестил наглеца, авторитет которого и здесь, и за пределами Вавилона значительно поднялся. Явтушок встретил философа довольно приветливо, как и надлежало встретить одного из первых клиентов. Внешне Явтушок переменился: сшил себе диагоналевые галифе, обут был в хорошие яловые сапоги, начищенные до блеска, вместо вышитой рубашки на нем было что-то похожее на френч, а на гвоздике у дверей висела фуражка из той же материи. Так ходили почти все глинские служащие, вот Явтушок и перенял эту моду, он от природы был франт и всегда придавал большое значение, костюму. На философа все это произвело впечатление.

— Я давно вас не видел, Явтуша…

— Давненько. Теперь мне подбросили еще несколько сел, вот и мотаюсь… Мозгую… Тот горит, тот дымит… М да а…

Философ никогда не слышал из уст Явтушка этого многозначительного «м да а», которым тот, верно, хотел подчеркнуть и значительность своей особы и сложность службы, которую он несет.

Козел по запаху сапог чувствовал, что перед ним что-то до чертиков знакомое — Явтушок — не Явтушок? — но все же не узнал агента и теперь смотрел на него с некоторым беспокойством, побаиваясь, наверное, что подобная метаморфоза может, чего доброго, произойти и с внешностью Фабиана и тогда ему, козлу, не узнать будет своего хозяина, а это рогатого никак не устраивало.

— Жжем, Явтуша?.. — спросил Фабиан.

— Бог жжет, не я… Я фиксирую… Каждое государственное дело должно куда то двигаться…

— Ну, а когда же меня?

— Что? — вскинулся Явтушок. — Сожжете?.. Обещали же…

— Хе хе хе! Я вот посоветовался сам с собой и подумал: «Не смей, товарищ Голый, трогать философа, а то это могут неверно истолковать. Он ведь как никак честь и совесть Вавилона. Пример! Он привык жить по правде. Не советую, не советую вам, товарищ Голый… Разве что молния ударит…» Поразмыслите, и сами скажете то же.

Фабиан встал, потрогал Явтушка за плечи, словно хотел убедиться, что это он, тот же самый Явтушок, который в начале своей карьеры пел совсем другие песни.

— Ну и не вздумайте жечь меня, Явтуша… Упаси вас боже..

— Грозы ослабевают, и сила их не зависит от меня…

— Разумеется. Однако если вам придет в голову в" се таки сделать это, не делайте. У меня там…

— Вы про кресло?! — воскликнул Явтушок. — Неужто готово?

— Еще нет, но уже поет… Такого кресла ни у кого не было.

— Можно послушать? — Заинтригованный Явтушок засуетился, не дождавшись согласия философа, надел сшитую в Глинске фуражку (как и китель — из синего диагоналя), запер агентство и, подмигнув на Крыльце Савке, повел Фабианов к их ветхому жилищу, которое менее рассудительный агент, чего доброго, мог бы и сжечь ненароком.

Фабиан заметил, что каждое новое дело, которое он затевал или вынужден был затевать, вначале либо со временем непременно оборачивалось против него. Но, быть может, в этом и есть высокое призвание философа: обрести в суматохе будней идею, которую затем подхватят и освятят другие. Неусыпный Варивон Ткачук заказал в районной типографии открытки с фольгой — (ровно сто экземпляров) и теперь от имени правления сам поздравляет вавилонян с днем рождения, а лучшим даже выдает при этом маленькие премии — Фабиан, разумеется, не мог этого делать и ограничивался лишь произнесением красноречивых поздравлений виновникам торжеств. Основная мысль этих поздравлений сводилась к тому, что хлопоты и заботы, которые возлагает на нас земля, составляют смысл нашей жизни. Под фольгой красовались именно эти слова, но не было ни малейшего намека на их автора, более того, Варивон отлучил философа от участия "в торжествах, ссылаясь на то, что из за них он не занимается «Красным и черным» и доска неделями стоит незаполненная, а это уже подрыв моральных основ Вавилона. Тем временем вавилонский почин переняли в Глинске, райком принял специальное решение о расширении почина, но о самом зачинателе и там ни слова. При такой трансформации идеи философ снова остался без каких бы то ни было средств к существованию, гробы он больше делать не мог, поскольку похоронное бюро, возглавленное австрийцем, не только справлялось со своими обязанностями, но время от времени само прозябало без работы из за недостатка клиентов и вынуждено было обратиться к изготовлению бочкотары для знаменитых глинских соленых огурцов, моченых арбузов и капусты, заквашенной головками, — все это Глинск отправлял в большие города и на стройки.

И тут философа снова выручила память. Да, именно в ней, в памяти, отложился один давний эпизод, увиденный Левком Хоробрым еще в детстве. Как то пошли они с отцом в Семиводы, тот прослышал, что умер кучер пана Родзинского, и решил попытаться занять его место. Хоробрым сказали, что барин хворает, но по неотложным делам принимает в домашнем кабинете на втором этаже дворца. Как ни страшно было подниматься туда, но Евлампий Хоробрый с сыном отважились, очень уж стремился Евлампий залезть на козлы барского фаэтона, запряженного четверкой, а осенью и шестеркой, и тем доказать недоумкам Тысевичам в Вавилоне, какого кучера они потеряли, отказав в свое время Хороброму в такой чести и посадив на облучок одного из Валахов, который запрягал четверку не цугом, а квадригой и так возил спесивого барина (чем заху далее барин, тем больше у него спеси) по нашим узеньким дорогам, вытаптывая бурьян по обочинам. Слуга доложил, кто они и по какому делу, и пан Ксаверий дозволил им войти в кабинет. Барин был в кожаных шлепанцах на босу ногу, в турецком халате, курил пахучую сигару я покачивался в каком то невиданном кресле. Отец что-то говорил, расписывал, какой он выдающийся кучер, а Левко был зачарован чудо креслом. Оно вроде бы само качалось; мальчуган не поверил в это, обошел его вокруг в надежде увидеть слугу, который укачивает барина. Но, к своему удивлению, никого не обнаружил, и кресло оттого стало еще загадочнее. Это было гнутое кресло, покрытое черным лаком, глаз. радовали плавные переходы и ажурные завершения каждой детали. А еще кресло пело…

«Что, нравится? — спросил Ксаверий, тронутый детским восторгом. — Единственное в своем роде создание знаменитого венского мастера. Таких кресел, может, десяток только и наберется во всем мире. Вот послушай!» — это уже было сказано обоим, отцу и сыну. И он стал качаться, наполняя слух этих двух простаков чарующей музыкой. Кресло под паном Ксаверием ожило. «А что за дерево?» — спросил отец. «Орех». — «Обыкновенный орех?»— «То то и есть, что необыкновенный. Каждый прутик вырезан как раз в то время, когда орех поет на ветру перед цветеньем. Это ранняя весна, первая капель и последние проталины». «Проклятые господа — все знают!» — подумал тогда Левко. Как же хотелось ему полетать в этом кресле! Через семнадцать лет, когда разбирали барскую усадьбу (отец к тому времени уже умер), Левко тоже подался в Семиводы, хотел взять венское кресло, но опоздал: кресло захватил какой то чудак из Овечьего и потом, как узнал Левко, продал его за бесценок на Глинском базаре.


Орех для кресла он подбирал гибкий, стройный, самый певучий — не очень молодой, но и не старый, укладывал в вязанки, а когда они подсыхали, переносил на плечах домой, на Татарские валы. Здесь сдирал кору, вялил, потом парил в кадке, гнул, закреплял сгибы или, как он выражался, вековечил их. И как раз Явтушок, сам того не подозревая, навел его на мысль первое свое кресло подарить столичному музею. Ведь от этого потом будет зависеть слава кресел — Фабиан надеялся изготовить их тоже не больше того знаменитого венского мастера, десяток другой на весь белый свет. И вот первое!

Однажды ночью Фабиану приснилось, что в боковое оконце постучался Бубела, ввалился в хату, захотел поглядеть на кресло. «Ну ну, показывай, что вытворил из моего орешника». В бекеше, в серой шапке, с кнутом — с мороза, из последней своей зимы. Сел в кресло, покачался и говорит: «Видал такое у пана Ксаверия. Только то было черное». «Не докончено еще», — хотел сказать Фабиан, но проснулся и увидел в кресле козла. Тот спал, свернувшись калачиком. Фабиан швырнул в него сапог, согнал. «Ишь, барин! Вельзевул эдакий!» Потом встал, подошел к оконцу — бело, луна светит, нигде ни души. Сон.

А тут уже наяву — Явтушок, агент, собственной персоной.

Кресло стояло посреди хаты. Еще белое, ажурное, легкое, в бесчисленных изгибах и закруглениях, похожих на кудри, все ореховое, однотонное. У печи стояла кадка долбанка, в которой орех пропаривался для боль шей эластичности. Агент просто обалдел перед этим творением человеческой фантазии, тронул кресло, и оно закачалось, полетело, запело. Так хотелось упасть в него и самому полетать! Но Явтушок счел бы святотатством самую мысль об этом. А кресло все не могло угомониться на своих массивных, отшлифованных дугах ободах, соединенных перекладиной для ног.

Агент гладил эластичные, грациозные ручки и не наткнулся ни на один сучок, нигде не шершавинки. Так и стоял, очарованный и пораженный.

— Нет, вы все-таки гений, Фабиан. Создать такое из простого ореха! Только в столицу… Жгите хату! Завтра же жгите… — Он запнулся. — Только… как же кресло?

Фабиан рассмеялся, вытолкал Явтушка из хаты. В сенях полно было ореха для новых кресел качалок, уже очищенного от коры, ряд в ряд, жердинка к жердинке. И только тут Явтушок сообразил, что Фабиан и не собирался жечь хату — не все ли ему равно, в какой хате творить эти крылатые кресла. В одном из них Явтушок уже мысленно качался.

После Явтушка Фабиан пригласил на осмотр кресла Варивона и Лукьяна Соколюка. Варивон пообещал достать ради такого случая натурального лаку, он был восхищен креслом, даже согрешил — полетал немного, ему можно: легкий — кожа да кости. Лукьян побоялся, конечно. Потом прибыл Клим Синица, нынешний замполит директора Глинской МТС, человек в районе не маленький, кресло и ему понравилось, но должен был прибыть еще Маркиян Севастьянович Валигуров, ныне первый в Глинске, и все зависело от того, как оценит он. Кресло было уже отлакировано, и Валигуров глаз не мог отвести, трогал его одним пальчиком правой руки, а сесть отказался, как его Фабиан ни упрашивал.

…Вскоре в райком пришло письмо с благодарностью за подарок. Так что кресло понравилось. Но поскольку его создатель не получил должной благодарности, а может, и вовсе был забыт — он решил оставить свое произведение в единственном числе, хотя и знал, что таланты без поощрения угасают.



Читать далее

Глава ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть