Онлайн чтение книги Зелменяне
БЕРА

Пролог о ложке

Его приключений в мировую войну никто не записал. То в длинных, темных траншеях, то возле походной кухни можно было увидеть обросшего солдата в жесткой шинели и распоровшейся шапке; из-за голенища у него всегда торчала деревянная ложка.

Было это еще в самом начале войны, в тысяча девятьсот четырнадцатом году, в знойный летний день.

С вокзала большого города один за другим уносились эшелоны с солдатами. На платформах в солнечном свете колыхались солдатские бескозырки, саранчой лезли по белым туннелям вокзала на перрон, по крышам и буферам вагонов.

Вдруг он увидел из вагона где-то в отдаленном углу мужика с деревянными ложками. Руководствуясь каким-то внутренним чутьем, он выпрыгнул на перрон, выбрал самую большую ложку и сунул себе за голенище.

«Там пригодится», — подумал он тогда со свойственной ему деловитостью.

Потом, когда оказалось, что у него нет кружки, он стал пить чай ложкой. Над ним смеялись, но он озирался с холодной ухмылкой и продолжал думать все ту же простую думу: «Там пригодится!»

Этот человек на мирном вокзале, далеко от фронта и, быть может, еще задолго до первых столкновений с неприятелем, стал вводить в свою жизнь военные порядки.

Эта заслуга должна быть целиком приписана ему.

За долгие годы войны он полюбил ее, эту ложку. Он полюбил ее как орудие, которое выручало его в трудные минуты. Со временем она стала старой и черной, не больше и не чище его солдатской пригоршни; она уже была без ручки, одно название ложки, быть может, единственная среди ложек, столько послужившая человеку. Этой ложкой он выгребал из огня картошку. Ел ею снег. Когда у него оторвалась последняя пуговица, он ложкой прихватывал штаны. Он засовывал ложку за ворот, чтобы почесаться. Он пил из ложки касторку, водку и простую воду. Он рыл ею землю, он как-то дал ложку на один раз — поесть — и получил за это порядочный кусок хлеба.

И наконец, благодаря этой почерневшей, старой ложке он приобрел себе лучшего друга.

Однажды ночью он, полуживой, сидел в окопе. Он сидел, прижавшись к мокрой стене, упрямо опустив голову, и считал последние минуты своей жизни. Вдруг в траншею спрыгнул какой-то солдат с котелком горячих щей, наскоро зажал посудину с варевом между коленями и принялся глотать.

Тогда он запустил ложку к тому в котелок.

Это была страшная, торжественная минута. Он с молчаливым упрямством выдержал необыкновенно долгий, удивленный взгляд хозяина котелка, и они стали есть вместе. Немного погодя тот спросил спокойным баритоном:

— Как тебя зовут?

Он ответил:

— Бера Хвост.

Вот он, Бера Зелменов, внук реб Зелмеле, это ему пришло в голову запастись ложкой, и благодаря ей он в ту ночь познакомился с Поршневым, со своим другом и наставником. Когда кончили есть, Поршнев осторожно взял у него ложку и выбросил ее. Он вынул табак и положил его Бере на колени:

— Кури. Ты рабочий?

— Да, кожевник.

— Ты принадлежишь к какой-нибудь партии?

Бера в реб-зелменовском дворе

Кавалерийский корпус зашел глубоко в тыл белополякам и своими неожиданными ударами так деморализовал неприятеля, что тот даже не смог как следует защищаться.

Бывало, на рассвете красные конники появляются там, где их меньше всего ждали (ночью бойцы спали на конях). Один лишь слух о том, что большевистская кавалерия несется с севера в тыл, заставлял белополяков бросать свои позиции.

Ночные марши. Бойцы помнят их так же хорошо, как большое наступление на Освенцим, как ночные уличные бои в Вильно.

Тогда и научился Бера спать верхом на лошади.

* * *

Едешь темной ночью по незнакомой местности. Мягко покачивает лошадь, сидишь в брезентовом седле, поводок — свободно в руке, глаза понемногу смыкаются, и великая радость охватывает только от одной мысли, что ты спишь.

Бывает, что хорошо знакомый ему баритон Поршнева тихо спросит:

— Берка!

— А што?

— Спишь?

— Сплю!

И через минуту еще тише:

— А давно уже, як спишь?

— Не… с той самой мельницы, што проехали…

Потом в холодном рассвете встрепенешься — и вроде выспался. Зелменов продирает глаза и оглядывает всю округу на целые версты. За весенними туманами клубятся розовые и белые краски, а здесь, неподалеку, в мокрых кустах вскрикнет птица, которая тоже, видно, проспала ночь, сидя на ветке.

* * *

Зелменовы, когда уходили на войну, бесследно исчезали. Про некоторых сразу же решали, что они погибли, и о них забывали. Насчет других вначале немного колебались — мнения были разные, — покуда не забывали и этих.

Что касается дяди Фоли, то, когда он пропал без вести, не возникло никаких разногласий, считали, что он убит, и о нем забыли основательно. Потом, когда он вернулся из Австрии, первое время всем как-то было не по себе.

Насчет смерти Беры во дворе спорили.

Семья дяди Ичи стояла на том, что Бера жив, но семья дяди Зиши считала, что Бера уже того…

Дядя Зиша гладил бороду и твердил:

— Хватит убиваться. Надо постараться забыть его.

Это была ожесточенная борьба вокруг покойников, которая велась без крика, без драки. Говорили тихо, и слова были обыкновенные — все дело было во взгляде, в красноречивом жесте.


Зима. Дома, как глыбы, высеченные из ледяного воздуха, отчетливо выделяются среди снега. Скоро вечер. Сияние холодного, розового солнца и стынущего голубого неба. Окна замерзли, и, когда режущий свет морозной улицы попадает в зелменовские дома, он становится тусклым и спокойным, как взгляд умудренного опытом Зелменова. Реб-зелменовский двор — на холодном зимнем замке.

Тетя Малкеле, замерзшая, приходит в дом к дяде Зише как раз тогда, когда он восседает среди своих разобранных часов.

Тихо, как это бывает лишь у часовых дел мастера. Стрелки измеряют время, маятники — тишину.

Тетя Малкеле рассказывает, что младшая невестка Янкева Боеза, та, что ездила в Кременчуг навестить могилу родителей, видела там Беру. Он входил в высокий каменный дом.

Младшая невестка Янкева Боеза подбежала к лестнице и крикнула: «Бера! Привет тебе из дому!»

И тетя Малкеле думает, что Бера не отозвался лишь потому, что успел уже скрыться за дверью.

Тетя Малкеле напряженно смотрит на квадратное лицо дяди Зиши: не признает ли он наконец реальность хотя бы одного привета?

Дядя сидит, холодно глядя тусклым взором умудренного опытом Зелменова, и в десятый раз решает, что будет молчать. Но он вспыльчив и вдруг, помимо своей воли, спрашивает:

— Почему это в высокий дом?


Зима.

Черные бревна реб-зелменовского двора торчат из-под толстого слоя снега, как старые кости. Снег переливается розовым цветом.

С улицы приходит дядя Ича, запыхавшийся, с последним свежим известием:

— Бера находится в Мозыре!

Мозырские балаголы видели его едущим по Мозырю верхом на лошади.

Зимний дядя Зиша сразу спрашивает:

— Почему на лошади?

Потом он смотрит сосредоточенно сквозь линзу и продолжает строить свои пагубные предположения, в которые и сам не слишком верит.

Все это оттого, что дядя Зиша часовщик. Заглядывая внутрь часов, он, как и все часовщики, во время работы размышляет о разных вещах. Притом он не очень-то высокого мнения об Ичке и его семье, в особенности о Бере — вряд ли это тот человек, который сумеет уберечься на войне от пули.

Потом дядя Зиша в свою очередь принес весть из синагоги.

По окончании молитвы он кивнул через окно дяде Иче, взял с него слово, что тот не будет распускать нюни, и сообщил ему, что Беру повесили.

Дядя Ича схватился за голову, стал кусать себе пальцы, и слезы лились из его глаз, как вода из родника. Но все это молча, потому что напротив него сидел строгий дядя Зиша и грозил пальцем:

— Помни, Ичка, ты дал слово, помни!

Итак, Бера скапутился.

Дядя Зиша распорядился во дворе, чтобы об этом при тете Малкеле не проговорились, потому что так повелось, что мать узнает о смерти сына последней. Дядя Ича подчинился. Он ходил всю зиму с задранной вверх бородкой, и у него слезились глаза.

Правда, как-то раз, сидя, истомленный, возле дяди Зиши, он все же спросил:

— Зиша, почему повесили?

Он спросил это с отчаяния. Но дядя Зиша пристально посмотрел на него, подумав, что опять где-то накрутили этого портняжку. Дядя Зиша ничего не ответил, лишь удивленно пожал плечами.

Все же история с Бериной смертью оказалась враньем.

В конце зимы, когда реб-зелменовский двор мок под первыми теплыми дождями, поздно ночью к дяде Иче постучался Велвл, сын меламеда. Он привез привет от Беры: прошлой ночью он его встретил в Смоленске на вокзале, и Бера послал с ним домой красное яблоко.

Дядя Ича стоял во дворе в окружении Зелменовых и рассказывал:

— Дело было так. Велвл, сын меламеда, сидел себе на смоленском вокзале и курил папиросу. И вот он видит, как Бера стоит посреди вокзала и жует яблоко. Велвл, меламедов сын, тут же, конечно, к нему подбежал и спросил: «Бера, это ты? А ведь у нас считают, что ты уже умер!» Бера не имел об этом ни малейшего понятия. — Этим дядя Ича хотел уколоть своего брата. — Бера очень обрадовался привету, расспросил про всех, тут же вынул из кармана другое яблоко, еще крупнее, и вручил его Велвлу, сыну меламеда: «Вот матери и отцу!»

Дядя Ича, как это с ним случалось нередко, был возбужден.

Утром все уже знали об этой новости. Черный, весенний реб-зелменовский двор глотал каждым мокрым бревном низких домов первые капли живого света. И вот на крыльцо вышел дядя Зиша с линзой на глазу, посмотрел на ласковое, теплое небо и решил не спорить.

Несколько дней яблоко пролежало в тарелке на столе. Это было красное зимнее яблоко — титовка — с толстой кожей, с коротким толстым хвостиком; от этого яблока по всей комнате разносился винный аромат. Его приподнимали за хвостик, щупали прохладную оболочку и думали при этом о Бериной жизни и о его приключениях на полях сражений.

В течение нескольких дней Бера был хорошим сновидением Зелменовых. Двор вдруг увидел его восходящим светилом в семье, которая уже шла под гору.

Но что делать с дядей Ичей?

Дядя Ича, который не обладал способностью вдаваться в тонкости, однажды дождливым вечером, когда он и тетя Малкеле остались в доме одни, задумчиво произнес:

— Ну так как, Малкеле, может быть, мы сядем кушать яблоко?

Тетя в первую минуту немного колебалась:

— А не жалко, Ича?

Все-таки она принесла нож, и дядя Ича тотчас же расколол яблоко на две равные половины.

* * *

В ту ночь кавалерийский полк проходил мимо города, по направлению к польскому фронту.

Шел проливной дождь. В темноте по Долганскому тракту, в пяти километрах от города, еле-еле двигался эскадрон Беры. Слева от тракта небо было в электрических пятнах от тысяч городских фонарей.

Бера сидел на коне, втянув голову в мокрый воротник, и снизу вверх смотрел на надвигающиеся огни города. Было слышно лишь хлюпанье подков в теплой грязи да глубокий храп коней. Хорошо знакомый баритон с правой стороны тихо спрашивал:

— Берка!

— А што?

— Спишь?

— Не…

И минутой позже еще тише:

— А почему?

Бера что-то буркнул из-под мокрых усов, и, поскольку он был молчалив, как камень, он не выдал ни словом, что в этом проплывшем мимо них городе он родился и что здесь живут его родители, которым он несколько дней назад со смоленского вокзала послал привет и большое зимнее яблоко — титовку…

Необычайные приключения Беры в пути

Корпус мчался на взмыленных конях.

Корпус мчался с опаленными губами, в продымленных шинелях.

Всю ночь шла кавалерия гродненским лесом. На каждом взгорке двигались силуэты конных разъездов с остроконечными шлемами, с застывшими на фоне звездного неба штыками.

Гродно пал.

По затуманенным березовым шляхам волочились остатки разбитых польских обозов. Возле погоревших хат стояли седые крестьяне, потягивали трубки и с безразличием глядели на взбаламученный мир.

Пехота на конях напирала отовсюду; из-за каждого лесочка она вдруг выскакивала, неслась по местечкам, форсировала реки и чуть ли не с одними саблями окружала фланги неприятеля.

Тоскливая полоса земли от Двины до Вислы — леса, болота и реки — внезапно озарялась холодным блеском пяти тысяч сабель корпуса.

Округа бурлила тысячами солдат, автомобилями, длинными, медлительными обозами, выползавшими как из-под земли.

Седые крестьяне с сонливой тоской копошились у погоревших хат и думали о благодати теплой печи.

Н-ский полк стоял под Белостоком. Недалеко от какого-то местечка, возле тихого вокзальчика, отдыхал эскадрон, в котором был Бера.

* * *

Кто знает, для чего Бере понадобилось тогда отправиться в местечко.

Быть может, на этот раз виноват был страстный курильщик Поршнев. Он надеялся, что Бера достанет ему в местечке табаку. Но то, что эскадрон успел, когда местечко попало к неприятелю, отступить в полном порядке — Поршнев даже увел Берину лошадь, — видно уже из того, что этот самый эскадрон был потом награжден за атаку на польскую пехоту где-то под Ломжей.

Бера же тогда нежданно-негаданно попал к белополякам — и таким странным образом, что даже не заметил этого.

В местечко он пошел березовым трактом, шел весело, чуть ли не напевая. В местечке он слонялся по базару, обошел все лавки и к вечеру решил зайти побриться к парикмахеру.

Местечковый парикмахер был глухим. В полутьме глухой брил его и стриг, даже парил горячими компрессами.

Парикмахер был глух и не слышал, как идет время.

Выйдя от парикмахера, Бера нашел местечко запертым на все засовы, лежащим как бы в глубоком обмороке.

В этой необыкновенной тишине дома, глядящие на улицу, казались больше, чем на самом деле.

По узкой вокзальной улочке мчался маленький польский разъезд.

Бера пошел опустевшими боковыми переулками от дома к дому, стуча в запертые двери: он думал, что ему отворят.

На углу одного из переулков он вдруг отчетливо услышал медленный, густой цокот подков. Значит, враг здесь, совсем близко от него.

Сгоряча он попытался отворить калитку в ближайших воротах, калитка на этот раз подалась, и он очутился в каком-то дворе.

Пекарь

Здесь жил пекарь. Сквозь маленькое грязное окошко было видно, как полыхает в печке огонь, как маленький человечек в одной рубахе, сгибаясь и разгибаясь, орудует лопатой в печи.

Что пекарь был евреем дальновидным, можно было заметить с первой же минуты. Это было ясно уже из того, что он сразу поднес палец к губам и велел жене и дочери молчать, а Беру взял за рукав и вышел с ним через сени в темный сарай.

— Парень, — сказал он, — если тебя возьмут отсюда, то я ничего не знал.

Одним словом, Бера забрался в сарай.

В темноте он учуял запах кур на насесте. Потом, когда глаза попривыкли, он увидел их, съежившихся на жерди в углу сарая. До него доносились обрывки звуков сонной домашней птицы, будто они на куриный лад говорили со сна.

Было затхло и темно.

Вечером дочь пекаря вошла в сарай:

— Молодой человек, вот вам хлеб!

Наутро она принесла ему чугунок супу, который он с благодарностью съел и тотчас же принялся ждать обеда.

Бера жил одиноко среди старых бревенчатых стен и рябых кур, которые клевали его сапоги. Лежа в сарае на животе, он потягивал волосики усов и все чаще вспоминал Поршнева, этого веселого парня, который ехал верхом по правую его руку. «Берка, ты спишь?» Вот так лежал Бера где-то в сарае и тосковал.

…Осенняя ночь в поле. Из низких туч льет проливной дождь. Мокрые лошади стоят в темноте. Вокруг небольшого пня сидит весь взвод: Кривошеев, Поршнев, Митросян, Андрей, и еще, и еще… В горячей золе печется картошка. Потом Поршнев пел в ночи. Все сидели вокруг него, а дождь лил из рукавов, с усов, с волос…

Вот так и лежал Бера в сарае и тосковал.

Под вечер маленький пекарь возился во дворе. Он ощупывал засовы, замки, стучал ставнями. После этого шума еще больше сгустилась затхлая тишина, смешанная с обрывками куриных звуков, доносящихся с насеста.

Поздно ночью маленький пекарь с распахнутой грудью — видно, прямо от печки — вбежал в сарай с охапкой одежды под мышкой.

— На, парень, надень, и пойдем в дом…

Немного погодя Бера уже сидел возле освещенного стола. На Бере была короткая, линялая куртка, а на голове репсовая субботняя кепка, которую приличные хозяева обычно надевают, когда идут в синагогу.

От огня в печке падал золотой отсвет на половину комнаты, а крошечный пекарь опять стоял среди лопат, совал палки с баранками в огонь, вытаскивал из печи длинные противни с печеньем.

— Жуй баранки, парень!

Бера брал прямо из груды горячие, румяные баранки и время от времени задерживал взгляд на сидевшей за столом дочери пекаря, от которой пахло тмином.

— Парень, будь как у себя дома… Парень, возьми себе стаканчик чаю…

Потом пекарь обратился к дочери:

— Лэйча, почему ты не читаешь книжку?

Лэйча опустила глаза в книжку.

В печке потрескивает огонь. Грязные ручейки пота стекают с черной бороденки пекаря в его распахнутый ворот. Палки и лопаты летают взад и вперед, и над всем этим трещит его тонкий голосок; пекарь сокрушается о разграбленных на базаре лавках, об общине, превращенной белополяками в нищую.

Маленький пекарь вздыхает.

Но, бросив взгляд на Беру, он вдруг начинает стороной выведывать своим сладким голоском, не женат ли этот парень, не окажется ли вся затея напрасной.

Бера хлебает горячий чаек, смотрит в потолок и молчит, как и полагается Зелменову.

Маленький пекарь швыряет в печь палку с баранками.

— В чем тут загвоздка? Отец с матерью имеются, наверное? И кой-какая маёмость[9]Маёмость — имущество (белорусск.). тоже, наверное, есть? Ну а чтобы отбарабанить молитву — за этим, конечно, тоже дело не станет? В классы небось не хаживал, так ведь?

Бера кивает головой.

— Но какое-нибудь ремесло знаешь? Не можешь ли ты мне, парень, сказать, что ты умеешь делать?

— Я кожевник.

— Кожевник? Вот как?.. Ну так в чем же загвоздка? Наверное, имеется немного сбереженных деньжат? И надо думать, что одет и обут? Ну а когда с Божьей помощью отвоюемся и живехонькие вернемся домой, тогда возьмем и замочим шкурку. Станешь сам себе хозяином, разве не так? Ну так в чем же загвоздка? Сколько тебе лет?

— Тридцать два года.

— Тридцать два года? — И маленький пекарь схватил лопату и сунул ее в печь. — Ну так это же самый раз, самый расцвет! Моя Лэйча как раз годами десятью моложе тебя. Стыдно, парень, стыдно! Я в твои годы был уже давно женат…

Все же в ту ночь Бера еще отправился спать в сарай (и надо же человеку держать зятя своего в сарае!).

Наутро его снова позвали пить чай.

Теща была в новой шали. Бера сидел у самовара, Лэйча — по другую сторону, но мысли у обоих, как назло, застопорились. Лэйча томилась, ей следовало о чем-то спросить Беру, но она не знала о чем.

Тогда заспанный маленький пекарь со встрепанной бородкой соскочил с печки. Придерживая кальсоны одной рукой, он прыгал по комнате и рассуждал:

— Что это творится на свете? Сидят парень и девушка, оба молодые, — ну так посмеялись бы, пошалили бы, как это полагается… Я знаю?.. У людей, например, сидят и лузгают семечки, даже целуются…

Он приподнял занавеску на окне и выглянул на улицу.

— А почему бы и не выйти погулять? Хороший день. Садятся на траву, говорят, как описывается в книжках, что-нибудь о птичках, о цветочках, а потом всякие там шуры-муры… Молодежь ведь!..

Днем Бера и Лэйча вышли за город. От Лэйчи пахло мылом, она шла вплотную к парню, с пылающими щеками, и плела вокруг него сети любви. Розовый воздух простирался над песчаной, идущей вниз дорогой и над зеленью полей.

Потом они долго стояли на деревянном мостике через какую-то речушку и, опершись на березовые перила, смотрели в воду.

Лэйча достала из кармана горсть семечек.

— Угощайтесь, — сказала она, — угощайтесь!

Он по-хорошему улыбнулся, поднял свои спокойные, зелменовские глаза и только сейчас увидел Лэйчу очень близко. Было начало лета. Он хладнокровно принялся лузгать семечки, как в таких случаях делают Зелменовы. Потом спросил:

— Вы не знаете, куда ведет эта дорога?

— В Волковыск.

— А из Волковыска?

— В Слоним.

— А из Слонима?

— В Лиду.

— Эта дорога на Вильно, что ли?

— На Вильно.

Он задумчиво смотрел вниз, в речку. Вода была светла до самого дна. Серебряная плотица спокойно стояла в прозрачной воде на одном месте, как прикованная.

Лэйча спросила:

— Вы когда-нибудь испытали любовь?

— Нет.

— Так испытайте сейчас…

Она проговорила это удивительно тихо, пугаясь собственных слов, и тогда он налившимися вдруг глазами украдкой глянул на нее.

— Ну?

— А что? — спросил он громко.

— Почему вы не целуетесь?

* * *

К вечеру они вернулись назад в местечко. Она шла, опершись на его руку, как после свадьбы. Бера сказал ей:

— Сегодня ночью я ухожу.

— Что?

— Сегодня ночью, — сказал Бера, — я ухожу.

Солнце зашло. Солнце озолотило верхушки заборов и маленькие оконные стекла домов. В домах посолиднее уже зажгли лампы. Маленький пекарь Рувн — его звали Рувном — стоял у ворот и нетерпеливо дергал свою бороденку.

Он думал про «шуры-муры».

И когда молодая пара появилась в улочке, он выскочил им навстречу, заулыбался своим жалким личиком и сразу же стал допытываться:

— Гуляли, а?

Поздно ночью, прежде чем Бера ушел из местечка, у пекаря в доме разразилась бурная сцена.

Пекарь твердил, что Бера его просто-напросто пустил п о миру, и тащил солдата на мирской суд. Вмешались соседи и еле высвободили одинокого молчуна из рук пекаря, так как говорят, что маленький пекарь даже полез драться.

— Пусть она скажет! — кричал Рувн. — Лэйча, говори ты!

Но Лэйча, вместо того чтобы рассказать людям, как Бера к ней приставал, вдруг смылась из дому. Тогда пекарь потребовал, чтобы спросили хотя бы его жену, — он думал, что, поскольку она женщина, она тоже сможет обрисовать картину. Но разумеется, о подобных делах старуха уже не могла сказать что-нибудь такое, что имело бы значение.

Бера отдышался лишь по ту сторону местечка. Он снял кепку, репсовую кепку, и вытер рукавом пот со лба, как будто после жаркого боя.

* * *

Необъятная, черная ночь.

Где-то у дороги вода полоскала мелкие камушки. Сквозь ветви ломились теплые ветры. Земля дышала глубоко, и даже песок, влажный дорожный песок, благоухал свежестью.

Шелест какой-нибудь тяжелой ветви отзывался в полях стоном.

Бера шел дорогой, погружая ноги глубоко в песок. Из тьмы черными сгустками выделялись изгороди, кусты, деревья. Справа у дороги стоял дуб, как бы нарисованный тушью. Он чернел на фоне неба, как собственная тень. Возле дерева, на дороге, застыла какая-то фигура.

Поравнявшись, Бера узнал ее.

Лэйча!

Она стояла, закутанная в платок, окаменевшая и молчаливая. Из-под платка она достала кулек с баранками:

— Бера, вот тебе баранки на дорогу…

И Бера ушел.

Дорога влила его в густую темноту.

Дальнейшие необычайные приключения Беры по дороге домой

Вытянуть у кого-нибудь из домашних хотя бы слово о том, как Бера вернулся домой, вовсе не так легко. Это белое пятно в его жизни. Зелменовы, как известно, не говорят между собой, и что-нибудь узнать о них можно только из третьих уст.

Сам Бера молчит.

Однако то, что он пошел тогда трактом на Гродно, а оттуда — через Вильно, Молодечно, Радошкевичи повернул на Минск, это известно из бумаг, которые он представил в милицию, когда собирался стать милиционером. Об этом есть, так сказать, документ, бумажка, которую Цалел дяди Юды, копаясь в бумажном хламе, нашел за одними из вечно идущих часов умершего часовщика.

Цалка дяди Юды — это тот, что из новых ученых. Он выискивает старинные древнееврейские книжицы. Если увидишь кого-нибудь торчащим у книжной полки под самым потолком, там, где плесневеют молитвенники, знай, что это Цалка дяди Юды. Во дворе об этом недотепе говорят:

— Ну да, он хотел плюнуть высоко и попал себе в лицо…

Когда Цалка дяди Юды вытащил эту бумажку из-за часов, он убежал со своей находкой к себе, как собака, которая удирает с костью под забор, просидел с ней до утра и в конце концов прочитал эти каракули.

Вот что Бера писал в той бумажке:

«…в сарае. Когда пекарь захотел, чтобы я за это женился на его дочери, я с ним ссорился всю ночь. Так я и ушел ночью в Криницу. Из Криницы я шел весь день в Бучачи. Из Бучачей я пошел в Нозерово. Из Нозерова я пошел в Дятлы. Из Дятлов я пошел в Гайдучок. Из Гайдучка я пошел в деревню, которая называется Дроздово. Из Дроздова я пошел в Быстричи. Из Быстричей я пошел в Ивию. Из Ивии я пошел в Соколку. В Соколке я зашел к маминому дяде, что живет на самой большой улице и торгует лошадьми. Все время я ел баранки, которые дала мне с собой Лэйча, дочь пекаря, но в Дроздове ночью я съел последнюю баранку. Так что я зашел к маминому дяде, чтобы он мне дал чего-нибудь поесть, но он меня выгнал, и я о нем и думать не хочу, потому что он просто-напросто кулак по своему поведению. Из Соколки я пошел в Радом. Из Радома я пошел в Пильнево. Из Пильнева я шел очень голодный, покуда не дошел до поля, — там пахал мужик, он мне дал хлеба и большой кусок сала и показал реку, где я могу напиться. Из Пильнева я, очень сытый, пошел в Жетл. Из Жетла я пошел в Дамир. Из Дамира я пошел в большой город Гродно. В городе Гродно я два дня рубил дрова на одном дворе и ушел в Новоредок. Из Новоредка я пошел в Вороново. Из Воронова я пошел в Ландворово. Там был большой дождь. Из Ландворова я пошел и увидел издали город Вильно. И когда я спросил у рыжего мальчишки, везшего подводу кирпичей, кому принадлежит город, и он мне ответил, что город принадлежит белым, — на меня нашла страшная злоба, которую не опишешь, и я прошел город, никому не сказав ни слова, хотя был очень голоден. И я пришел в Вилейки (есть две Вилейки — это была Вилейка, где сумасшедшие). Из Вилеек я пошел в Кену. Из Кены я пошел в Гудогай. Из Гудогая я пошел в Сол. Из Сола я пошел в Ошме… (зачеркнуто)… пошел… Смаргон. Из Смаргона я пошел в Михневичи. Там, в деревне, я встретил тебя, и ты знаешь, что мы пошли на Зашкевичи. Из Зашкевичей мы пошли в Перевоз. Из Перевоза мы пошли в Лотовое, и ты мне рассказал, когда мы купались в Вилии, как ты попал к полякам из-за моей лошади, которая осталась привязанной к забору. В Логовом мы повстречали наших, и военком послал меня в Молодечно. Из Молодечно я поше…»

И это все.

Цалка сидел ночами и исследовал эту бумажку. После длительного изучения он установил, что у тети Малкеле вовсе нет дяди в Соколке, у нее есть какой-то родственник в Екатеринославе, дядя Ора, но он не торговец лошадьми, а мясник. Затем он продолжил исследования и нашел, что не все местечки находятся в тех местах, какие Бера указывает в бумажке.

Потом он стал расследовать дело в другом направлении и даже нашел возможным не признать бумажки как таковой.

Он снял очки, старательно вытер стекла и сказал себе:

— Мистификация. Факты не подтверждаются.

Всем известно, что у Цалела дяди Юды умная голова. Дайте ему волю, и он будет отрицать даже самого себя.

Все же бумажка эта истинная. Известно, что после долгого пути в знойный летний день Бера прибыл в Минск.

Когда он вошел в дом, поднялся страшный плач. Весь двор сбежался, даже дядя Зиша зашел. Бера сел, принялся медленно стаскивать сапоги и сказал тете Малкеле:

— Мама, дай мне поесть!

Он уплетал с удручающей поспешностью, уставившись в потолок. Дядя Юда плюнул и вышел. Понемногу все разошлись. Бера поел, надел сапоги и снова пошел воевать.


Читать далее

Книга первая
СТАРИКИ 16.04.13
Книга вторая
БЕРА 16.04.13
РЕБ-ЗЕЛМЕНОВСКИЙ ДВОР 16.04.13
Моисей Кульбак 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть