9. О возвышении дома Аткинсонов

Онлайн чтение книги Земля воды
9. О возвышении дома Аткинсонов

Некоторые говорят, что изначально они жили в Фенах. Но если так оно и было, то в незапамятные времена, устав от вечно мокрых башмаков и плоских горизонтов, они перебрались на норфолкские холмы и стали там простыми пастухами. И там, на норфолкских холмах (невысоких и более чем скромных, если сравнивать с другими холмами, но по фенлендским стандартам просто горные хребты), они обзавелись Идеями – чего у завязших по уши в грязи Криков почитай что и вовек не водилось.

Задолго до того, как Вермуйден прибыл в Фены и встретился с тупым упрямством местных жителей, пращур Аткинсонов выносил, на блеющем своем склоне холма, идею сделаться бейлифом[11]Мелкий королевский чиновник, наделенный на местном уровне административной и судебной властью.; а его сын, урожденный бейлиф, выносил идею сделаться богатым фермером; а кто-то из четвертого, пятого, не то шестого колена богатых на идеи Аткинсонов, как только началось огораживание и об устойчивой цене на шерсть пришлось забыть, продал большую часть овец, нанял пахарей и взялся сеять ячмень, каковой на богатой мелом почве норфолкских холмов обильно шел и в рост, и в колос, и который он по осени продавал солодовникам, чтобы те из него варили пиво.

Вот вам и еще одно различие между Аткинсонами и Криками. В то время как Крики взросли из воды, Аткинсоны взросли из пива.

Та земля, которую пахал Джозайя Аткинсон, была особенная земля, либо же сам он знал секрет-другой, но вскоре по округе пополз слух, что солод, выгнанный из его ячменя, не только сам по себе отменный, но какой-то не такой, волшебный, что ли.

Славный – и неизменно добродушный – вест-норфолкский деревенский люд с удовольствием пил свой эль и, не имея возможности сравнивать и выбирать, искренне принимал его уникальные вкусовые качества за норму: а что, разве эль другой бывает? Но пивовары из окрестных городов и городишек, люди сметливые и с явной склонностью уже тогда к маркетинговым исследованиям, выявили в ходе ряда разведывательных экспедиций местный эль, приняли его за образец породы и стали выяснять, откуда берется для этого эля солод. В свою очередь, местный солодовник, человек весьма простой, не смог удержаться, когда заезжие люди принялись хвалить его солод, и назвал источник ячменя. Вот так и вышло, что в лето 1751-е Джозайя Аткинсон, фермер из Уэксингема, Норфолк, и Джордж Джарвис, солодовник из Шевертона, заключили, по настоянию первого, но к вящей выгоде, как тогда казалось, последнего, соглашение о совместных расходах на покупку либо же наем фургонов, извозчиков и ломовых упряжек для доставки их совместного продукта к пивоварам Суоффхема и Тетфорда – и о разделе прибыли.

Джарвис и Аткинсон стали добрыми партнерами, и оба преуспели. Но Джозайя, который успел уже выносить еще одну идею, особо оговорил при заключении соглашения свое полное право посылать ячмень помимо Джарвиса в любое другое место, куда ему будет угодно. Аткинсоново чутье подсказало ему, что, ежели и не при его жизни, так при жизни его сына или внука, пивовары из торговых городов смекнут, как выгодно держать свои собственные солодовни, у себя же под рукой, и что Джарвис, который свято верит в их общие с Аткинсоном деловые связи с этими самыми пивоварами, на этом погорит.

Так он и сделал – вернее, не он, а его наследники. Когда за Атлантикой только-только прозвучали первые выстрелы того, что вы знаете под именем Американской войны за независимость, Уильям Аткинсон, сын Джозайи, начал отсылать ячмень напрямую к пивоварам. Сын старика Джорджа, Джон, сбитый с толку, негодующий, но бессильный что-либо изменить, был вынужден вернуться к местной торговлишке. Его солодовня понемногу приходила в упадок. В 1779 году с прямотой человека, который следует неумолимой логике вещей, не больше и не меньше, Уильям Аткинсон предложил солодовню выкупить. Джарвис, вконец запутавшийся, сломленный человек, согласился. И с этого дня Джарвисы служили у Аткинсонов управляющими на солодовне.

Угрызения совести Уильяма нимало не беспокоили и ему только и оставалось, что довести до конца великолепную отцовскую стратагему. Он оседлал свою гнедую лошадь, надел треуголку и отправился с визитом к суоффхемским и тетфордским пивоварам. Что до ячменя, заявил он им, так лучшего, они сами прекрасно знают, им во всей округе не найти; и недостатка в этом товаре тоже не будет (разве он не расширяет год от года свои ячменные поля?), но с этих самых пор ни один пивовар и близко его не увидит, вот разве только в виде готового солода с Аткинсоновых солодовен.

Пивовары спорили, поднимали брови, отталкивали свои резные дубовые стулья и закусывали глиняные трубки. А как насчет их собственных солодовен, на них ведь ушли немалые деньги, а строили их специально, чтоб было удобнее, ближе – как насчет них? Конечно, отвечал им Уильям, нет никакого смысла просто взять их и бросить, их нужно использовать дальше – для производства эля, который по качеству будет несколько ниже. А что же до удобства и близости – разве в былые времена его фургоны не были надежнейшим средством доставки?

Пивовары фыркали, хмурили брови, скребли под париками; и таки вынуждены были пойти в конце концов на компромисс. Начало 1780-х годов стало свидетелем неслыханного доселе ни в Суоффхеме, ни в Тетфорде. Эль стал отныне не эль, а двуглавое некое чудище, и одно его лицо было вроде как эль, но стоило на полпенни дороже, а второе, по старой цене, было незнакомое и – ну просто в рот не возьмешь.

И Уильям Аткинсон уехал, весьма довольный, после дальнейших консультаций с пивоварами – имеет, наверное, смысл представить себе, как он сидит у них в задних комнатах, под веселый перестук полных кружек. Потому что Уильям был обязан своим успехом не только провидческому дару отца, не только собственной своей сообразительности, но и обычному доброму – и заразительно доброму – расположению духа. Победил не только вострый выверт Уиллова ума, вместе с ним победила волшебная влага, которая пенилась в поднятых кружках и продолжала сиять и подмигивать, даже когда они говорили. Доброе расположение духа: разве не для этого в конечном счете он – и все они – трудился? И что теперь, примешивать к доброму расположению духа злость и недобрые чувства? Разве не мог он рассказать насупленным этим пивоварам, как однажды отец вывел его в ячменное поле, где ветер шелестел меж зреющих колосьев, как тысяча нижних шелковых юбок с оборками, и, нагнувшись пониже, наставивши ухо, сказал: «Слышишь звук? Слышишь теперь, да? Это развязываются языки, это смех звучит под сводами пивных – это звук веселья».

Уильямовы фургоны с мешками солода громыхали по дорогам из Шевертона в Суоффхем и из Шевертона в Тетфорд. Со временем пивовары из Фейкенхема и Норича, не вложившие в свое время капитал в строительство собственных солодовен, также сочли, что посылать за солодом в Шевертон – дело стоящее и затраты окупит.

Но Уильям, который старел и начал уже мало-помалу передавать дела сыну, Томасу, знал, что успех не может длиться вечно. Прочим норфолкским фермерам понадобится не так много времени, чтобы разобраться в их с отцом фокусе с ячменем, и они станут соревноваться с ним за симпатии пивоваров. Кроме того, идеи у Уилла Аткинсона не перевелись. Ему грезилось, что в один прекрасный день Аткинсоны будут следовать за метаморфозами чудесного ячменного зернышка от самого начала до самого конца, не проводя его через третьи руки. Что бывшие пастухи, которые теперь пахали землю и мололи солод, возьмутся однажды варить пиво и оставят тем самым далеко позади всех этих сварю-себе-пивка-на-ужин крохоборов из Тетфорда и Суоффхема.

Вообразите сцену, отчасти схожую с той, где Джозайя и Уильям стояли когда-то и слушали, что им скажет ячмень, но только теперь уже сам Уильям, оперевшись всем весом на трость, подзывает сына поближе и обращает его взгляд на запад, туда, где в дымчатой дали притаились Фены. Где богатая торфом почва, вроде той, что отвоевана у воды; так вот, хоть она и родит в избытке пшеницу и овес, приличного ячменя, вроде того что растет на этой вот, у них под ногами пашне, там не вырастить вовек. Он обводит вытянутой рукой горизонт и объясняет юному Тому, как тамошние люди покупают солод в холмистых землях южного Кембриджшира, Хертфордшира и Бедфордшира. Хороший там ячмень, и солод тоже прекрасный, если не брать в расчет, что, пока его довезут на баржах вниз по Кему и Узе, он обрастает таким количеством пошлин, что выходит чуть не золотой; и что из-за естественных неудобств этих двух рек, которые имеют дурное обыкновение прорывать берега, менять русло и то и дело забиваются илом, нужно иметь в виду: поставки ненадежны, часто груз не приходит в срок, а если приходит в срок, то не в самом лучшем состоянии. Короче говоря, фенмены платят дорого за более чем скверный эль, да и тот бывает не всегда. Более того, как будто прочего мало, Фены – место уж такое отсталое и такое там бездорожье, что мало кто из фенменов может добраться даже и до того эля, какой есть.

Глядя с вершины холма на хозяйский – и пророческий – манер (вот тут-то, кстати, наверное, и нужно искать причину, отчего это я, когда пытался представить себе Бога, который, по словам отца, далеко глядит во все стороны, видел иногда красное, со щеками-яблочками лицо под треуголкой и седые волосы, собранные сзади, по моде восемнадцатого века, в тупей), глядя вниз с норфолкских своих высот, Уильям хватает сына за плечи и говорит ему что-нибудь вроде: «Мы должны помочь этим бедным волглым фенменам. Чего им там недостает, в этих чертовых болотах, так это лишней толики доброго расположения духа. Не могут они жить одной водой».

Представьте еще и такую сцену: в тесноватой гостиной фермерского дома, который Джозайя выстроил из красного кирпича в 1760 году (и который все еще стоит, на георгианский солидный манер, на окраине Уэксингема), Уилл разворачивает карту, нарочно купленную для такого случая в специализированном кембриджском магазинчике, и обводит заскорузлым орехового цвета пальцем район реки Лим. В центре оказывается Гилдси, небольшой городок у самого места слияния Лима и Узы. Он сравнивает расстояние, если по Лиму, от собственной фермы до Гилдси с расстоянием, если по Кему и Узе, от южных обильных ячменем холмов. Он привлекает внимание сына, карта здесь, собственно, уже ни к чему, к деревушке под названием Кесслинг, всего две-три мили от Уэксингема – пригоршня полуразвалившихся хибар посреди отгонных пастбищ и вересковых пустошей, где юный Лим, едва сбежав с родных холмов, замедляет ход и набирает массу, – откуда большая часть обитателей давно уже съехала, чтобы наняться в работники к Аткинсону. Он постукивает по карте черешком трубки. «Человек, который выстроит солодовню в Кесслинге и подберет к этой речке ключ, сделает тамошнюю богом забытую землю богатой. И себя – тоже».

Томас смотрит то на отца, то на карту. Ключ к реке? Он не видит никакой реки: он видит цепочку болот, мелководных озер и мокрых торфяных лугов, через которые едва-едва сочится вялый ток воды. А в это время Уильям, сунув трубку обратно в угол рта, произносит слово, которое сбивает с толку и вообще как-то странно звучит – с точки зрения человека, живущего на вершине мелового холма: «Дренаж».

Итак, Томас Аткинсон, по наущению отца, который упокоился с миром на Уэксингемском погосте в лето Господа нашего 1785-е, начинает скупать насквозь пропитанную водой землю в бассейне Лима и обнаруживает, что Дренаж есть слово и впрямь довольно странное и даже волшебное – ничуть не хуже, чем магические зерна Аткинсоновых ячменей.

Потому что через пять-шесть лет, повыжав из этой земли воду, он продает землю с десятикратной прибылью.

Пока на континенте наступает рай земной, покуда падает Бастилия, якобинцы сменяют жирондистов и у массы людей руки не успевают просохнуть от крови, Томас Аткинсон изучает принципы осушения земли, закономерности, согласно коим текут и забиваются илом реки. Каким образом эффективность искусственного осушения соотносится с увеличением естественного водосброса в реку с прилегающих земель. Как скорость течения возрастает в зависимости от подъема уровня вод, а скорость заиливания при этом уменьшается кратно увеличению скорости течения. Он применяет эти принципы на деле и получает ощутимый результат. Он консультируется, он нанимает на работу геодезистов, инженеров и землекопов, и не слыхать ни единой жалобы на то, что он как наниматель недостаточно компетентен, или слишком нетерпелив, или скуп. И среди тех, кто приходит наниматься к нему на работу, приходят и Крики с того берега Узы.

Томас привыкает к мысли, что дело это непростое. Что это навсегда и никогда не кончится. Мало-помалу. Сопротивление воды. Цепкость предрассудков. Рекламация земель.

Не следует, однако, думать, что в усердных своих трудах Томас и помнить забыл об отцовском Добром Расположении Духа: в его гроссбухах сохранились записи о регулярных, хотя и не без трудностей и не без дополнительных путевых издержек, поставках эля, сваренного в Норфолке из Аткинсонова солода, для поднятия настроения местных фенлендских рабочих. А когда в 1799 году, разбогатев на земельных спекуляциях и перепоручив норфолкскую ферму заботам управляющего, он переезжает из Уэксингема в Кесслинг – где, к немалому удивлению горстки деревенских жителей, он не только строит себе дом, но строит и планы углубить часть речного русла и через какое-то время поставить на берегу образовавшегося таким образом водоема большую и отвечающую всем самым современным требованиям солодовню, – он привозит с собой еще и молодую, пылкую восемнадцатилетнюю невесту. Он привозит с собой из Уэксингема слугу, служанку, повара и конюха, и те никак не могут удержаться от того, чтоб не перемигнуться, не обмениваться регулярно улыбочками и тычками, когда из хозяйской спальни доносятся теперь чуть не каждую ночь весьма недвусмысленные звуки. Томас, с присущими восемнадцатому веку целеустремленностью и отсутствием комплексов, делает себе наследников.

Кто же такая была эта резвая и – как выяснилось впоследствии – отнюдь не бесплодная юная леди? Ее звали Сейра Тернбулл, и была она единственной пережившей детские недуги дочерью некоего Мэттью Тернбулла, небогатого пивовара из Гилдси, Кембриджшир, к коему Томас Аткинсон явился однажды с удивительнейшим предложением: что, если он, Мэттью, продаст ему, Томасу, полную половину паев в своем пивоваренном деле, тогда, мол, в один прекрасный день он, Мэттью, сделается богатым человеком. Покуда Мэттью в глубоких раздумьях мерил шагами свою довольно скудно обставленную контору, Томас углядел через окошко внизу, во дворе пивоварни, хорошенькую и легкую на ногу пивоварову дочку и после наведения детальных справок о здоровье пивоваровой семьи измыслил ход, позволивший ему добиться своих целей в Гилдси куда скорей и проще, нежели покупкою паев.

К славной дате Трафальгарского сражения Томас успел осушить уже 12 000 акров вдоль берегов Лима; дренажные рвы множились дюжинами; шесть десятков, или около того, ветряков уже качали воду; и чем плодородней и прибыльнее становилась земля, тем обильнее фермеры-арендаторы могли платить ренту и дренажный сбор. От Кесслинга, где чуть ли не каждый житель находился теперь на жаловании у Аткинсона, и до Эптона – на расстояние, если по воде, в девять миль – река оделась в дамбы, перемычки и заслонки, для того чтоб контролировать уровень воды.

Но оставшийся участок от Эптона до Узы оказался вдруг куда как сложным. Томас разделил судьбу многих и многих инициативных людей, которым приходится сполна платить за первый головокружительный успех: он столкнулся с каменной стеной завистничества, имущественных интересов и парламентских – на уровне городского совета – махинаций. Пятнадцать лет он воевал с водой, со слякотью и зимней непогодой, но соперника более стойкого, чем старейшины города Гилдси и выборные их представители, он не встречал – когда те наконец сообразили, что судоходство по Лиму и впрямь возможно, и цены на землю, естественно, тут же галопом понеслись в гору. Пока Наполеон совершал свои молниеносные броски противу австрияков, пруссаков и русских, Томас Аткинсон безнадежно увяз в нескончаемых судебных тяжбах и в казуистике правообладания и правопользования земельной собственностью, по поводу прав на судоходство и судовождение и на создание товариществ по дренажу.

Слабый человек непременно бы сдался. Слабому надоело бы в конце концов терпеть убытки, и он вернулся бы на сухой и надежный плацдарм норфолкских меловых холмов. Но в 1809 году Томасу наконец-то, хоть и не без скрежета зубовного, уступают право на создание судоходной компании. Одновременно он получает должность председателя в Комиссии по осушению бассейна реки Лим – пусть даже публика в комиссии подобралась вздорная и склонная к интригам.

Он вновь берется за работу. Новый берег реки растет все дальше к западу. Там, где нельзя купить землю, он покупает друзей. Прокапывается Хоквелл-Лоуд как основная артерия в дренажной системе совершенно непроходимого в недавнем прошлом района к северу от Лима, в его нижнем течении. Кесслингский водоем превращен в судовую развязку, а на западном берегу Узы, на дальней окраине Гилдси, покупается участок берега – под строительство верфи. Ни единый корабль так и не совершил до сей поры славного перехода между Кесслингом и Гилдси, но между Кесслингом и Эптоном, между Эптоном и Гилдси уже снуют трудолюбивые суденышки, груженные материалами и строительным мусором, а с судостроителями в Или и Линне уже достигнута предварительная договоренность о строительстве целой флотилии лихтеров.

В 1813-м, пока Наполеон, чьи войска так горделиво маршировали когда-то на восток, отступает из-под Лейпцига в обратном направлении, на Рейн, Томас Аткинсон начинает в Кесслинге строительство солодовни. Ему пошел пятьдесят девятый год.

На пятьдесят девятом году жизни он все такой же здоровый и энергичный – и веселый – человек, ничуть не похожий на тщеславного Императора Французов. Вдвоем со своей молодой женой (которая предпочитает теперь одеваться в свободные платья и капоры в форме ведерка, знакомые нам по портретам леди Гамильтон и любовниц Байрона) он прогуливается вдоль Кесслингского водоема и наблюдает за ходом работ. Простое ли это совпадение, что большое, величественное здание достроено именно к 1815 году и назвали его в силу неумолимой логики вещей Солодовней Ватерлоо? Простое ли это совпадение, что еще в начале года его тесть, пивовар из Гилдси, слег в постель и врачи приговорили, что долго он не протянет? Только ли совпадением можно объяснить то обстоятельство, что лучшие люди Гилдси в порыве национального единения принимают решение забыть о том, что он чужак, о его норфолкских корнях, и провозгласить его плотью от плоти, исконным фенменом, принесшим благополучие и богатство родному городу, живым символом великого духа Альбиона? И чем объяснить – одним только духом времени, или широким жестом в дни всеобщего ликования, или же сознательной претензией на некий символ, – что, когда в сентябрьский день 1815 года, под приветственные клики и трепет красных, белых и синих флагов, со стороны Гилдси входит в Лим маленькая флотилия из четырех свежевыстроенных лихтеров, а потом украшенная лентами ломовая лошадь протягивает их один за другим бечевой через новенький шлюз Аткинсон, на переднем – на флагмане, по сути говоря, – будет красоваться на носу под ярко-красным рымом и бок о бок с не успевшей пока примелькаться эмблемой (два скрещенных желтых ячменных колоса над двойной голубой волнистой линией) имя Annus Mirabilis? [12]Дивный год ( лат .).


Дети, есть такая точка зрения на историю, которую можно было бы назвать – позаимствовав слово у греков – теорией «гюбриса»[13]Надменность, наглость, высокомерие, дерзость ( гр .). Каковые в греческой традиции подразумевают соответствующее воздаяние.. Данная доктрина утверждает, что безнаказанных удач на свете не бывает и не бывает достижений без потерь; что никакой Наполеон не отправится кроить и перекраивать карту Европы без того, чтобы ему это потом не аукнулось.

Вы усмехаетесь. Кто отправляет вселенское это правосудие неусыпно и железною рукой? Боги? Некая сверхъестественная сила? Что-то нас опять потянуло на сказки. Ладно. Но даже и природа учит нас, давая одной рукой, а другой отбирая. Возьмем, к примеру, воду, которая, сколько ее ни уламывай, ни упрашивай, при первой же возможности все равно вернется в изначально равновесное состояние. Или возьмите красавицу жену Томаса Аткинсона, в девичестве Сейру Тернбулл из Гилдси. Между 1800-м и 1815-м она подарила Томасу троих сыновей, и двое из них остались жить, а один умер, и дочь, которая осталась жить, но умерла, когда ей не было шести лет от роду. Потому что техника осушения земель, она, может, и шла вперед гигантскими шагами, но вот медицина была еще в пеленках.


Сейра смотрит, стоя рядом с почтенным своим супругом, как лихтеры входят в реку Лим, но удовольствие на этом милом личике скрадено подобающими знаками сдержанности и печали. Потому что не прошло и трех недель с того дня, как ее отец – который так и не дожил до обещанного Томасом Аткинсоном богатства, вот разве дочке повезло – сошел во гроб. И где-нибудь на берегу Лима стоят, наверное, и смотрят Крики – отец Уильям и братья Фрэнсис и Джозеф. Ликования, как от прочих зрителей, от них не дождешься. Энтузиазм не больно-то присущ их флегмообильным натурам. И пусть даже своя доля труда в создании этой свежей, блестящей на солнышке речки вызывает в них законное чувство гордости, они знают: что вода творит, она же и разрушает. В этом мире слишком далеко ходить не след. За шагом вперед будет шаг назад. Так работает природа; а еще – так работает человеческое сердце.

Горожане ликуют. Они пьют эль (не Аткинсонов эль, потому как городская пивоварня продолжает носить имя Тернбулла, а неуважение к мертвым – вещь недозволительная). Всюду радость и веселье. Но есть, однако, вероятность, что – пусть только на один момент – Томас Аткинсон задумывается: а такого ли веселья он хотел – веселья, когда перерезают ленты, и произносят речи, и поднимают тосты в честь крючконосого победителя Бонапарта.

В зиму с 1815-го на 1816 год дожди переполняют реку Лим, которая, прорвав береговые дамбы между Эптоном и Хоквеллом, заливает шесть тысяч акров свежевозделанной пахотной земли. В 1816 году цены на пшеницу подскакивают вдвое, и те самые фермеры, коих Томас обеспечил богатой жирной землей, уже не могут платить ни ренты, ни своим батракам. Наполеон разбит: бедные голодают. В Или толпа поднимает бунт, и на подавление оного вызваны те самые саблемашущие драгуны, которые год назад покрыли себя славою на поле Ватерлоо; теперь им приходится топтать конями собственных соотечественников. Празднества? Веселье?

Томас оглядывает – из горизонта в горизонт – переполненные всклень водою Фены. Что ж, он и с этим может справиться. Потому что он богатый человек – и, если этого мало, его специальность ячмень, а не пшеница – и он в состоянии помочь своим фермерам. Он раздает шиллинги, он находит голодным пищу (его дражайшая супруга собственной персоной разливает по мискам овсянку подле кесслингской солодовни). И только благодаря этим актам христианского милосердия и еще благодаря тому, что в лихую годину он, как и прежде, дает людям работу, в Гилдси толпы не срываются с цепи и не штурмуют, как того и следовало бы ожидать, местную Бастилию, городскую пивоварню.

В 1818-м – когда беспорядки кончились, но трудностей меньше не стало – Томас переделывает первый этаж своего дома в Кесслинге под солодовенную контору и совершает второй в своей жизни переезд, из Кесслинга в Гилдси, в новую великолепную резиденцию, в Кейбл-хаус (который тоже до сих пор стоит), к северу от рыночной площади, в двух шагах от пивоварни, с видом на узкую улочку, которая носила тогда название Водной улицы, да и теперь называется так же, хотя давно уже стала широкой и шумной, с «Бутсом» и «Вулвортсом»[14]«Бутс» – общенациональная сеть аптек (то есть магазинов, где помимо оптовой и розничной торговли медикаментами и химикалиями продают косметику, товары для новорожденных, мыло, туалетную бумагу и т.д.), «Вулвортс» – такая же сеть магазинов, торгующих разнообразными дешевыми товарами. С наступлением эпохи супермаркетов эта торговая фирма пришла в упадок, и «Вулвортсов» сейчас осталось не так много, однако в школьные годы Тома Крика на главной торговой улице каждого мало-мальски приличного английского городка непременно были свой «Бутс» и свой «Вулвортс», а в Гилдси, очевидно, «Вулвортс» задержался и до начала восьмидесятых.. Пивоварня расширяется; с вывески исчезает имя Тернбулл, которое в дань уважению и так задержалось там на три лишних года. Горожане пробуют на вкус, впервые под истинным именем, неподражаемый букет эля «Аткинсон», сваренного из Аткинсонова солода, из Аткинсонова ячменя. Держатели городских заведений, с названиями, в которых отразился окружающий город водный мир – «Лебедь», «Пес и утка», «Веселый шкипер», «Угорь и щука», – не нарадуются на жаждущих, хотя и небогатых, посетителей.

Интересно, они и в самом деле могут этак утолить свои печали – кружкой или двумя золотисто-коричневой радости? А старый Том – он может?

Потому что с Томасом, и по сию пору крепким шестидесятитрехлетним здоровяком, что-то происходит. Он превращается в памятник. Человек Великих Начинаний, Человек Больших и Славных Дел, Человек и Гражданин. На портрете, написанном с него в тот самый год, мы видим волевое лицо, лицо человека с характером, но ни лучистых отцовских глаз, ни мягкого изгиба отцова рта здесь нет, да и к обоим его сыновьям, Джорджу и Элфреду, дедовские черты не привились. В Томасе взрастает отчужденность. У него уже не получается стоять на берегу новенькой дрены, похлопывая по плечу человека, который помог ему эту дрену выкопать. Те самые работяги, которые трудились когда-то с ним бок о бок – а среди них, наверное, были и Крики, – теперь снимают шляпы, преклоняются перед ним, чтут его едва ли не как бога. А когда он нарочно, чтобы показать, что он все тот же старый Том Аткинсон, заходит в распивочную залу «Лебедя» или «Шкипера» и ставит всем присутствующим по пинте эля, под веселыми этими сводами вмиг воцаряется молчание, подобное благоговейной церковной тишине.

Сам того не желая – и не властный помешать, – он чувствует, как его обмерили, обшили и втиснули в жесткий и громоздкий, в накрахмаленный костюм легенды. Как он сделал из болота реку Лим. Как напоил все Фены норфолкским славным пивом. Как он кормил у водоема страждущих, как стал надежей и опорой… И в глубине души он думает, наверное, о том, насколько же все было ярче и прекраснее в тот день, в отцовском доме в Уэксингеме, где легкий летний ветерок приносил в окошко с поля шорох спеющего ячменя, а отец произнес волшебное слово: Дренаж.

Но даже и с этим он в состоянии справиться, даже и здесь он уверен в себе – потому что, видит бог, Томас Аткинсон никогда не верил в рай земной, – если бы не жена. В 1819-м ей тридцать семь. Игривая, ребяческая повадка, которая когда-то глянулась ему (и совпала с деловыми интересами), переросла с годами в нечто куда более зрелое и мягкое. Миссис Аткинсон красива; такая красота, с точки зрения мистера Аткинсона, подошла бы актрисе – и его жена словно оказывается вдруг на ярко освещенной сцене, а он со всеми своими делами и почетными титулами смотрит на нее издалека, из темноты и снизу. Ему представляется, что вот он многого достиг и только сейчас заметил с собою рядом это удивительное существо, с которым он когда-то, в незапамятные времена, словно бы и между делом, совершал ритуал продолжения рода.

Короче говоря, миссис Аткинсон вошла в пору расцвета; а муж ее стар и любит ее до безумия – и ревнует.

На шестьдесят пятом году жизни подагра накрепко усаживает Томаса в покойное кресло и делает его – противу всякого обыкновения – вздорным. Он больше не может сопровождать жену в привычных прогулках, поездках и визитах. Из окошка дома на Рыночной улице он видит, как она садится в поджидающие ее кареты и уносится прочь, и разложенные перед ним бумаги, касательные до планов модернизации и расширения пивоварни, дальнейшего строительства верфей на Узе и доставки Аткинсонова эля рекой ли, сушей на новые, доселе не освоенные рынки сбыта, не в состоянии отвлечь его от мыслей о жене, и он возвращается к ним снова и снова, пока она не вернется домой.

Под подозрением у него не один человек и не два. Собственный управляющий на пивоварне; хлеботорговец из Кингз-Линна; кое-кто из членов Комиссии по дренажу, которые помоложе; и тот самый доктор, которого вызывают лечить его подагру. И никто из них не может ему объяснить, из страха возвести напраслину на Достойнейшего из Мужей города Гилдси – ведь он не высказывает своих подозрений открыто, – что миссис Аткинсон невинна, совершенно невинна, что она сама верность и преданность мужу, которого она – и все об этом знают – просто-напросто боготворит.

Январским вечером 1820 года происходит несчастье – свидетельства очевидцев до нас не дошли, однако разного рода анналы города Гилдси буквально пестрят бесчисленными версиями врезавшегося в память горожан события. Ближе к ночи Сейра возвращается домой после вечера, проведенного, так уж вышло, в невиннейшей компании приходского священника из церкви Св. Гуннхильды, его милейшей супруги и нескольких собравшихся по случаю гостей, к Томасу, которого в тот день подагра донимает пуще прежнего. Что именно меж ними происходит, остается тайной, известно только, что – если верить тому, что говорили слуги, которые, естественно, подслушивали, и тому, в чем позже покаялся сам Аткинсон, – сначала он просто ворчит и придирается к ней, потом становится откровенно груб, приходит в ярость и, дав выход вспышке нелепейших обвинений и оскорблений в ее адрес, поднимается на ноги и с размаху бьет ее по лицу.

Вне всякого сомнения, даже если бы эта дикая сцена и не привела к печальным последствиям, Томас раскаивался бы в совершенном до конца своих дней. Но так уж вышло, что он действительно устроил себе повод для пожизненного покаяния. Потому что Сейра не только упала, сбитая с ног ударом разъяренного мужа, но и стукнулась в падении головой об угол письменного орехового дерева стола с такою силой, что, хотя через несколько часов она и пришла в чувство, сознание к ней так никогда и не вернулось.

Чем вызвана эта страшная травма – ударом ли об угол стола, или первым ударом, или ни тем ни другим, а чисто духовным шоком при виде столь внезапной и ничем не спровоцированной вспышки мужниной ярости, – и не являлся ли, как некоторые утверждали впоследствии, удар об угол стола всего лишь выдумкой, чтобы скрыть истинный масштаб обуявшего Томаса бешенства, – не суть важно. Над бездыханным телом в порыве раскаяния Томас призывает сыновей и голосом, которого нельзя было не услышать даже в самом отдаленном закоулке дома, объявляет: «Я убил жену! Я убил мою бедную Сейру!» Ужас. Замешательство. Целый ворох Здесь и Сейчас. Сыновья, склонные попервоначалу, увидев, как обстоят дела, поверить безжалостному отцовскому самооговору, посылают за доктором – все тем же доктором, чьи невинные знаки внимания внесли свой вклад в разыгравшуюся трагедию и которому приходится не только приводить в чувство лежащую трупом жену, но и отпаивать мужа обильными дозами лауданума.

В ту январскую ночь 1820 года подагра навсегда оставила Томаса Аткинсона в покое. По крайней мере, он больше ни разу на нее не жаловался. Его ждала куда более злая пытка. Весь следующий день, и дальше, за полночь, ему не придется сомкнуть глаз у ее изголовья, и молиться, молиться, чтобы эти прекрасные глаза вновь открылись, чтобы уста, милые ее уста разомкнулись хоть ненадолго. Он, должно быть, испытал необычайный прилив облегчения и радости, увидев, как губы и впрямь разомкнулись, затрепетали – только для того, чтобы впасть в отчаяние дважды большее, когда стало ясно, что глаза, пусть они и открылись, не видят его, а если и видят, то не узнают. И если губы шевелятся, они больше никогда не скажут Томасу Аткинсону ни единого слова.

Сейре Аткинсон тридцать семь лет. Судьба распорядилась, а судьбе нет дела до ударов по голове, что Сейра проживет долго. И успокоится она только лишь на девяносто третьем году жизни. Пятьдесят четыре года она просидит в синем бархатном кресле, в комнате наверху (нет, не в бывшей их с мужем спальне, а в комнате, которая станет называться просто комнатой Хозяйки Сейры), глядя то прямо перед собой, вдоль суматошной, с каждым годом все более оживленной Водной улицы на Узу, то влево, где над городскими крышами поднимется в 1849 году высокая труба Нового Пивоваренного, расположившегося по-хозяйски рядом с верфью.

Вот только видит ли она все это. Она застынет в странной позе человека, который наблюдает, пристально и неотрывно, – Ничто. Она не утратит былой красоты. Ее прямая, с легким наклоном вперед поза будет исполнена таинственного очарования. Даже и в старости, когда усохнет плоть, твердый костяк устоит (поскольку именно в этом возрасте, по настоянию сыновей, с нее напишут портрет, в черном платье с бриллиантовым колье, – и какая же она была прекрасная модель!), и она сохранит печально-властную манеру княгини в изгнании.

В положенное время к ней станут приходить слуги, с едой на подносе, или расчесать ей волосы, растопить камин, приготовить хозяйку ко сну, а то и просто посидеть с ней рядом, в ясное летнее утро или в угасающих вечерних сумерках, и развлечь ее ленивым безответным монологом о том, что происходит под окнами. Вместе с ними будет приходить и Томас, чтобы сидеть с женой, порой часами напролет, чтобы стискивать руки, чтобы ломать пальцы, чтобы возносить бог знает какие молитвы – но Сейра ни разу даже и виду не подаст, что знает, кто он такой.

Все это ему тоже придется вынести. Но сперва придется терпеть ежедневные – и долгие, слишком долгие, – визиты доктора. И смотреть, как тот раз от разу становится все более задумчив и мрачен, как он качает головой и заявляет в конце концов, что сделал все, что мог, и нужно искать специалистов. Не постояв за ценой, Томас выпишет из Кембриджа самых именитых врачей. Он станет возить Сейру, словно какой-нибудь редкий экспонат, по ученому городу Кембриджу, из приемной в приемную. Он отвезет ее в Лондон, чтобы тамошние – еще более именитые – светила осматривали, выстукивали, зондировали Сейру и дискутировали случай на консилиумах; и пожертвует пятьсот фунтов стерлингов больнице Св. Варфоломея на «дальнейшие исследования и улучшение методов лечения в области заболеваний мозга».

Он пообещает целое состояние тому человеку, который вернет ему жену; однако желающих не найдется. Он вернется в Гилдси, чтобы встретить там холодную и ровную враждебность сыновей и молчаливое осуждение горожан. И – неужто они, с учетом всего, что он для них сделал, его трудов и дней, его предприятий и процветания, которое пришло с ним вместе в их забытый богом край, не простят ему единственного неправедного деяния, продиктованного минутной человеческой слабостью? Нет, судя по всему, не простят. Найдутся даже и такие, немногие числом, но твердокаменные поборники всяческого Воздержания, которые подольют на тлеющие угли слухов масло гнусной сплетни о том, что Томас, когда он ударил Сейру по голове, был якобы в стельку пьян, накачавшись собственным своим расчудесным элем, и не подтверждает ли это старую народную мудрость, что пивовары (какое уж там доброе расположение духа) суть двоюродные братья делаваров?

Но если бы даже всем прочим и захотелось вдруг простить Томаса, Томасу не было бы нужды в их прощении, ибо он не собирается прощать сам себя. Под сводами «Веселого шкипера» или «Угря и щуки», куда воздержанию вход заказан, все так же смачно причмокивают губами над кружкой Аткинсонова эля, поскольку вкус остался прежний, настоящий и проверенный с точки зрения забвения от скорбей; а кроме того, дело Аткинсонов теперь находится в руках Джорджа и Элфреда – дай им Бог всех благ. Что же до старого Тома, они мрачнеют и отделываются двумя-тремя словами или вовсе качают головой, как качал когда-то головою доктор над несчастною его женой.

Бессчетное количество раз Томас Аткинсон станет задаваться вопросом: почему? Почему? И еще раз: почему? (Ибо сердечные боли также возбуждают свое горестное любопытство.) Не удовлетворившись вердиктом врачей, он сам возьмется за изучение мозга и нервной системы. Он добавит к библиотеке в Кейбл-хаус тома и тома, в которых будет все то, что человеческий ум, к 1820-м годам, сумеет постичь в тайнах человеческой психики. Там, где он корпел когда-то над топографией Фенов и над бесчисленными хитростями дренажа, над контролем водосброса и над различными системами откачки вод, он будет снова корпеть над еще более сложной топографией продолговатого мозга и мозжечка, которые имеют, как он выяснит, свои собственные системы каналов и капилляров и собственную хитрую зависимость от постоянного распределения жидкостей.

Но эти внутренние почвы, будучи раз потеряны, ни осушению, ни рекламации не подлежат.

Забросив науку, он обратится к вере. Добрые прихожане города Гилдси, наблюдавшие во время оно, как Томас бок о бок с женой и двумя сыновьями роняет в церкви свои «аминь» спокойно, с видом человека, который видит в воскресной службе небесполезный, пусть даже и не слишком занимательный, гражданский долг, ныне встречают взглядом склонившийся долу, изборожденный морщинами лоб и вечно неспокойные губы грешника, с головой ушедшего в покаянную молитву.

Он больше не принимает участия в расширяющихся год от года предприятиях компании «Аткинсон и Сыновья». Он больше не читает обычную свою газету (Каслри бритвой горло чик; Каннинг на коне[15]Типичный «школьный» стишок; речь идет о самоубийстве в 1822 году Каслри, одного из ведущих реакционных политиков рубежа XVIII–XIX вв., которого считали ответственным за крайне неудачную социальную политику правительства. После его смерти на пост министра иностранных дел был назначен Каннинг, лидер либерального крыла консервативной партии, что привело к достаточно серьезному пересмотру курса и во внешней, и во внутренней политике. Оба эти государственных мужа были в свое время постоянной мишенью для разного рода литературных и окололитературных шпилек – смотрите, в частности, соответствующие стихи П.Б. Шелли.). История для него остановилась. Он предался идолопоклонству. Говорят даже, что, когда Бог не дал ему ответа, когда Бог, даже с таким, из горизонта в горизонт, прекрасным обзором, не смог объяснить – почему, Томас послал в дикие Фены за одним из предков Билла Клея, к чьим отварам и наговорам местный люд хранил былое уважение. И что ответ сморщенного как печеное яблоко оккультиста (коему не было никакого резона помогать Томасу Аткинсону, чьи злые дренажные затеи решили его собственную судьбу и судьбу ему подобных) вогнал последний горький гвоздь в душу старого Тома: мол, Томас Аткинсон, и он сам о том прекрасно знает, всего лишь получает воздаяние, какого заслужил, а ежели насчет его жены, так никакое на свете волшебство не сможет вернуть ее назад из того состояния, из которого она сама – а разве Томас не заглядывал ей в глаза, поглубже, попристальней? – выходить не желает.

Два, три, четыре года подряд Томас будет пристально глядеть жене в глаза. Четыре года он будет безвылазно сидеть с ней наверху, терзая ей руку, себе – сердце. Покуда в декабре 1825-го – история гласит, что дело было все в той же самой комнате наверху, в присутствии жены, и как он умер, и как их нашли, один был мертв, а другая даже глазом не моргнула, – этот здоровый и бодрый когда-то человек, который еще десять лет назад, несмотря на свои шестьдесят, мог рассчитывать на полные двадцать, если не тридцать, лишних лет жизни, изъеденный угрызениями совести, не освободился от своих скорбей.

Его схоронили с подобающими почестями, с церемониями и воздавши должное его трудам, но как-то, что ли, чуть не впопыхах, на погосте у церкви Св. Гуннхильды, невдалеке от южного трансепта, и воздвигли над могилой массивный мраморный памятник с горельефом по углам в виде ионических колонн. На южной стороне – надпись, даты жизни Томаса Аткинсона и, по-латыни, отчет о его свершениях (qui flumen Leemen navigabile fecit…[16]Кто сделал судоходной реку Лим…) и ни слова о грехах; а сверху водрузили огромную, с каннелюрами, мраморную урну в форме кратера, наполовину скрытую мраморной же драпировкой, на которой там, где она падает на плоскость верхней части памятника, лежат (явный диссонанс в столь строгом классическом комплексе, но еще ни один посетитель не оставил эту деталь без внимания и без того, чтобы отметить в ней трогательное и невероятно достоверное жизнеподобие) два горестно поникших ячменных колоса. В своей последней воле Томас оставляет на усмотрение Господа, Времени и жителей города Гилдси, но прежде всего самой Сейры – «которой да возвратит Провидение со всей возможной спешностью цельность разума и духа, дабы могла она принять решение, но да отложено будет надолго исполнение оного», – рассудить, должна ли его дражайшая супруга однажды снова лечь с ним рядом.

Так, может быть, и нам имеет смысл оставить его завещание без комментария – пусть мы и обладаем даром видеть прошлое – и подождать, как рассудят Господь, и Время, и жители города, и не рассуждать о том, что там покоится ныне бок о бок со старым Томом на погосте церкви Св. Гуннхильды, если там вообще что-нибудь покоится; и не читать моралей, и не сравнивать на этакий задним-числом-все-мы-умные манер простой могильный камень, который обрастает понемногу мхом и лишайником в Уэксингеме, в изголовье почившего с миром Уильяма Аткинсона с роскошным сооружением на могиле Томаса Аткннсона, что умер несчастным.


Сыновьям Томаса, Джорджу и Элфреду, этим едва оперившимся птенцам – одному двадцать пять, другому двадцать восемь, – которые под воздействием прискорбных обстоятельств уже успели тем не менее сложиться в энергических и серьезных молодых предпринимателей, кажется, что даже воздух стал казаться как-то прозрачнее, чище. Долг стыда уплачен, и теперь, с новым чувством праведности творимых дел, с новой целеустремленностью, можно еще раз начать сначала. История не донесла до нас, был ли день Томасовых похорон одним из тех обычных в Фенленде в середине зимы пронзительных дней, когда всякая линия пейзажа словно бы промыта и очищена небесным светом, и горизонты сияют, и даже башни собора в Или не просто видны вдалеке, но ясно различимы их архитектурные несходства. Не донесла она до нас и сведений о том, сочли граждане Гилдси, те самые, что издевались тайком над скорбью Томаса по жене, необходимым заметить отсутствие у Томасовых сыновей скорби по отцу или же не сочли.

Но их тоже можно понять. Потому что город в не меньшей степени, чем оба его юных витязя, чувствует, что вот она идет, пора расцвета, пора новых начал, что нужно пройтись мокрой тряпкой по школьной доске, стереть все прошлое и разглядеть вдали сияющие вехи будущего.

Разве проницательность Уильяма не была вознаграждена? Ни единый фенлендский пивовар, рассчитывающий по привычке на поставки ячменя с юга, не в состоянии выдержать конкуренции с Аткинсоновым ячменем, смолотым на Аткинсоновых солодовнях и доставленным вниз по Лиму на Аткинсоновых же лихтерах безо всяких затрат на путевые сборы. Вскорости не только граждане Гилдси, но и жители Марча, Уизбеча, Или и Линна оценят завидное качество и завидную цену на эль марки «Аткинсон». А если Аткинсоновы лихтеры могут развозить Аткинсонов эль по всем этим местам и даже дальше, почему бы им, спрашивается, не доставлять туда и прочие разные грузы? Почему бы Аткинсонам не воспользоваться своей стратегически выгодной позицией у слияния Узы и Лима и общим улучшением условий судоходства и не превратить Гилдси в entreport [17]Пакгауз, склад, амбар ( фр .). восточных Фенов? Воднотранспортная компания «Аткинсон», так же, как и Новый Пивоваренный, уже успела обрести живую плоть и кровь, уже зашевелилась в головах юных Джорджа и Элфреда – по дороге с отцовских похорон.

А что там такое шевелится в голове у Сейры Аткинсон? Если в голове у Сейры Аткинсон вообще что-нибудь шевелится. Общественное мнение даже и мысли не допускает, чтобы Сейра Аткинсон окончательно сошла с ума. (Вот муж ее, вот он был псих, когда ударил жену ни за что ни про что, – разве не так?) Общественное мнение мало что знает о Сейре Аткинсон, вот разве как она сидит день-деньской в комнате наверху и смотрит по-над городом, что твоя богиня. И сами собой заводятся истории. О том, к примеру, что, пусть Сейра с того рокового дня ни слова больше не сказала мужу, ни даже взглядом не дала ему понять, что хотя бы просто его узнает, с обоими сыновьями у нее все по-другому. Что их-то она как раз посредством ли обычных человеческих слов или при помощи другого какого таинственного средства сообщения непрестанно поучала и наставляла. Что именно через нее, а не через батюшку им достался и пыл, и небывалое чувство призванности миссии. И что даже успехом своим братья Аткинсон обязаны не столько собственной самоотверженной работе, сколько этой вот безумной Мученице.

И выходит, что удар по голове наделил Сейру даром, которого более всего боятся и жаждут люди, – даром видеть будущее и лепить его по своему усмотрению.

Что это она непостижимым образом предсказала точное время отмены Хлебных законов[18]Комплекс введенных в 1815 году протекционистских законов, имевших целью защиту интересов английских землевладельцев. Главным пунктом являлся запрет на ввоз хлеба из-за границы, пока цены на него на отечественном рынке не достигнут 40 шиллингов за квартер (291 литр). Таким образом в Англии поддерживались постоянные достаточно высокие цены на хлеб, выгодные для фермеров и вызывавшие крайнее раздражение – по вполне понятным причинам – беднейших слоев населения. Уже с 1819 года начинаются выступления за их отмену. В 1838 году Ричард Коблен создаст в Манчестере Лигу против Хлебных законов, популярность которой резко возрастает в 40-х, особенно в неурожайные годы. Отменены в конце концов Робертом Пилем в 1846 году, что оказало весьма серьезное влияние на экономическую ситуацию в стране и привело к расколу в правящей консервативной партии.; это она придумала и хитрую стратегию, как и что им противопоставить Вызову со стороны железных дорог; это она угадала и чуть ли не сама затеяла большой бум середины века и провидела Джорджа и Элфреда, еще когда они стояли у отверстой могилы отца владельцами соответственно Пивоваренной и Транспортной компаний, а кроме того, на паях, Лимской судоходной и сельскохозяйственной «Аткинсон», некоронованными королями Фенов.

И все же кое-кто из наделенных воображением побогаче населяющих Гилдси душ пошел еще дальше. Поелику, когда портрет Сейры в старости, в черном сатиновом платье и бриллиантах, был, жестом равно вызывающим и великодушным, подарен братьями городу, чтобы занять свое место в холле городского собрания, к нему началось настоящее паломничество. И не так уж много времени спустя кто-то первым обратил внимание: как разительно схожи пусть суровые, но ангельские притом черты Сейры с чертами Св. Гуннхильды на бесценном житийном триптихе (который в те годы все еще находился в названной ее именем церкви) – той самой Св. Гуннхильды, что глядела со своего холма по-над засиженною демонами топью, и были ей видения?

Есть ли в этом во всем хоть малое зерно истины; и склонны ли были сами братья видеть в матери оракула, пророчицу и заступницу или же просто не мешали слухам переходить из уст в уста подобием магического некоего заклинания о благе города, никто сказать не может.

Однако есть еще одна история, свидетельствующая в пользу теории о полном помешательстве, история, которую слишком часто пересказывали и даже излагали на бумаге, чтобы не принять ее во внимание: согласно свидетельствам, какие бы там ни существовали узы между Сейрой и ее сыновьями и сколь правдивы ни будь отчеты – невозмутимость, немота, загадочная непроницаемость – о ее бесконечно долгом и неподвижном бдении в комнате наверху, время от времени ей таки случалось оживать, и всегда в одной и той же форме.

Сперва у Сейры вдруг начинали дрожать и подергиваться ноздри; потом она морщила нос и принималась энергично нюхать воздух. Затем глаза и руки: взгляд начинал встревоженно метаться, пальцы застывали подобием птичьих когтей. Судорожно сжимались и дергались губы и, в то время, пока лицо ее искажалось гримасой, а тело извивалось и подскакивало в кресле с такою силой, что массивные дубовые ножки порой отрывались от пола, она выталкивала из себя одни и те же слова, единственные, которые приписывают ей после мужниного рокового припадка ярости. А именно «Дым!», «Пожар!», «Горим!» и так далее, в бесчисленных вариациях.

Слуги – и это лишний раз доказывает их преданность – делали все возможное, чтобы ее успокоить. Дворецкий отправлялся в обход по всему дому и проверял один за другим камины и дымоходы. Горничная выглядывала в окошко удостовериться, что не видать ни дыма, ни огня – если не считать дымка из трубы над пивоварней, который не являл собой ничего, кроме доброго знака, и если только ветер не дул со стороны коптильни Питера Катлека, на дальнем конце Водной улицы, где Питер Катлек превращал склизких оливково-зеленых узских угрей в перекрученные веретеном медяно-коричневые клюшки. Другую горничную усылали на кухню посмотреть, не есть ли таинственные флюиды, обеспокоившие хозяйкин нюх, симптом подгоревшего блюда. Даже и на улицу специально отправляли мальчишку поспрашивать у людей.

Но все их усилия пропадали втуне. Сейра продолжала шмыгать носом, изгибаться, выкатывать глаза и вопить свое «Дым!» и «Горим!», покуда ее не покидали силы.

Эти приступы, по свидетельствам современников, становились все чаще, и тот факт, что в 1841 году Аткинсоны наряду с другими состоятельными людьми взяли на себя ответственность за приобретение и доставку в город первой сделанной на заказ пожарной установки, не лишен иронических смыслов, даже если видеть в нем чистой воды совпадение.

Все чаще, все мучительнее – и все больше неудобств доставляли они домашним. Существует даже и такое предположение – хотя в данном случае уместна здравая доля скептицизма, ибо главным свидетелем по делу проходит бывшая служанка из дома Аткинсонов, которую уличили в том, что она бесстыднейшим образом беременна, и, естественно, тут же выгнали вон, почему у ней и был мотив распространять о бывших хозяевах самые гнусные сплетни, – что припадки сделались такими жестокими и дело доходило до таких конвульсий, что братья, которые вроде как обожали и боготворили свою матушку, сдали ее вместо этого в Учреждение; хотя на потребу горожанам они и продолжали всячески поддерживать легенду (к примеру, написавши с Сейры некий портрет, в бриллиантах и в черном платье, хотя в действительности на ней была смирительная рубашка) о том, что их ангел-хранитель не сводит с них глаз.

Все это относится, однако, к временам куда более поздним, к 1870-м, – Сейра к тем годам давно уже стояла на краю могилы, – когда и сами братья миновали зенит своей жизни, а реальной движущей силой Аткинсоновой машинерии стал молодой Артур, внук Сейры, сын Джорджа. Но даже и в 1820-м, в год дикой и нелепой сцены, были такие любители знамений и знаков, и мрачного умничанья в придачу, которые сочли, что Томас Аткинсон, когда он выдумал для своей компании эмблему из скрещенных колосьев ячменя над символическим изображением воды, столь ясно означившую его интересы как в пивоварении, так и в судоходстве, и стал подбирать подходящий девиз, выбор сделал неудачный. Потому что выбранный им девиз – Ех Аquа Рhermentum, – который был когда-то выбит массивными, гнутыми прихотливо заглавными литерами над главным входом на Новый Пивоваренный и глядел потом с этикетки каждой выпущенной здесь бутылки пива «Аткинсон», и на самом деле переводится просто как «Из Воды Эль», и даже может быть истолкован, что, вероятнее всего, и понравилось Томасу, как «Из Воды Брожение»; но вот о чем Томас точно не подумал, так это что девиз можно прочитать и так: «Из Воды Смятение».


Дети, конечно же, вы правы. Случаются такие времена, когда необходимо отличать историю от сказки. Случаются такие времена (и случаются они не так уж редко), когда наша добрая нудноватая история из школьного учебника бросается с головой в допотопные топи мифа и ее приходится вытягивать назад рыболовною снастью эмпирии. История, как ее знают все, история как вроде бы наука не желает знать ничего, кроме фактов. Истории, если уж требовать от нее строительства дороги в будущее, нужно предоставить твердую почву под ногами. Давайте же любой ценой избавимся от спекуляций и от всяческого тумана, от секретов и от досужих сплетен. И, Христа Бога ради, никаких историй . В противном случае о каком таком будущем вообще можно вести речь и как можно хоть что-нибудь доделать до конца ? Так что вернемся-ка мы лучше в чистый и прозрачный воздух, туда, где старого Тома спрятали под новеньким белым надгробием. Давайте вернемся на твердую почву…


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
9. О возвышении дома Аткинсонов

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть