Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
IX

У дверей кухни, потрясая вскрытым конвертом, Гонсало сердито кричал на Розу:

— Роза! Сколько раз я говорил, что не надо писать Грасинье! Что за упрямство! Неужели мы не можем сами устроить малютку без этих жалоб? Слава богу, в «Башне» всегда найдется место для сиротки.

Дело в том, что скончалась Крйспола — несчастная вдова, жившая неподалеку. Она слегла еще на пасху, а теперь оставила сиротами двух мальчиков и трех девочек. Гонсало, у которого в «Башне» и вправду хватало места, помог бедным детям одеться в опрятный траур и занялся их устройством. Старшая девочка (тоже Крйспола), вечно торчавшая на кухне, стала платной помощницей Розы. Старшего мальчика, двенадцати лет, смышленого и ловкого, он обрядил в курточку с желтыми пуговицами и назначил «рассыльным». Другой был увалень, но умел и любил плотничать, и Гонсало, с помощью тетки Лоуредо, пристроил его в столице в мастерскую св. Иосифа. Второй девочкой занялась мать Мануэла Дуарте, сердобольная женщина, которая жила в цветущей усадьбе недалеко от «Трейшедо» и потому считала себя и сына «вассалами» горячо любимого ею Фидалго из Башни. Но самую маленькую и слабенькую пристроить не удалось; и Роза решила, «что сеньора дона Мария да Граса пожалеет бедную сиротку…». Гонсало сухо отрезал: «Из-за куска хлеба не стоит беспокоить славный град Оливейру!» Но Роза непременно желала, чтобы такой нежненькой, беленькой малюточкой занялась настоящая сеньора, и написала Грасинье (вернее, продиктовала — писал Бенто, старательно и красиво) пространное письмо, в котором излагала горестную историю Крисполы и расточала похвалы милосердию сеньора доктора. Пылкий, хотя и запоздалый ответ Грасиньи, умолявшей «непременно прислать малютку», и привел ее брата в такое раздражение.

С того ужасного дня какое-то странное чувство — смесь гадливости с оскорбленным целомудрием — удерживало Гонсало от всяких сношений с «Угловым домом», словно грязь, таившаяся в розовых стенах бельведера, осквернила и сад, и особняк, и Королевскую площадь, и всю Оливейру, и теперь ради нравственной чистоплотности надо было держаться подальше от зачумленных мест, где и сердце его, и гордость задыхались от смрада… Вскоре после своего бегства он получил от доброго Барроло встревоженное письмо: «Что это значит? Почему ты не подождал? Вернулся я от Маржеса и даже расстроился. А с Грасиньей что делается! Мы и узнали-то о твоем отъезде случайно, от кучера, что служит у Масиела. Едим твои персики — и ничего не понимаем!..» Гонсало ответил кратко: «Дела». Потом он вспомнил, что оставил в ящике бюро свою рукопись, и послал мальчика с почти тайным поручением к падре Соейро, «чтоб завернул хорошенько папку и вручил рассыльному, а хозяину и хозяйке не говорил ни слова». Молчаливое отчуждение легло по его вине между «Башней» и «Угловым домом».

Он жил уединенно — не выезжал даже в Вилла-Клару из страха, что о его позоре уже говорят в табачной лавке или у Рамоса, и сердился на всех и вся. Сердился на сестру за то, что, забыв стыд, не страшась пересудов, растоптав честь Рамиресов легко и бездумно, как топчут цветочный узор ковра, она бегом побежала в бельведер, едва усатый соблазнитель поманил ее надушенным платком. Сердился на Барроло, этого толстого кретина, который со свойственным ему дурацким рвением восхвалял Кавалейро, приваживал Кавалейро, выискивал в погребе вино получше, чтоб разгорячить кровь Кавалейро, взбивал подушки на всех канапе, чтоб Кавалейро было удобней, покуривая сигару, тешить взоры красотой Грасиньи! Наконец, он сердился на самого себя за то, что ради низменного честолюбия снес единственную преграду между своей сестрой и этим напомаженным фатом, забывая о вражде, о праведном гневе, которому был верен со времен Коимбры. Все трое виноваты, непростительно виноваты!

Наконец, утомившись одиночеством, он рискнул поехать в Вилла-Клару. Оказалось, что ни в клубе, ни у Рамоса, ни в табачной лавке никто ничего не знал о романе Грасиньи. И мягкое его сердце, избавившись от опасений и тревог, тотчас же склонилось к милосердному всепрощению… Он находил оправдания для всех провинившихся. Бедняжка Грасинья! Замужем за недалеким толстяком, без детей, без умственных запросов, даже без домашних хлопот… уступила (а кто не уступил бы?), просто и доверчиво уступила любви, которая давно уже коренилась в ее душе, подарила ей единственную в жизни радость и (что, может быть, еще важнее!) вызвала единственное в жизни горе. Барроло, бедный Жозе без Роли, что с него спрашивать? Как поется в песенке — «жди от кошки молока, от осины — апельсина!». А сам он, горемыка Гонсало, бедный, безвестный, не более чем жертва неумолимого закона борьбы за существование, который погнал его на поиски славы и денег, — и вот он кинулся в первую же приоткрывшуюся дверцу, не заметив кучи навоза, лежащей на пути. Да, ни один из них не виноват перед богом, сотворившим нас такими суетными, такими слабыми, что мы не можем устоять перед силами, подвластными нам не больше, чем солнце или ветер!

Виновен же, непростительно виновен тот, негодяй с завитой шевелюрой! Со студенческих лет в своих отношениях к Грасинье он проявлял наглый эгоизм, на который можно ответить только так, как отвечали древние Рамиресы: предать оскорбителя пытке, а потом швырнуть воронам его труп. Захотелось ему от летней скуки поиграть в буколическую любовь под сенью кущ — поиграл. Показалось, что жена и дети будут обузой в его праздной жизни, — бросил. Увидел, что прежняя возлюбленная принадлежит другому, — повел осаду, чтобы, минуя тяготы отцовства, вкусить радости любви. И едва только муж, глупец-муж, приоткрывает перед ним двери, он, ни минуты не медля, кидается на добычу. Эх, попадись он старому Труктезиндо! На костре бы он его поджарил перед бойницами башни, расплавленным свинцом залил лживую глотку в подземном каземате!

А он, потомок Труктезиндо, не может, встретив мерзавца на улице, даже пройти мимо, не приподняв шляпы! Стоит хоть на йоту ослабить эту не в добрый час восстановленную дружбу, и откроется позор, скрытый стенами бельведера! Вся Оливейра покатится со смеху: «Хорош Фидалго из Башни! Сам затащил Кавалейро к сестре, а через две недели выставляет его вон! Неспроста это, неспроста!» Вот-то поживятся старухи Лоузада! Нет, этого он не допустит! Именно теперь он должен выставлять напоказ свою дружбу с губернатором, и так явно, так шумно, чтобы никто не разглядел всего, что за ней таилось! Какая пытка! Но этого требует честь. Честь их рода! Позорная интрижка спрятана в чаще аллей, во тьме бельведера, а снаружи, при свете дня, на площадях Оливейры, Гонсало по-прежнему будет расхаживать под руку с Андре!

Шли дни, но душа фидалго не обретала прежнего покоя. Жизнь его была отравлена тем, что он ради чести и успеха выборов принужден поминутно демонстрировать дружбу с Кавалейро. Временами вся его гордость возмущалась: «Дались мне эти выборы! Кому нужно засаленное кресло в Сан-Бенто?» Но неумолимая действительность заставляла его смолкнуть. Выборы — единственная лазейка, только так вырвется он из захолустной дыры; если же он порвет с таким многоопытным мерзавцем, как Кавалейро, тот немедленно стакнется со столичной кликой и выставит другого кандидата… Увы! Он, Гонсало, из тех жалких созданий, которые «зависят». Почему? А потому, что он беден, потому, что мизерный доход с двух усадеб, может быть, и хорош для кого-нибудь другого, но для него, образованного, утонченного, общительного, отягощенного, наконец, определенными обязанностями, которые накладывает знатность, — это нищета.

Такие размышления — медленно, но неуклонно — вели его к мыслям о доне Ане и ее двухстах тысячах… Наконец однажды утром он храбро посмотрел в лицо ошеломительной возможности: а не жениться ли на доне Ане? В сущности, что тут такого? Она откровенно им интересуется, почти увлечена… Почему бы ему, в конце концов, не жениться на доне Ане?

Да, конечно, отец — мясник, брат — разбойник… Но ведь и у него среди бесчисленных предков, включая свирепых свевов, наверняка найдется какой-нибудь мясник; а чем же, как не разбоем, занимались столетья напролет знаменитые Рамиресы? И вообще, оба — и мясник и разбойник — давно умерли, отошли в область преданий. Выйдя замуж за Лусену, дона Ана перешла из простолюдинок в буржуазки. Он познакомился с ней не в мясном ряду у папаши, не на большой дороге у братца, а в усадьбе «Фейтоза», где у нее есть и управляющий, и капеллан, и слуги — совсем как у дам из рода Рамирес. И всякое колебание кажется просто ребячеством, как рассудишь, что в придачу к добрым, честным крестьянским тысячам, эта красивая, добропорядочная женщина приносит мужу свое великолепное тело! К ее золоту да его имя, его дарования — и не нужна ему грязная помощь Кавалейро! А какой полной, какой прекрасной будет их жизнь! Старая башня воссияет в прежнем блеске; он заново, роскошно отделает дом в «Трейшедо»; наконец, его ждут расширяющие кругозор путешествия. И при этом, заметьте, никто не омрачит его радостей. Как часто женитьба на деньгах отравлена тем, что жена уродлива, костлява, потлива… Но нет! После дневных триумфов его будет ждать в спальной не кикимора, а Венера!

Искусительные мысли медленно, но верно подтачивали его твердость, пока наконец он не послал кузине в «Фейтозу» коротенькую записку, в которой просил «встретиться наедине, где-нибудь неподалеку: нужно серьезно поговорить с глазу на глаз…». Прошли три долгих дня, но ответа не было. И Гонсало решил, что многоопытная кузина, догадываясь о теме разговора, уклоняется от свидания, потому что ей нечем порадовать его. Целую неделю он провел в унынии, остро ощущая всю никчемность своей жизни, неосновательность своих надежд. Гордость и стыд не разрешали ему ехать в Оливейру, где из своего окна он неминуемо увидит крышу бельведера и венчающего ее толстого купидона. Его почти пугала мысль, что придется поцеловать сестру в щеку, которую целовал тот своими слюнявыми губами. Над выборами нависло тяжелое, как свод, молчание; но писать Кавалейро он не мог, а Жоан Гоувейя отдыхал у моря, гулял по пляжу в белых башмаках и собирал ракушки. Вилла-Клара была невыносима в эти жаркие сентябрьские дни; к тому же Тито уехал в Алентежо, к больному брату; Мануэл Дуарте помогал матери со сбором винограда, а в клубе было пусто и сонно, только мухи жужжали…

* * *

Не столько из долга или любви к искусству, сколько чтобы отвлечься и занять время, он снова — хоть и без прежнего пыла — взялся за перо. Шло описание погони Труктезиндо за байонским Бастардом. Здесь бы и блеснуть силой, поддать средневекового колорита! А он, как назло, потух, размяк, выдохся… К счастью, в дядиной поэмке эти бурные сцены перемежались недурными пейзажами и живописными штрихами рыцарского быта.

Приблизившись к реке, Труктезиндо увидел, что деревянный мост обрушился, и его изъеденные, ветхие доски запрудили узкое русло. Предусмотрительный Байон догадался уничтожить мост, чтобы задержать мстителей. И войско сеньора Саита-Иренеи двинулось к броду Эспигала по узкой кромке берега, мимо длинной вереницы тополей. Какая задержка! Когда последние мулы ступили на другой берег, уже удлинились тени, и вода в илистых лужах засияла бледно-золотым и розовым светом. Дон Гарсия Вьегас, прозванный Мудрым, предложил разделить отряд: пешие и обоз без лишнего шума двинутся к Монтемору, избегая недобрых встреч, а рыцари с копьями и конные арбалетчики поскачут вдогонку за Бастардом. Все одобрили мудрый совет дона Гарсии; резвые кони, не приноравливаясь больше к медленному шагу лучников, понеслись по пустоши и узким тропам; до самых Трех дорог всадники скакали во весь опор. У Трех же дорог — пустынной поляны, где высится древний дуб, под которым в самую мрачную из январских субботних ночей плясали все португальские ведьмы при свете факелов, пока не заклял их святой Фроаленго, — Труктезиндо придержал коня, и привстав в стременах, стал вглядываться в дороги, бегущие среди суровых, поросших дроком холмов. Проезжал тут проклятый Бастард или нет? А-а! Так и есть. Он побывал здесь и оставил след своей подлости — у камня, где худые козочки общипывали кусты, лежал, раскинув руки, пронзенный стрелою пастушонок! Видно, Байон испугался, что несчастный отрок расскажет, куда направился он со своей шайкой, и вот жало стрелы впилось в чахлую от голода, едва прикрытую лохмотьями грудь. По какой же из трех дорог ускакал презренный? Южный ветер из-за гор замел следы беглецов; ни лачуги, ни шалаша не было окрест, и никто, ни крестьянин, ни древняя старуха, не вышел к отряду Труктезиндо. По приказу Афонсо Гомеса трое конных лазутчиков двинулись по трем дорогам, а рыцари, не спешиваясь, отстегивали пряжки шлемов и отирали пот с бородатых лиц или поили коней у поросшего камышом ручья. Труктезиндо сидел недвижимо на своем вороном коне под сенью фроаленгова дуба. Весь закованный в черное железо, он сложил руки на луке седла и низко опустил голову в тяжелом шлеме, словно молился или думал страшную думу. А рядом, в усаженных шипами ошейниках, вывалив красные языки, тяжело дышали его верные псы.

Долго ждали они в тревоге и нетерпении, но вот на восточной дороге в клубах пыли показался один из лазутчиков, подавая знаки поднятой пикой. Примерно в часе пути он видел большой отряд, расположившийся станом за частоколом и стеной!

— Что на знамени?

— Тринадцать колец.

— Милостив господь! — вскричал Труктезиндо, встрепенувшись. — Это дон Педро де Кастро, прозванный Кастильцем. Он идет с рыцарями Леона на помощь сеньорам инфантам!

Значит, по этой дороге Бастард поехать не мог… Но тут и с запада подлетел всадник и сообщил, что за холмами, в роще, остановились на привал генуэзские купцы и стоят там с самого утра, потому что одного из них свалила лихоманка. Что они говорят? Клянутся, что за весь день мимо рощи проехали только скоморохи, возвращавшиеся с ярмарки в Кражелос. Итак, оставалась средняя дорога, каменистая, словно высохшее русло. По ней-то и двинулись рыцари, повинуясь знаку Труктезиндо. Но сгустились угрюмые сумерки, а дорога тянулась все дальше, мрачная, зловещая, бесконечная, среди скалистых холмов, и ни хижины, ни ограды, никакого следа человеческого не было видно. Наконец вдали, в полумраке, они завидели пустынную равнину; она расстилалась далеко, до самого неба, где гасли последние полосы медного, кровавого заката. Тогда Труктезиндо остановил свой отряд у колючих кустов, мечущихся на ветру:

— Клянусь господом богом, сеньоры, мы скачем понапрасну! Как думаешь, Гарсия Вьегас?

Все сбились тесной толпой. Пар шел от коней, едва дышавших под тяжестью доспехов. Дон Гарсия поднял руку:

— Сеньоры! Бастард задолго до нас миновал эти края и сейчас отдыхает в Валье-Муртиньо у своих родичей в замке Агредел.

— Что же будем делать, дон Гарсия?

— Друзья и сеньоры, нам остается одно: найти место для ночлега. Вернемся к Трем дорогам. А оттуда, покорясь необходимости, двинемся к стану сеньора дона Педро и попросим приюта. Этот сеньор — из первых в Испании, к тому же запасы наши скудны, а у него найдется вволю овса для коней, а для нас, христиан, — добрый ломоть мяса и глоток вина.

Все дружно закричали: «Славно! Славно!» — и кони, тяжко гремя подковами, двинулись к Трем дорогам, где над телом пастушонка уже кружились хищные птицы.

Вскоре, свернув на восток, они завидели на холме белые шатры и полыханье костров. Адаил Санта-Иренеи трижды протрубил в рог, возвещая о приближении знатного сеньора. В ответ из-за частокола приветливо и звонко запели рожки. Тогда он поскакал к стану, чтобы сообщить дозорным, стоящим на валу в ярком свете сторожевых огней, о прибытии друзей и союзников. Труктезиндо остановился в овраге под темными соснами, стонущими на ветру. Двое всадников в черных плащах с капюшоном спустились к нему по склону оврага, возглашая, что сеньор дон Педро де Кастро ждет благородного сеньора Санта-Иренеи и рад оказать ему гостеприимство. Труктезиндо молча спешился и направился вверх, к частоколу. За ним шли родичи — дон Гарсия Вьегас, Леонел де Самора, Мендо де Бритейрос и другие рыцари его гнезда, отложив щиты и копья, сняв железные рукавицы. Распахнулись решетчатые ворота, и в неверном свете костров они увидели несметное множество пеших ратников, среди которых мелькали то желтая накидка девки, то колпак шута. Как только старый Труктезиндо показался у ворот, два инфансона, потрясая мечами, воскликнули:

— Честь и слава! Честь и слава благородным сеньорам Португалии!

Резкое пение труб смешалось с барабанным боем. Раздвигая толпу, вышли вперед четыре рыцаря с факелами, а за ними сам дон Педро де Кастро Кастилец, прославленный воин и знатный сеньор. Кожаный колет с серебряным узором покрывал его впалую грудь, плечи согнулись, словно под тяжестью ратных забот и нескончаемых битв. Он был без шлема и без меча, только в жилистой его руке белел посох слоновой кости. Зоркие глаза на худом лице горели любопытством и радостью. Нос, крючковатый, как ястребиный клюв, был искривлен глубоким шрамом, терявшимся в густой, острой, почти совсем седой бороде.

Подойдя к Труктезиндо, он медленно протянул руки и с важностью улыбнулся, отчего еще больше скривился его ястребиный нос.

— Слава господу! — сказал он. — В добрый час прибыл ты ко мне, брат и друг! Не ждал я такой радости и такой чести!


Справившись наконец после трехдневных усилий с этой трудной главой, Гонсало отбросил перо и устало вздохнул. Ему уже поднадоела бесконечная повесть, а она все разматывалась, словно клубок, и он не мог обрезать нить — так запутал ее многословный дядя Дуарте, по чьим следам он тащился, ропща и стеная. Он даже не был уверен, что создал нечто значительное! Мог ли он поручиться, что все эти Бастарды, Мудрецы, Тесаки — настоящие, из плоти и крови, рыцари времен Афонсо? Скорей уж просто манекены, кое-как засунутые в ржавые доспехи, рассованные по бутафорским крепостям и замкам, — и ни одно их слово, ни один жест и не пахнут исторической правдой!

На другой день он не нашел в себе мужества снова взяться за неистовую скачку санта-иренейских рыцарей. В конце концов три главы он уже отослал, Кастаньейро жаловаться не на что. Но в эту неделю праздность тяготила его больше обычного; он целыми днями валялся по диванам или томился в саду, покуривая сигару, и все время остро ощущал, как дымом развеивается его жизнь. В довершение бед на него свалились денежные заботы — еще на последнем курсе он задолжал шестьсот милрейсов, много раз откладывал уплату, проценты росли, а теперь кредитор, некий Лейте из Оливейры, требовал вернуть деньги без проволочек. Его лиссабонский портной тоже предъявил ему чудовищный счет на двух страницах. Но больше всего мучался он одиночеством. Все веселые друзья разлетелись по пляжам и усадьбам; выборы застряли, словно лодка, севшая на мель; сестра, наверное, с «этим типом» в бельведере; даже неблагодарная кузина Мария презрела его робкую просьбу. И вот он торчит в своей накаленной солнцем башне, а силы убывают, словно веревки все туже стягивают его по рукам и ногам, и он из человека превращается в какой-то тюк.

Однажды под вечер он одевался у себя в спальне, предаваясь мрачным думам и не обращая внимания на Бенто; и только он решил проехаться по дорогам Валверде, как вдруг сын Крисполы (он был теперь рассыльным в «Башне» и щеголял в костюмчике с желтыми пуговицами) отчаянно заколотил в дверь и сообщил, что у ворот остановилась коляска, а в ней сидит сеньора, просит фидалго спуститься вниз…

— Она не назвалась?

— Нет, сеньор. Худая такая, коляска парой…

Кузина Мария! Как радостно кинулся он к воротам, схватив на бегу с вешалки старую соломенную шляпу!

— Кузина Мария, как я счастлив! — кричал он, глядя на нее так, словно сама богиня Фортуна пожаловала к нему в своей легкой колеснице. — Как я рад!

Высунувшись из коляски (того самого голубого ландо из «Фейтозы»), дона Мария Мендонса, в новой шляпке, украшенной сиренью, весело и сбивчиво объясняла свое долгое молчание. Письмо запоздало… Почтальон такой пьяница… В Оливейре они совсем замучились… Аника готовит к зиме свой особняк на Караульной…

— А сейчас я ездила в Вилла-Клару, к Венансии Риос — она больна, бедняжка, — и решила попросту заехать к вам… Ну, кузен, чего же вы от меня хотите?

Гонсало замялся:

— Да нет, ничего особенного… Хотел поговорить… Что ж вы не заходите, кузина?

Он открыл дверцу. Кузина предпочла беседовать, не заходя в дом, и они направились к старой каменной скамье, стоявшей под тополями против парадного въезда в «Башню». Гонсало обмахнул платком край скамейки.

— Я хотел поговорить с вами кузина… Но это трудно, очень трудно! Может быть, лучше прямо взять быка за рога.

— Берите, кузен.

— Как, по-вашему, кузина, потеряю я время даром, если начну ухаживать за вашей подругой доной Аной?

Мария Мендонса изящно сидела на краешке скамьи, прилежно разглаживая черный шелк омбрельки.

— Нет, ответила она наконец. — Вы не зря потеряете время.

— Вы так думаете?

Она довольно долго смотрела на него, наслаждаясь его смущением.

— Господи, кузина, ну скажите же еще что-нибудь!

— Что же мне сказать? Я все сказала вам в Оливейре. Мне кажется, я еще не так стара, чтоб записаться в свахи. По-моему, Аника хороша собой, богата, свободна…

Гонсало вскочил и в отчаянии воздел руки к небу. Дона Мария тоже встала, и они пошли по газону вдоль тополей.

Он стонал:

— Хороша, богата, свободна… Чтоб узнать эти тайны, я не стал бы вас беспокоить! А, черт! Ну, будьте другом, скажите правду. Вы не можете не знать, вы непременно с ней говорили. Скажите мне правду, нравлюсь я ей?

Дона Мария остановилась и тихо произнесла, шевеля кончиком омбрельки пожелтевшую траву:

— Конечно, нравитесь…

— Ура! Значит, если я дождусь конца траура и сделаю ей предложение, она…

Кузина подняла на Гонсало зоркие глаза:

— Господи боже, кузен, как вы спешите! Вы так сильно влюблены?

Гонсало снял соломенную шляпу и медленно провел рукой по волосам. Затем сказал, откровенно и печально:

— Нет, кузина. Просто мне надо наконец устроить свою жизнь. Вы не согласны?

— Я настолько согласна, что сама указала вам недурную пристань. А теперь до свиданья, уже шестой час. Не хочу запаздывать, слуги начнут болтать.

Гонсало просил, молил:

— Ну, одну минутку! Так рано… Ответьте мне честно еще на один вопрос. Славная она женщина?

Дона Мария обернулась — они уже прошли лужайку и стояли у коляски.

— Она не очень умна, с ней не слишком интересно. Но женщина она очень славная. А какая хозяйка! Вы и представить себе не можете, как все налажено в «Фейтозе». Чистота, порядок, беспрекословное послушание… Она присматривает за всем, даже за погребом, даже за конюшней!

Гонсало сиял и потирал руки.

— Ну, если я через год свершу это великое дело, я объявлю всему свету, что кузина Мария спасла род Рамиресов!

— Для того и стараюсь, во славу фамильных гербов! — воскликнула она и легко вскочила в коляску, словно устыдившись своего признания.

Лакей взобрался на козлы. Застоявшиеся лошади рванули, но кузина Мария успела крикнуть:

— Знаете, кого я встретила в городе? Тито!

— Тито?

— Он вернулся из Алентежо. Собирается к вам обедать. Я не взяла его в коляску из скромности — не хотела компрометировать.

И пока ландо не скрылось из виду, кузен и кузина смеялись, махали друг другу рукой, подчеркивая всячески, что они сообщники, что оба посвящены в сердечную тайну.

Гонсало весело отправился в город, навстречу другу. Он решил, что Тито, бывший завсегдатай «Фейтозы», немало порасскажет ему о добродетелях и изъянах доны Аны. Кузина Мария любит Рамиресов (главное — печется о Мендонсах, бедняжка!) и потому немножко идеализирует невесту. Но Тито, самый правдивый человек в Португалии, преданный истине не меньше, чем фиванец Эпаминонд, отзовется о ней беспристрастно*. Тито… Да, громогласный, по-бычьи неповоротливый Тито и тонок и наблюдателен.

Друзья встретились у моста через Портелу. Хоть расставались они ненадолго, встреча была жаркой.

— Гонсало!

— Титозиньо, дорогой! Как я без тебя соскучился! Что твой брат?

— Брату лучше, хотя он очень слаб, очень болен. В его годы нельзя так много рыться в архивах и содержать гарем. Ведь я его предупреждал: «Жоан, Жоан, брось ты свои старые книги и новые юбки, плохо будет!» — А у вас что? Как выборы?

— Назначены на октябрь, на начало октября. А вообще — тоска зеленая. Гоувейя у моря, Мануэл Дуарте — на сборе винограда… Ну, а я совсем зачах, работать не могу, даже не хочется.

— А я к тебе обедать собрался и Видейринью пригласил.

— Да, я знаю, мне сказала кузина Мария, она заезжала ко мне… Она гостит в «Фейтозе» у доны Аны.

Он принялся было расписывать дружбу доны Марии с хозяйкой «Фейтозы», чтобы тут же, на дороге, перейти к своему неожиданному, начинающемуся роману. Но духу не хватило, он смутился, ему стало стыдно, что он так жадно накинулся на все наследство бедного Лусены — и на округ, и на вдову.

Беседуя об Алентежо и о Жоане, который пересказал брату немало скучнейших сведений о роде Рамиресов, они дошли до «Башни» и собрались идти дальше, в Бравайс, но Гонсало решил предупредить Розу, что к обеду будут двое гостей, и обоих бог не обидел аппетитом. Они прошли через плодовый питомник, где журчала вода, медленно стекая в канавки. На веселые вопли фидалго выбежала Роза, вытирая руки о передник. Двое гостей! Да хоть четверо — слава господу, чего-чего, а еды на всех хватит! Она как раз купила у рыбачки целую корзину сардин, крупных да жирных, одно объедение! Тито тут же потребовал, чтобы им соорудили знатную яичницу с сардинами, и друзья вышли во двор, как вдруг фидалго заметил, что на скамейке, под навесом, сидит Бенто и ожесточенно трет кирпичом узорную серебряную рукоять, торчащую, словно из ножен, из свернутого полотенца.

— Что это, Бенто? Что у тебя тут завернуто? Бенто медленно вынул из полотенца длинный темный хлыст, или, точнее, бич, трехгранный, как рапира.

— Вот, сеньор доктор, а вы и не знали! Он в погребе лежал. Пошел я туда — кошка котяток принесла, смотрю — за сундуком серебряные шпоры валяются и эта самая штука.

Гонсало внимательно осмотрел массивную рукоять и взмахнул бичом: тот зазвенел.

— Вот так хлыст… Смотри, Тито! Острый, как нож. Старинная вещь, очень старая, с моим гербом… Что бы это могло быть? Китовый ус?

— Кожа гиппопотама. Страшная штука! Можно человека убить. У брата Жоана такой есть, только с простой рукоятью. Можно убить человека!

— Прекрасно, — сказал Гонсало. — Почистишь, снеси ко мне в кабинет. Будет у меня личное оружие!

Проходя через плодовый питомник, они встретили Перейру в тиковом пиджаке внакидку. Скоро, на св. Михаила, он приступит к работе на арендованном участке. Гонсало с шутками и прибаутками познакомил друга со славным земледельцем — вот он, вот тот великий искусник, что превратит наконец «Башню» в чудо огородничества, виноградарства и садоводства! Перейра пощипывал редкую бороденку:

— И денежек выручу немало! Хотя оно, конечно, удовольствие дороже денег. У такого сеньора, как наш фидалго, поместье должно быть что твой рай.

— Сеньор Перейра! — загромыхал Тито. — Прошу вас, не забудьте про дыни. Позор! Я ни разу не ел здесь, в «Башне», хорошей дыни!

— Через год, если живы будем, вашу милость попотчуют в «Башне» самой лучшей дыней.

На прощание Гонсало даже обнял Перейру и потащил друга дальше, — ему не терпелось излить душу под сенью Бравайских кущ. Но когда они вышли на дорогу, он снова почувствовал, что не в силах заговорить об этом; он почти боялся того, что ответит ему столь суровый, неподкупный человек. Так он ничего и не сказал за всю долгую прогулку до Бравайса и обратно… Мягко спустились сумерки, и в теплой темноте друзья вернулись в «Башню», беседуя о рыбной ловле на реке Гвадиана.

У входа в «Башню», под тополями, их ждал Видейринья, пощипывая струны гитары. Вечер был душный, безветренный, и они сели ужинать на веранде, при свечах. Тито, багровый, как всегда, опустился в кресло, развернул салфетку и возгласил, что чем-чем, а жаждой господь бог его не обидел. Они с Гонсало отдали честь и еде и питью. Когда Бенто подал кофе, над темными холмами Валверде взошла огромная светлая луна. Гонсало, развалившись в ивовом кресле, блаженно затягивался сигарой. Все докучные сомнения последних недель рассыпались прахом, словно погасший пепел. И не столько прелесть ночи, сколько радость просветленной жизни владела им, когда он сказал:

— Ах, как хорошо, как хорошо!..

Видейринья покурил немного и взялся за гитару. Луна уже поднялась из-за холмов, и лучи ее выхватили из мрака беленую стену, светлый кусок дороги, воду в большом водоеме; глубокий покой, исходивший от деревьев, лунного света, ночи, нежил и баюкал душу. Тито и Гонсало смаковали прославленный местный москатель, и в восторженном молчании слушали Видейринью; а он, в уголке, во тьме, услаждал их слух музыкой. Никогда еще славный певец не перебирал струны столь вдохновенно и нежно — даже поля, и опрокинутая чаща небосвода, и луна, сиявшая над холмами, заслушались его жалобной песней. В темноте, у веранды, покашливала Роза, мягко шуршали шаги батраков, приглушенно хихикали служанки, возилась собака, и казалось, что много, много народу стекается сюда на звуки гитары.

Шло время, все выше поднималась луна. Тито дремал, обильная еда нагнала на него сон. На закуску, как всегда, Видейринья с подъемом затянул «Фадо о Рамиресах»:

Горделиво и безмолвно,

В лунном серебре чернея,

Трепет каждому внушает

Башня Санта-Иренея.

На этот раз он приготовил новый куплет, любовно обработав ученую справку падре Соейро. В этой строфе воспевался некий Пайо Рамирес, магистр ордена Храмовников, которого и папа Иннокентий, и королева Бланка Кастильская, и все христианские владыки умоляли поскорей собрать войско и идти на выручку Людовику Святому *, томившемуся в плену:

Уповает лишь на Пайо

Христианская земля:

Пусть он рыцарей скликает

И спасает короля!

Столь героический предок заинтересовал даже Гонсало, и он стал подпевать жиденьким фальцетом, подняв руку:

Ах! Пусть рыцарей скликает

И спасает короля!

Дуэт разбудил Тито, он открыл глаза, неуклюже поднялся с кушетки и объявил, что пора домой:

— Больше не могу! С четырех часов утра, как уехал из усадьбы, так и мотаюсь, словно пес. Черт, я бы сейчас дал корону за осла, как этот, как его, греческий царь!

Тогда, осмелев от коньяка, Гонсало тоже встал и сказал почти весело:

— Вот что, Тито, подожди еще минутку, мне надо с тобой поговорить.

Он взял один из подсвечников и пошел в столовую, где стоял запах магнолий, увядающих в вазе. Тито, несколько встряхнувшись, последовал за ним. И сразу, без обиняков, решительно глядя прямо в глаза другу, фидалго сказал:

— Ответь мне честно, Тито! Ты много бывал в «Фейтозе»… Что ты думаешь о доне Ане?

Тито сразу отрезвел, словно над ним грянул выстрел, и уставился на Гонсало:

— Как? На что тебе?

Гонсало прервал его, чтобы разом покончить дело:

— От тебя у меня нет секретов. В последнее время я говорил с ней раза два, встречался… Словом, если бы я решил жениться на ней, у меня есть основания считать, что она бы согласилась. Ты бывал в «Фейтозе». Ты ее знаешь. Что она за человек?

Тито резко скрестил руки:

— Ты женишься на доне Ане?

— Ах, господи, ни на ком я не женюсь! Ты уж подумал, что я сейчас бегу в церковь… Пока я просто собираю сведения. А кто же может рассказать мне о ней правдивей и откровенней, чем ты? Мы — друзья, ты ее знаешь…

Не разнимая скрещенных рук, Тито обратил к Фидалго из Башни свое честное, серьезное лицо:

— Ты хочешь на ней жениться, ты, Гонсало Мендес Рамирес?..

Гонсало нетерпеливо махнул рукой:

— Знаю, все знаю: благородство крови, дедушка Пайо…

Тито даже взревел от гнева:

— Причем тут кровь! Пойми, порядочные люди не женятся на таких, как она! Благородство? Да, благородство сердца и души!

Гонсало онемел. Потом, стараясь говорить спокойно, призвал друга к логике:

— Допустим. Значит, ты что-то о ней знаешь… Я знаю только, что она богата и красива, и еще, что она скромна, потому что ни здесь, ни в столице не было о ней сплетен. На такой женщине вполне можно жениться… Но ты говоришь, что жениться на ней нельзя. Следовательно, ты что-то знаешь… Я тоже хочу знать.

Тито молчал. Неподвижно стоял он перед фидалго, словно петля захлестнула и душила его. Наконец, еле ворочая языком, он заговорил:

— Здесь не суд, я не свидетель. Ты спрашиваешь меня без околичностей, можно ли на ней жениться? Я без околичностей отвечаю: нельзя. Какого черта тебе еще нужно?

Гонсало обиделся:

— Чего мне нужно? Побойся бога, Тито!.. Представь себе на минуту, что я влюбился в дону Ану… или, скажем, что мне крайне важно жениться на ней! Я не влюблен, и жениться мне не нужно, но ты представь! Разве можно отговаривать друга, не приводя ни доводов, ни веских доказательств?..

Тито опустил голову и в полном отчаянии заскреб обеими руками в затылке.

— Слушай, Гонсало, я устал. Ты в церковь пока не бежишь, она — тем более, ведь прежний муж еще остыть не успел. Поговорим завтра.

Он шагнул на веранду и зычно крикнул Видейринье:

— Пошли, поздно уже! Играй отбой! Я не спал с четырех утра.

Видейринья, колдовавший над холодным грогом, поспешно осушил чашу и взял драгоценную гитару. Гонсало их не удерживал; недружелюбная уклончивость друга обидела его. Тихо, как тени, прошли они через зал, где дремали клавикорды, к которым с восемнадцатого века не притрагивался ни один Рамирес. На площадке лестницы Гонсало поднял подсвечник, чтобы посветить гостям. Тито прикурил от свечи. Его волосатая рука дрожала.

— Так договорились?.. Я приду завтра утром, Гонсало.

— Когда хочешь, Тито.

В сухом ответе фидалго было столько обиды, что Тито замешкался на верхних ступеньках. Потом, тяжело ступая, пошел вниз.

Видейринья был уже на дворе и любовался ясным звездным небом.

— Какая ночь, сеньор доктор!

— Прекрасная ночь, Видейринья… Спасибо. Сегодня ты превзошел себя.

Не успел Гонсало вернуться в портретную и поставить подсвечник, как вдруг загремел зычный голос Тито:

— Гонсало, пойди сюда.

Фидалго бросился вниз. За тополями, на залитой лунным светом дороге, Видейринья настраивал гитару. Тито ждал, сдвинув шляпу на затылок, и, как только Гонсало появился в освещенных дверях, сказал ему:

— Гонсало, ты обиделся… Не надо! Я не хочу, чтоб мы ссорились. Так и быть, слушай! Ты не можешь жениться на этой женщине, потому что у нее был любовник. Не знаю, первый или не первый. Знаю только, что нет на свете второй такой распутницы и лгуньи. Больше не спрашивай. Помни одно: у нее был любовник. За это я могу поручиться, а ты сам знаешь — я никогда не лгу. Он резко повернулся и пошел прочь, сгорбив могучие плечи. Гонсало застыл на ступеньках, глядя на тополя, неподвижные, как он сам. В молчании лунной ночи прозвучало непоправимое слово — и рухнула в грязь манящая мечта о доне Ане, о ее красоте, о ее двухстах тысячах! Гонсало медленно поднялся к себе. Над высоким пламенем свечи на темном холсте портрета желтое, сухое лицо с дерзко вздернутыми усами внимательно и настороженно глядело на него. А далеко, над спящею землей, лилась простодушная песня Видейриньи во славу великого рода:

Уповает лишь на Пайо

Христианская земля:

Пусть он рыцарей скликает

И спасает короля!


Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть