Онлайн чтение книги Знатный род Рамирес
VI

Дом Андре Кавалейро в Коринде — непритязательная постройка конца XVIII века, с четырнадцатью окнами по длинному, желтому фасаду — стоял среди обширных возделанных равнин. Благородная, прямая аллея каштанов вела к нему, а по сторонам подъезда расположились два мраморных фонтана. Сад славился великолепными розами; именно этим розам судья Мартиньо, дед нынешнего хозяина, был обязан визитом королевы Марии II *. Внутри же дома все блистало чистотой и опрятностью, благодаря неусыпным заботам сеньоры доны Жезуины Ролин, бедной родственницы молодого сеньора.

Гонсало спешился у входа, вошел в вестибюль и сразу узнал одну из картин, изображавшую бой галеонов, — когда-то фехтуя с Андре, он поцарапал ее рапирой. Под картиной, на краешке плетеного дивана, томился мелкий чиновник управы с красной папкой на коленях. В глубине коридора приоткрылась дверь — старый Матеус уже доложил о госте— и раздался веселый голос Андре:

— Гонсало, иди сюда! Я только что из ванны… Еще не оделся!

Так, полуодетый, Андре и обнял его. Потом стал одеваться, и, в хаосе разбросанных по стульям галстуков, флаконов и шелковых носков, они болтали о жаре, о тяготах дороги, об опустевшей столице…

— Нестерпимо! — восклицал Кавалейро, грея щипцы на спиртовке. — Все улицы разворочены, повсюду пыль, известка. В отеле — москиты, мулаты… Не Португалия, а Тунис! Ничего, мы еще выиграем бой в Лиссабоне!

Примостившись на диване между кипой цветных рубашек и ворохом нижнего белья с ослепительной монограммой, Гонсало улыбался:

— Ну как, Андрезиньо, все в порядке?

Кавалейро перед зеркалом тщательно и прилежно завивал кончики усов. Затем он умастил их брильянтином, справился с непокорными волнами волос, еще раз полюбовался собой и заверил наконец встревожившегося было друга, что с выборами все в порядке.

— Но заметь! Приезжаю в Лиссабон, иду в министерство, и что же? Они уже обещали округ Питте, Теотонио Питте, этому, из «Истины»…

Фидалго вскочил, уронив кипу рубашекз

— А ты что?

А Кавалейро весьма сурово указал Жозе Эрнесто, что избирательный округ — не сигара, хозяин в этих краях он, Андре, и без его ведома распоряжаться округом не совсем пристойно. Жозе Эрнесто туда, сюда, сослался на высшие государственные интересы, ну, тут Андре сказал прямо: «Вот что, Зезиньо. Или я проведу Рамиреса от Вилла-Клары, или подаю в отставку и — пропадай все на свете…» Покричали, пошумели — однако Жозе уступил, и в конце концов все отправились ужинать к «Алжесу», где дядя Рейс Гомес проиграл каким-то дамам четырнадцать милрейсов.

— Короче говоря, Гонсалиньо, мы должны быть начеку. Жозе Эрнесто человек свой, мы с ним старые друзья. И вообще, он меня знает… Но есть и другие интересы, компромиссы, влияния. А на десерт расскажу тебе пикантную новость. Знаешь, кто твой противник? Угадай… Жулиньо, вот кто!

— Какой Жулиньо? Фотограф Жулио?

— Он самый.

— Черт знает что!

Кавалейро с брезгливым состраданием пожал плечами:

— Он буквально обивает пороги! Фотографирует всех в самом домашнем виде… В общем, Жулиньо как он есть… Нет, не он меня тревожит, а грязные лиссабонские козни…

Гонсало уныло теребил усы:

— Я представлял себе все это как-то серьезней, проще… А тут интриги, плутни… Хоть отказывайся!

Кавалейро, охорашиваясь перед зеркалом, то застегивал фрак, то расстегивал, показывая оливковый жилет и пышный шелковый галстук, заколотый сапфиром. Наконец он облил носовой платок духами «Свежее сено» и промолвил:

— Мы ведь в мире? Все распри забыты? Тогда не беспокойся. Сейчас мы пообедаем на славу. Этот фрак от Амьейро совсем недурен, а?

— Прекрасный фрак! — заверил Гонсало.

— Я рад. Пойдем пройдемся по саду, посмотришь старые места, выберешь розу себе в петлицу.

В коридоре, уставленном индийскими вазами и лаковыми ларцами, он взял под руку Гонсало, вновь обретенного Гонсало.

— Ну, старина, вот мы и ступаем снова по славной земле Коринды, как пять лет назад… Все по-прежнему; ни один слуга не сменился, ни одна гардина… На днях я приеду к тебе.

Гонсало простодушно заметил:

— А в «Башне» теперь все иначе…

Наступило неловкое молчание, словно встал между ними печальный образ старой усадьбы, какой была она в пору любви и надежды, когда Андре и Грасинья под присмотром добрейшей мисс Роде собирали последние апрельские фиалки у влажных камней водокачки. Молча спустились друзья по винтовой лестнице — той самой, с которой некогда они съезжали по перилам. А внизу, в сводчатом зале, уставленном деревянными скамьями с гербом Кавалейро на спинках, Андре остановился перед застекленной дверью и грустным, безрадостным жестом показал на сад:

— Теперь я редко здесь бываю. Сам понимаешь, не служебное рвение держит меня в Оливейре… С тех пор как умерла мама, этот дом опустел, лишился тепла… Мне нечего здесь делать. И поверь, когда я здесь, я брожу по саду, по большой аллее… Ты помнишь большую аллею? Я один, я уже не молод!..

В приливе чувств, Гонсало пробормотал:

— Я в «Башне» тоже скучаю…

— Ты совсем другого нрава! А я — я склонен к элегии…

Он дернул с силой тугую ручку застекленной двери и вытер пальцы надушенным платком:

— Я думаю порой, что мне пришлось бы по душе в Коринде, если бы здесь были только голые холмы да скалы… Знаешь, в глубине души я отшельник, как святой Бруно…

Андре цедил аскетические признания из-под завитых нафабренных усов; Гонсало слушал его с улыбкой. На террасе, у каменной, увитой плющом балюстрады, он похвалил красоту и аккуратность цветника и шутливо прибавил:

— Да, нелегко смотреть на эти клумбы последователю свитого Бруно! А мне, грешнику, они по сердцу! У меня там сад совсем заглох.

— Кузина Жезуина любит цветы. Ты знаком с ней? Нет? Это дальняя родственница мамы. Она у меня ведет хозяйство, бедняжка, и как усердно, с какой любовью! Поистине, святая. Если б не она, тут бы свиньи валялись… Да, друг мой, где нет женщины — нет порядка!

Они спустились по круглой лестнице, уставленной синими фаянсовыми вазонами герани, хризантем и канн. Гонсало вспомнил, как в Иванову ночь он бежал с шутихами по этим ступенькам, споткнулся и упал. Медленно-медленно шли они по саду и вспоминали былое. Вот старая трапеция, свидетельница тех времен, когда оба они исповедовали славную религию силы, гимнастики, холодных купаний… На этой скамейке, под магнолией, читал однажды Андре первую песнь своей поэмы «Страж Сеуты»… А где же их мишень? Мишень, в которую они стреляли из пистолета, готовясь к будущим дуэлям, — как обойтись без дуэлей борцам против правящей клики историков! Ах, мишень! Эту часть стены возле прачечной снесли после маминой смерти и построили теплицу…

— Да и ни к чему теперь мишень! — заключил Кавалейро. — Я сам попал в эту клику. А теперь и ты попадешь, а я подержу тебе дверь.

Тогда Гонсало, разминая в пальцах душистые листочки лимона, сказал с той простотой и прямотой, которую пробудили в нем внезапные воспоминания:

— Я хочу в нее попасть, очень хочу, ты сам знаешь. Скажи, ты уверен в результатах? Осложнений не будет, Андрезиньо? Этот Питта — человек дошлый!

Кавалейро презрительно бросил, засунув пальцы в проймы жилета:

— Куда этим дошлым Питта против могущественных Кавалейро!..

По трем кирпичным ступенькам они спустились в другой сад, где уже не было тенистых деревьев, но с самого мая цвели во всей своей славе знаменитые розы, гордость Коринды, снискавшие похвалу королевы. Пренебрежительный тон Андре подбодрил Гонсало. И, ступая осторожно, как в музее, он рассыпался в похвалах:

— Какие розы, Андре, какая прелесть! Настоящее чудо. Вот эти, например, махровые!.. А чайные? Прелесть, прелесть… Смотри, как это красиво: багрянец проступает, светится сквозь белизну лепестков… А эти, пурпурные! Какой дивный, густой цвет!

Кавалейро скрестил руки и произнес, шутливо и печально:

— Видишь, как я одинок — и телом и душой! Розы в цвету, а мне некому их дарить. Приходится преподносить букеты сестрицам Лоузада.

Багрянец — поярче, чем тот, которым он только что восхищался, — залил щеки Гонсало.

— Сестры Лоузада! Бесстыжие старухи!

Андре посмотрел на друга — в глазах его сверкнуло любопытство — и осторожно спросил:

— Бесстыжие? Почему?

— Почему? От природы, так уж их создал господь! Эти розы — красные, а сестры Лоузада — бесстыжие.

Кавалейро сказал примирительно:

— Ах, от природы!.. Да, в них немало яду… Потому и дарю им розы. В Оливейре, мой милый, я каждую неделю почтительно пью у них чай!

— Ну, ты не многого добился, — буркнул фидалго. Но тут на кирпичных ступеньках, сверкая лысиной и перекинутой через руку салфеткой, появился Матеус и доложил, что завтрак подан. Кавалейро сорвал для Гонсало «розу славы», а для себя «невинный бутон», и, с цветами в петлицах, они пошли было к террасе меж благоухающих кустов, как вдруг Кавалейро остановился:

— В котором часу ты едешь в Оливейру, Гонсалиньо?

Фидалго помедлил. В Оливейру? Он не думает ехать в Оливейру на этой неделе…

— Зачем мне туда? Разве это нужно?

— Еще бы! Надо завтра же поговорить с Барроло насчет выборов в приходе Муртоза! Дорогой мой, сейчас не время спать. Нам не Жулио страшен, а Питта!

— Хорошо, хорошо! — встревожился Гонсало. — Я поеду.

— Тогда поедем верхом, — предложил Андре. — Дорога хорошая, тенистая, Может, тебе надо послать домой, за вещами?

Нет, чтоб не возиться с багажом, Гонсало держал у Грасиньи полный гардероб, от шлепанцев до сюртука. Подобно афинскому мудрецу Биону, он брал с собой в город только посох и бесконечное терпение…

— Великолепно! — заявил Андре, — Итак, мы со всею помпой въедем в Оливейру и этим начнем кампанию.

Фидалго смущенно теребил усы. Он думал об улыбочках сестер Лоузада и о том, как посмотрит город на такую демонстрацию дружбы. А когда Кавалейро послал Матеуса распорядиться насчет коней к половине пятого, Гонсало принялся громко сетовать на духоту и на дорожную пыль. Лучше ехать в семь, когда жара спадет! (Он надеялся, что в сумерках их не заметят в Оливейре.) Но Андре не сдавался:

— Нет, так не годится — уже темно будет! Надо вступить в город торжественно, когда на площади играет оркестр. В пять, а?

И Гонсало подчинился судьбе:

— Хорошо, отправимся в пять,

В красной столовой, устланной коврами и увешанной потемневшими натюрмортами, изображающими цветы и фрукты, Андре занял почетное кресло своего деда Мартиньо. Сверкающая посуда и свежие розы в вазе саксонского фарфора говорили об усердии кузины Жезуины; сама она к столу не вышла, потому что ей с утра нездоровилось. Гонсало похвалил изящество сервировки, которое редко встретишь в доме холостяка, и посетовал, что у него в «Башне» нет своей кузины Жезуины… Андре, улыбаясь от удовольствия, развернул салфетку — он рассчитывал, что Гонсало расскажет чете Барроло о том, как удобно живется у него в Коринде. Затем, поддев на вилку маслину, он сказал:

— Ты знаешь, дорогой Гонсало, побыл я в столице, потом провел день в Синтре…

Матеус заглянул в дверь и напомнил его превосходительству, что чиновник ждет.

— Пусть подождет! — отмахнулся его превосходительство.

Гонсало заметил, что, может быть, почтенный служака устал, проголодался…

— Ну, пусть идет домой обедать! — возразил его превосходительство.

Это презрительное невнимание к несчастному, томящемуся у входа с папкой на коленях, неприятно поразило Гонсало. Он тоже взял маслину:

— Да, так ты говоришь… в Синтре…

— Мерзость! — сказал Андре. — Пылища страшная, ни одного смазливого личика. Ах да, чуть не забыл! Знаешь, кого я встретил на Ювелирной? Кастаньейро, нашего Кастаньейро из «Анналов». Представь себе, в цилиндре. Увидел меня, воздел руки к небу и начал плакаться: «Когда же Гонсало Мендес Рамирес пришлет мне роман?!» Кажется, первый номер выходит в декабре, и рукопись нужна ему к октябрю… Он очень меня просил, чтоб я растормошил тебя, напомнил о славе рода. Ты обязан дописать этот роман. Это непременно нужно! Раньше чем ты войдешь в кортесы, должен появиться твой труд — серьезный, блещущий эрудицией, полный национального духа…

— Да, нужно, нужно! — живо откликнулся Гонсало. — Мне осталось дописать четвертую главу. Но для нее не хватает материалов, надо порыться в архивах!.. За такую работу садятся с ясной головой, а тут выборы, неуверенность… Ты думаешь, меня тревожит эта свинья Жулио? Столичные интриганы, вот кто нам опасен… Как ты считаешь?

Кавалейро засмеялся и снова нацелился вилкой на маслину:

— Как я считаю, Гонсалиньо? Я считаю, что ты похож на ребеночка, который боится, что его оставят без сладкого. Успокойся, дитя мое, сладкое от тебя не уйдет! А если говорить всерьез, Жозе Эрнесто действительно уперся. Он многим обязан Питта. «Истина» в свое время крепко помогла правительству. А сейчас, когда Питта узнает, что я увел у него из-под носа Вилла-Клару, он просто взбесится. Мне это в высшей степени безразлично — ни злобные выпады, ни шуточки какого-то Питта не испортят мне аппетит… Но Жозе Эрнесто от него в восхищении, Питта ему нужен, вот он и забрал себе в голову преподнести ему Вилла-Клару в виде вознаграждения за услуги… Когда я уезжал, он заявил не без остроумия: «Я вижу, депутаты от Вилла-Клары мрут, как мухи. Что ж, если твой Рамирес не изменит этому прекрасному правилу, после него пройдет мой Питта».

Гонсало отодвинулся вместе со стулом:

— Я умру? Ну и скотина!

— Если ты умрешь для выборов! — со смехом уточнил Кавалейро. — Допустим, если мы повздорим, разойдемся во взглядах — словом, если случится невозможное!

Вошел Матеус с чашкой дымящегося куриного бульона.

— На абордаж! — воскликнул Андре. — Ни слова об округах, Питтах, фотографах и политических подвохах! Расскажи-ка мне лучше сюжет своего романа. Значит, ударился в историю? Средние века? Дон Жоан Пятый? Если бы я занялся писательством, я бы выбрал эпоху повеселее, — ну, скажем, семнадцатый век, Португалия при испанцах…

* * *

На вечно спешащих часах церкви св. Христофора пробило без четверти семь, когда Андре и Гонсало выехали со Старой улицы на Посудную площадь (ныне площадь советника Косты Баррозо).

По воскресеньям с помоста, сооруженного советником в бытность его мэром, на месте, где некогда стоял позорный столб, играл военный духовой оркестр «Верность присяге»; и площадь становилась оживленным центром чинного, добродетельного городка. Однако в тот день монастырь св. Бригитты затеял благотворительный базар под благосклонной опекой самого епископа, и потому на скамейках и в креслах, расставленных под акациями, почти не было женщин. Пустовали постоянные места сестер Лоузада, откуда просматривалась вся площадь со стороны церкви св. Христофора, и угол Старой улицы, и угол Караульной, и киоск, где торгуют лимонадом, и укромный павильончик, стыдливо прячущийся в густом плюще. Из знакомых дам здесь были только дона Мария Мендонса, баронесса дас Маржес и сестры Албоин — они стояли спиной к скверу, у железной решетки, венчающей старинную стену, за которой простирались обширные поля, молодые сады и сосновый лес Эстевиньи на извилистых берегах Креде.

Однако мужчины, фланировавшие по бульвару вдоль площади — так называемому «манежу» — под звуки «Марша пророков», всполошились не на шутку (хотя и знали о пресловутом примирении), когда перед ними появились Андре и Гонсало, оба в гетрах, оба в соломенных шляпах. Кони — гнедая, короткохвостая полукровка Гонсало и грузный, вороной конь Кавалейро с выгнутой холкой и мощным хвостом, чуть не волочившимся по плитам, — ступали медленно и важно. Мело Албоин, барон дас Маржес, младший судья и многие другие остановились как вкопанные; вскоре их ряды пополнил один из братьев Вилла Велья, затем — высокородный Постана, за ним — толстый майор Рибас в расстегнутом мундире, пытавшийся подтрунивать над новоявленной дружбой. Нотариус Гедес, известный под именем Удода, свалил впопыхах плетеное кресло и отвесил почтительный поклон, приподнимая дрожащей рукой белую шляпу и тем самым являя свету лысину. А старый адвокат Серкейра, который, застегиваясь на ходу, вышел из укромного павильона, так и замер на месте, не выпуская пуговицы штанов и не поправляя пенсне, сползшее на кончик носа.

Тем временем друзья торжественно ехали мимо домов, среди которых выделялся особняк доны Арминды Вьегас, украшенный массивным гербом рода Са и десятью тяжелыми железными балконами, На угловом балконе сидели, покуривая сигары, Барроло и Жозе Мендонса. Заслышав мерный цокот копыт, добрый Барроло встал с плетеной скамейки и, неожиданно увидев шурина, чуть не вывалился на улицу,

— Гонсало, Гонсало! Ты куда, к нам? — И, не дожидаясь ответа, снова заорал, размахивая руками: — Мы сейчас! Мы здесь обедаем… Грасинья наверху, с тетей. Мы сейчас, сию минутку!

Кавалейро улыбнулся и кивнул капитану Мендонса. Барроло нырнул внутрь дома, за желтые дамаскиновые гардины. А наши друзья миновали взбудораженный бульвар и свернули на Караульную, где, к удовольствию Гонсало, полицейский взял под козырек.

Кавалейро проводил Гонсало до Королевской площади. Перед особняком шарманщик в красном берете, глядя на пустые окна, крутил свадебный хор из «Лючии» *. Жоакин выбежал к воротам взять у фидалго лошадь. Шарманщик, не говоря ни слова, улыбнулся и протянул берет. Гонсало высыпал туда пригоршню меди; помолчал нерешительно, покраснел и наконец промолвил:

— Ты не зайдешь, Андре?

— Нет, благодарю… Значит, завтра в два жду тебя с Барроло, поговорим о голосах Муртозы… До завтра, дорогой! Хорошо мы проехались, и народ перепугали!

Его превосходительство обвел особняк долгим взглядом и загарцевал по улице Ткачих,

Гонсало пошел к себе (его комната и постель всегда содержались наготове), и, едва он успел умыться и почиститься, в коридоре загрохотали торопливые шаги Барроло, едва переводившего дух. За ним вошла Грасинья, тоже задыхаясь и нервно теребя пунцовые ленты шляпки. С того дня, когда Барроло «вот этими самыми глазами» видел примирение Гонсало и Андре на балконе канцелярии, они с Грасиньей терялись в догадках о тайных мотивах этого потрясающего события. Ведь тогда Гонсало укатил к себе, в «Башню», даже не заглянув к ним; Кавалейро отправился в столицу; все это было покрыто тяжелым, как свинец, покровом молчания, и они не на шутку встревожились. Перед сном, в молельне, Грасинья шептала, забывая о молитве: «Пресвятая богородица, что будет, что будет!» Ехать в «Башню» Барроло не решался, но каждую ночь он видел во сне, как балкон канцелярии растет, нависает над городом, лезет в окна «Углового дома», и его приходится отпихивать метлой. А теперь Гонсало и Андре въезжают в Оливейру верхом, в одинаковых шляпах, точно старые друзья, вернувшиеся с обычной прогулки!

Остановившись в дверях, Барроло простер к Гонсало руки и возопил:

— Что это значит? Весь город гудит! Ты — и Андре!

Грасинья, пунцовая, как ленты ее шляпки, лепетала, едва дыша:

— Ты не пишешь, не едешь… Мы так волновались…

У распахнутой двери, не приглашая их сесть, не положив полотенца, Гонсало раскрыл им свою «тайну»:

— Это неожиданно, но вполне естественно. Вы знаете, что Саншес Лусена умер. Место от Вилла-Клары вакантно. От этого округа может пройти человек здешний, влиятельный, землевладелец. Правительство тотчас же запросило меня телеграфом, не хочу ли я выставить свою кандидатуру… Я по сути дела согласен с историками, я дружен с Жозе Эрнесто… Я давно думал войти в кортесы… Короче, я согласился.

Барроло в полном восторге ударил себя по ляжке:

— Так это правда, черт побери!

Фидалго продолжал, машинально вытирая давно уже сухие руки:

— Само собой разумеется, я согласился на известных условиях, весьма строгих, весьма… Но согласился… В подобных случаях, как вам известно, кандидат должен действовать в полном согласии с гражданским губернатором. Поначалу я не был склонен возобновлять отношения… Но Лиссабон настаивал, очень, настаивал, и из высших, политических соображений я пошел на эту жертву. Страна — в тяжелом положении, и все мы обязаны жертвовать собой. Я тоже пожертвовал… Надо сказать, Андре был очень мил, очень приветлив. Итак, мы снова — друзья. Деловая дружба, конечно, но — добрая, настоящая. Сегодня я обедал у него в Коринде, и мы вместе приехали через Масличный парк. Очаровательный вечер! Прежнее согласие вернулось. В исходе выборов сомнений нет.

— Дай тебя обнять! — заорал Барроло в полном восторге.

Грасинья присела на краешек кровати и положила шляпку на колени; ее прекрасные глаза смеялись и туманились слезами от нежности и волнения. А брат ее, высвободившись из объятий Барроло, рассеянно складывал полотенце.

— Сомнений нет, но дел у нас немало. Тебе, Барроло, тоже придется поговорить с Кавалейро. Я уже условился с ним. Завтра в два. Вам необходимо договориться о голосах Муртозы…

— Ради бога, дорогой! Все, что вам угодно! Голоса, деньги…

Гонсало кропил одеколоном пиджак, капая на пол.

— С тех пор как я помирился с Андре, все забыто. Тем самым и ты с ним миришься.

Барроло чуть не подпрыгнул от восторга:

— Ну конечно! Он мне вообще очень нравится! Я всегда говорил Грасинье: как можно, из-за политики!..

— Что ж! — подвел итоги фидалго. — Политика нас разлучила, политика нас и свела. Как говорится, времена меняются.

Он обнял сестру за плечи и весело поцеловал в обе щеки.

— Как там тетя Арминда? Оправилась от ожога? Снова принялась за «Леандра Прекрасного»?

Грасинья глядела на него со счастливой улыбкой, и ее нежное лицо светилось кротостью.

— Тете лучше, она уже встала. Она спрашивала про тебя. Господи, Гонсало, ты ведь голодный!

— Нет, мы до отвалу наелись в Коринде. И потом у тети обедают в детское время, так что скоро будем ужинать. А сейчас мне бы чашечку чаю покрепче!

Грасинья поспешила услужить своему кумиру. Фидалго же пошел вниз, жалуясь Барроло, не сводившему с него глаз:

— По правде сказать, дорогой, канитель страшная… Что поделаешь? Надо вывести страну из тупика!

Барроло восхищался:

— И никому ни слова! Только подумать! Никому!

— А теперь вот что, Барроло. Завтра ты пригласишь Андре к обеду.

— Ну конечно! — вскричал Барроло. — Закатим шикарный обед.

— Нет, нет! Пообедаем тихо, скромно, в кругу семьи. Только Андре и Жоан Гоувейя. Телеграфируй Жоану. Еще можно позвать Марию с мужем… Но главное — тихо, без треска. Просто соберемся, побеседуем, закрепим примирение, как можно приличней, как можно изящней…

Назавтра Барроло и Кавалейро пожали друг другу руки с такой естественной простотой, словно не далее как вчера играли в бильярд и спорили в клубе. Потом поговорили о выборах. Не успел Кавалейро намекнуть на голоса Муртозы, как добрый Барроло чуть не задохся от готовности услужить:

— Все, что угодно… Голоса, деньги, все, что вам угодно!.. Только скажите! Я еду в Муртозу, ставлю угощение, бочку вина — и весь приход, как один человек, голосует за Гонсало. Пустим фейерверк…

Кавалейро, смеясь, умерил его пыл:

— Нет, дорогой мой Барроло, нет, не нужно! Мы готовим очень тихие, очень скромные выборы. Вилла-Клара выбирает Гонсало Мендеса Рамиреса, лучшего из своих сыновей. Никакой борьбы нет, Жулиньо — это призрак. Так что…

Но Барроло сиял и настаивал;

— Прошу прощенья, Андре, прошу прощенья! Никак нельзя! И выпивка, и угощенье, и шутихи, и танцы — все будет!

Гонсало маялся — ему было тяжко смотреть, как Барроло разглагольствует, хлопает Андре по плечу, заискивает перед ним.

— У тебя много дел, Андре, — сказал он наконец, указывая на письменный стол. — Сколько бумаг! Не будем отнимать драгоценное время у нашего губернатора! Трудись!

Трудись, мой брат Андре, — в труде упорном

Заключены достоинство и честь…

Он взял свою шляпу, сделал знак Барроло, и тот, чуть не лопаясь от радости, пригласил Андре к обеду, долженствующему как можно приличней и изящней закрепить примирение:

— Кавалейро! Не окажете ли вы нам честь отобедать с нами? Потолкуем, все обсудим… В четверг, в половине седьмого. Когда Гонсало у нас, мы обедаем поздно.

Кавалейро покраснел и ответил со скромным достоинством:

— Это большая честь для меня и большая радость…

Он проводил их до дверей приемной, придержал красную плюшевую портьеру с королевскими гербами и попросил Барроло передать нижайший поклон сеньоре доне Грасе…

Спускаясь по каменной лестнице, Барроло вытирал платком лоб и шею, взмокшую от волнения. Во дворе он дал волю чувствам:

— Какой приятный человек этот Андре! Открытый, прямой! Всегда его любил. Я спал и видел, когда же кончатся все эти распри. А для нашего дома, для пикников, для прогулок — какое приобретенье!

В четверг, после завтрака, когда пили кофе в саду, в беседке, Гонсало посоветовал Барроло «не надевать вечером фрак, чтобы подчеркнуть, что все попросту, по-семейному».

— А ты, Грасинья, надень закрытое платье. Конечно, светлое, веселенькое…

Грасинья слабо улыбнулась и продолжала перелистывать семейный альбом. Она сидела в плетеном кресле, с белым котенком на коленях.

После пережитого смятения она ушла в себя; казалось, ее ничуть не занимали ни примирение, переполошившее город, ни выборы, ни званый обед. Однако все эти дни она была так неспокойна, что добряк Барроло то и дело советовал ей прибегнуть к испытанному матушкиному средству — «отвару из цветов розмарина в белом вине».

Гонсало прекрасно понимал, как перевернет всю жизнь сестры победоносное вторжение Андре, ее Андре, в семейное гнездо. Чтобы успокоить свою совесть, он напоминал себе (как тогда, по дороге на кладбище) о серьезности Грасиньи, о чистоте ее помыслов, о мужестве ее гордой души. В это утро, поглощенный выборами, он боялся одного: как бы Грасинья из осторожности или смущения не обошлась сухо с Андре, не охладила в нем вновь обретенного интереса к роду Рамиресов и не лишила брата политической опеки.

— Слышишь, Грасинья? — шутливо настаивал он. — Надень белое платье. Веселенькое, на радость гостям.

Она тихо сказала, не отрываясь от альбома:

— Да, конечно, в такую жару…

Барроло хлопнул себя по ляжке. Какая жалость! Нет, какая жалость, что здесь, в Оливейре, нельзя «чокнуться в знак примирения» великолепным портвейном из матушкиных запасов. Вот это вино! Выдержанное, времен Жоана Второго…

— Жоана Второго? — фыркнул Гонсало. — Оно давно прокисло!

Барроло замялся:

— Ну, не Второго, так Шестого… В общем, одного из этих королей… Лет сто ему наберется… Теперь такого вина нет. У мамы осталось бутылок восемь — десять… Как раз подходящий случай, а?

Фидалго отхлебнул кофе:

— Помню, Андре любил меренги…

Грасинья вдруг захлопнула альбом, стряхнула с колен спящего котенка, вышла из беседки и исчезла за высокими тисами сада — так тихо, так поспешно, что Гонсало замолчал.

Но в час обеда, усаживаясь за овальный стол рядом с кузиной Марией, он увидел между двумя фруктовыми вазами блюдо с меренгами. Хотя обед был сугубо семейный, стол сверкал китайским фарфором и знаменитым позолоченным серебром дяди Мелшиора. В двух больших саксонских вазах стояли букеты белых и желтых гвоздик; как известно, белое и желтое — цвета Рамиресов.

Пока в торжественном молчании все разворачивали салфетки, дона Мария, не видавшая дорогого кузена со дня именин Грасиньи, шепнула ему:

— Я еще не поздравила вас, Гонсало…

Он поспешил сказать, нервно передвигая бокалы:

— Ш-ш, кузина, ш-ш! Сегодня — ни слова о политике… Слишком жарко!

Она томно вздохнула: ах, эта жара! Невыносимо! Ей пришлось надеть черное платье, «свой вицмундир», и она так завидует, так завидует кузине Грасе…

— Как ей идет белое! Она так хороша сегодня!

Гладкое, без украшений шелковое платье подчеркивало юную, почти девическую прелесть Грасиньи. Она и вправду никогда еще не была такой пленительной, такой тоненькой и прозрачной; ее зеленые глаза сияли, как омытые водой изумруды, мягко блестели тяжелые волны волос, нежно алели щеки, и, несмотря на смущение, от которого так немели пальцы, что позолоченная ложка выпадала из них, она была прелестна, как цветок, — только что политый, оживший цветок. А рядом с ней, рослый и сильный, высился Андре Кавалейро; манишка облегала его грудь, точно кираса, два сапфира сверкали в галстуке, роза белела в петлице; он отказался от супа (летом никаких супов!), он тоже был немного взволнован и прикладывал к сверкающим усам носовой платок, ароматом своим заглушавший запах гвоздики. Не кто иной, как он, оживил трапезу веселыми сетованиями на жару, на эту дикую жару в Оливейре… Поистине — печет как в чистилище, особенно после двух дней, проведенных в райской прохладе Синтры!

Дона Мария Мендонса вскинула лукавые глаза на сеньора губернатора.

Что в Синтре? Весело? Много ли народу по вечерам в парке? Видел ли он кузину, графиню Шелас?

Да, во дворце, на приеме у королевы, он перемолвился словом с графиней…

— Ах, что королева?

— Прелестна, как всегда…

А вот графиня — немного худощава. Но так любезна, так умна, настоящая grande dame, не так ли? — обратился он к Грасинье, и даже наклон его головы дышал бесконечной нежностью; а она смешалась, зарделась и прошептала чуть слышно, что не знакома с кузиной… Тут дона Мария пожурила хозяев за леность: как можно, окопались в провинции, хоть бы раз выбрались в столицу — рассеяться, повидать родных, возобновить связи…

— Это все кузен Жозе, он терпеть не может столицу!..

О нет, она ошибается! Он вовсе не против столицы! Если бы он мог перенести туда удобный дом, обжитую комнату, первоклассную конюшню, родник, фруктовый сад, веранду среди цветов — он был бы только счастлив.

— Но ютиться в этих гостиничных клетушках!.. К тому же — еда скверная, уличный шум… Грасинья совершенно не спит в Лиссабоне… А по утрам — такая скука! Там нечего делать по утрам.

Кавалейро улыбался, словно одобряя его остроумие и рассудительность. Потом признался и сам, что, хотя у него в Оливейре (благодаря попечению правительства) есть и удобный особняк, и превосходнейшая вода из источника Сан-Домингос, он все же тяготится здешней жизнью. Что делать! Служебные обязанности, преданность партии держат его в Оливейре. Он только и мечтает о том, чтобы нынешний кабинет пал; тогда, обретя свободу, он проведет три дивных месяца в Италии…

Жоан Гоувейя (он сидел по другую руку хозяйки и до сих пор смущенно молчал, как всегда при дамах) воскликнул в порыве преданности:

— Ну, Андрезиньо, оставь надежду! Сан-Фулженсио сидит прочно! Придется тебе пожертвовать нам годика три-четыре!

Он повторил, обернувшись к Грасинье и багровея от усердия, так хотелось ему выказать себя любезным кавалером:

— Сан-Фулженсио сидит прочно. Андре придется побыть с нами еще годика три-четыре!

Андре протестовал, чуть жеманно опуская густые ресницы:

— Дорогой мой Жоан, ты меня совсем не любишь!

И начал снова. Ах, покинуть бы ряды соратников (что значит для доблестного войска одно ржавое копье?), уехать бы в Италию на зиму… он так мечтает об этом, так стремится… Не разрешит ли сеньора дона Граса подлить ей белого вина?

Барроло в порыве чувств вскинул руки:

— Прошу вас, Кавалейро, попробуйте этого вина… С моих виноградников! Я очень его люблю. Распробуйте как следует!

Кавалейро пробовал почтительно, словно принимал причастие. И прочувствованно сказал сияющему хозяину:

— Превосходно! Поистине — превосходно!

— А? Что я говорил? По мне, оно лучше французских вин, даже самых тонких… Наш друг, падре Соейро, святой человек, и тот оценил…

Падре Соейро, тихо сидевший за высокой вазой гвоздик, слегка покраснел и улыбнулся:

— К несчастью, сеньор Жозе Барроло, я его пью с водой… Рад бы полакомиться, да ревматизм не позволяет.

Зато Мендонса, не страдавший ревматизмом, отдавал должное благословенному вину…

— Ну, а вы что скажете, Жоан Гоувейя?

О! Жоан Гоувейя, слава богу, уже не раз его пил. И может сказать прямо, что во всей Португалии он не встречал белого вина с таким букетом…

— Я это доказываю делом, друг мой Барродо! Видите, скоро прикончу этот соблазнительный графинчик'.

Хозяин ликовал. Одно печалило его — дорогой Гонсало так и не пригубил «этого нектара». Гонсало терпеть не мог белых вин…

— Сейчас мою жажду утолит только сухое игристое винцо со льдом… Вот это, из Видаиньос, тоже твое? Видишь, я не гнушаюсь семейными винами… «Видаиньос» — выше всех похвал.

Тогда и Кавалейро захотелось попробовать сухого вина с виноградника Видаиньос, что в Амаранте. Лакей, по знаку польщенного хозяина, поднес сеньору губернатору высокий бокал, специально предназначенный для игристого вина. Кавалейро его не поднял, но, поглаживая прохладное стекло, снова завел речь о свободе, о далеких путешествиях, чтобы еще яснее было всем, какие тоскливые и одинокие дни влачит он в Оливейре, А знает ли сеньора дона Граса, куда бы он поехал из Италии, если бы, по милости божьей, пал кабинет? В Малую Азию.

— Хорошо бы подбить и нашего Гонсало… Теперь по железным дорогам путешествовать так легко! Путь из Венеции в Константинополь — прогулка, не больше! Из Константинополя в Смирну — день, от силы два, на превосходном пароходе. Ну, а оттуда, с караваном — через Триполи, через древнюю Сидонию в Галилею… Галилея! Что скажешь, Гонсало? Какая роскошь!

Падре Соейро, держа на весу вилку, застенчиво напомнил, что в Галилее сеньор Гонсало Рамирес будет ступать по земле, которая некогда чуть не стала достоянием его рода:

— Один из ваших предков, Гутьеррес Рамирес, соратник Танкреда в первом крестовом походе*, отказался стать герцогом Галилеи и земель за Иорданом…

— Сплоховал! — смеясь, воскликнул Гонсало. — Сплоховал мой предок Гутьеррес! Был бы я сейчас герцогом Галилейским! Что может быть смешнее? Сеньор Гонсало Мендес Рамирес, герцог Галилейский и Заиорданский!

Кавалейро удивлялся:

— Ну, что ты! Почему же?

— Не верьте ему! — вставила Мария Мендонса, сверкая глазами. — Кузен Гонсало шутит, а в глубине души он ужасный аристократ. Аристократ до мозга костей!

Фидалго отхлебнул игристого вина, посмаковал и поставил бокал на скатерть:

— Аристократ?.. Разумеется, я аристократ. Неприятно знать, что ты родился неизвестно от кого, словно сорняк в поле. Я рад, что мой отец — Висенте, а его отец — Дамиан, а его отец — Игнасио, и так далее, и так далее, вплоть до короля свевов… как его?..

— Рецесвинта! — почтительно подсказал падре Соейро.

— Вот, вплоть до Рецесвинта *. Жаль только, что у моих предков кровь точно такая же, как у предков Жоакина-привратника. А уж от Рецесвинта до Адама и у меня предков нет!

Среди общего смеха дона Мария Мендонса наклонилась к нему и шепнула, пряча лицо за раскрытым веером:

— Ах, кузен, вечно вы… А я вот знаю одну даму, которая без ума от рода Рамиресов и от его отпрыска…

Гонсало осторожно наполнил бокал, внимательно следя за пеной.

— Очень приятно! Однако, как говорит Мануэл Дуарте, «тут надо разобраться». От кого она без ума — от меня или от свева Рецесвинта?

— От обоих.

— Вот как!

Потом, поставив графин, он спросил более серьёзным тоном:

— Кто же она?

О нет, это — тайна! Кузина Мария еще не так стара, чтобы записаться в свахи. Но Гонсало не спрашивал имени — он хотел узнать приметы… Молода она? Хороша?

— Хороша ли? — воскликнула дона Мария. — Из первых красавиц Португалии!

Тут Гонсало выпалил:

— Дона Ана Лусена!

— Почему вы так думаете?

— А кто же еще? Красавица, живет в наших краях и так дружит с вами, кузина, что поверяет вам свои секреты. Дона Ана, как вылитая. Больше некому.

Дона Мария, улыбаясь, поправила розы, украшавшие ее черный шелковый лиф:

— Может быть, может быть…

— Весьма польщен… Но и тут «надо разобраться». Если ее восторги преследуют благую цель, — увольте, ради бога, увольте! А если они преследуют цель дурную, я, по мере сил, выполню свой долг…

Дона Мария в притворном ужасе спряталась за веер. Потом сверкнула глазами:

— Кузен, благая цель — много лучше! То же самое плюс двести тысяч.

Гонсало пришел в восторг:

— Уж эта кузина Мария! Такой умницы во всей Европе не сыщешь.

Все захотели узнать новую шутку доны Марии, но Гонсало унял их любопытство:

— Секрет, секрет. Дело идет о сватовстве.

Тут Жозе Мендонса вспомнил про пикантную новость, с недавних пор волновавшую весь город:

— Ах, о сватовстве! Кстати, что вы скажете о браке доны Розы Алкофорадо?

Барроло, Гоувейя, даже Грасинья — все считали, что этот брак ужасен. Такая очаровательная девушка (щечки как розы, волосы чистое золото) — и Теишейра де Карредес, старец, обремененный внуками!.. Какой кошмар!

Андре Кавалейро, однако, не видел здесь никакого кошмара. Теишейра тонок, умен; к тому же очень бодр для своих лет, у него почти нет морщин, а черные усы при волнистой седой шевелюре даже очень и очень импозантны. Ну, а дона Роза, несмотря на розовые щечки и золотые волосы, какая-то такая… вялая, жухлая, что ли. При этом глупа. И неряшлива — всегда она плохо причесана, пуговиц не хватает…

— Простите меня, господа, но, на мой взгляд, прогадал бедняга Теишейра.

Дона Мария Мендонса взглянула на него испуганно и мило:

— Если сеньор Кавалейро не восхищается Розиньей Алкофорадо, какая же красавица из его округа ему по вкусу?

— Кроме присутствующих дам, — галантно ответил он, — ни одна. По правде сказать, мне достался единственный в стране округ, обделенный женской красотой…

Все заспорили. А Мария Маржес? А юная Рерис из Риозы? А Мелозинья Албоин, с такими огромными глазами?.. Кавалейро не сдавался; он отвергал всех по очереди с легким, но убийственным сарказмом: у той кожа дурна, у той — походка, та — жеманится, та — безвкусно одета; словом, все они, оказывалось, лишены достоинств очаровательной хозяйки. Так, косвенно и тонко, он повергал к ногам Грасиньи целую вереницу красавиц. Она поняла эту изысканную лесть, глаза ее светились, щеки алели. Ей захотелось поделиться успехом, и она несмело напомнила еще об одной красавице:

— Розинья Рио Мансо, внучка виконта… Очень хороша!

Кавалейро парировал без труда:

— Ей двенадцать лет, сеньора! Это не роза, а бутон!

Тогда Грасинья, со свойственной ей скромностью, припомнила Луизу Морейра, дочь одного торговца, блиставшую по воскресеньям в соборе и на Посудной площади:

— Красивая девушка… Такая стройная…

И снова победил Кавалейро, протянув уверенно и галантно:

— Да, но зубы, зубы, сеньора дона Граса! У нее лошадиная челюсть. Вы не заметили? Отвратительнейший оскал! К тому же ее братец, Эваристо, — тупое рыло, перхоть, грязные ногти, якобинские замашки… Рядом с этакой образиной меркнет и красавица.

Мендонса протянул руку — он вспомнил еще одну городскую сплетню:

— Да, кстати, Эваристо… Говорят, он затеял новую республиканскую газетку под названием «Набат»?

Сеньор губернатор пожал плечами и улыбнулся. Жоан Гоувейя, багровый и потный после бутылочки «корвело» и бутылочки «дуро», подтвердил: да, «Набат» выйдет в ноябре. Ему даже известно имя патриота, который дает деньги «на народные нужды». А начнут пятью зубодробительными статьями о взятии Бастилии.

Гонсало поражался — как быстро республиканские идеи распространяются по стране, если они докатились до патриархальной, богобоязненной Оливейры!..

— В бытность мою школяром, в Оливейре было два республиканца: старый Салема, преподаватель риторики, и я. А теперь — партия, комитет, две газеты!.. Сам барон дас Маржес читает под аркадой «Глас народа»…

Мендонсу не страшила перспектива дожить до республики; он шутил:

— Время еще есть, есть. Еще успеем полакомиться этими меренгами. Какая прелесть!

— Объедение! — поддержал его Кавалейро.

— Да, — согласился Гонсало. — На меренги время есть. Но если в Испании вспыхнет мятеж или умрет маленький король — а он умрет непременно…

— Ах, боже мой! Бедняжка! Несчастная королева! — воскликнула Грасинья в порыве сострадания.

Кавалейро поспешил ее утешить. Зачем же умирать юному королю Испании? Республиканцы любят распускать зловещие слухи… Он же знает истинное положение дел и может заверить дону Грасу, что, к счастью для Испании, на престол еще взойдет и Альфонс XIII, и даже Альфонс XIV! Что же касается наших, португальских республиканцев… Боже! Достаточно кликнуть жандармов! В толще своей, в массе, Португалия глубоко предана монархии! Разве что поверху плавает накипь, грязноватая пена — студентишки да торговцы, — которую легче легкого удалить саблей…

— Вы, сеньора дона Граса, превосходная хозяйка и, несомненно, знаете, как снимают пену с бульона. Шумовкой. А мы снимаем саблей. И Португалия очищается. Именно так я и сказал его величеству.

Он вскинул голову. Манишка сверкала, словно кираса, готовая встретить и отразить удары всех врагов монархии. Воцарилось молчание. На буфете, за ширмой, выстрелили две бутылки шампанского.

Лакей поспешно наполнил бокалы; Фидалго из Башни сказал, смягчая улыбкой серьезность своих слов:

— Твое здоровье, Андре! Не за губернатора — за друга!

Все бокалы поднялись, все гости одобрительно зашумели. Жоан Гоувейя поднял бокал выше всех и пылко воскликнул:

— Андрезиньо, старый друг!

Его превосходительство прикоснулся бокалом к бокалу Грасиньи. Падре Соейро пробормотал благодарственную молитву. Барроло отбросил салфетку:

— Кофе будем пить здесь или в гостиной? Там прохладней.

В большой гостиной, над обитой алым бархатом мебелью, одиноко сияла люстра. Теплая ночная тишина, молчание Оливейры вливались в распахнутые окна; внизу, на площади, несколько бродяг и даже две дамы в белых шерстяных накидках любовались праздничным светом, лившимся из «Углового дома». Кавалейро и Гонсало вышли на балкон подышать и закурили сигары. Андре проговорил разнеженно:

— Всегда скажу, Гонсалиньо: у твоего зятя кормят отменно!

Гонсало пригласил его к себе пообедать в воскресенье. У него еще оставалось несколько бутылок дедовской мадеры. Вот они, с помощью Гоувейи и Тито, и прикончат ее единым махом.

Кавалейро, предвкушая удовольствие, пообещал приехать, и взял чашечку черного кофе с тяжелого серебряного подноса, который держал перед ними лакей.

— Знаешь, Гонсало, а тебе не следует надолго отлучаться из «Башни». Вся суть в том, чтобы ты был на месте. Фидалго из Башни никогда не покидает своих земель, и они посылают его в кортесы. Вот какая роль тебе пристала…

Барроло, радостно смеясь, протиснулся между двумя друзьями и обнял их за талию:

— А мы с Кавалейро останемся тут, будем трудиться…

В эту минуту дона Мария, присевшая на канапе, позвала «на два слова» кузена Гонсало. У ломберного столика, помешивая кофе, Гоувейя и падре Соейро говорили в один голос, что стране нужна крепкая рука. Грасинья и кузен Мендонса перелистывали ноты у рояля, искали «Фадо о Рамиресах». Мендонса недурно играл, сочинил несколько вальсов, гимн в честь полковника Транкозо, героя Машумбы, и даже написал первый акт оперы «Пастушка». Поскольку фадо на слова Видейриньи нигде не было, он, не выпуская изо рта сигары, заиграл свою «Жемчужину» — нежный и томный вальс, похожий на вальс из «Фауста».

Андре Кавалейро не спеша вошел в гостиную, оправил жилет, подкрутил усы и с видом наполовину серьезным, наполовину шутливым приблизился к Грасинье:

— Не окажет ли мне честь сеньора?..

Он просил, он протягивал к ней руки. Грасинья вспыхнула, уступила, и они заскользили по ковру медленными, широкими кругами. Барроло и Жоан Гоувейя поспешили отодвинуть кресла, и белое платье Грасиньи мягко замелькало над ковром. Миниатюрная, тоненькая, она трепетала и таяла в мощных объятиях партнера; а он неспешно кружил ее по залу и, склонив к ней лицо, вдыхал аромат ее великолепных волос.

Мария Мендонса буравила их взглядом со своего канапе и беспрестанно ахала:

— Как вальсирует, как чудесно вальсирует сеньор губернатор!

Гонсало стоял подле нее и нервно теребил усы. С какой спокойной простотой восстановил Кавалейро былую непринужденность! С каким самозабвением приняла ее Грасинья!.. Они кружили по залу, почти обнявшись. На губах Андре порхала улыбка, он что-то говорил. Грасинья задыхалась, ее лакированные туфельки мелькали, подол белого платья закручивался вокруг его ног. Когда танцующая пара проносилась мимо Барроло, он в полном восторге хлопал в ладоши и восклицал:

— Браво! Браво! Как мило!.. Брависсимо!



Читать далее

ЗНАТНЫЙ РОД РАМИРЕС
О РОМАНЕ И ЕГО АВТОРЕ 07.04.13
I 07.04.13
II 07.04.13
III 07.04.13
IV 07.04.13
V 07.04.13
VI 07.04.13
VII 07.04.13
VIII 07.04.13
IX 07.04.13
X 07.04.13
XI 07.04.13
XII 07.04.13
КОММЕНТАРИИ 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть