Часть первая. Юность Голована

Онлайн чтение книги Зодчие
Часть первая. Юность Голована

Глава I

На охоте

– Стреляй, Андрюша!..

Голос замер, и только свистящее дыхание показывало, как трудно человеку в смертельном единоборстве со зверем.

Охотник и медведь, могучие, громоздкие, приникли друг к другу точно в дружеском объятии. Спина человека гнулась под косматыми лапами, но он удерживался невероятным напряжением мышц.

– Стре…ляй…

Мальчик лет двенадцати с луком в руке стоял неподалеку; в лице его не было ни кровинки, но серо-зеленые, широко расставленные глаза смотрели решительно. Андрюша выжидал, когда медведь окажется под прицелом.

Удобный миг настал, и мальчик решился. Стрела впилась в голову медведя, возле левого уха. Острая боль заставила зверя оторвать от спины охотника правую лапу и ощупать раненое место. Лапа опустилась с силой, сломала стрелу и загнала в рану. Зверь взревел.

– Испугать хочешь?

Охотник вывернулся, выхватил из-за опояски нож.

– Тятенька, тятя!

– Беги за елку! – прохрипел охотник.

Но Андрюша не подумал бежать. Вторая стрела ударила в маленький, налитой кровью глаз зверя.

Полуослепленный медведь взревел еще яростней и бросился на человека. Тот, отскочив, ответил могучим ударом ножа в левый бок зверя. Смертельно раненный медведь, падая, хватил лапой по голове охотника. Удар смягчила шапка, и все же человек рухнул вниз лицом.

Только теперь Андрюша испугался по-настоящему. Он бросился к неподвижному телу отца, попытался перевернуть его. Но плотника Илью односельчане недаром прозвали Большим: Андрюша не мог сдвинуть его с места.

Долго возился мальчик около отца. Наконец Илья опомнился.

– Живой! Живой! – обрадовался Андрюша.

Илья попытался двинуться и не мог: слабость сковывала члены, голова кружилась.

– На деревню… в Выбутино беги, сынок… Мужиков зови…

Андрюша огляделся.

Вечерело. В лесу, запорошенном снегом, было тихо. Ближайшие ели ясно виднелись от нижних, широких лап до острых темных верхушек. Но дальше все сливалось в серебристо-мутном тумане. Андрюша вздохнул. Полянка, на которой лежал медвежий труп да слабо шевелился раненый охотник, показалась мальчику такой родной и уютной…

Однако не может же отец пролежать на снегу долгую зимнюю ночь!

– Я пойду, тятя, пойду! А ты-то как?

– Не бойся… Я отлежусь…

Встав на лыжи и оглядевшись в последний раз, Андрюша заспешил к дому. Вот следы. Они указывают обратный путь. Мальчик внимательно приглядывался к чуть видной лыжне. До Выбутина добрых полтора десятка верст наберется, и не скоро вернется он с помощью…

Андрюша бежал, сжимая лук в руке. В лесу быстро темнело. На беду, начал порошить снежок.

– Занесет следы, заблудишься… – со страхом шептал Андрюша.

И вот следы окончательно исчезли. Андрюша напрягал зрение: со всех сторон мерещились тропки. Где же настоящая?

Мальчик упал на снег и заплакал. В лесу раздался волчий вой.

Не разбирая дороги, Андрюша понесся по лесу. Через несколько минут он прислушался.

Вой донесся с другой стороны.

Или он сбился с направления, или волки окружали его. Надо было искать убежище.

Андрюша заметался среди деревьев, а волчьи голоса слышались ближе, ближе… Он попытался вскарабкаться на елку, но гибкие лапы опустились, осыпав его снегом. Было от чего прийти в отчаяние. Андрюша выбежал на поляну. Посреди стояла сосна с низко начинающимися ветвями.

Спасение!

Быстро вскарабкался Андрюша на дерево – и вовремя! На полянку выскочили волки и взвыли – не то с досады, не то с радости. Потом обступили сосну и уселись, как собаки, ждущие подачки.

Андрюша прижался к стволу. Время тянулось нескончаемо. Вдруг мальчик вздрогнул, покачнулся, а волки привскочили точно по команде. Оказывается, Андрюша задремал и чуть не свалился с ветки. Он распустил опояску, привязал себя к дереву.

Но спугнутый сон уже не приходил. Андрюше представилось, что отец погиб, и он заплакал… Вот и дрожь начала пробирать его. Оцепенение сковывало тело, мысли путались…

Андрюшу снял утром старый Ляпун, осматривавший силки. Мальчик был без сознания. Соорудив салазки, старик повез его в Выбутино, гадая, куда девался Илья Большой.

Афимья заголосила, когда в сенцы внесли бесчувственного сына. Она поняла, что с мужем случилось несчастье. Андрюшу раздели, оттерли снегом. Мальчик бормотал:

– Тятя… медведь…

Больше ничего от него не добились.

Долго колесили охотники по лесу. Лишь к вечеру добрались до поляны, где дрался Илья с медведем. На снегу валялись обглоданные кости, виднелись пятна крови.

Мужики завздыхали, понурили голову.

– Покончился наш Илья…

Вдруг старик Ляпун воскликнул:

– Стой, мужики! Из берлоги пар идет!

В самом деле, из лаза поднимался легкий пар, заметный только охотничьему глазу. Кто в берлоге? Медведь или…

Еще не веря в счастливый исход дела, мужики двинулись к лазу, держа наготове рогатины и ножи.

– Кто добрый человек? – послышался изнутри слабый голос.

Из медвежьей берлоги на четвереньках выполз Илья Большой.

Глава II

Выздоровление

Силач и привычный охотник, Илья Большой быстро поправился после рукопашной с медведем. Но Андрюша заболел тяжко. Он лежал недвижно, сознание покидало его.

– Ужели помрет? – с тоской шептала Афимья.

Все знахари из окрестностей Пскова побывали около больного: нашептывали заклинания, поили наговорной водой… Мальчика уже приговорили к смерти, но он неожиданно начал поправляться.

Кончалась зима, когда Андрюша по-настоящему пришел в себя, поднял отяжелевшую голову, осмотрелся большими удивленными глазами. Все было привычное, родное, и, однако, казалось мальчику, что все это видит он в первый раз: он как будто сразу повзрослел.

Андрюша увидел себя на полатях, на куче мягкой рухляди. Над ним навис потолок, блестевший от многолетней копоти, точно покрытый черным лаком. До болезни мальчик любил выцарапывать на потолке узоры острой лучинкой. Теперь узоры чуть виднелись под наросшей пленкой свежей копоти, и Андрюша понял, как долго он хворал.

– Мамка… – Андрюшин голос прозвучал тихо, прерывисто.

– Родненький! Кровинушка моя! Опамятовался!.. – Афимья быстро влезла на полати и со счастливыми слезами приникла к сыну. – А мы уж не чаяли тебя живым видеть… Вот-то отец обрадуется!

– Мамка, а ноне какой день?

– Суббота, сынок, суббота ноне. Ох, много мы суббот прогоревали!

– Тятька с работы не вернулся?

– Нету, да, гляди, вот-вот придет. Уж и обрадуется!..

Илья пришел поздно, когда в светце горела лучина, и сразу наполнил избу шумом, движением, раскатами сильного голоса. Узнав, что сын очнулся и разговаривает, Илья выразил радость по-своему: схватил Андрюшу с полатей, закружил на руках над головой, весело загрохотал:

– Ожил, сокол! Ничего, наша порода крепкая! Как, Андрюшка, скоро на охоту пойдем?

– По мне – хоть завтрашний день, тятя! – бодрясь, ответил мальчик.

Мать вздохнула:

– Угомону на тебя нет, Илья! Ребенок, сказать, из гроба встал, а ты опять…

Плотник, бережно подсаживая Андрюшу на полати, успокоительно промолвил:

– Да ведь мы, мать, по-шутейному. Куда парню в лес, он и на ногах стоять не может!

Андрюша насторожился: в холодных сенцах завозились, кто-то ощупью отыскивал дверь.

«Сбираются…» – подумал мальчик. Он любил субботние вечера, когда соседи сходились к отцу потолковать о делах.

Кто-то поколотил ногой в примерзшую дверь, отодрал рывком. В облаке пара показался Ляпун, старик с изможденным лицом, спаситель Андрюши. Неторопливо поприветствовав хозяев, он сел. Явился молодожен Тишка Верховой, смущенно покрестился на образ, примостился на конце лавки.

Разговор не завязывался. Мужики вздыхали, почесывались, зевали. Начал хозяин:

– Отец Авраам грозился завтрашний день на село приехать – оброк добирать!

– Оброк? – испугался Ляпун. – Мы же сполна внесли, всё по уставной грамоте![1]Уставная грамота определяла повинности монастырских крестьян. – Старик, разговаривая, размахивал правой рукой; слушая, прикладывал руку трубочкой к уху. Ему повредил слух монастырский приказчик, ударив палкой по голове за дерзкое слово.

– Говорят, в деньгах нужда, – пояснил Илья. – Приедут с тиуном…[2]Тиун – приказчик, управляющий.

– Тьфу! – злобно отплюнулся Ляпун. – Бездонную кадку не нальешь!

– А не платить? – спросил Тишка, пощипывая молоденькую рыжую бородку; он к ней не привык и всегда удивлялся, нащупав на подбородке кудрявые волосы.

– Хочешь, чтобы разорили, не плати! – сказал Илья.

– Можно, чай, к наместнику. Не по окладу, мол, требуют!

– «К наместнику»… Молчи, когда бог убил! – рассердился Ляпун. – Кто наместнику поминков[3]Поминки – взятки. больше даст – ты али игумен?[4]Игумен, или настоятель, – глава монастыря. То-то и оно!

Разговор прервался. Мужики вспоминали прошлое, те события, которые поставили их, бывших псковских горожан, под власть монахов Спасо-Мирожского монастыря.

От взрослых Андрюша Ильин не раз слышал историю о том, как потерял свою вольность Псков.

Началось это лет тридцать назад. По старинному договору с великими князьями в Пскове сидел московский наместник, но власть его была не велика. Городом правили выборные посадники, а важные дела решало вече, сходившееся по звону большого колокола.

С шумом и криком, иногда с кровопролитным боем решались вопросы, предлагаемые вечу. Но за народными толпами, сходившимися стенка на стенку, незримо стояли посадники, бояре, богатые купцы.

Дела вершились не по справедливости, а в пользу наиболее сильного, кто подкупами и посулами сумел сколотить себе самую большую партию.

Раздоры и несогласия знатных ослабляли город и могли оставить его беззащитным перед врагом.

Великий князь московский Василий III, дальновидный собиратель земли русской и умелый строитель государства, с тревогой смотрел на псковские порядки. Псковщина граничила с землями Ливонского ордена. Псы-рыцари то и дело нападали на русские владения, жгли, грабили, уводили в плен.

В последний раз немцы появились под стенами Пскова в 1501 году – при отце Василия, Иване III. Ливонский магистр Вальтер фон Плеттенберг привел пятнадцатитысячное войско. Псковитяне сами сожгли посады, расположенные за городскими стенами, и храбро отбивались от неприятеля, пока не подоспели на выручку московские воеводы Данила Щеня и Василий Шуйский.

Война окончилась бегством немцев в Ливонию. Но они могли снова нагрянуть. И если им удастся захватить Псков – это будет страшная угроза Московскому государству.

В 1509 году великий князь послал в Псков нового наместника – князя Ивана Михайловича из рода Репниных-Оболенских, человека сурового и немилостивого. У псковских посадников, бояр и богатых гостей[5]Гости – богатые купцы, пользовавшиеся особыми правами. начались нелады с новым наместником, в Москву полетели жалобы.

Василий Иванович приехал в Новгород в самом начале 1510 года и приказал недовольным псковитянам явиться к нему – получить ответ на жалобы.

В праздник крещения, 6 января, собрались посадники, бояре и богатые гости в митрополичьей палате, а сотни младших людей стояли на морозе с непокрытой головой. Непокорный Псков ждал решения своей участи.

Московские бояре вошли в палату величавой поступью.

Прозвучали страшные для псковитян слова:

«Пойманы есте богом и великим государем…»[6]Эти слова провозглашались в тех городах, которые провинились против Москвы и попадали под власть московского великого князя.

Псковитяне опустились на колени и выслушали приговор Москвы:

«Вечу не быть; вечевой колокол снять и отвезти в Москву, к его старшему брату – вечевому колоколу Великого Новгорода; во Пскове будут сидеть два государевых наместника и решать все дела… И коли вы не покоритесь, много прольется псковской крови…»

В числе младших людей, посланных в Новгород от псковского простого народа, стоял на митрополичьем дворе и дед Андрюши – Семен, Афимьин отец. Старик часто рассказывал внуку о былых днях.

Псковитяне покорились: Пскову ли выстоять против могучей Москвы!

Этим не кончилось. Опасаясь, что против Москвы начнутся козни, Василий Иванович приказал: триста знатных семей расселить по другим землям; на их месте посадить московских дворян и раздать им поместья изгнанных. И из Среднего Города, раскинувшегося между реками Великой и Псковой и окруженного каменной стеной, были выселены тысячи псковитян.

Москвичи переехали на житье в Псков. А в Москве, близ Сретенки,[7]Сретенка – улица в Москве. возник целый поселок под прозванием «Псковичи». Князь Василий III «подавал им дворы по Устретенской улице, всю улицу дал за Устретеньем», – говорит летопись.

Родители Ильи Большого и Афимьи тоже лишились своих домиков в Среднем Городе; они, как и многие, не захотели уходить от родных мест и поселились в сельце Выбутино на берегу реки Великой, у последнего ее порога. Но земля здесь принадлежала древнему Спасо-Мирожскому монастырю, и вольные горожане попали в монастырскую кабалу.

Псковитяне жалели о потере самостоятельности родного города, но понимали, что без присоединения к Москве Псков мог попасть под пяту ливонских рыцарей и это было бы рабством. Лучше уж жизнь, хоть и трудная, под владычеством Москвы. Таких убеждений держались и старик. Семен и зять его Илья Большой…

Раздались новые удары в дверь. Вошел староста Егор Дубов, грузный, медлительный, с неподвижным, точно высеченным из камня лицом.

Из вежливости помолчали. Егор спросил:

– Об чем речь, православные?

Узнав, что из монастыря приедут за добавочным оброком, он молвил:

– А ведь боярским людям вроде полегчае…

– Славны бубны за горами! – насмешливо отозвался Илья.

– Нет, не говори! – оживился Егор. – Коли перечесть, что я в монастырь перетаскал с Петрова дня…[8]Петров день – 29 июня (ст. ст.). и, боже мой! Туш говяжьих две, – староста загнул палец, – уток два десятка, – он загнул второй палец, – курей три дюжины, кабанчиков два, яиц поболе четырех сотен, меду шесть пудов…

– У меня бычка годовалого отняли! – пожаловался Тишка Верховой.

– … масла овсяного девять кадок, – продолжал Егор, загибая пальцы уже на другой руке, – чесноку вязок без счету…

– Вот жрут, дармоеды проклятые! – озлобился Ляпун.

– Это с нашего села, а сколько у них окромя деревень! Диво, братцы, – покачал седой головой Егор Дубов: – полсотни монахов, а какую власть над людьми забрали!

– Им так за святую жизнь положено, – усмехнулся Илья.

Мужики дружно захохотали.

Андрюша смотрел вниз серьезными, неулыбчивыми глазами. Мальчик удивлялся, что мужики ругают монахов. Он видел иноков в церкви; они казались тихими и благостными, как праведники на иконах.

«Не боятся, что бог накажет…» – со страхом подумал Андрюша про вольнодумцев-взрослых.

– Нет, как ни говори, – проворчал Ляпун, относя руку от уха, – а в старое время, в вольном Пскове, не в пример лучше жилось…

– Ты бы вспомнил сотворение мира! – непочтительно фыркнул Тишка и осекся под строгими взорами старших.

– А еще бы не лучше! – согласился с Ляпуном Егор Дубов. – Одно то взять, как нас монастырь год от году утесняет, свои старые грамоты рушит. Бобровые ловы от нас оттягали – раз! Рыбные тоже – два!

Он снова пустил в ход корявые толстые пальцы. Трудная должность выборного старосты приучила Егора вести всему счет; и хоть мужик не знал грамоты, но цепкая память и зарубки на деревянных бирках помогали ему без ошибок собирать оброки и рассчитываться с тиуном.

Выбутинцы любили угрюмого, неповоротливого Егора за честность, за то, что, не ослабевая духом, нес он мирскую тяготу и при всякой провинности односельчан первый скидал портки и ложился под розги.

Снова повздыхали, уставившись на стену. Там увидели привычное: юркие тараканы спускались с потолка, как всегда, когда прогревалась изба. К утру, лишь начнут промерзать стены, они пустятся обратно. Знакомая картина навела Илью на размышление:

– Вот, невелика тварь, а тоже ищет, где лучше!

– Уйду из Выбутина! Вот те крест уйду! – неожиданно воскликнул Тишка Верховой, возбужденно крутя бородку. Случайное замечание Ильи совпало с его затаенной мечтой. – Надел продам и подамся счастье искать!

– А покупщика найдешь?

– Найду!

– Вряд ли, – усомнился староста. – Ведь надобно за тебя внести и порядное и похоромное,[9]Порядное – налог, взимавшийся с покупателя в зависимости от земли и угодий; похоромное – налог с продавца. сочти-ка… А впрочем, вас с бабой двое, може и уйдешь!

– А земля? – спросил Ляпун.

– Что земля?

– Батька твой распахивал деревню,[10]Деревней в старину называли и пашню («деревня» происходит от слова «дерево»; чтобы поставить деревню, надо было вырубить деревья). ты забыл? Пни корчевал, аж кожа на спине лопалась, да вдвоем с маткой с поля волок! Забыл?

– Вот только что пашня… оно, конечно… – забормотал Тишка и смолк.

– То-то и оно! – победоносно махнул рукой Ляпун. – А они то знают и из нашего брата последнее выжимают…

Избу внезапно охватил мрак. Афимья, заслушавшись мужичьих речей, недоглядела за лучиной. Пришлось доставать угли из печи, вздувать огонь. Илья мягко пожурил жену:

– А ты, баба, позорчее досматривай!

Афимья поклонилась в пояс:

– Прощенья прошу, гостеньки дорогие!

– Что я еще скажу! – вспомнил Илья. – Говорят монахи, придет к ним с весны артель каменную церковь ставить.

Лица мужиков омрачились.

– Не было печали… – прошептал Егор Дубов. – Старых мало?

– Изветшали, вишь, того гляди обвалятся…

– Эх, – безнадежно махнул рукой староста, – теперь пойдет! То ли будем, то ли не будем сеять этот год. Уж я знаю, подводами замучают: кирпич вози, лес вози…

– Вот оно, мужицкое житье: как вставай, так за вытье! – произнес Ляпун и, кряхтя, поднялся с лавки. – Прощевайте, дорогие соседушки!

Он шагнул к двери, за ним Егор с Тишкой.

– Милости просим нас не забывать! – кланялись хозяева.


С этого вечера выздоровление Андрюши пошло быстро. Понемногу он начал ходить по избе, с трудом держа на плечах большую, не по возрасту, голову с высоким выпуклым лбом.

Ребята смеялись на Андрюшей: не голова – котел!

– Голова, вишь, к богатырю метила, а к тебе попала!

– А может, я богатырь и есть? – спрашивал Афимью тонким голоском маленький Андрюша.

Мать горько усмехалась:

– Богатыри, сынок, ведутся не от нашего порождения, а от княжьего да боярского…

Вот за эту-то несоразмерную свою голову Андрюша еще в раннем детстве получил прозвище Голован.

Большую Андрюшину голову покрывали густые темные вихры. С непокорными волосами сына Афимья не могла справиться. Немало масла извела – и всё без пользы. Прохожая странница посоветовала:

– А ты двенадцать вечеров подряд медвежий жир втирай: мягчит, родимая!

Но и медвежий жир, не переводившийся в доме охотника, не помог.

Глава III

Первые труды

Когда Андрюша почувствовал, что руки его окрепли, он сказал:

– Мамынька, дай доску – рисовать стану.

Афимья уронила радостную слезу.

– Уж коли рисовать берешься, значит и вправду на поправку пошло…

Дарование Андрюши Ильина проявилось рано.

Мальчик видел красоту там, где другие равнодушно проходили мимо. Андрюша собирал вырезанные лапчатые листья клена, опавшие осенью: он выкладывал из них красивые узоры. Игра солнечных пятен на лужайке под старым дубом заставляла Андрюшу забывать всё на свете. Как зачарованный стоял он и смотрел, смотрел…

Родители ходили к обедне в Спасо-Мирожский монастырь. Андрюша уставал за долгой и скучной церковной службой; он уходил на кладбище срисовывать каменные надгробия.

Удачные рисунки отец сберегал. Лучший плотник в окрестностях Пскова, Илья Большой вырезал на досках любые узоры, деревянными кружевами украшал карнизы крыш, ворота, наличники окон. Искусство сына он понимал и ценил.

Когда Андрюше исполнилось десять лет, отец стал брать его на работу.

– Приучайся, сынок! Мы, плотники, как дятлы, век по дереву постукиваем…

Мальчик полюбил ранние выходы из дому. Весело было шагать по скрипучему снегу за высоким, сильным отцом, приятно ощупывать заткнутый за пояс, как у заправского плотника, топорик…

Мышцы у Андрюши окрепли, развился глазомер, рука привыкла отесывать бревно точно, по нитке.

Больше всего любил мальчик крыть с отцом крыши. Ему нравились смешные плотничьи слова, которым раньше придавал он совсем иной смысл.

Бык на селе большой, рыжий, злой; не раз мальчишки спасались от него за заборами. А тятька ставит «быки» на сруб, врубая один конец в «подкуретник» – верхнее бревно стены, а другой в «князевую слегу» – венчающий брус крыши.

Еще занятнее называл отец крайние стропила крыши: «курицы». Длинный брус курицы внизу заканчивался изогнутым корнем, предназначенным поддерживать водосток.

– Тятенька, корень мне обтесывать! – всегда договаривался Андрюша.

Отец давал ему волю. Плотно сжав губы, почти не мигая, мальчик всматривался в очертания корня. В такие мгновения он не видел окружающее. И чудилось ему, что из дерева проступает невиданная птичья голова или морда страшного зверя…

– Поймал! Поймал тебя! – торжествующе вскрикивал Андрюша и начинал работать.

Илья дивился его неистощимой изобретательности. Андрюша не повторялся: всегда новые изображения выходили из-под его рук. Деревенские мальчишки, Андрюшины приятели, теснились вокруг резчика, с восторгом наблюдая рождение причудливой головы.

На быки и курицы, схваченные поперечинами, наколачивался золотисто-желтый, пахнущий смолой тес; чтобы не сорвало его ветром, тес прижимался по верхнему ребру крыши «охлупнем»

Тут опять работа Андрюше: корневище охлупня обделывалось в форме конской головы. Так родилось выражение «конек крыши».

В окрестности знали и уважали Андрюшу Ильина не только ребята, но и взрослые.

– Золотые руки! – говорили о маленьком работнике.


Плотник Илья Большой был страстный охотник. Бывало крепился мужик и два и три месяца, исправно ходил в монастырь на работу, но становился все угрюмей, неразговорчивей. Тогда и монастырский келарь[11]Келарь – помощник игумена, ведавший хозяйством монастыря. Авраам и семейные знали: скоро Илья сбежит в лес.

Он уходил тайком, до рассвета, заготовив нужный припас с вечера. Афимья, притаившись на печке, с улыбкой слушала, как муж бесшумно движется во мраке, собирает пожитки, достает из-под печки топор, подвязывает на спину сумку. Но боже упаси пошевелиться, показать Илье, что она не спит. Он яростно швырял топор под печку, закидывал куда попало котомку и целый день ходил чернее тучи.

Илья верил, что только тогда охота будет удачной, если удастся убраться из дому незаметно и до самого леса никто не попадется на дороге.

Дней пять, а то и больше Илья пропадал в лесу и возвращался с богатой добычей: то тащил медвежьи окорока, завернутые в косматую шкуру, то привозил на самодельных салазках тушу лося. Белок и горностаев, чтобы не портить шкурок, бил Илья стрелой в глаз.

Илья приходил домой веселый, оживленный, разговорчивый.

– Отвел душеньку! – посмеивался он над своей неуемной страстью. – Ах, и до чего хорошо в лесу! Век бы оттуда не вышел…

Из охотничьих трофеев Ильи львиная доля доставалась игумену Паисию и келарю Аврааму; поэтому монастырское начальство снисходительно относилось к исчезновениям Ильи.

Оброк Илья отрабатывал натурой: в монастыре довольно находилось дел по плотничьей части. А если у монахов делать было нечего, рачительный келарь отпускал Илью на заработки в соседние деревни, за что плотнику опять приходилось платить.

Возвратившись с охоты, Илья работал с особенным старанием, расплачиваясь за долги, которые умел насчитывать на крестьян келарь Авраам. Но проходило время, топор начинал валиться из рук плотника: лес вновь манил Илью.

Обучая сына плотничьему мастерству, Илья Большой старался вдохнуть в него и любовь к охоте. Андрюша, как и его товарищи, стал обучаться стрельбе из лука с семилетнего возраста.

– Стрельба лучная, – объяснял Илья сыну, – всякому человеку годится. Не только охотнику, но и воину лук – помощь и защита. А воином, сынок, недолго стать. Набегут немцы – всем подыматься!..

Уже первые упражнения потребовали от Андрюши большой силы воли. Мальчик стоял неподвижно два-три часа, крепко сжимая в руке гладкую палку: этим развивалась сила пальцев, крепкая хватка. Потом отец сделал Андрюше маленький лук, учил целиться, считаясь с силой и направлением ветра. С годами лук становился длиннее, тверже, все больше силы требовалось, чтобы натягивать тугую тетиву.

Андрюша стал искусным стрелком и горячо полюбил охоту. Отец и сын уходили в лес вдвоем. Афимья горевала и ждала возвращения охотников. Все шло благополучно до последней, роковой охоты, которая надолго уложила мальчика в постель.


Хорошую избу построил себе Илья Большой, когда обветшала старая избушка, поставленная тестем Семеном после изгнания из Пскова. Трудов своих строитель не пожалел, а лесу вокруг сколько хочешь. Изба Ильи стояла на высоком подклете: там помещались телята, куры. Крестьянские избушки обычно рубились о семи-восьми венцах; взрослые влезали в низенькую дверь скрючившись; распрямляясь, чуть не стукались головой о балку. А Илья поставил жилую горницу о двенадцати венцах; высокий хозяин едва доставал рукой потолок.

Мужики полушутя-полусерьезно звали жилье Ильи Большого хоромами. Оконные наличники и ставни, карнизы крыши – все было изукрашено резьбой.

Окно – око избы. Крохотные, подслеповатые окошки, словно маленькие глазки человека, придавали избушкам выбутинцев кислое, неприятное выражение. Хоромина Ильи смотрела весело, открыто, как и ее владелец – шумный, гостеприимный, добродушный. И недаром именно у Ильи собирались мужики провести субботний вечерок, единственный в неделе, когда над душой не висела мысль о завтрашней работе.

И все-таки изба топилась по-черному, как и все маленькие, бедные избушки: деревня тогда не знала печей с дымовыми трубами. В курных избах сажа покрывала стены и потолок, свешивалась сверху клочьями. Большие и малые – все ходили чумазые, как трубочисты. Дым и грязь никого не смущали.

«То не беда, когда дымит густо, – рассуждали мужики, – а то беда, когда в брюхе пусто!»

Заботливая Афимья не терпела неряшества: целый день она скребла и мыла горницу или убиралась в подклете.

Изба Ильи Большого стояла на берегу Великой, чуть пониже последнего, самого грозного порога реки, там, где она начинает плавный бег по равнине к недалекому Псковскому озеру.

Великая…

Какое очарование скрыто в имени реки, близ которой ты родился и вырос, в которой купался жаркими летними днями, по льду которой скользил на самодельных коньках…

Лет в десять-одиннадцать Голован прослыл первым пловцом в Выбутине. Было у деревенских ребят особое удальство, грозившее гибелью и потому манящее.

Целой ватагой уходили мальчишки за водопад и бросались в упругие, звенящие струи, чтобы выплыть на другой берег чуть повыше того места, где круто падал уровень воды и где течение приобретало неудержимую силу…

Стоило не рассчитать, ослабеть в борьбе с быстриной – и смельчака утаскивало в ревущий порог, откуда не было возврата. Так случалось почти каждый год. Но заходить слишком высоко никто не решался: над осторожными смеялись.

В опасной забаве Голован был первым: никто не бросался в стремительный поток ниже его, и изо всей гурьбы пловцов он достигал противоположного берега раньше всех.

Глава IV

Несчастье

После памятной охоты на медведя и ночного сиденья на дереве Голован болел долго, но, поправившись, пошел в рост и стал набираться сил.

Весной отец усадил Андрюшу за псалтырь.[12]Псалтырь – церковная книга, по которой в старину учили грамоте вместо азбуки. Илья умел читать и писать, что было редкостью на деревне. По целым часам сидел мальчик за толстой книгой в деревянном переплете и водил пальцем по закапанным воском страницам.

Его тянуло на волю; год назад он сбежал бы на речку с веселыми товарищами, но теперь не отходил от книги, пока не кончал урок. К концу лета Андрюша читал свободно.

Монахи не по-пустому толковали о новой стройке: Паисий, настоятель Спасо-Мирожского монастыря, начал ставить каменную церковь.

Исстари повелось: Псков славился каменных дел мастерами. Псковских искусников приглашали повсюду, где затевалось строительство больших каменных зданий или городских стен. В Новгороде, Ярославле, Костроме и в самой белокаменной Москве – всюду бывали псковские мастера, возводили палаты, храмы, укрепленные башни… Паисию за мастерами не пришлось далеко ходить. Церковь взялся строить известный на Псковщине Герасим Щуп с товарищами.

Мрачные предчувствия выбутинского старосты Егора Дубова оправдались полностью: монастырь завалил крестьян работой на стройке.

На каждую семью пала повинность: либо дай мужика-работника, либо подводу с лошадью. А так как мужик берег коня пуще жены и детей и не мог доверить его чужому присмотру, то с подводой отправлялся кто-нибудь из членов семьи.

Старик Ляпун, вытаскивая из грязи телегу с тяжелым грузом кирпича, надорвался и медленно чах, проклиная монашеское корыстолюбие. Илью Большого поставили главным по плотничным работам. Безлошадный Тишка Верховой пошел на постройку чернорабочим.

И хуже всего было то, что эта тяжелая повинность не засчитывалась в оброк. Оброк шел своим чередом.

Напрасно угрюмый Егор Дубов проявил несвойственное, ему красноречие, уговаривая игумена и келаря записать мужикам в счет подати хоть часть работы на постройке.

– Богу работаете, не людям! – строго отвечал Паисий. – Монастырю подайте, что по грамоте положено, а для господа сверх сего постарайтесь!

– Отче преподобный, да когда же сверх-то? – взмолился Егор – И так на работе кишки повымотали Ляпун-то кончается…

– Помрет – похороним за свой счет и поминать за службами безвозмездно сорок дён будем, – хладнокровно возразил игумен.

Упрямый Егор добрался с жалобой до государева наместника во Пскове, но старосту, как смутьяна, выпороли на наместничьем дворе: келарь Авраам раньше побывал у наместника с богатыми дарами.

Делать было нечего: мужики отдувались за всё.

На монастырскую стройку вместе с отцом пошел и тринадцатилетний Андрюша: он еще не видел, как возводятся каменные здания.

– Присматривайся, сынок! – ласково говорил Илья. – Рад буду, коли полюбится тебе каменное дело. По плотницкому мастерству ты, сказать, все прошел, а лишнее ремесло за плечами не виснет. Да и размах шире у каменных дел мастера: каменное строение вековечное, а деревянное – до первого пожара…

Герасим Щуп полюбил грамотного и усердного паренька и взял в ученье. Зодчий задавал Андрюше вычерчивать своды, колонны, заставлял придумывать узоры. И если Головану удавалось набросать новый изящный узор, учитель говорил:

– Вот мы и пустим его в дело. Пускай в этом храме и твоя малая доля живет. Ничего, что люди не узнают имени строителя: человек порадуется твоему творению – вот и награда!..

Зодчий учил Андрюшу составлять замесы для каменной кладки; по весу и звону кирпича, когда им ударяют о другой кирпич, узнавать, годится ли он в дело; учил проверять правильность кладки отвесом и уровнем…

Один из жарких июньских дней 1539 года на всю жизнь запомнился Андрюше.

Каменщики, в белых рубашках с расстегнутым воротом, в холщовых портках, обливались потом. Их босые, избитые до крови ноги цепко ступали по зыбким мосткам. Герасим бесстрашно ходил по краю стены, возведенной сажен[13]Сажень – старинная мера длины, немного больше двух метров. на семь. Голован сидел в тени на груде бревен. Тополя щедро сыпали на мальчика нежный пух, с вершин деревьев доносился немолчный вороний грай.

Андрюша рассеянно смотрел вокруг. Спасо-Мирожский монастырь был не из богатых, облупленные церквушки с куполами-луковками под ржавым железом, позолота с крестов облезла, монашеские домики-кельи пошатнулись в разные стороны… Каменная стена с раскрошенными зубцами окружала монастырь. На всем следы ветхости и запустения.

В монастырь шло немало приношений от доброхотных даятелей, но они залеживались во вместительных сундуках игумена и келаря.

«Жарко… – думал разморенный Андрюша. – Отпрошусь у наставника искупаться…»

Мальчик не успел подойти к Герасиму: на стройке началось усиленное движение. Каменщики быстрее забегали с ношами кирпича, творившие замес проворнее замахали лопатами в большом чану. На стройку пожаловал настоятель монастыря игумен Паисий.

Коротконогий и толстобрюхий, с рыжеватой бородой веером, игумен шагал важно, с развальцем, из-под лохматых бровей зорко смотрели заплывшие глаза. Служка тащил за игуменом кресло.

Ряса у игумена была из дорогой ткани, нагрудный крест искрился на солнце алмазами.

Утомленный Паисий приостановился; служка ловко подставил кресло. Монах сел, из-под руки посмотрел на высокую стену. К нему подбежал с докладом костлявый, остробородый Щуп.

– Худо строите! – разразился игумен. – С пятницы стену на аршин[14]Аршин – старинная мера длины, равен 71 сантиметру. не подняли!

– Отче игумен, больше подняли!

– Лжешь, грешник!

– Отче преподобный, промерь! – с лукавой усмешкой предложил зодчий.

Игумен взглянул на семисаженную стену, на зыбучие кладки…

– Вдругорядь займусь, – прогудел он и двинулся дальше.

Щуп шел позади Паисия.

– Богу, не людям работаете, – брюзжал игумен. – Вы лишь о суетном думаете, об утробе заботитесь…

Осмотр постройки прервался возвращением монастырского сборщика отца Ферапонта. Игумену перенесли кресло в тень тополей, где укрывался от жары Голован. Ферапонт, высокий мужчина с угрюмым лицом и резкими ухватками, подошел к игумену под благословение, сдал запечатанную кружку, в которую опускались подаяния:

– Благослови, отче, в мыльню с дороги сходить!

– Успеешь! – буркнул Паисий, взвешивая кружку на руке.

Игумен распечатал кружку и высыпал содержимое на рясу, раздвинув колени. Потное, красное лицо его еще больше побагровело от досады, перед ним трудилась медь, и лишь кое-где сиротливо поблескивали серебряные деньги.

– Ты что, окаянный, – возвысил бас игумен, – смеешься? Серебро выудил?

– Освидетельствуй печати, отче! – хладнокровно возразил Ферапонт.

– «Печати»!.. Вы чорта[15]Так писалось слово до реформы русского языка 1956 года. Всё оставлено так, как в книге. (ккк). из-под семи печатей выкрадете! Пропил? Признавайся!

– Вот те бог, отче!..

– А кто тебя в позапрошлую среду видел в Сосновке в корчме?

– Отец Калина! – ахнул сборщик. В живых злобных глазах его мелькнул испуг.

– То-то, отец Калина! – торжествовал игумен. – За такую провинность в железах заморю… Эй, позвать келаря! На чепь нечестивца, в подвал!

Это было жестокое наказание. При всей своей смелости Ферапонт побледнел; он упал перед игуменом в мягкую пыль двора:

– Прости, отче святой! Бес попутал… Последний раз согрешил… Поставь на каменное дело! Заслужу!..

– Не помилую, не жди! – Игумен ткнул ногой валявшегося монаха.

Убедившись, что просьбы не помогут, Ферапонт встал, выгнул колесом грудь.

– Ну, попомнишь, игумен! – яростно проревел он. – Хрест на пузо навесил – так мыслишь, первый после бога стал? Святых иноков голодом заморил, стяжатель! В монастырь изо всех деревень и жареным и пареным волокут, а вы с келарем всё в город на продажу гоните…

– Когда гоним? Когда? Ты видел? – рассвирепел Паисий.

– А и видел, хоть вы по ночам обозы отправляете…

Мужики бросили работу и прислушивались с удовольствием: перебранка монахов открывала многое, что прежде было тайной. Паисий и Ферапонт, разгорячась, поносили друг друга ругательными словами.

На дворе показались два инока с цепью. Увидев, что его свободе приходит бесславный конец, Ферапонт остервенился, сшиб с ног служку и бросился бежать. Подобрав полы рясы, патлатый, буйный, он несся огромными скачками.

– Держи злодея, держи! – орал игумен.

Встревоженные вороны с неистовым карканьем кружились в воздухе.

– Улю-лю, улю-лю! – озорно кричали и свистели каменщики. Никто из них не тронулся с места.

Монахи погнались за Ферапонтом, а тот проскочил в калитку, грозно подняв пудовый кулак над присевшим от страха привратником, бросился в Великую и огромными саженками поплыл к другому берегу.

Охотников преследовать беглеца не нашлось.

Строители нехотя вернулись к прерванной работе. Надо было поднять наверх тяжелую балку. Ее подцепили канатами, продели канаты в векши.[16]Векша – блок. Начался трудный подъем; огромное бревно медленно ползло вверх.

Зазевавшийся Тишка Верховой споткнулся, канат пополз из его потных рук.

– Ой, смертынька! – раздался тоскливый крик. – Не сдержать!

Под тяжестью балки пополз канат из рук и у других. Бревно поехало с высоты назад. Оно угрожающе накренилось и, казалось, вот-вот рухнет, сокрушая подмостки, калеча и убивая людей.

На подмогу примчались Герасим Щуп и Голован, схватились за веревку. Но равновесие нарушилось, усилия людей не помогали. Поднялся шум:

– Держи! Спущай!

– Подтягивай! Подтяги-и-ва-ай!

– Бежим прочь, ребята!

– Де-е-ержи!..

На подмостки выскочил из недостроенного пролета Илья Большой:

– Криком изба не рубится!

Он схватился за канат. С неимоверной натугой держал он тяжесть, пока мужики не взбежали наверх и не помогли ему. Балку втащили.

Илья, шатаясь, спустился.

– Ноет рука, – признался он.

Келарь Авраам отпустил Илью с наказом завтра явиться пораньше. Тишку Верхового за провинность отпороли солеными розгами так, что он отлеживался две недели. Но Илье это не помогло: он не вышел на работу ни на следующий день, ни через месяц. Невыносимая боль сверлила и днем и ночью правую руку. Потом боль утихла, но рука высохла: плотник повредил сухожилие.

Илья Большой стал калекой, но не пал духом. Работая и учась под старость так же упорно, как смолоду, Илья наловчился и левшой делать кое-какие немудреные поделки. Но слава и цена ему как плотнику упали.

Больно переживал Илья, что не бродить ему больше по лесам с рогатиной, тугим луком и запасом стрел. Всю охотничью страсть отдал мужик рыбной ловле. На вечерней и утренней заре часто сиживал он на берегу Великой, склонившись над удочками…

Глава V

Неожиданная угроза

Прошло несколько месяцев. Когда окончательно выяснилось, что Илья лишился руки, его вызвал игумен.

– Так-то, чадо, – пробасил Паисий, поигрывая нагрудным крестом. – Посетил тебя господь, видно, за грехи. Уж ты монастырю не работник, и нам тебя ненадобе. Выселяйся-ка из Выбутина.

– Как выселяться? – бледнея, спросил Илья. – А изба моя? Куда же я денусь?

– Сие – не моя забота. Да ты не печалуйся: бог и птиц небесных питает, а они ни сеют, ни жнут; найдешь и ты приют…

Кое-как упросил Илья игумена оставить его в Выбутине. Настоятель согласился только потому, что Илья был крестьянин непахатный, земельного надела не имел. За это «снисхождение» Илья обязался платить по рублю на год – немалые деньги для крестьянина.

Илья стал делать на продажу корыта, коромысла, кадочки. По вечерам ему помогал сын, и работа спорилась. Раза два в месяц брали лошадь у Егора Дубова и везли наготовленный щепной товар в город, на рынок. Распродавшись, Илья и Андрюша закупали муку, мясо и прочее съестное.

Жизнь стала налаживаться, но спокойствие семьи нарушили новые притязания игумена Паисия.

Илье Большому приказано было вновь явиться к настоятелю и с сыном.

Дородный и краснощекий Паисий утонул в кожаном кресле; ноги его нежились на медвежьей шкуре, подаренной Ильей после удачной охоты. Илья и Андрюша почтительно стояли у порога с шапками в руках.

Не бедно жил Паисий. Просторную игуменскую келью со слюдяными окошками обогревала нарядная изразцовая печь. Лавки устланы коврами. Передний угол уставлен иконами в драгоценных окладах; перед иконами горели толстые восковые свечи. В огромных окованных сундуках хранилось игуменское добро.

– Вот, чадо, – обратился к мальчику Паисий рокочущим басом, – невдолге кончится наше строительство, и твой наставник Герасим покинет сии места. А ты что на мысли держишь?

Голован покраснел и не вымолвил ни слова. Ответил отец:

– У отрока своего ума нет, отче игумен, за него родители думают.

– Сие правильно! – одобрил игумен. – Как же ты полагаешь, Илья? Не смекал о сем? Так вот мое слово: отдал бы Андрея к нам в монастырь. Грамоте он, ведаю, обучен, и житие ему у нас будет беспечальное, легкое… В миру скорбь, забота, в миру грех повсюду ходит, а у нас тишина, у нас все помыслы ко господу. Сладостен труд жизни подвижнической!.. Ну-ка, что на сие ответствуешь?

А сам думал: «Сладостно я пою, аки рыба сирена, про которую в древних баснях повествуется. Будто и не стоило бы мужичье уговаривать, да парень нужный, пользу от него большую можно получить…»

Илья и Андрюша молчали. Опущенные к земле глаза мальчика наполнились слезами. Настоятель пытливо вглядывался в лица отца и сына, стараясь разгадать их мысли. Не дождавшись ответа, снова начал убедительно и мягко:

– Может он у нас изографом[17]Изограф – иконописец. стать: ведаю, у него на то талант. А у нас дело найдется: ты видел, как лики угодников потемнели. Поновить, ох, как надо поновить святые иконы! И сие есть дело богоугодное. Опять и то, Илья, в толк возьми был ты могутной мужик, а стал калека. Сынок мал, тебя с бабой прокормить не в силах. Да он же к крестьянскому труду и не способен. Вишь, у него голова-то, оборони ее Христос, совсем не по тулову. Где ему мужичьи тяготы снести! Под оконьем с сумой ходить станете… А коли сделаешь по-моему, монастырь всю вашу семью призрит, опекать будем даже и до смерти вашей. И рубль на год за пожилое,[18]Пожилое – налог за право проживания. что ты обязался платить, прощу… Решай!

– Убожеством меня, отче, не кори, – угрюмо сказал Илья: – убожество я на вашей же работе заполучил! Кабы я крестьянские избы строил, той беды со мной не случилось бы…

– На всё божья воля, – успокоительно прогудел игумен.

Илья был на этот счет другого мнения, но высказать его не решился: с настоятелем ссориться не приходилось. Выгонит из села – и ступай на все четыре стороны.

– Какова твоя думка, сынок? – ласково обратился Илья к Андрюше.

Долго сдерживаемые слезы покатились из глаз мальчика. Всхлипывая, он прошептал:

– Не знаю, ничего не знаю, тятенька! На твоей я воле…

Илья задумался. Потом поклонился, заговорил тихо:

– Такое дело, отче, одним часом не решается, великое надо размышление. Мне слово сказать, а Андрею целой жизнью за то слово расплачиваться…

Голован благодарно пожал здоровую руку отца. Как ни слабо было пожатие, Илья его почувствовал и понял. И еще решительнее закончил:

– Земно кланяюсь, отче игумен, за великие твои милости! Ответ дам в скорых днях.

Илья и Андрюша поклонились Паисию в ноги, приняли благословение и вышли. Тень досады скользнула по упитанному лицу игумена и исчезла.

– Будет по-моему! – прошептал он. – Деваться им некуда.

Дни шли, а решение Андрюшиной судьбы все откладывалось. Илья понимал, что монашество – несчастье для мальчика: оно разобьет все его надежды на будущее. Но прямо отказать Паисию Илья не решался: он знал злобный, мстительный характер монаха.

Однако долго тянуть с ответом не приходилось: Паисий не раз присылал служку с напоминанием, что Андрюшу ждут в монастыре.

Субботним вечером у Ильи собрался маленький совет: обсудить дело пришли полюбивший мальчика Герасим Щуп и староста Егор Дубов. Андрюша, лежа на полатях, с затаенным дыханием прислушивался к разговору, который должен был решить его участь.

– Я б взял мальца в свою артель, – сказал Герасим. – Хоть он еще и невелик, а работать способен. Хлеб свой завсегда оправдает.

– Что ж ты раньше молчал, родной! – обрадовался Илья. – Сделаешь парня мастером, чего лучше!

– Оно-то так, – задумчиво заметил Щуп, – да дело не за мной. Уж очень игумен разлакомился Андрея залучить: знает, что от того большая выгода будет. Для новой церкви иконостас[19]Иконостас – перегородка, отделяющая церковный алтарь, где находится священник, от молящихся. На иконостасе рисуются изображения святых, он часто украшается красивой резьбой. нужен. Резчикам да изографам платить надо – сундуки порастрясти, а отец Паисий того ох как не любит!

– На своей спине знаем, как он корыстен, – мрачно отозвался Егор.

– Андрей в возраст входит, через годик-другой настоящим работником станет. И новую церковь исподволь отделает за одни харчи, а они Паисию ничего не стоят…

– Недаром он мальчонку охаивал, – грустно усмехнулся Илья. – «Он, вишь, и слаб и ни к какому делу не годен, опричь как сидеть в келье да иконы писать…»

– Лжа то, тятенька, лжа неистовая! – горячо вмешался в разговор Андрюша. – Али я немощный какой?..

– Молчи, сынок, когда старшие разговаривают, – внушительно прервал сына Илья.

– Вот я и говорю, – продолжал Герасим, – отберет у меня игумен Андрея. Артель моя на дальние работы не ходит, все тут же, близ Пскова бьемся. И настоятель нас всюду досягнет.

– Давно ведомо, что у монахов руки загребущие, – снова вставил слово Егор Дубов.

Все замолчали надолго. В светце трещала лучина. Тихо постукивал деревянный стан работы Ильи. На этом стане Афимья ткала холсты из суровых ниток, напряденных ею из кудели. Руки Афимьи привычно продергивали челнок сквозь основу, ступня равномерно нажимала подножку, но мысли женщины были о сыне. Глубоко верующей Афимье казалось, что монашество для сына не такая уж большая беда. Монахам житье привольное, работы мало, знай молись да молись. Станет Андрюша монахом – родительские грехи отмолит. Но высказать свои мысли вслух Афимья не решалась: ей ли, бабе, соваться в мужские разговоры!

Молчание прервал Герасим Щуп.

– Есть у меня одна думка, – сказал мастер, пощипывая свою козлиную бородку, – да не знаю, по душе ли она вам придется. Работает сейчас во Пскове зодчий Никита Булат – крепостные стены поновляет. Прямо скажу: это зодчий, не мне чета. Большой мастер! Вот кабы он Андрюшу в ученье взял…

– А какая разница? – удивился Илья. – Так же и у него парня настоятель отберет, как у тебя.

– Тут другое дело, – возразил Щуп. – Булат из дальних краев, он родом суздальский. Оттоле много славных мастеров вышло.

– Как же он к нам, во Псков, попал? – спросил Илья.

– Призвал его наместник, он Булата в Москве знал.

– Где нам с большими людьми водиться! – вздохнул Илья. – Уж коли его государевы бояре знают, он с нами и разговаривать не станет.

– Он не из таких, – уверил Герасим. – Сам он простого роду и хотя знатным известен, а чванства не набрался.

– Сколь это было бы хорошо, кабы Булат принял Андрюшу в ученье! Только ведь он мальца из Псковщины уведет, – сообразил Илья.

– А я об чем толкую? – рассердился Герасим. – Уйдет Булат с Андрюшкой на Суздальщину либо в иное далекое место – там их и Паисию не сыскать, как ни длинны у него руки.

Афимья, смирно сидевшая у ткацкого стана, вдруг всхлипнула на всю избу. Взоры собеседников устремились на нее, и смущенная женщина низко наклонилась к холсту.

– Вишь, какое дело… – неопределенно заметил Илья. – Придется об нем думать да думать. Вот что, друг Герасим, и ты, дядя Егор, – плотник низко поклонился гостям: – приходите ко мне в ту субботу, тогда и порешим на том либо на другом.

– Ладно, – согласился Щуп. – А вы вот что: пустите молву, что Андрюшка болен. Пускай он из избы не выходит, на печке валяется. Я до игумена доведу: мальчонку, мол, лихоманка треплет. Авось он тогда на вас напирать не станет. Я же тем временем слетаю в город да потолкую с Булатом, надобен ли ему ученик; а то мы, может, попусту огород городим…

– Спаси тебя бог за совет да за подмогу! – низко поклонился мастеру Илья.

Глава VI

Мятежный замысел

Неделя показалась Андрюше бесконечной. Чувства его двоились, он не знал, что лучше – монастырь или уход в далекие края.

Далекие края манили неизведанными радостями, знакомством с другими городами, с чудесными памятниками старины. Прельщала мысль учиться у знаменитого зодчего и самому впоследствии, быть может, сделаться славным мастером.

Но стоило взглянуть на побледневшее, осунувшееся лицо Афимьи, как сердце щемила тоска. Расстаться с горячо любимой матерью казалось невыносимо трудно. А разве легко покинуть ласкового, заботливого отца, с которым пережито так много и радостных и трудных охотничьих дней, который учил его мастерству!..

Илья свыкся с мыслью отдать сына Булату, если тот согласится принять мальчика в ученье. Но трудно, страшно трудно оказалось внушить эту мысль Афимье. И когда пришла долгожданная суббота, сопротивление матери далеко не было сломлено.

Вечером опять пришли Герасим Щуп и Егор Дубов. На этот раз явился Тишка Верховой и робко примостился в уголке у порога. Сознавая свою непоправимую вину перед Ильей, он старался держаться от него подальше, и приход его в этот вечер удивил плотника. Сейчас Тишкино присутствие было лишним, но русское гостеприимство не позволяло хозяевам выгнать гостя.

Все уселись, и после незначительных замечаний о погоде и видах на урожай Герасим откашлялся и многозначительно заявил:

– Толковал я с Булатом про наши дела…

У Андрюши замерло сердце, Афимья закрыла лицо руками, чуя недоброе, а Илья нетерпеливо подался к мастеру:

– Ну что? Что? Да говори скорее!

Но Герасим, сознавая свое значение в эту минуту, еще помедлил и уж потом важно сказал:

– Берет Никита ученика.

Никто не успел вымолвить ни слова, как Афимья запричитала:

– Уведут моего сыночка в чужедальнюю сторонушку… А чужедальняя сторонка непотачлива, дорога туда не дождем, а слезами полита…

– Ну, завела! – тоскливо пробормотал Илья: ему за неделю пришлось выслушать немало причитаний.

– Не держи на нее сердца, – тихо сказал Герасим. – И волчица детенышей защищает…

Афимья продолжала:

– Уж пускай бы Андрюшенька в монахи ушел – я бы хоть в церкви, хоть в праздники, хоть бы издали смотрела на моего ненаглядного…

Афимья крепко прижала Андрюшу, точно боялась, что сына силой оторвут от нее. Мальчик стоял, притихнув, как испуганный зайчонок: он понимал, что в эти мгновения решается его судьба.

– На родимой сторонке и камень – брат, а на чужой стороне люди жестче камней, – изливала свое горе Афимья. – Кто там приветит, кто пригреет сиротинушку?.. Я хоть и бивала Андрюшеньку, да без ненависти. От старых людей сказано: «Мать высоко руку подымет, да не больно опустит…»

Долго горевала Афимья. Мужчины благоразумно молчали. И когда женщина выплакалась, Илья попросил Герасима:

– Расскажи толком, что тебе обещал Булат.

– А у Булата, вишь, так получилось, – словоохотливо начал Щуп. – Был у него ученик, да отделился о прошлом годе: свою артель собрал…

– У Булата тоже есть артель?

– Он зодчий, а не артельный староста. Не охотник он хлопотать насчет мелких дел. Он заботится лишь о том, чтоб чудесен был вид воздвигаемых им зданий. И как приходит куда, работников сыскивается довольно: всякому лестно потрудиться под началом славного зодчего. Скоро он работу кончит и пойдет на родину. А человек он в годах, и дорожный сопутник ему – опора.

– Только не такая, как Андрюшка, – усмехнулся Илья.

– Ого, я сильный, тятя! – выкрикнул Андрюша и, устыдившись, смолк.

Возглас показал, что выбор жизненного пути им сделан.

– Решай, мать! – серьезно обратился к Афимье плотник. – Теперь твое слово. Ты сына родила и выкормила, тебе и участь его решать.

Афимья, хоть и поняла желание сына, все же спросила его дрожащим голосом:

– Ты-то как думаешь, Андрюшенька? Может, пойдешь в монахи?

Андрюша, припав к материнской груди, прошептал так тихо, что только одна мать расслышала:

– Лучше в Великую, в самый падун[20]Падун – водопад. нырнуть…

– Что ж, сыночек… – величаво выпрямившись, промолвила Афимья. – От века написано: оперится птенец – и вылетать ему из теплого родительского гнездышка… Благословляю тебя в дальний путь!

В избе водворилось торжественное молчание. Только Тишка Верховой в углу то краснел, то бледнел и порывался что-то сказать, но так и не осмелился.

И когда решение было принято, возникли житейские вопросы, от которых не отмахнуться. Первым вспомнил о них рассудительный Егор Дубов.

– А ты-то как же? – спросил он Илью.

– Что я? – не понял плотник.

– Да ведь съест тебя игумен за то, что супротив его воли идешь.

Илья поник головой, а на лице Афимьи проступил румянец. Но тут вмешался Герасим:

– Об этом не тревожьтесь. Я все Булату рассказал, и он дело уладит. Он с наместником хорош; ну, и оповестит боярина, что берет паренька из монастырских крестьян учить на зодчего. Москве с руки псковских умельцев переманивать. Пусть тогда игумен наместнику жалуется!

Мысль о том, что надменный Паисий будет посрамлен, порадовала всех, кроме печальной Афимьи. Но, дав слово, она молчала.

– Игумен все равно постарается тебя доехать, – сказал Егор. – Ну, да мы, мужики, тебя защитим. Всем селом заступимся, авось не дадим в обиду…

Решено было тайком собирать Андрюшу, а мальчику продолжать притворяться больным. Герасиму поручалось просить зодчего зайти в село, когда окончится строительство во Пскове.

Глава VII

Бегство

Прошло около месяца. Андрюша изнывал в душной избе, но ему строго-настрого запрещали показываться на улице. Посланец игумена нет-нет, да и наведывался к Илье узнать о здоровье будущего монаха. Но, видя разметавшегося на печи мальчика, возвращался с докладом, что Андрей еще болеет.

Мать по ночам обшивала сына в дорогу: днем она боялась работать, чтобы не увидели соседки, – начнется болтовня досужих языков, дойдет до монастыря…

Афимья сшила сыну зимний тулупчик, армячок для лета; все делалось на рост, с расчетом на два-три года. Для лука и стрел был сделан красивый чехол – саадак: без оружия отправляться в дорогу Андрюша не хотел. Сушились сухари, вялилось мясо, коптилась рыба…

Илья подшучивал над женой:

– Твой припас пятерым нести…

– Дорожным людям запас не помешает, – отвечала Афимья.

– На весь век не снарядишь, – неосторожно возразил плотник.

Вспомнив, что она действительно снаряжает сына надолго и, быть может, никогда его не увидит, Афимья помрачнела и замолчала, а Илья раскаялся, что завел такой разговор.

Ожидание, истомившее всех, подошло к концу. В одно из воскресений к Илье пришел Герасим Щуп и, отведя плотника в сторону, таинственно шепнул:

– Готовься: в ночь на середу.

Афимья помертвела, узнав, что только два дня осталось ей провести с сыном, но горе приходилось терпеть молча, и это было еще тяжелее. Только по ночам она давала себе волю и заводила бесконечные причитания, приводившие в отчаяние Илью и Андрюшу.

Во вторник поздним вечером Герасим Щуп ввел в избу низенького пожилого человека в армяке, в потертой меховой шапке. Щуп тут же ушел: зодчему хотелось, чтобы его участие в побеге мальчика осталось тайной для Паисия.

Переступив порог, Булат снял шапку и обнажил лысину, окруженную венчиком седоватых кудрей. Гость приветствовал хозяев чин-чином и сказал глуховатым, но приятным, певучим голосом:

– Подобру ли, поздорову, дорогой хозяин с хозяюшкой?

Илья и Афимья поклонились, коснувшись рукой пола.

– Благодарствуем на добром слове, кормилец! – ответил Илья на приветствие зодчего. – Проходи-ка в передний угол, гостем будешь…

На темном, выдубленном непогодами лице Булата сияли приветливые синие глаза. Андрюша спрыгнул с печи. По правде сказать, все эти недели он побаивался неведомого мастера, который уведет его из родных краев; теперь страх прошел, но Андрюша сильно разочаровался, увидев простого, скромно одетого человека.

Он представлял себе знаменитого зодчего, известного князьям да боярам, совсем иначе. Ему думалось: войдет добрый молодец огромного роста, в парчовом кафтане, в красных сафьяновых сапогах – словом, богатырь из сказки…

Булат прочитал мысли мальчика. Он улыбнулся так сердечно, что Андрюше стало весело.

– Вижу, отрок, не по нраву я тебе пришелся, – молвил зодчий. – А ты на одеяние не гляди! Не одеяние украшает человека, а искусные руки и трудолюбивый нрав. Ты-то работать любишь?

Андрюша молчал.

Илья поспешил принести доски с рисунками сына. Булат рассматривал работы юного художника долго. На темном лице его, покрытом сетью мелких морщин, не было улыбки.

Андрюша зодчему понравился: одет чистенько – в новых сапожках, в холщовых портах и белой рубашке с расшитым воротом; лоб мощный, выпуклый, твердый подбородок, смелые, пристальные глаза.

«Хороший паренек! Жидковат малость, да выправится…»

Отец и сын ждали отзыва о рисунках, сильно волнуясь.

Булат посмотрел на Андрюшу. Мальчик ответил упорным, немигающим взглядом.

– А ты вот что, малый, – заговорил Никита: – ты поличье сделать можешь?

– Что это – поличье?

– Человека нарисовать? Вот хоть бы мамку твою!

– Почто не нарисовать! Могу.

Афимья перепугалась, закрыла лицо руками:

– Али я угодница божья – икону с меня писать!

– Да не икону, – растолковывал зодчий, – это по-иноземному парсуна называется. Их сымают изографы с князей, с бояр. На стенки в горницах вешают…

– Ведь я-то не княгиня, не боярыня! Слыхано ли, с крестьянок поличье сымать!

Кое-как Афимью уговорили.

Булат достал из котомки лист бумаги, тушь, кисточку. Глядя на непривычные рисовальные принадлежности, Андрюша заробел. Неуверенно провел несколько черточек, но скоро освоился.

Наклонившись над листом, он проворно работал кистью.

– Что ж на мамку не глядишь? – спросил Булат.

– Вона! – удивился Андрюша. – Али я ее не видал?

Прошло полчаса. Илья и Никита тихо разговаривали; Афимья возилась у печи, готовя угощенье.

– Сработал! – раздался голос мальчика.

С бумаги смотрело поразительно похожее лицо. Это она, Афимья. Вот ее не по возрасту живые глаза под крутыми дугами бровей, скорбные складки у сухого рта, ее повойник,[21]Повойник – головной убор замужней женщины, который она, по обычаю, никогда не снимала при людях. прикрывающий спрятанные навек волосы…

– Микола-угодник! – попятилась Афимья. – Это же волшебство!

– Не волшебство, – строго поправил Булат, – а дарование! – Зодчий оглядел всех расширенными, засветившимися внутренним огнем глазами. – Слушай меня, человече! Сыну твоему большой талант дан. Зарыть его в землю – тяжкий, незамолимый грех. Скажу, Илья, по правде: хоть и соглашался я Андрюшу в ученики взять по рассказам Герасима, а все же думал – приукрашивает Щуп достоинства отрока, не столь он к художеству способен, как хвалят. Но теперь сам вижу: уж ежели его не учить, то кого учить? Рад, что он со мною пойдет, – я из Андрюши славного зодчего сделаю, коли нам с ним бог жизнь продлит…

Редко появлявшаяся на лице Андрюши улыбка сделала его необычайно привлекательным. Обрадованный отец низко кланялся.

Только Афимья хмурилась. Простая, бесхитростная женщина согласилась расстаться с сыном, твердо поверив, что его ждут почести, богатство. Шутка ли: учиться у зодчего, известного всей Руси!

Но, увидев Булата, Афимья разочаровалась едва ли не больше, чем ее сын: прославленный мастер был одет как бедный крестьянин.

Чуткий Булат понял настроение матери своего будущего-ученика. Обратившись к Афимье, зодчий с улыбкой сказал:

– Неприветливо глядишь, женщина! Али не хочется сына мне отдать?

Афимья непривычно резким голосом ответила:

– А то и гляжу, батька, что не больно казист у тебя наряд!

– Я не стяжатель! – внушительно ответил Никита. – Я за богатством не гонюсь, вековечный печальник я за мирскую нужду. Сердце у меня неуклончивое, князьям и боярам я не потатчик, потому и не в чести у них. А знаю зодчих, что многие сокровища скопили и пречудесные палаты себе поставили и живут, как сыр в масле катаются. Того и твой Андрюша может достигнуть…

– Где уж крестьянскому сыну калачи есть! – горько пробормотала Афимья.

– Напраслину говоришь, женщина! Каждому человеку свой предел положен: тому землю пахать, тому корабли по морям водить, тому дивные строения воздвигать, что надолго переживут создателя своего. И коли крестьянскому сыну талант на зодчество дан, кто посмеет его на сем пути задерживать!..

Голос Булата был строг и властен. Афимья смущенно поклонилась гостю:

– Не обессудь, родной, прости меня, бабу, за неразумное слово! Верю, не на худое поведешь моего сынка. Уж только… – Голос Афимьи дрогнул. – Храни отрока! Будь ему в отцово место. Он млад и глуп, его еще пестовать надо…

Афимья и Илья хотели упасть зодчему в ноги, но тот удержал их:

– Будьте безо всякого сомнения. Я в своей кочующей жизни семью не успел завести, так мне ваш Андрюшенька сыном станет. И вы не убивайтесь чересчур, не навек с сыном расстаетесь. Я вам буду весточки через случайных людей подавать. А годика через три-четыре, когда злоба вашего игумена утишится, мы и вернемся…

Разумная речь старого зодчего если и не развеселила Афимью, то хоть успокоила ее. Срок в три года не так уж велик, если к концу его явится Андрюша, красивый, возмужавший, да к тому же и славный мастер. Может, он тогда и останется здесь: ведь не вечен всевластный Паисий…

Видя, что жена успокоилась, Илья повеселел:

– Что же, Андрюша, будем обряжать тебя в путь-дорогу. Собирай, жена, на стол, а я за дядей Егором сбегаю.

За столом сидели недолго – Булат торопил с отправлением:

– Надо за ночь уйти подальше, чтоб след потеряли монахи, коли спохватятся.

– Об этом, мил человек, не беспокойся, – подмигнул зодчему слегка захмелевший староста. – Я запрягу коня и до свету верст за сорок вас умчу. Пускай ищут!

– Тебе попадет, дядя Егор, коли игумен узнает, – опасливо сказал Илья.

– От кого он узнает-то? Я, как обратно поеду, дров нарублю, будто за тем и ездил.

– Ну, спаси тебя бог за доброту! – воскликнул плотник.

Сборы были недолги: Афимья все приготовила заранее. Несмотря на упорные отказы Ильи, Булат отдал ему большую часть денег, заработанных во Пскове.

– Тебе нужнее они, а нам с пареньком не много на дорогу надобно…

Доброта Никиты до слез растрогала Афимью, она уверилась, что ее сын попал в хорошие руки.

Отец и мать благословили сына, и под тихие материнские причитания Андрюша Ильин оставил родительский кров и пустился в неизвестную дорогу.

Илья проводил сына до околицы; Афимья, чтоб не растравлять сердце, осталась дома. Плотник в последний раз обнял Андрюшу здоровой рукой и повернул к дому.

Когда телега миновала околицу[22]Околица – изгородь, окружающая деревню. и Егор Дубов взмахнул кнутом, чтобы погнать лошаденку вскачь, из придорожных кустов метнулись две тени и стали перед телегой.

– Неужто монахи вызнали про наш сговор? – испуганно шепнул Егор. – Эй, там! Дай дорогу! Затопчу!..

– Повремени чуток, дядя Егор, – раздался негромкий голос. – Это я!

– Что за дьявол! – выругался Егор. – Да это, никак, Тишка?

– Я и есть, дядя Егор, – отозвался мужик. – Мы тут с бабой…

– А что вы здесь делаете?

– Мы сбежать решили, дядя Егор, насовсем!

– Вона! – удивился староста. – Да как ты это надумал, безумная голова?

– Мочи нет терпеть, дядя Егор, все силушки повымотали…

– А как земля? Изба?

– Всё бросили! Пропадай оно пропадом, а мы с бабой порешили на Москву идти.

– Это ты мне, старосте, такие речи говоришь? – рассердился наконец тяжелодум Егор. – Свяжу тебя да отвезу в монастырь! Там тебе покажут, как бегать…

– А уж Андрюшку, верно, назад сдашь, дяде Илье? – нагло спросил Тишка.

– Как?! Ах ты пащенок! Да ты что удумал? Доносить пойдешь?

– А что ж! Коли меня удержишь, то и донесу. По крайности, мне от игумена награждение выйдет.

– Ты, вижу, из молодых, да ранний! – горько усмехнулся Егор. – Только как ты все это вызнал?

– Я ведь у Ильиных сидел, как вы сговаривались. А потом мы с бабой попеременно глаз не сводили с Ильина двора, подглядывали, – наивно похвалился Тишка. – И как сегодня усмотрели, что чужой человек к Илье пришел, а ты стал лошадь запрягать, тут и мы за околицу!

– Что же, пес с тобой, садись! – хрипло согласился Егор. – Семь бед – один ответ!

Тишка с бабой влезли в телегу, таща за собой узлы с пожитками. Егор стегнул лошадь, и телега покатилась в темную даль.


Побег двух монастырских «душ» (баба в счет не шла) был обнаружен быстро. По несчастной случайности, игуменский служка явился в среду проведать о здоровье Андрюши. А может быть, это и не было случайностью. Может, Тишка Верховой не сумел сдержать болтливый язык и проговорился о намерении Ильи Большого укрыть сына от монашества.

Не застав Андрюшу в избе, служка не поверил Афимье, что мальчику стало лучше и что он ушел с товарищами в лес. Боясь игуменского гнева за легковерие, служка сидел у Ильиных до позднего вечера, и дело раскрылось. К тому же сельчане обратили внимание на тишину и безлюдье во дворе Тишки Верхового.

Егор Дубов, чтобы отвести от себя подозрения, первый поскакал к Паисию с докладом о случившемся. Его жестоко выпороли за нерадение к монастырскому благу и приказали снарядить погоню. Погоня отправилась только в пятницу после полудня и беглецов, понятно, не настигла. Зодчий и его спутники были уже за сотню верст от Пскова, да и шли они по ночам, а днем прятались в лесных дебрях.

Через несколько дней беглецы разделились. Тишка Верховой с женой взял путь на Москву. Расставание прошло без сожалений. Никите не по нраву пришелся трусливый и наглый Тишка, целые дни мечтавший вслух, как он пристроится на службу к одному из бояр, высланных в Москву после псковского разорения, и какую сытую и беспечальную жизнь поведет он, Тихон Верховой, мужик обстоятельный и ловкий, сумевший перехитрить самого старосту Егора.

Никита Булат с учеником Андрюшей Ильиным повернули на восток, к Ярославлю.

Глава VIII

Скитания

Шесть лет прошло с тех пор, как Андрюша Ильин ушел из Выбутина с Никитой Булатом.

Андрей сильно изменился за эти годы. Он далеко перерос своего старого учителя. Теперь голова его не казалась несоразмерно большой: она стала под стать широким плечам и молодецкому росту; но прозвище Голован как пристало к нему в детстве, так и осталось навсегда. На смуглом выразительном и умном лице Андрея выделялись глаза. Не всякий мог долго выдержать взгляд серовато-зеленых глаз юноши, настойчивый и зоркий, как у орла. На щеках Голована курчавился первый пушок. Большие, рабочие руки с широкими кистями и мозолистыми ладонями привыкли владеть топором и молотком каменщика, но еще искуснее управлялись с кистью и пером.

Булат был все тот же: время проходило для него незаметно. Чуть побольше стала лысина, да прибавилось морщин на темном лице. Но так же крепок был строитель, по-прежнему без устали бегал он по подмосткам.

Много попадалось за эти годы работы, но не всякая приходилась Никите по душе. Грубые, простые постройки его не привлекали. Иное дело, если он мог запечатлеть в дереве или в камне волновавшие его образы: тогда зодчий работал не покладая рук и не торгуясь о вознаграждении.

Не раз представлялся Булату случай сколотить артель, стать подрядчиком и обогатиться, но богатство не манило зодчего. Случалось, что его выбирали артельным старостой за большие знания и честность: Никита неизменно отказывался.

За шесть лет учитель с учеником исходили Русь из конца в конец. Плавали по Студеному[23]Студёное – Белое море. морю на Соловецкие острова; там в монастыре воздвигли шатровую звонницу[24]Звонница – колокольня. вместо старой, обветшалой. Были на родине Булата – в древнем Суздале, во Владимире, построили церквушку в Козельске.

Только в Выбутино не заглядывали ни разу, а хотелось Головану проведать стариков-родителей. Они уж и направились туда, но встреченный в Вышнем Волочке Герасим Щуп рассказал, что игумен Паисий все еще злобится на Андрея за самовластный уход, за то, что не пошел парень в иноки.

– Пускай сунет нос в наши края, – хвалился Паисий, – ужо я его достигну! Он у меня насидится в подвале, забудет про зодчество!

От Герасима юноша узнал, что Илья с Афимьей живы-здоровы, хоть и постарели за годы разлуки. После бегства Голована игумен сильно гневался на плотника, донимал несправедливыми поборами, намереваясь разорить и выжить из Выбутина, но помощь односельчан, и особенно твердого в дружбе Егора Дубова, поддержала стариков и помогла перенести невзгоды.

Путники повернули назад от границ Псковщины, послав с Герасимом весточку от Андрея домой и отправив все деньги, какие нашлись в ту пору у Булата: их оказалось немного, деньги у Никиты не держались…

Оставляя законченную стройку, Булат не спешил искать работу; иногда и месяц, и два, и три бродили они с Андреем по городам и селам.

Многому научился молодой Голован. Он постиг тайны зодчества, изучил виды архитектурных украшений, мог сам руководить строительными работами. Чтобы развить в юном ученике художественный вкус, Булат показывал ему лучшие памятники русской старины.

Во Владимире они видели старинные Золотые ворота и построенный князем Всеволодом в конце XII века, Дмитриевский собор – один из немногих замечательных памятников каменного зодчества того отдаленного времени.

Дмитриевский собор невелик. Но строгие выступы стен, разделяющие фасады на неравные доли-прясла, завершенные арками, и соразмерность частей храма придают ему вид торжественный и величавый. Больше всего в этом создании древних мастеров восхитила молодого Голована каменная резьба, покрывающая стены храма. В верхнем ярусе стен множество причудливых изображений: сцены борьбы людей с хищными зверями, крылатые львы, всадники, необычайные растения, удивительные птицы с такой тонкой отделкой, что в крыльях видно каждое перышко… Рисунки располагаются нисходящими рядами, в стройном порядке.

Остроглазый Голован любовался также резными колонками, которые широкой горизонтальной лентой опоясывают храм; между ними размещены изваяния святых.

Из Владимира зодчий повел ученика в недальний город Юрьев-Польской осмотреть древний Георгиевский собор.[25]Георгиевский собор построен в 1230–1234 годах.

Судьба была немилостива к Георгиевскому собору: в XV веке он обрушился. Его поручили восстанавливать великокняжескому зодчему Василию Дмитриевичу Ермолину. Вопреки обыкновению, Ермолин выполнил работу небрежно: многие камни попали не на свое место; цельность резьбы кое-где нарушилась.

Булат обратил внимание Андрея на иной характер работы. Это уже не те изящные, подобные резному дереву, барельефы Владимирского собора. Здесь все казалось первобытно, дико, грубо, но чувствовалась большая сила в резце художника, уменье справляться с камнем. Лики святых смотрели прямо на зрителя.

Впервые увидев эти изображения, Голован оцепенел, как случалось с ним в детстве при виде исключительной красоты. Он смотрел безотрывно, не слушая учителя; он точно перенесся в другой мир, где были только он да эти дивные изваяния. Насилу растолкал его Булат и привел в себя. Грозные, прямо смотрящие глаза каменных святых преследовали Андрея во сне.

На стене Георгиевского собора Голован увидел китовраса – кентавра[26]Кентавр – мифическое существо с человеческой головой и плечами на конском туловище. древних.

– Наставник, неужто такие живут?

– То еллинские[27]Еллинские (эллинские) – греческие. басни, – отвечал зодчий. – Ты сам в Выбутине резал дивных зверей и птиц. А есть они на свете?

Голован задумался. Лицо озарила ясная улыбка – редкий гость на лице юноши.

– Не знаю, – признался он. – Передо мной они возникали как в видении. И запечатлевались в памяти.

– Ты их и создавал. Так и древние мастера творили китовраса и иных чудищ.

Но Булат не просто показывал – он учил. Он растолковывал замыслы строителей, объяснял Андрею, что означал тот или другой наружный вид церкви, почему зодчий применил такое расположение частей, а не иное.

– Не по единому правилу строят на Руси храмы, – говорил зодчий приятным глуховатым голосом. – Видали мы белокаменные храмы в Юрьеве-Польском, во Владимире. От подножия до верхнего фонаря[28]Верхний фонарь, или световой барабан, – часть церковного здания, поддерживающая главу; в ней проделывались окна. – один белый камень, и то взору человеческому неприютно, не на чем остановиться без наружных украшений. И зодчие измышляли выступы разновидные и на лепные круги. Людские лики, змеев-драконов, китоврасов вырезывали, чтобы глаз смотрящего возвеселить. Так строили во Владимире, в Суздале моем родном, в Нижнем Новограде… Это старина отходящая! И еще скажу: тайну замеса не больно постигли наши владимиро-суздальские строители, клали камень на камень чуть не посуху, а оттого бывало здания у них обваливались…

– А как по-новому строить, учитель? – с живым любопытством спрашивал юноша.

– По-новому, сынок, перемежать надобно красный кирпич и белый камень. И белый камень класть поясами либо гнездами, дабы он кидался в глаза посередь красного. Замес потребен крепкий, чтобы на века кирпич с камнем сковал, и мы такой замес делать научились.

– Где же так строят?

– В Ярославле, в Ростове, а лет полста назад и в Москве начали. От московских зодчих сие мастерство и я перенял и разношу оное по Руси. Разновидное сплетение красного с белым глазу радостно, и при таковом сочетании насаживать зверовидных драконов на хоромину не требуется.

– Ах, наставник, – в восторге восклицал обычно сдержанный Голован, – коли нам судьба приведет изрядную церковь строить, сим способом станем возводить!

– Поживем, может и сбудется, – раздумчиво отвечал Булат.

* * *

С тех пор как Голован оставил родной дом, Булат построил две каменные церкви, звонницу и пышные палаты киевскому сенатору. Живали они на месте и по полугоду и по целому году. Но когда Андрей останавливался мыслью на прошлом, оно представлялось длинной-длинной дорогой с короткими остановками на пути.

Юноша полюбил дорогу. На стройках Булат был занят по горло: горячий и живой нрав заставлял его целые дни проводить на лесах. Зодчий выделял ученику часть работы, по вечерам придирчиво проверял его, строго бранил за ошибки, но на долгие разговоры не хватало времени. Не так повелось в дороге.

Они шагали пустынной тропой. Булат тихонько напевал былину. Утомясь пением, начинал разговаривать: строитель умел и любил говорить. Задушевная поучительная беседа шла часами. Булат много видел, много читал. Он рассказывал Головану, как строились кремлевские стены в Москве, как воздвигались знаменитые монастыри, храмы. Знал он о жизни славных старинных зодчих – Ермолина, фрязина[29]Фрязин – итальянец. Аристотеля и других…

Верста за верстой проходили незаметно. Леса сменялись полянами, снова дорога шла бором, потом впереди вдруг раскидывались поля, и вдалеке на холме чернел высокий, суживающийся кверху шатер колокольни. Такой вид всегда радовал Булата.

– Смотри, сынок, смотри! – показывал зодчий сухой, но сильной рукой. – Вон звонница виднеется. И как утешительно такое зрелище путнику, утомленному дальней дорогой! Звонница… Сие означает: там деревня, там живут наши, русские люди. Сердечно приютят они усталого скитальца, накормят, напоят, дадут заслуженный отдых… А в зимнюю непогодь? Шумит и бушует вьюга, белый снег слепит глаза, и дорожный человек, сбившись с пути, растеряв последние силы, готов лечь на холодную пуховую постель и заснуть беспробудным сном… И внезапно слышит он колокольный звон. То старик-сторож в ветхом тулупишке трудится, не жалея сил, и равномерно дергает веревку колокола. Скольких спасает сей благотворный звон!.. Счастлива наша доля, Андрюша! Это мы, строители, воздвигаем городские стены с башнями и деревенские колокольни, без коих и представить себе невозможно землю русскую…

Голован восторженно соглашался:

– Твои мысли – мои мысли, учитель! Точно ты у меня в голове побывал!..

Часто Булат говаривал:

– Были мы, Андрюша, во многих краях старорусской земли. Ходили на север – к Студеному морю, были на закате солнца, спускались и на полдень – в Киевщину и даже в дальнюю Галичину. Там и речь людская звучит будто не по-нашему и не сразу ее поймешь, а ведь это все наша русская земля, и собирает ее под свою высокую руку Москва. Прежде велика ли была московская земля? А теперь, погляди, конца-краю ей нету!..

За разговорами незаметно приближался вечер. Летом Булат любил ночевать в лесу, в поле.

Выбирали хорошее место у ручья, останавливались, сбрасывали с усталых плеч сумки, распоясывались, скидывали зипуны. Голован собирал хворост; Никита варил кашу, жарил на углях птицу, убитую стрелой Андрея, либо готовил уху, если юноше удавалось наловить рыбы. Трапезовали долго, чинно…

Костер догорал. Угли рдели угасающим малиновым светом. Скитальцы лежали на траве, смотрели в небо, откуда ласково светили далекие звезды.

Голован до страсти любил эти короткие душистые летние ночи…

Намного труднее приходилось зодчим осенью и зимой.

Хорошо было боярину равнодушно глядеть на покосившиеся избенки мужиков, когда он проезжал в запряженной шестериком[30]Шестериком в старину называлась упряжка в шесть лошадей – три пары одна за другой. колымаге мимо жалких деревушек, спеша к себе в богатую усадьбу. Но Никите с Андреем, отшагавшим за день тридцать-сорок верст, зачастую приходилось проситься на ночлег в одну из бедных мужицких избенок. Никиту и Андрея сразу окружала стихия народного горя.

К какому бы хозяину ни попадали они, у каждого была своя беда. У одного боярский тиун свел за недоимку последнюю лошаденку. Другой выбивался из сил, отрабатывая долг, взятый в неурожайный год у игумена соседнего монастыря; и сколько бы ни надрывался мужик на монастырских полосах, – когда подходило время расчета, оказывалось, что долг не уменьшался, а нарастал.

А в иной избе целая семья лежала вповалку, и сердобольные путники, поборов первое желание убежать сломя голову из зараженного места, сбрасывали зипуны и принимались ухаживать за больными: умывали запекшиеся от жара лица, кормили скудными припасами из своих котомок, поили свежей водой…

Казалось, от долгой привычки наблюдать людскую беду сердце должно бы зачерстветь, но не таков был нрав Никиты Булата. Каждый раз, слушая печальную повесть хозяина о его невзгодах, Булат сызнова загорался соболезнованием к чужому несчастью, вместе с собеседником проклинал боярский гнет и мечтал о лучших временах. А уходя, делился с беднягой скудным содержанием своего кошеля.

Нет, не суждено было разбогатеть старому Никите, вечному страннику в океане народной нищеты!

Теми же чувствами сострадания к людям проникся с юных лет и Андрей.

Тяжело было изо дня в день болеть страданиями других, и зодчим становилось легче на душе, когда они проходили безлюдными местами, хоть и много опасностей приходилось выносить одиноким пешеходам.

Не раз во время буранов отсиживались они в самодельном шалаше по нескольку суток; дикие звери рыскали вокруг, и спасали от них только меткие стрелы Голована да неугасимый костер. Случалось забредать в такие дебри, где, как в сказке, «не было ни езду конного, ни ходу пешего, где не слыхать было духу человечьего». Тогда выкапывали из-под снега мерзлую бруснику, отбирали у белки запас орехов. Потом все-таки выбирались к жилью, к глухой лесной деревушке, отделенной от другой такой же десятками верст.

Их принимали с великим удовольствием: захожие люди приносили вести из далекого мира, о котором лесовики знали только понаслышке.

Путников кормили, оставляли гостить по неделям. Древний дед с пожелтевшей от старости бородой запрягал косматую лошаденку и вез странников в соседнюю деревушку, к приятелю, такому же деду…

Случалось Никите и Андрею встречаться на дорогах и с лихими людьми. Но что взять с убогих странников! Разбойники, узнав, что перед ними кочующие строители, отпускали их невредимыми.

Так привык Голован странствовать с учителем по широкой русской земле, и мечталось ему: хорошо бы проходить так всю жизнь и смежить усталые очи на зеленой мураве, под широколиственным кленом… Только хотелось еще разок побывать дома, повидаться со старыми отцом-матерью.

Глава IX

Набег

Васильгород[31]Позднее Васильсурск. был основан в 1523 году; название он получил в честь великого князя Василия III. Московские воеводы ходили в том году на Казань и поставили крепость на казанской земле, при впадении Суры-реки в Волгу, в двухстах пятидесяти верстах от столицы татарского царства. Постройка Васильгорода урезала владения казанских ханов, и они не могли простить этого Москве.

В 1546 году васильгородский воевода решил укрепить городские стены и возвести несколько крепостных башен: отношения с Казанью за последние годы крайне обострились, и можно было опасаться нападения татар на город.

Работы производились под руководством Никиты Булата.

Закончив работы успешно и быстро, Никита и его ученик направлялись в Муром, где предвиделась работа.

Тропа вилась лесом. В этот день решили остановиться на ночлег пораньше: места были опасные, разбойные шайки казанских татар набегали сюда часто.

Более полутора веков – со времен нашествия Чингисхана и до великого разгрома татарских орд на Куликовом поле – монгольское иго тяготело над Русью, задерживая ее развитие. Но и после Куликовской битвы[32]В 1380 году. еще в течение целого столетия великие князья московские принуждены были платить дань татарам, пока Русь не сбросила с себя иго Золотой Орды.[33]В 1480 году.

Из обломков когда-то могущественной, наводившей трепет на Европу Золотой Орды образовались татарские ханства Крымское, Казанское, Астраханское и Ногайское.

Эти татарские государства были еще очень сильны, и много бедствий терпела Русь от соседства с ними.

Татарские властители первым законом жизни ставили войну, для разжигания которой им не требовалось никаких поводов и предлогов. Самому ли хану или его рядовому воину война представлялась грабежом, и этот грабеж, по их понятию, можно было затевать в любое время, если не встретишь достаточно сильного отпора.

Особенно много приходилось русским людям страдать от ближайших соседей на востоке и юге – от казанцев и крымцев.

Казанские орды беспрестанно опустошали пограничные русские области и по временам проникали вглубь страны. В 1539 году рать казанского хана Сафа-Гирея дошла до Мурома и Костромы и хотя нанесла русскому войску большой урон, но была отбита. В следующем, 1540 году, в декабре месяце, Сафа-Гирей вновь появился у Мурома, но под угрозой нападения владимирских воевод и касимовских татар, предводимых ханом Шиг-Алеем, ушел обратно.

А летом 1541 года стотысячная громада под главенством крымского хана Саип-Гирея двинулась на Русь с юга и 30 июля вышла на Оку, оставив за собой тысячи сожженных русских сел и деревень. Московские воеводы вывели навстречу татарам свое войско. Загорелся бой.

Увидев перед собой сильную московскую рать, Саип-Гирей гневно упрекал изменника князя Семена Бельского, который привел татарское войско на Русь:

– Как же ты мне, собака, говорил, что урусы пошли казанцев отражать и биться со мной некому? А я столько воинских людей в одном месте и не видывал!..

Узнав, что к русским вдобавок подошли пушки, Саип-Гирей начал отступление.

И редкий год проходил без того, чтобы татары, подстрекаемые лютыми врагами Москвы – турками, не налетали на Русь либо с востока – из Казани, либо с юга – из Крыма, либо сразу с двух сторон. Орды крымчаков и казанцев жгли, грабили, уводили в плен множество людей. А случались такие лихие годы, когда татарские властители, сговорившись между собой, входили еще в сношения с литовцами, и те помогали татарам разорять Русь.

Русские женщины пугали непослушных детей в колыбельках страшными словами: «Татарин идет!» – и дети, дрожа, затихали. Это в те времена сложилась пословица: «Незваный гость хуже татарина».

Под страшной угрозой жила тогда Русь, и всякий ее житель, вплоть до самого бедного, заморенного боярским гнетом крестьянина, понимал, что не может страна мирно развиваться до тех пор, пока не исчезнет опасность татарских нашествий хотя бы на самой протяженной и беспокойной ее границе – восточной.

Изнывавший под бременем бесчисленных налогов и повинностей, русский мужик только одну повинность выполнял с охотой; и эта повинность была – вступление в ряды войска для защиты родной земли от набегов татар. Миролюбивый по природе русский человек не хотел ссор с соседями, но когда эти соседи не признавали правил общежития, он вставал во всей своей силе, чтобы их утихомирить.


Между русскими и татарскими владениями пролегала почти незаселенная полоса шириной во много десятков верст.

Булат рассказал Андрею, что главная оборона от татар проходит по Оке – от Нижнего Новгорода до Серпухова, далее спускается к Туле, а там поворачивает к Козельску. Оборону эту составляют укрепленные города и большая, быстрая река Ока. Не везде ее можно перейти, а на бродах построены острожки, понаделаны засеки и завалы, и при них стоят сильные караулы. А еще за несколько сот верст к югу, за самыми дальними русскими поселениями, бесстрашно выдвинувшимися в южную степь, с весны и до поздней осени ходят сторожевые заставы.

– Называются те заставы сторожами, – говорил Булат, – и ставятся они в таковых местах, где б им нападающих воинских людей можно было усмотреть. На холмах сидят, а кои на высокие дубы взбираются и там, аки птицы, гнездятся. А держатся сторожа бережно, станы постоянные не устанавливают и костры большие не раскладывают, дабы их татары издали не выглядели. И где в полдень стояли, на том месте не ночуют, а на иное переходят…

Глаза Голована горели восхищением. С юной отвагой он подумал, что хорошо было бы с верными товарищами скакать на быстром коне по степям, подкарауливать хитрого врага и сражаться с ним, оберегая русскую землю.

– А коли увидят сторожа нехристей, то бьются с ними?

– Коли мало ворогов, бой начинают. Ну, а в случае большая сила идет, то в отступ уходят и костры запаливают, чтобы своим весть подать.

– Далеко ли от костра дым видать?

– Ведь костры цепочкой до самой Москвы наготовлены, и сидят возле них денно-ночно старички немощные, вроде меня, – пошутил Булат. – Набежит татарва на Русь, а в Москве полки снаряжаются злых недругов встречать…

– Хорошо, учитель, удумано!

– Хорошо-то хорошо, да земля наша русская безмерно велика. Грани наши на коне за год не объедешь. Вороги же в войне опытны и на ратные хитрости способны. Тут малым отрядом тревогу подняли, а сами в ином месте тучей прорвутся на Русь. Вот попробуй, сдержи их…

Место для стоянки выбрали глухое, укромное. Маленькая полянка спряталась в стороне от дороги, в лесной чащобе, и на окраине полянки прозрачный родник. Огня разводить не стали. Поужинали быстро, лежали смотрели на погасавшее над головой небо.

Булат неторопливо рассказывал о детстве, о том, как он учился зодческому делу. В который раз слушал Андрей повесть о юных годах учителя, и она не надоедала ему, как не наскучивает ребенку старая, знакомая, но милая сказка.

– Сиротой я остался по девятому году, – неспешно повествовал Булат. – У нас тогда в Суздале полгорода от повальной хвори вымерло. Из милости приютили меня чужие люди. Известно: горькому Кузеньке – горькие песенки. Хлебнул я напасти, покуда не вышел в года… Благодетели скоро спихнули меня с рук: отдали в ученье по каменному делу. О ту пору великий князь Василий Иванович много старался об строительстве города и надумал Кремль новыми стенами обнести. Много требовалось работников, вот и наша артель суздальцев пошла в Москву.

Доставалось мне от каменщиков: тот щелкнет, тот толкнет, тот подножку даст… Только и слышишь: «Никитка, подай! Никитка, принеси! Никитка, сбегай!..» А у Никитой всего две ноги, хоть и был я проворен. Сунешь хозяину не тот скребок – по затылку долбанет, замес приготовишь жидкий – жди таски немилостивой… Что старое поминать! Не так мое ученье шло, как твое. Сие не в похвалу себе говорю, Андрюша… Но пришла и ко мне удача. Про Ермолина, славного строителя, я тебе рассказывал не единожды. Много русских людей обучил Ермолин строительному искусству; был средь них и Феофан Гусев. Тот Феофан и заприметил меня, как я с ношей по мосткам бежал, подозвал, поговорил. Сметка моя и усердие по нраву Гусеву пришли, и сказал он мне:

«Буду тебя учить! Старайся – знатным мастером вырастешь!»

С того дня повернулась ко мне моя судьбина лицом: взял меня Феофан Гусев в ученики. Правду говорят: «От счастья и под колодой не ухоронишься!»

Повелел мне Гусев обучиться грамоте:

«Не умея читать-писать, никогда дельным мастером не станешь!»

Знаемый мною грамотей обучил меня чтенью и письму и, спасибо доброму человеку, ни копейки за то не взял.

Стал я все уведанное записывать, а то ведь в уме что на песке: подул ветерок – унес! И много за жизнь свою доброго узнал, что и тебе передаю по силе-возможности своей…

– За ваши премудрые поученья всем вам, старым мастерам, не один я, а вся русская земля спасибо скажет! – горячо отозвался Андрей.

Зодчие испуганно оглянулись: им показалось, что в лесу хрустнуло раз-другой… Наступила долгая тишина. Булат чутко прислушивался. Снова шорох за стволами дерев, окружавших поляну.

– Тише! – шепнул Никита. – Боюсь беды… Ах, жалко, песика у нас нет! Он бы предостерег.

– Опасаешься татар?

– Чудится мне, крадутся в лесу… – Булат присмотрелся к просвету между стволами и вскочил с отчаянным криком: – Беги, сынок, беги!

На поляну ворвались татары. Нападающих было человек пятнадцать. В овчинных тулупах, в войлочных малахаях,[34]Малахай – род головного убора со злыми смуглыми лицами, с черными косыми глазами… В руках виднелись кривые сабли, у иных были кистени, арканы.

С криком «Алла, алла!» разбойники бросились к Никите и Андрею.

Голован схватил лежавший наготове лук. Стрелы засвистели одна за другой. Два татарина рухнули наземь, третий с воем схватился за плечо, в котором засела гибкая стрела.

Татары исчезли в чаще, будто их и не было.

– Отбились! – торжествующе воскликнул Голован.

– Плохо ты татар знаешь, – с горечью возразил старик. – Они нас обходят, чтобы с тылу напасть.

Предположение Никиты оказалось верным. Сзади, из ближних кустов, выскочили сразу трое. Они появились так внезапно, что Голован не успел поднять лук.

Схватились врукопашную. Один подмял Булата, двое с торжествующим гиком стали крутить Андрею руки за спину. Отчаянным усилием парень вырвался, стукнув одного татарина о другого. Молодой и проворный, он увернулся еще от двух-трех врагов, выбежавших из лесу, нырнул под брошенным арканом. Беглец почти достиг леса, но из-под громадной ели, взвизгнув, выскочил старый татарин. Свистнула сабля, и Андрей покатился в траву с рассеченной головой. Татарин вытер саблю о полу халата, равнодушно взглянул на распластанное тело и заспешил к своим, которые, дико галдя, вырывали друг у друга скудную добычу.

* * *

Шайка разбойников – деренчи – насчитывала человек пятьдесят. В большинстве это были бедняки – байгуши. Чтобы поразжиться и заплатить долги казанским богачам, они пустились в набег на Русь. Пробравшись между редкими сторожевыми заставами, деренчи обходили города и большие села, нападали на малолюдные деревни и одиноких путников.

Никиту притащили в татарский стан, там он встретился с несколькими десятками товарищей по несчастью.

Булат оказался последней жертвой деренчи. Наутро они собрались в обратный путь.

Осмотрев полонянников, атаман шайки ткнул пальцем в нескольких слабых и раненых. Татары оттащили их в сторону и зарезали.

Остальных привязали арканами к седлам, вскочили на малорослых косматых лошаденок и двинулись рысцой. Чтобы поспеть за конными, русским пришлось бежать.

Задыхаясь от напряжения, весь потный, с сердцем, которое, казалось, пробьет ребра, Булат бежал за конем татарина, которому достался по жребию.

Никита бежал, и в воспаленном мозгу вертелась неотвязно одна мысль: «Убили Андрюшу, убили!.. Золотую голову загубили!..»

К полудню деренчи забрались в потаенное место и сделали привал до вечера. В дороге они зарезали трех женщин и подростка, которые не могли выдержать бег – упали и волочились на арканах.

Отдышавшись, Булат подошел к толпе полонянников и сказал торжественно:

– Житие просторное кончилось, братие! Великие страдания предстоят нам…

* * *

Рана Андрея оказалась не смертельной. Крепка была русская кость, да и в руке татарина, видно, не стало прежней силы. Сабля скользнула вкось, разрезала кожу и слегка повредила череп. Опасность грозила от другого: раненый потерял много крови.

Часа через два после ухода татар Голован очнулся от ночного холода: разбойники стащили с него все, кроме рубахи и портков.

Расслышав журчанье ключа, юноша со стоном пополз к нему. Несколько раз теряя сознание и снова приходя в себя, Андрей добрался до родника, зачерпнул горстью воды, напился. Отдышавшись, залепил рану илом и впал в забытье…

Глава X

Холоп князя Оболенского

Голован остался бы на лесной полянке навек, да спас захожий бортник.[35]Бортник – пчеловод. Разыскивая в лесу ульи диких пчел, он набрел на раздетого человека. Бывалый лесовик умел лечить раны. Соорудив волокушу,[36]Волокуша – род грубых саней из веток. он притащил Андрея на пасеку и выходил его.

– А ты не вовсе бедовик, паря, – сказал он, когда Голован уже мог разговаривать. – Видать, твои красные дни впереди!

– Это как кому на роду написано! – отвечал Андрей. – Вот наставника моего Булата угнали басурманы – я б за него семь раз смерть принял!

– Об нем горюй не горюй: из татарских лап не вырвешь, разве только выкупишь.

– У меня ни алтына…[37]Алтын – три копейки.

– Тогда распростись довеку.

Слова бортника, однако, вселили надежду в душу Андрея. Он твердо решил пойти в Москву, заработать денег и выкупить учителя из плена.

Отблагодарив мужика за добро и заботы, получив от него лапти, рваный армяк да котомку сухарей, Голован отправился в дальнюю дорогу.


Питаясь подаянием, работая у зажиточных мужиков, Андрей подвигался к Москве.

Беда настигла его невдалеке от Мурома.

Голован шел по пустынной дороге, когда показались всадники в теплых кафтанах, в кожаных шапках. Все они были хорошо вооружены: в руках бердыши и рогатины, за плечами луки. Голован сошел в сторону. Но конники окружили его.

– Стой, малый, не беги! – грубо приказал старшой, хотя юноша и не думал бежать. – Куда путь держишь?

– В Москву.

– Хо-хо! Да-а-леко! А у тя отпускная грамотка есть?

Голован испугался. Когда он бродил по Руси с Булатом, у них не раз спрашивали отпускную грамотку. Тогда старый зодчий вытаскивал из сумы указ с печатью, и путников отпускали. Но указ пропал во время татарского набега.

Запинаясь, Голован объяснил, что грамотки у него нет, но он человек свободный, ученик строительного дела.

– Свободный? – усмехнулся предводитель отряда. – Ты нашего боярина Артемия Васильевича беглый холоп, и мы тебя поймали!

– Сколько ни бегай, а быть бычку на веревочке! – молвил один из верховых. – Тебя, Волока, должен тиун наградить: ужо третьего на неделе приводишь.

– У меня глаз зоркой, дальновидный глаз! – похвалился Волока. – Иди с нами, малый, да не супротивничай, а не то в железа скуем… Амоска, посади его к себе!

Голован видел, что сопротивляться бесполезно, и сел позади Амоски.

Андрею не раз приходилось слышать, как бояре и дворяне, нуждаясь в слугах, по произволу пишут людей к себе в холопы. «Судебник»[38]«Судебник» – собрание законов, составленное при великом князе Иване III Васильевиче, в 1497 г. грозил за незаконное лишение свободы суровыми карами; но кары не устрашали насильников.

Достаточно было боярскому тиуну явиться к наместнику с посулом[39]Посул – взятка. и заявить: «На сего нашего сбеглого холопа есть у нас послухи»,[40]Послухи – свидетели. – и попавшему в беду не было спасенья.

Наместник давал на приведенного «правую грамоту» и тем узаконивал холопью его участь. «Написал дьяк – и быть тому так!»

Иным удавалось сбежать, но господа задерживали холопа, где бы потом он ни попался.

Мрачные думы одолевали Голована. Амоска оглядывался на него с состраданием: душа парня еще не очерствела. Когда они отстали на повороте дороги, Амос шепнул:

– А ты, малый, выдумай себе имя!

– Зачем? – удивился Голован.

– Беспонятливый! Да коли «правую грамоту» напишут на твое природное, тебе довеку из кабалы не выбраться.

– Наставление твое исполню! – обрадовался Андрей.

Часа через два группа поимщиков въезжала в усадьбу князя Артемия Васильевича Оболенского-Хромого.

Усадьба походила на маленькую крепость. Привольно раскинувшись на нескольких десятинах земли, она была обнесена высоким бревенчатым тыном, а в воротах стояли сторожа с дубинками.

Один из сторожей ухмыльнулся:

– С добычей?

– Заполевали!

Боярские хоромы красиво возвышались посреди двора. Крыши двускатные, четырехскатные, бочкообразные, шатры разной высоты лепились друг к другу в живописном беспорядке.

Голован невольно остановился, рассматривая здание. Но старшой грубо дернул его за руку и заорал в ухо:

– Эй ты, блажной! Остолбенел?

Андрей вздрогнул, очнулся.

На высоком крыльце стоял княжой тиун Мурдыш, которому донесли о приводе нового холопа. Был Мурдыш приземист и плотен, чуть раскосые глаза смотрели властно. Мурдыш поражал богатством наряда: малиновый суконный кафтан с золотыми нашивками, поверх кафтана накинута враспашку червчатая ферязь[41]Червчатая – багряная, ярко-малиновая. Ферязь – мужская верхняя одежда. с золочеными пуговицами; на голове бобровая шапка. По одежде и осанке тиун мог сойти за боярина.

Тиун был правой рукой князя Оболенского и в его муромской вотчине вершил дела как хотел. Своей рабской долей Мурдыш гордился: «Я моего господина природный холоп!»

Мурдыш знал грамоту и ведал письменной частью в имениях Оболенского. В отписках и челобитьях тиун наловчился не хуже любого приказного дьяка.

Тиун милостиво кивнул головой поимщикам, которые подвели Голована к крыльцу.

– Попался, вор! – злобно промолвил Мурдыш. – Долго ж ты, холоп, от нас бегал!

– Я не вор и не вашего боярина беглый холоп, – твердо возразил Голован. – Звать меня Семен, Никаноров сын, а родом я из города Пскова.

– Облыжные[42]Облыжный – лживый. речи говоришь, Семейко, Никаноров сын! Родом ты не псковской, а наш, муромской. Сбег ты от нас в позапрошлом году, и на то у нас грамотка есть. Ужо завтра я ее покажу!

Голован улыбнулся, и его насмешливая улыбка взбесила тиуна. Оба молчали, и каждый думал своё. Андрей понимал, что тиун составит кабальную грамоту на имя Семейки Никанорова и тем признает его вымышленное прозвание. А Мурдыш догадался, что пленник выдумал имя; но приходилось утвердить его ложь и составить кабальную запись, которая немного будет стоить.

Мурдыш сказал вполголоса:

– Ну, Семейко, или как там тебя… Знаю, ты парень с головой. Будешь верно служить – я тебя возвышу: у меня что выговорено, то и вымолочено!

– Коли ты меня так хорошо знаешь, поведай: куда я пригоден и к какому делу приставить меня мыслишь?

Рука Мурдыша полезла к затылку, и он смотрел на Голована в недоумении. Но к тиуну подскочил Волока и шепнул ему на ухо. К Мурдышу вернулась уверенность:

– Ведомо мне, что ты строитель. К сему делу тебя и приспособим.

Голован понял: слова, необдуманно сказанные на проезжей дороге, выдали его.

– Не хочу я здесь работать! – в отчаянии вскричал Андрей. – До самого князя дойду!

– Здесь, на усадьбе, я князь! – Мурдыш гордо подбоченился.

– Не князь ты, не царь, а господской псарь!

Насмешка взбесила тиуна:

– Эй, люди! Дать малому двадцать плетей за побег и посадить на хлеб, на воду. А там поглядим!

После наказания сердобольный Амоска, покачивая головой, сказал:

– Понапрасну супротивничаешь! У нас, миляга, медвежья берлога, к нам государевым дьякам и то ходу нет. Ты, Семеюшко, до поры до времени затаись…

* * *

Вотчина Оболенского-Хромого представляла целый городок. Позади боярских хором выстроились людские избы; за ними разбросались скотные и птичьи дворы, собачники, амбары, кладовые, погреба, мыльня, кузня, швальня, шерстобитная изба, ткацкая…

Богатое хозяйство было у князя Артемия Оболенского. Свой лен и шерсть у него же в усадьбе превращались в полотна и сукна; из кож забитого скота сапожники шили сапоги, седельники обтягивали седла, шорники шили сбрую. Свои портные обшивали княжескую челядь. Свои рыболовы и охотники снабжали поместье и московский дом князя рыбой и дичью. Свои медовары заготовляли бочки медов и квасов.

Были среди многочисленной княжеской челяди избранные – медвежатники, псари, выжлятники, ловчие.[43]Медвежатник – охотник на медведей; выжлятник – старший псарь; ловчий – распорядитель всей охоты. Они жили беззаботно, сыто и пьяно и шли для князя на любую послугу: сжить ли со свету врага, наловить ли на дорогах новых холопов, разгромить ли непокорных мужиков в дальней вотчине…

Но большая часть боярской дворни до упаду трудилась в работных избах: медоварнях, сыроварнях, шерстобитнях, сукноваляльнях…

В усадьбе Оболенского Андрею пришлось вплотную столкнуться с народной нуждой, картины которой он так часто наблюдал, скитаясь с Булатом по Руси.

Правда, здесь избы дворовых не валились набок, как в крестьянских деревушках, и хозяевам не приходилось подпирать стены кольями. Такое неблагообразие, пожалуй, укололо бы глаз гостей, наезжавших к боярину, и они укорили бы им хозяина, а тот, в свою очередь, строго взыскал бы с тиуна.

Но в опрятных с виду избушках боярских холопов гнездилась такая же нищета, как и повсюду на Руси.

Дрова для нужд холопов тиун отпускал скупо, и зимой в избушках дворовых стоял лютый холод. Пища работных людей была самая скудная: основу ее составляли хлебная тюря[44]Тюря – хлеб или сухари, размоченные в соленой воде; в лучшем случае сдабривалась подсолнечным или конопляным маслом да редька с квасом.

Плохо питавшихся и плохо одетых дворовых ставили на работу с самого юного возраста – с двенадцати-тринадцати лет. Работники трудились на боярина по шестнадцати-восемнадцати часов в сутки: летом от зари до зари, а зимой при тусклом свете лучины.

За дерзостное поведение Мурдыш послал Андрея работать в кожевенную мастерскую, и там Голован вдоволь хлебнул горя. В огромных дубильных чанах кисли шкуры; из чанов несло нестерпимой вонью. Потом шкуры вынимались, и с них тупыми кривыми скребками счищалась мездра[45]Мездра – слой клетчатки, покрывающий кожу с внутренней стороны. и шерсть.

С непривычки Головану кожевенная работа показалась хуже каторги. Парень вытерпел только неделю, а потом пошел к Мурдышу проситься на плотничью работу.

– Смирился? – удовлетворенно проворчал тиун в густую бороду. – Я к покорным милостив!

Голована поставили на постройку новой мыльни.

Мыльню кончили. На беду, Андрей, всегда увлекавшийся работой, показал себя искусным плотником и столяром.

Мурдышу пришла в голову новая затея: он решил пристроить к столовой палате с полуденной стороны гульбище узорчатое – галерею с резными перилами, где боярин и наезжавшие к нему гости могли бы прохаживаться на солнышке.

Головану поручили делать сложную резьбу перил. Видя его мастерство, Мурдыш стал особенно ценить нового холопа и приказал зорко за ним следить.

В поместье Оболенского была церковь. Поп проповедовал мужикам:

– Служите господину верно и усердно, ибо нерадивых рабов наказует всевышний. Сказано бо есть: «Рабы да повинуются своим господам». Тако повелось искони, тако и пребудет до скончания века… Раб, восстающий против боярина, подобен отцеубийце и проклят от господа…

Голован слушал проповеди с хмуро опущенными глазами.

Чтобы прикрепить ко двору нужного человека, Мурдыш решил женить Голована.

– Видал стряпущую девку Настасьицу? Поприглядись к ней, Семеюшко! А коль не по душе придет, другую найдем: у нас девок запас! Вишь, сколь я к тебе милостив. – А сам думал: «Ничего! Молодо пиво – убродится!»

Замысел тиуна привел Андрея в ужас.

«Бежать, бежать!» – думал он.

Но бегство из княжеской усадьбы было рискованным делом. В бытность Голована в усадьбе один из холопов, наскучив неволей, сбежал из лесу, где рубил дрова. За беглецом погнались с собаками, поймали и жестоко выпороли. Он лежал в людской, и неизвестно было, выздоровеет или помрет.

Участь наказанного страшила Голована. Но вековать век холопом, навсегда распроститься с зодчеством…

Голована заставил решиться подслушанный разговор.

– Дурак этот беглый! – сказал седобородый псарь. – В руки ловцам дался!

– А как уйдешь-то, дедушка? – спросил приятель Голована Амоска. – Ведь собаки…

– Как?.. Эх ты, псарь зовешься! То-то, молодо – зелено… Ему бы подошвы чесноком натереть – ни одна собака по следу не пойдет…

* * *

Осенним вечером, в сухую ветреную погоду вспыхнуло ярким пламенем строящееся гульбище. Огонь нашел обильную поживу: на постройке валялись стружки, обрезки, сухой тес.

Сторожа у ворот остервенело заколотили в било,[46]Било – деревянная или железная доска, в которую били молотком. Било заменяло колокол. на дворе поднялась суматоха. Люди бежали к месту пожара с баграми, топорами, ведрами. Караульщики тоже бросились тушить пламя. Никто не заметил, как в калитку выскользнул человек.

Пожар был затушен быстро. Побег Голована обнаружили только утром. Собаки по следу не пошли.

Разгневанный Мурдыш решил поймать беглеца и примерно наказать за поджог постройки, за дерзкий побег. Но расчет Голована оказался верным: зная, что он пробирался в Москву, преследователи бросились к западу. А быстроногий Голован, отбежав за ночь верст тридцать к востоку, затаился в глухой чащобе…

Глава XI

Нищая братия

Голован скрывался весь день, питаясь захваченным с собой хлебом. Вечером начал пробираться к дороге. На пути заметил костер, разложенный посреди поляны. Андрей решил разузнать, что там за люди. Всмотревшись, облегченно вздохнул: «Убогие!»

У костра лежали и сидели нищие. Над костром висел котелок.

Головану захотелось послушать нищих: может быть, они говорят о событиях прошлой ночи. Андрей подкрался к опушке, хрустнул веткой. Нищие насторожились.

– Кто-то бродит по лесу? – спросил тщедушный подросток с плоским серым лицом.

– Зверушка, – равнодушно отозвался старик, лежавший у костра на холстине.

– Дедушка Силуян, рассказывай дальше, – попросил плосколицый паренек.

– Хватит! Слыхали мы про Илью… – проворчал слепой мужик огромного роста, с черной всклокоченной головой.

Но другие заспорили:

– Замолчь, Лутоня! Вечно насупротив всех!.. Сказывай, дед Силуян!

Силуян заговорил нараспев:

– На закате то было красна солнышка, на восходе то было светла месяца… Выезжал на подвиг матерой казак, матерой казак Илья Муромец. Перед ним ли раскинулось поле чистое, а на поле том старый дуб стоит… У того ли дуба три дороженьки: уж как первая дорога к Новугороду, а вторая-то дорога к стольну Киеву, а что третья-то дорога к морю синему, к морю синему далекому…

Слушая тихую, ласковую речь деда Силуяна, который, очевидно, был вожаком нищих, Голован решил открыться ему и просить покровительства. Если старик согласится принять его в артель, легче будет укрыться от преследования.

Андрей смело вышел из лесу. Его неожиданное появление наделало переполоху. Плосколицый паренек испуганно крикнул; огромный Лутоня схватился за нож, повернув незрячее лицо в сторону Голована; одноногий нищий принялся совать куски хлеба в суму… Только Силуян не тронулся с места; лицо его, заросшее мягким седым волосом, спокойно обернулось к чужаку.

– Хлеб да соль, родимые! – поклонился Голован.

– Едим да свой, а ты подале стой!.. – грубо ответил Лутоня.

– Экой ты неукладливый, Лутонюшка! – перебил слепого Силуян. – Чего парня зря пугаешь?.. Подходи, малый, присаживайся: мы люди не опасные. Откудова будешь, чьих?

– Я от татарского полону избавился, а иду в Москву…

Андрей рассказал о странствиях с Булатом, о том, как печально они закончились. Оказалось, что нищие слыхали о Булате, не раз стояли на папертях построенных им церквей. Слушая повесть Голована, смягчился даже суровый Лутоня, а суровость его была не от природы: ожесточила его жизнь.

Правдолюбец, прямой и искренний, холоп князя Вяземского, Лутоня смолоду восстановил против себя боярского тиуна.

Тиун Аверко брал, как говорится, с живого и с мертвого, жадности его не было предела. Он установил двойной оброк: один в пользу князя, другой в свою собственную.

Против лихоимца смело поднял голос Лутоня. Не раз он обличал тиуна при народе, а потом его же жестоко наказывали батогами.

Лутоня не унялся.

«Доведу самому князю про злые деда Аверки!» – решил мужик, сбежал из вотчины и пешком отправился в Москву за правдой.

Аверко узнал от доносчика о затее холопа и принял свои меры. Он опередил Лутоню и первый явился к Вяземскому с тяжелыми обвинениями против беглеца.

«Лутоня – дерзкий бунтовщик! – уверял князя тиун, подтверждая свою ложь клятвами. – Он супротивник боярской власти и перед убегом хвалился, что волшебством твою княжескую милость изведет: для того и на Москву подался…»

Верные слуги князя схватили Лутоню у заставы. От него и под пыткой не могли вынудить признание, что он злоумышлял против князя, но все же мужик был приговорен к тяжкому наказанию: Лутоне выжгли глаза.

С тех пор слепец Лутоня пристал к нищей братии и уже много лет бродил по Руси, обличая боярскую неправду.

Но к простым и особенно к гонимым старый Лутоня был добр. Подозвав Андрея, слепец ласково провел шершавой ладонью по его лицу, по голове и тихо сказал:

– О, да ты еще совсем молодой, паренек! А горя, видать, досталась на твою долю немалая толика…

Осмелев от ласкового приема, Голован признался:

– От одного полону спасся, в другой попал нежданно-негаданно…

– Как это? – насторожились нищие.

– А так: схватили меня люди князя Артемия Оболенского и силком забрали в холопы…

– Ах, проклятые! – возмутился Лутоня. – И ты дался?

– Как не даться, когда их десятеро, а я один!..

При живом участии слушателей Голован рассказал историю своих злоключений. Конец рассказа вызвал одобрение Лутони.

– Так и ушел, баешь?[47]Баять – говорить. – Лутоня подтянул Андрея и радостно гладил его темные непокорные волосы. – И пятки чесноком смазал? Ох-хо-хо! Молодчага!.. Сгореть бы дотла разбойничьему гнезду!

– Не желай другому, чего себе не желаешь!

– У меня вотчины нет, дед Силуян! – озлился Лутоня. – Мои хоромы – посередь пустого двора горница, ветром обгорожена, облаком покрыта. У меня гореть нечему! Ненавижу князей да бояр, и слово мое таково: укрыть парня!

– Само собой, укроем!

* * *

Наутро Андрей, преображенный, шел с артелью деда Силуяна. Его одежду запрятали по котомкам, а самого обрядили в лохмотья. На лбу его Силуян искусно вывел морщины, щеку обвязал тряпицей. Голован скрючился и хромал, опираясь на клюку.

Нищая братия шла в Муром; дорога вела мимо вотчины Оболенского. Голован боялся; спутники успокаивали его:

– Да тебя нипочем не признать! Совсем другой человек стал. И кто помыслит, что ты под ихний тын сунешься!

– Разве по глазам? – догадался Силуян. – А мы вот как сделаем…

Когда они подходили к усадьбе, старик вывернул Андрею веки, и тот притворился слепым.

Около усадьбы нищие остановились и жалобно запели. Им вынесли милостыню. Дед Силуян разговорился с поваренком:

– Что это запрошлую ночь над вашей вотчиной зарево стояло?

– А у нас холоп утек. Хоромину поджег, да скоро затушили, – весело сообщил поваренок.

– Поймали али нет?

– Нет. Ищут, по лесам гоняют. Мурдыш остервенился. «Кожу, – бает, – с живого сдеру, как доступлю сбега!»

Голован вздрогнул. Но поваренок не узнал юношу в обличье слепого нищего.

Муром остался позади, но снять нищенские лохмотья Голован не решился: сделав это, пришлось бы бросить артель, а она была беглецу крепкой защитой.

По утрам нищие садились у церкви и жалобным голосом заводили духовный стих либо былину. Бабы благочестиво крестились, вздыхали, несли нищим скромное подаяние: краюшку черствого хлеба, пяток луковиц, яичко…

Мужики, вечные борцы с нуждой, хмуро отшучивались:

– У нас в семи дворах один топор!

– А мы, коль пахать начнем, спрягаемся: на всю деревню одна лошадь, и та без ног!

– А у нас ноне рожь хороша родилась! – хвалился один.

– Ну и насыпал бы мерку божьим людям! – ядовито подхватывал другой.

– Да рожь-то боярская! – отрезал первый. – Хороша Маша, да не наша!

С нищими охотно беседовали: они разносили вести по стране, от них узнавалось то, что бояре старались скрыть от народа. Восставали ли где озлобленные мужики против господина, задушившего их поборами; поднималась ли целая волость против притеснителя-наместника; убивали ли губного старосту, чересчур рьяно стоявшего за дворянские права, – обо всем этом на Руси становилось известно очень быстро, и распространителями таких вестей, поднимавших народ на сопротивление боярскому гнету, были нищие да весельчаки – скоморохи, вечные скитальцы по русской земле.

Продвигаясь к Москве, артель деда Силуяна повсюду оповещала:

– Будете, люди, за Муромом – стерегитесь проходить близ усадьбы Артемия Оболенского там разбойное гнездо, там свободных людей хватают и в холопы к князю Артемию беззаконно пишут…

* * *

Медленно подвигались нищие к западу. Уж кузнецы Кузьма и Демьян принялись ковать на реки и озера ледяные мосты,[48]Память Кузьмы и Демьяна праздновалась 1 ноября (ст. ст.) когда в морозный ясный день Голован увидел золоченые маковки московских церквей.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Александр Мелентьевич Волков. Зодчие
Часть первая. Юность Голована 04.08.16
Часть вторая. Москва и Казань 04.08.16
Часть первая. Юность Голована

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть