V. Победитель

Онлайн чтение книги Зрелые годы короля Генриха IV
V. Победитель

Фейерверк

Две маленькие пушки безобидно, точно игрушечные, выстрелили в голубое небо. Над парком поднялись облачка дыма, но вскоре развеялись в благодатном воздухе. Дамы на широкой парадной лестнице замка не переставали смеяться и жеманничать, опираясь белой рукой на красную подушку, обмахиваясь веером и с заученной грацией поворачивая голову к сидевшим ступенькой выше кавалерам. Те кавалеры, кому позволял рост, преклоняли одно колено и в такой позе оставались позади своей дамы до конца представления.

Выстрелы послужили сигналом, и тотчас же беседки, аллеи, зеленеющие залы наполнились пастухами, пастушками, сельскими божествами; музыканты, которые были не видны, а только слышны, заиграли чинную пастораль. Возникшие образы, хоть и были, казалось, рождены самой природой и представляли первобытную жизнь, однако не выходили из рамок искусства, все переступали ногами как положено, поводили и пожимали плечами по всем правилам; маленький фавн грозил юной пастушке рожками в такт музыке, меж тем как ее испуганный возглас вторил звуку гобоев.

Зрелище было весьма красивое и длилось не меньше часа, потому что все пришлось повторять. Владелица замка, сидя в середине первого ряда, хлопала в ладоши, ее прелестное лицо раскраснелось от удовольствия. Король, сидевший подле нее, крикнул:

— Еще раз! — И спектакль был разыгран наново. Под конец каждый пастушок в розовом и желтом шелку одерживал победу над каким-нибудь лесным божком в поддельной шкуре с кружевами и грациозно повергал его ниц. А затем пастушок поднимал с земли отвоеванную девушку и, держа ее на вытянутых руках, вихрем кружился со своей прекрасной добычей. Только и видно было, как вверху на солнце вместо женского тела искрится серебряная пыль, но это была пастушка. Дружок ее полыхал, словно пламя. Шесть пар, шесть подвижных огней и сияющих облачков, кружились до тех пор, пока настойчивые рукоплескания не напомнили танцорам, что пора остановиться.

Тогда каждый пастушок опустил свою пастушку на землю, и все двенадцать, держась за руки, поклонились зрителям и даже улыбнулись, с виду без усилия, как будто все это далось им легко. На деле же они пошатывались, и по глазам их было заметно, что перед ними все словно в тумане. У самой молоденькой танцорки венок из нарциссов сполз на нос, и она не могла сладить с ним. Тогда владелица замка подошла к ней — да так поспешно, что никто не успел вмешаться, — поправила на малютке венок и поцеловала ее в разгоряченное личико.

Король за руку привел свою бесценную повелительницу на ее место, после чего раздался одобрительный шепот, вместо хулы, которую, собственно, заслужила Габриель своим необдуманным поступком. Тем временем пастухи и пастушки удалились, и лесные божества комическими козлиными прыжками исполнили финал. Сперва они прыгали друг через друга, затем через низкие кусты, наконец, перемахнули через самые высокие, и все исчезло, слышался только шелест листвы. Но тут скрытая музыка подала знак к шествию, ритм его был изящен и плавен, и, повинуясь ему, общество тронулось в замок и вокруг всей парадной залы проследовало к накрытым столам. Для короля и для маркизы был приготовлен отдельный стол. Гости их уселись за большими столами, поставленными в форме виселицы; многие из дворян не преминули указать на это толстяку Майенну. Но голод, не говоря о всем прочем, сделал его невосприимчивым к шутке. Подле него председательское место за столом занимала темноволосая сестра белокурой хозяйки.

Диане д’Эстре, ныне супруге маршала де Баланьи, не слишком посчастливилось[55] Диане д’Эстре, ныне супруге маршала де Баланьи, не слишком посчастливилось.  — Сестра Габриели д’Эстре, Диана, была второй женой маршала Жана Монлюка де Баланьи, губернатора Камбре. В 1595 г. при неожиданном нападении испанцев он не сумел защитить город, и Камбре попал в руки врагов.. Город Камбре, где правил ее супруг, нахрапом захватили испанцы. А находится Камбре в Артуа, почти во Фландрии, король то берет его, то отдает. Слава его не убывает, когда он теряет Камбре, победителем Испании он остается по-прежнему. Мир знает о его победах и ничего не знает о Камбре. Он — великий король, первый и единственный после его католического величества, дона Филиппа, чей упадок и утрата престижа — дело рук короля Франции: таков взгляд всей Европы, которая хочет, чтобы было так, и ни о чем другом знать не желает. Булавочные уколы в расчет не принимаются, сам побежденный сознает их бесполезность. Он не прочь был помешать празднествам, вроде сегодняшнего, больше ему ничего не остается; никогда уже не будет он смотреть на это королевство, как на свое. «Оно мое, я заплатил за него», — думал Генрих.

Так думал он и одновременно делал все, что полагается за столом: поедал кушанья, нашептывал любезности в изящное ушко бесценной повелительницы, поднимал бокал в честь Майенна, покоренного врага. Слушал, как один из придворных, господин де Сигонь, рассказывал, что он сочинил и разучил со своими актерами аллегорическую пьесу, в ней действуют персонажи из легенд древности, но служит она к прославлению короля Франции.

Она должна быть представлена нынче же вечером, в этой же зале, хотя утром уже состоялся большой балет. Все общество, сама хозяйка и король не меньше других жаждут услады для глаз, они никогда не пресытятся красивым вымыслом с лестным содержанием. Действительность, к несчастью, отнюдь не радостна, ее следует воспринимать со всей серьезностью. Дни наступали и проходили, Генрих хотел лишь, чтобы для него они текли незаметно; он устал от опасностей, но не от развлечений.

Во время трапезы пришло сообщение, что пал Кале[56] Во время трапезы пришло сообщение, что пал Кале.  — Весной 1596 г. Кале был захвачен кардиналом Австрийским..

Это не из тех городов, от которых можно отказаться на время: это Кале, один из ключей королевства. За столом сперва воцарилось молчание. Одни онемели от неожиданности, другие — от того, что испугались и впали в тайное раздумье, иные же, те, что напустили на себя мрачный вид, были рады. Подумайте! Кардинал Австрийский[57] Кардинал Австрийский , эрцгерцог Альберт (1559–1621), — наместник Филиппа II в Нидерландах. во главе германской армии неожиданно обрушивается на Кале, город и морскую крепость в виду Англии. Каково это для королевства и для новой власти? На побережье утвердилась Испания, а по ту сторону пролива королева отрекается от своего старого друга, неверного протестанта. Скоро тут будет не до трапез. Некая маркиза, которой подобает совсем другое имя и звание, не долго уже будет собирать в свое продажное лоно наши доходы, после того как ее друг-приятель господин де Рони отобрал их у нас. Но виноват во всем король, и теперь ему придется искупить свою вину.

Такого рода чувства таились уже давно, после взятия Кале они рвались с уст, кое-кто даже зажимал себе рот рукой. И при этом поглядывал на Майенна — что-то думает он. Майенн сверх меры ублаготворил свое чрево и не прочь был вынести его из-за стола. Весть пришла для него не вовремя; в самый разгар пищеварения ему предстояло обдумать, не поспешил ли он и не промахнулся ли с изъявлением покорности. Он полагал, что нет, во-первых, из-за пищеварения, а во-вторых, досадно понапрасну признать себя побежденным. Кардинал Австрийский причинил ему неприятность, что он и высказал. Майенн первым прервал молчание, он пробурчал в стакан, отчего слова прозвучали гулко и резко:

— Этакий слизняк. Дунешь — и нет его. Он ничего не добьется. — И с тем опорожнил стакан.

Таково было мнение опытного человека, который на себе испытал, можно ли сладить с этим королем. А потому все, кто только прислушивался к словам Майенна, повернулись в сторону короля. Генрих был готов к этому; пускай веселость его даже улетучилась, пока никто не смотрел на него, зато теперь-то он заставит себя быть веселым. Он бросил через стол, поставленный в форме виселицы:

— Что случилось, то случилось. Кале взят. Но духом падать нечего. То ли бывало со мной на войне! Сейчас черед врага, потом снова будет наш. Господь никогда не покидал меня, стоило мне из глубины души воззвать к нему. Итак, почтим память погибших, а потом — расплата с процентами и процентами на проценты.

Таковы были его слова. Кивнув кому-то и отдав распоряжение, он еще некоторое время посидел за столом. Когда он произнес «с процентами и процентами на проценты», все взгляды невольно обратились на господина де Рони, великого королевского сборщика денег. Его невозмутимое лицо было грозно; каждый из присутствующих спрашивал себя втихомолку, во что ему самому обойдется падение Кале. Обычным своим холодным тоном, ни на кого не глядя, Рони сказал:

— Кардинал Австрийский не сразу занял Кале. Сперва ему сдали Камбре.

Супруга маршала, сестра маркизы, вспыхнула и хотела ответить дерзостью. Но каменная осанка господина де Рони не позволила этого; наоборот, она вынудила злополучную Диану опустить глаза в тарелку, так же поступили и остальные. Иначе их взгляд мог бы выдать то, что они думали: возлюбленная повелительница и ее семейство всему причиной. Сами богатеют, а города королевства сдают врагу.

Тут королю принесли то, за чем он посылал, — портрет королевы Английской; он вертит его в руках, чтобы все увидали, кто изображен на нем: женщина шестидесяти лет, крепкая, не знающая усталости. У нее не отнимают городов, пока она пирует и наслаждается балетами. Король подносит портрет к губам и целует его, так думают все. На самом деле он не коснулся его губами, а, заслонив глаза рамой, обратил их к своей подруге, которая одна делила с ним маленький стол. Габриель поняла, что он хочет утешить ее, но на этот раз не стала слушать его клятвы, и произнесенные шепотом и беззвучные. Она побледнела. Кругом враги. Сейчас даже ее возлюбленный повелитель не властен оградить ее от злобы. И вот она у всех на виду подняла и сложила руки, как делают, молясь в уединении. Склонилась над краем картины — и не великой Елизавете, а деревяшке, обрамлявшей ее изображение, достался смиренный поцелуй Габриели.

Несмотря ни на что, господину де Сигоню удалось в тот же вечер сыграть свою аллегорическую пьесу. Принята она была восторженно — как же иначе. Героем ее был король, столь победоносный, мудрый и красивый, что богу Марсу волей-неволей пришлось отдать ему богиню Венеру во плоти, и она обещала ему прекрасных, отважных сыновей. По окончании спектакля к ужину были поданы мелкие устрицы, которые обычно одобрял король, да и теперь он сделал вид, будто ест с аппетитом. По крайней мере не надо говорить, можно подумать и решить, что некоторое время следует изображать усталость и равнодушие. Война не кончена, сегодня он понял это, если допустить, что до сих пор всемирная слава могла ввести его в заблуждение. Он навлечет на себя двойную угрозу, если завоюет Кале с моря, что было бы проще всего, и королева Англии, наверное, помогла бы. Но, несомненно, она не пожелала бы вернуть потом Кале, и ему пришлось бы терпеть на своем побережье цепкую Англию, взамен Испании, которая наносила последние слабеющие удары.

С другой стороны, у короля возникло подозрение, что и сейчас уже в страну вторгся новый враг: кардинал Австрийский, его немецкие князья, их войска; впрочем, это лишь разновидность старого врага. У Габсбурга много разновидностей, недаром это всемирная держава, настоящая гидра. «Одну голову я удушил, а двенадцать шипят на меня. Я должен умертвить все чудовище целиком. Я должен помериться силами с римским императором, со вселенской монархией и со всеми ее провинциями; даже Испания — лишь одна из них, а властитель мира Филипп — ее ставленник, их же много. А я один волею судеб и событий противостою всей гидре, которой имя — христианский мир».

Такая дерзновенная задача ужаснула его. Несколькими мгновениями раньше он не знал, что она может быть поставлена перед ним. Но он сам поставил ее перед собой и поставил впервые. Великая беда обрушилась на него: то была непроизвольная мысль, первое прозрение его конечной миссии, она же превосходила всякие силы.

Он поднялся из-за стола, ему хотелось скрыться куда-нибудь, где потемнее и где никто бы не заметил его великого страха и не понял, что случилось. Но подруга испуганно коснулась его руки. Он взглянул на нее и увидел: внезапный страх передался подруге, которая не могла даже объять его и не подозревала причины. Тем не менее она страдала вместе с Генрихом, ибо узы страсти сделали ее частью его до конца ее дней. Потому-то он и привлек ее к себе и вместе с ней исчез во тьме сада.

Они взошли на террасу, выступающую под их спальней, там никто не мог их слышать. Габриель прошептала:

— Возлюбленный повелитель, у нас есть враги. Чтобы помочь вам победить кардинала Австрийского, я продам все свое имущество, а вырученные деньги внесу в вашу военную казну.

— Несравненная моя любовь, — отвечал Генрих. — Ты одна — мое бесценное владение. Забудем врагов: они легко могут умножиться, если их накликать.

Загадочный намек, — Габриель не поняла его, но ни о чем не спросила, оба притихли, как будто почувствовав, что настало время ласк. Но и тут досадной помехой являлась та беда, что в мыслях надвинулась на Генриха. Он хотел отогнать ее, навсегда устранить со своего пути. Однако самое устранение требовало очной ставки с принятой на себя миссией. Будь она даже сверх сил, все равно — он принял ее на себя.

Он думал: с самой юности все тяготы, все смуты шли к нему от одной лишь Испании, против кого бы он ни ополчался, чьи бы пули ни падали вокруг него, сколько бы он ни отвоевывал городов и не привлекал к себе людей, пока они не составили его королевство. «Полжизни и даже больше ушло на это. Но теперь я хочу покоя, хочу предаться мирным трудам. Право же, Пиренеи достаточно высоки и без того, чтобы я громоздил Оссу на Пелион. Но за мной погонится новый враг или старое чудовище с отросшими головами. У меня свой удел», — и при этом он вслух произнес обычное проклятие.

Габриель тоже волновал его внутренний спор, которого она не слыхала; она сказала:

— Сир! Неужто все беды ваши через меня? Кале пал, а ненавидят меня. Господин де Рони винит в этом меня.

— Бесценная моя любовь, — произнес ее повелитель у самых ее губ, но дышал он гневно. — За это господин де Рони завтра же воротится в арсенал, где ему место. Мы же останемся и проведем день на твоей опрятной ферме, у твоих сорока холеных коров, на сочной траве. Вокруг тебя все дамы будут щеголять сельскими нарядами. А ты венец их и мое счастье.

— Бесценный повелитель, — сказала она, — я снова ношу под сердцем твоего ребенка.

При этом она закрыла глаза, хотя и было темно; однако почувствовала, как у него от радости забилось сердце. Гневного дыхания его она уже не слыхала, губами встретила его губы, и лишь ритм крови обоих размерял глубокую тишину их взаимной ласки.

Но тут снизу, из сада, раздались взрыв и шипение, и к небу взвился огненный хвост, описал плавную дугу, спустился, рассыпался искрами и погас.

— Ах! — вскрикнули те, что прогуливались во тьме сада либо наблюдали с парадной лестницы и из окон, что будет дальше.

Всем, разумеется, известно, как это бывает. После первой одиночной ракеты стаями взлетят другие, и в самом деле, по небесным высям в мгновение ока пронеслись огни в виде фонтанов, лучей, снопов или шаров, они вспыхнули и разлетелись на синие, белые и красные брызги. Под конец за беседками закружилось колесо, оно сыпало серебряным дождем, — далеко разметался искристый мираж, столь прекрасный, что казалось, отныне здесь немыслимы земные долы. Выхваченный из тьмы, покоится преображенный сад, приют фей. Лебедь! О, над этим царством счастливцев в воздухе парит лебедь, сверкает, машет крылами, парит и исчезает с тем чудесным кликом, который будто бы издают лебеди перед смертью.

Сразу стало темно, как прежде, все протирали глаза. Это фейерверк, и больше ничего, после можно только посмеяться над тем, что добровольно поддался обманчивым чарам. Но пока горит фейерверк, у многих всплывают дерзновенные мысли, которые иначе остались бы где-то на дне. Теперь же они подымаются к внутреннему небу, и оно невиданно изменяется. Генрих увидел фейерверк в себе самом, все его небо пламенело. Радостно преступая предел, положенный природой, принял он на себя ту самую миссию, которую только что отвергал. Теперь же он сказал себе, что хочет осуществить ее, хочет низринуть царство мрака.

«Они или я, — они не устанут добиваться моей гибели. Но вместе с моей гибелью они замышляют еще большее бедствие — гибель свободы, разума и человечности. Многие члены христианства покорила себе вселенская монархия и всемирная держава, оттого и превратилась она в чудовище с бесформенным телом и ядовитыми головами. Моя цель в том, чтобы народы жили живым разумом, а не терзались от злых чар во вспученном чреве вселенской державы, которая поглотила их всех. Мне назначено спасти те из них, которые еще имеют выбор и хотят следовать за мной по узкой тропе».

Тут во внешнем мире колесо рассыпало свои серебряные брызги, а над ним воспарил лебедь. «Все равно, — думает Генрих. — Ничего непреложного нет, почему же непременно жестокий конец. Я им не дамся: королевства этого им не видать. С Божьей помощью я заключу свободный союз со всеми королевствами и республиками, которые пощажены до сих пор и могут восставать против Габсбургов».

Во внешнем мире сыпались искры, потом стемнело. «Что такое, в сущности, Габсбург? — думает Генрих. — Император, которого монахи держат в такой же темноте, что и всех его подданных. Особенно чванился тот, зараженный, за горами. Против них самих я не воюю; а что касается их владений, то ни на одной карте не указано точно, где их владения. Они там, где зло. Мое же царство начинается у тех границ, где люди менее безрассудны и уже не так несчастливы. С Богом, завоюем его!»

— Мадам, право же, какая усердная посредственность — мой Рони! — были первые слова, с которыми он после этого обратился к Габриели.

План свободного союза королевств и республик никогда не приходил в голову его лучшему слуге, какие бы огненные лучи ни проносились в поднебесье и какие бы лебеди ни парили там.

— Значит, я не виновата в падении Кале? — спросила Габриель. Он сказал:

— Кале, кардинал Австрийский, вы сами — и я: взаимодействиям нет конца. Есть люди, которые улавливают их, пока длится фейерверк, но не дольше. — Он произнес это устало.

— Пойдем в комнаты, — попросила она, и он проводил свою бесценную повелительницу в их общий покой, прекраснейший во всем доме. Генрих покачал головой, как будто впервые видел эту кровать. На ней были перины из белого шелка, а на подушках вытканы серебром вензеля из букв H и G. В ногах лежало отвернутое парадное одеяло пунцового атласа с золотыми полосами. С балдахина свешивались желтые занавеси из генуэзского бархата. Прежде бедному королю не случалось покоиться на такой кровати. Его подруга заметила, что он колеблется.

— Возлюбленный повелитель, вы, как и я, думаете, что нам следует все продать и пополнить вашу военную казну.

— К несчастью, у меня были более дерзкие грезы, — ответил Генрих. — И я считал их подлинной сутью вещей, пока горел фейерверк. Право же, я за это время успел побывать в горних высях — сам не понимаю теперь, как я туда забрел. Мы ведь живем здесь, внизу, и занимаемся лишь тем, что близко, и на этом успокаиваемся; а ближе всего моему сердцу любовь к тебе.

Завоевал

Первая забота, как всегда, была о деньгах, но на этот раз она превратилась в настоящий страх. Ведь скоро мог ударить роковой час, когда за Испанию, которая была при последнем издыхании, всей своею мощью вступилась бы Римская империя. Вражеские полчища, каких никогда не видало королевство, орды варваров с востока — кривые сабли, дикие низкорослые кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами — растоптали бы эти поля, предали бы пожару эти города. Никто не предвидел всего ужаса и не представлял его себе, кроме короля. А он, сгущая краски, населял кошмарами свои ночи: и все потому, что он один нес бремя забот. Его приближенные оставались в неведении: и его парижский парламент, который считал, что переплатил за балеты маркизы, и даже его Рони; тот находил, что король не в меру раздражителен.

Когда король называл цифры, они редко сходились; этой области ему не следовало касаться, по мнению его верного слуги. Восемь советников по финансам, кроме Рони, уже не поглощают полтора миллиона экю, как воображал король. Рони следит зорко. Однако так просто не собрать денег на военные расходы, недостаточно лишить восемь человек их чрезмерных прибылей. Вообще Рони склонен был верить в восстановление порядка на земле, потому что в своем ведомстве он принимал для этого все разумные меры. Еще менее согласились бы внять доводам короля парламентарии, чьи дела наконец-то наладились. Кривые сабли, низкорослые дикие кони, люди с желтой кожей и раскосыми глазами, — здесь всего этого быть не может. На то и существуют просвещенные нравы.

А кто великими трудами и усилиями создает видимость этих просвещенных нравов? Так мог бы ответить король своим приятелям, законоведам. Но он молчал — не хотел усиливать опасность, высказав ее, и свои кошмарные ночи уготовить другим. Вместе со своей бесценной повелительницей он отправился в Руан; он желал, чтобы она сопровождала его; у него самого были обширные планы. После въезда в город и довольно холодной встречи он не стал мешкать зря — перед штатами своей провинции Нормандии он произнес речь, которую тщательно продумал. Дело происходило в капитульной зале аббатства Сент-Уэн, высокочтимой обители. Король, который здесь требовал решения народных представителей и притом в первый раз, не смел потерпеть неудачу.

Задолго до того как он выступил, все были в полном сборе, и всякий воочию видел, в какой доле представлены сословия: девять епископов, девятнадцать вельмож, но зато тридцать два представителя буржуазии, включая сюда ремесленников и крестьян. Собрание немноголюдное, но невиданного прежде состава; однако так пожелал этот король — для первого раза, когда он отдает себя на суд избранникам народа. Осторожно, по обычаю нормандцев, обсуждали они его нрав и обычай, которые были для них новыми и оставались непривычными, хотя они немало дела имели с королем, как и он с ними. Он был еретиком и подозрительным авантюристом, когда свирепо штурмовал их город, под конец же он попросту купил его, это они сочли разумным и достойным уважения. Но, с другой стороны, когда они вспоминали личное его поведение в ту пору, оно никак не удовлетворяло их понятиям о достоинстве и важности государя, не говоря уж о том, что зовется величием и чего он полностью лишен. Разве смел настоящий король являться на завоевание рассудительного, пасмурного Руана вместе с возлюбленной, а теперь снова въезжать с ней в город? Зато маркизе и не поднесли хлеба и вина, хотя здесь, в аббатстве, она занимала лучшие покои. Каждому по заслугам. Кроме того, с приезда высокой четы улицы освещались, правда лишь по приказу властей — к чему зря сорить деньгами.

Встать, встать, король идет! Он вступил в залу, окруженный какой только возможно пышной свитой, двенадцать кавалеров круглым счетом, один знатнее и могущественнее другого, папский легат тоже тут. Садись под балдахин, маленький человечек Бог весть откуда, ставший теперь великим, на что нужна была неслыханная изворотливость, наряду с общеизвестным легкомыслием, по-прежнему внушающим недоверие. Но что это? Отсутствовавшее прежде величие — да вот же оно, его чувствуешь сразу. Он стоит на возвышении, говорит к ним сверху, употребляет будничные слова, и тон у него обыкновенный, и все же тон и слова являют величие. Оно какое-то особенное. Его нельзя назвать чужеземным, скорее оно отвечает своеобразию личности этого человека, который, как всем известно, не всегда обнаруживает свое величие. Но обладает им несомненно.

Генрих держал в руках исписанные листки, небрежно перемешивая их, точно колоду карт, — и тем не менее каждым мимолетным взглядом попадал на нужное место. Буквы были огромные, он предусмотрительно сам переписал слово за словом, чтобы ни одно не потерялось и каждое попало в цель. А теперь говорил с самым естественным выражением, хотя на деле оно было тщательно разучено. Он говорил:

— Если бы я хотел блеснуть красноречием… — И при этом блистал заведомо. — В честолюбии своем я претендую на два доблестных звания. Я хочу называться освободителем и восстановителем этого государства.

Сперва он вменил все, что достигнуто, в заслугу своим верным сподвижникам, своему отважному и благородному дворянству; и вдруг оказалось, что все сделал он сам.

— Я спас Францию от гибели. Спасем же ее и теперь от новой напасти!

В свой призыв он включил всех, кто был здесь представлен, главным образом трудящиеся классы. Пусть помогут ему — не одной лишь покорностью: он требовал их доверия, просил у них совета. Это было примечательно и ново.

— Любезные мои подданные, — правда, именовал он их, но не в пример своим предшественникам созвал их как будто не для того, чтобы они поддакивали всем его решениям. — Я созвал вас затем, чтобы спросить вашего совета и последовать ему. В ваши руки, под вашу опеку отдаю я себя.

Что за слово! Шумный вздох собрания при слове «опека», в рукописи оно стояло отдельно. Беглый взгляд оратора на последний листок, исписанный крупными буквами, и тут король произнес со всей мощью и величием:

— Такое желание редко является у королей, особенно у седобородых и притом победителей. Но все легко и почетно для того, кто любит вас, как я, и хочет носить имя освободителя.

Он сел, разрешил им сесть и молчал, безмятежно откинувшись в кресле, как будто бы и не думал делать торжественные признания, а говорил просто с простыми людьми. Они же там, внизу, зашушукались, потом один откашлялся, поднялся и произнес какие-то слова: секретари ничего не разобрали. Крестьянин говорил на местном наречии и, кроме того, был смущен и растроган. Он обещал королю давать от себя по одному су с каждого ливра всякий раз, как продаст скотину или мешок с зерном. Другие, те, что подальновиднее и красноречивее, добавили то же от себя. Однако никто всерьез не думал, что собрать удастся сколько-нибудь значительную сумму. Иначе каждому из тех, кто побогаче, пришлось бы пожертвовать полсостояния. Кто имел мало, вовсе и не требовал этого от богачей. Но одно было достигнуто. Они видели короля во всем его смирении и величии. Их недоверие к нему исчезло.

Он сошел с подмостков и скрылся где-то позади, зрители сразу не поняли, где и как. Загадочность только усилила впечатление, которое он произвел на них. Правда, недоверие к нему, хоть не у всех, исчезло, по крайней мере до поры до времени. Что-то чуждое осталось в нем — возможно, после сегодняшнего выступления оно даже подобало ему. Нормандцы осторожно обсуждали, как же после всего происшедшего понимать его. Они все еще топтались по зале в нерешимости и не прочь были осведомиться у тех, кто лучше знал диковинного короля. Скажем, у его приближенных, которые окружали его во время представления, многих он выбрал сам, чтобы они осведомили нормандцев. На них он мог положиться; гораздо меньше на других, которые остались по своей воле.

Генрих, позади занавеса, за которым исчез, шептался со своей возлюбленной.

— Как я говорил?

— Блестяще. Никто с вами не сравнится. Только к чему опека? Слово это вы вставили вовремя, я даже прослезилась. Но неужто вы в самом деле хотите иметь опекунов вместо подданных?

Он шепотом произнес проклятие, оттого что она не поняла его. Взял ее руку и положил на свою шпагу.

— Не расставаясь со шпагой, — сказал он.

Потом попросил свою подругу по причине ее беременности спокойно сидеть в кресле, сам же стал слушать у занавеса. Сперва он различал голоса третьего сословия; говор был тягучий, но насмешки и строптивости как не бывало. Чуждое наречие не помешало ему уловить настроение. Если враг нападет снова, все равно, будь то испанцы, немцы или даже англичане, эти люди будут держать сторону своего короля. Им вообще ни к чему военачальник, а война тем более. Но на худой конец они предпочтут короля, который, по всей видимости, свой человек — успел уже даровать им хорошие законы и теперь сам спрашивал их, какие подати угодно им платить!

— А наберется мало, он всегда успеет послать к нам своих солдат, — заметил один крестьянин, верно истолковавший слова об опеке.

Какой-то именитый горожанин заявил, что по видимости можно почти наверняка судить о человеке; так, он лично сразу определяет, заплатит ли покупатель или нет. Нечестный человек либо слишком покладист, либо заносчив!

— А у короля, что бы он ни говорил, лицо было правдивое!

Эту деловую точку зрения подкрепил один из законоведов. Был ли он председателем парижского парламента или какого-нибудь другого, Генрих из-за занавеса разобрать не мог. К нему долетало по нескольку голосов сразу.

— На лице обнаруживается все, и радость и страх, — заявил судья, оборотясь к простолюдинам, чтобы они извлекли отсюда урок.

Для нормандских господ, епископов и дворян он повторил то же на языке Ювенала:

«Deprendas animi tormenta…» [*]Открываешь муки души.

Один из местных господ ответил крайне осторожно: если бы и было достоверно известно, что трагик силой своего таланта может изображать на лице любые чувства, греки, как известно, не стали бы меньше ценить его за это.

— Черт побери, — пробормотал Генрих, — этот считает меня комедиантом.

Ремесленники и скотоводы вновь утешили его, для них все решалось тем, что он преуспел.

— Прошлый раз он заявился к нам бедняком. А теперь — что за пышный въезд, что за богатство! Он умеет деньги загребать, при нем жить можно…

Благоговейный трепет пронесся по всем присутствующим. Этим воспользовался маршал Матиньон, которого Генрих на сегодня выбрал себе в помощники.

— Люди добрые, — сказал маршал. — То, чем король умеет покорить и вас, и даже тузов покрупнее — это свойство особое, иначе как редчайшей милостью Божьей оно не дается. Это и есть величие.

Чем таинственнее было слово, тем сильнее подействовало на них. Они без того были склонны отказаться от обычной рассудительности, а слово «величие» поощрило их, ибо они сами почуяли в короле нечто подобное и только названия подобрать не умели. Теперь же они, не задумываясь, согласились бы, что дважды два пять, а когда Матиньон рассказал им, что великий человек по сию пору никого не удостаивал такой близости и доверия, как их, тогда у холодных северян развязались языки. Они говорили все разом, они восхваляли собственную храбрость и готовность отдать все, что имели, а не только одно су с ливра: пол-ливра и даже больше. Им сразу стали привычны выражения «большой человек», «величие», даже слово «любимец народа» было произнесено.

Генрих расслышал его из-за занавеса; несмотря на гул голосов, это слово не ускользнуло от него. В первый миг он испугался и склонил голову. Но тотчас поднял ее, и даже еще выше. Он произнес:

— Завоевал. — А мысленно добавил: «Надолго ли? Дай Господь, чтобы до тех пор, пока их воодушевление не охватит другие мои провинции, а те расшевелить легче, чем эту. Недаром я начал отсюда. Весь мой народ, все королевство должно быть на страже, должно быть готово к встрече, когда с востока нахлынут низкорослые дикие кони и кривые сабли».

В зале министр господин де Вильруа стукнул кулаком по столу, на котором составлялись протоколы. Он объявил, что все лица простого звания, заседавшие здесь, возводятся его величеством в дворянство. Тишина после этого воцарилась глубокая и долго не прерывалась, пока у какого-то селянина, должно быть, от потрясения, не вырвался неприличный звук, и притом очень громко.

— Не во гнев его величеству, простой дух должен как-нибудь выйти наружу, — заявил селянин под всеобщий хохот.

Менее всего, естественным образом, величие короля и его решительный успех тронули прибывших с ним господ, а главное, духовных лиц. Один из двух кардиналов напомнил другому стих Горация, гласивший: «Он пренебрегает тем, чем все равно владеет, и заискивает перед людьми, которые его отвергают».

— Transvolat in medio posita, et fugentia captat, — с чистейшим итальянским выговором привел кардинал этот стих. Латынь второго имела французский оттенок:

— Nil adeo magnum…

Зато он сразу срифмовал Лукреция на своем родном языке.

Так все великое вначале превозносят,

А срок прошел — его уже поносят.

Оба знатока поэзии перемигнулись; не то папский легат: он хоть и приехал сюда, но ожидал увидеть бесповоротный провал короля. Теперь он сам был сражен и стенал про себя, впрочем, памятью на классических поэтов он не уступал двум другим.

Мне не понять, почто моих ягнят

Чарует и влечет его коварный взгляд.

Так перевел он слова Вергилия: «Nescio quis teneros oculus mihi fascinat agnos», после чего, с дрожью в ногах, легат покинул залу. За ним стали расходиться остальные.

Один нормандский дворянин обратился в дверях к одному из верховных судей:

— Даже мне припомнилось изречение древних: «Fords imaginatio general casum». To, что человек живо воображает себе, претворяется для него в действительность.

Законовед ответил ему, стоя на пороге:

— Сударь, вы превосходно постигли натуру нашего короля.

Так как они уходили последними, Генрих ясно расслышал их слова. Он высунул голову из-за занавеса, чтобы поглядеть им вслед, и заметил, что у нормандца такая же длинная, очень прямая спина и светлые краски, как у его Рони. Понятно, не всякому дано быть статуей с собора. В рассудительности и каменной суровости тоже есть более низкие ступени. Совершенство северной породы являет мой Рони, он предался мне душой, а значит, будет мне верен до конца моих дней.

— Завоевал, — произнес он снова. — Именно их я завоевал. Бесценная повелительница, — крикнул он и несколькими крупными шагами очутился подле нее, прижал к себе ее золотистую голову, щеки цвета лилий и роз, глаза, серые, как здешние моря. — Чтобы завоевать тебя, я служил бы еще дольше, — произнес он у самых ее прелестных губ; она услышала это с таким счастьем, с такой гордостью, что засмеялась, высмеяла его. Он же касался ее бережно, по причине ее беременности.

Две доброжелательницы

Неделю спустя возлюбленная короля родила девочку. Красавица, так отозвался о малютке Генрих и повелел крестить ее торжественно, как дитя французского королевского дома. Она была названа Екатерина-Генриетта, он сам и его сестра дали эти имена дочери Габриели. Мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, не могла сама держать свою крестницу над купелью, так как была и осталась протестанткой. Но сидеть у постели роженицы она имела право в качестве самой близкой приятельницы, какую Габриель приобрела при дворе, других ей приобрести не удалось.

Екатерина описывала матери счастливое телосложение ее дочери; в рассказ она вкладывала много благочестивого пыла, ибо безупречная телесная оболочка свидетельствует о небесной благодати, осенившей новорожденную, и сулит ей радостное земное бытие. Ее собственный жизненный путь, хотя она и носила теперь титул сестры короля, уже не обещал никаких радостей; но Екатерина склонна была считать хромоту причиной своей незадачливой жизни. Она никогда не признавалась в этом и всем выказывала высокомерие, много детского высокомерия на стареющем лице. Одна Габриель знала ее иной, с ней Катрин становилась нежна до преклонения. Эта женщина дарила милому ее брату красивых, здоровых детей, одного за другим. Она была избрана и отмечена благодатью. Сестра короля сидела у постели роженицы отнюдь не в знак милости и расположения, а для того, чтобы благоговеть.

После счастливого сложения ребенка она описала подушку, на которой его, как драгоценность, несли сейчас по церкви Сент-Уэн. Великолепно разодетые кавалеры и дамы брали друг у друга из рук подушку, где покоилось дитя Франции, — не всем было дозволено притронуться к ней. С парчовой подушки ниспадала серебристая ткань и горностаевая мантия длиной в шесть локтей, вся в хвостиках; чести нести эту мантию удостоилась мадемуазель де Гиз.

— Все меня ненавидят, — прошептала Габриель. Она обнаружила свою тревогу, потому что была еще слаба. Впрочем, она чувствовала, что сестре ее повелителя можно сказать правду. — Мадам, женится на мне наш повелитель? — прошептала она.

— Не тревожься, — сказала Катрин, опустилась на колени и погладила левую руку молодой матери, ту самую, за которую ее милый брат поведет эту женщину к алтарю. — У тебя есть доброжелательницы, и одна из них я.

— Разве есть и другая? — спросила Габриель, от удивления она даже приподнялась.

— Принцесса Оранская[58] Принцесса Оранская , Лиза де Колиньи (1555–1620), — дочь адмирала де Колиньи, жена Шарля де Телиньи, погибшего в Варфоломеевскую ночь. Вторично вышла замуж за Вильгельма Нассауского, принца Оранского. вместе со мной желает, чтобы король сделал своей королевой самую достойную.

— И я самая достойная? По мнению суровой и благочестивой особы, которая там у себя в Нидерландах, наверно, слышит обо мне одно дурное?

Стоя, чтобы речь ее звучала внушительно и веско, мадам Екатерина Бурбонская произнесла:

— Принцесса Оранская одной со мною религии. Мы, протестанты, верим в свободу совести и выбор сердца. Король, брат мой, нашел ту единственную, которой он хочет владеть до конца, — в своем королевстве нашел он ее.

Вот все, что она сказала, этого было достаточно надолго. А потом она вскоре покинула комнату и запретила прислужницам Габриели входить к ней, потому что ей нужен покой.

Габриель лежала и пыталась осмыслить эти новости, насколько позволяла ей обессиленная потерей крови голова. Свобода совести — смысла этих слов она не понимала, улавливала только, что он благоприятен для нее. Две протестантки, и больше никто, были за нее; они хотели, чтобы королева Франции была родом из их страны. Отнюдь не какая-нибудь принцесса чужого, пусть даже могущественного дома, инфанта, эрцгерцогиня, богатая княжна. Не надо больших денег и влиятельного родства, о чем непрестанно помышлял господин де Рони, ища по всей Европе, какой союз был бы для короля всего полезней.

Об этом Габриель знала с самого начала. Холодный расчет верного слуги, ненависть всех тех, кто сверху вниз смотрел на нее и ее происхождение, то и другое, к несчастью, не было для нее тайной, а стало ей привычно. Только любовь короля и «выбор сердца» позволяли ей видеть жестокие и неумолимые истины сквозь розовую дымку. Она боялась инфант, но предостерегающий голос заговорил в ней лишь недавно, — с тех пор, как ее возлюбленный повелитель стал страшиться кривых сабель с востока. Да, не возникни в нем сознание опасности, в ней бы оно молчало; теперь же она благодаря детям была частицей его плоти и крови. Второе дитя родила она своему повелителю, и опасности как будто перестали надвигаться, правда, они остановились лишь на сегодня и завтра; она предчувствовала, что потом все начнется снова.

Габриель отворачивает лицо от света, чтобы легче было думать. «У меня две доброжелательницы, обе протестантской веры. Как же так, я-то ведь не протестантской веры. И вокруг короля нет протестантов, кроме господина де Рони, который меня ненавидит. Что же из этого получится? Что хотела сказать сестра короля? Ответа не найти, особенно сейчас, да и потом это будет нелегко. Усни, предайся невинным грезам о своем брачном наряде».

Габриель втянута в крупную игру мощных сил, запуталась в ней и многого не разумеет, только чувствует: нечистая это игра. Мячи летают, и ставка слишком высока, не она ли то сама? Игроки целятся, ловят и промахиваются; последний соберет все мячи и унесет ставку. Король ведь так хорошо играет, неужели не ему достанется она? Правда, он совершил тот пресловутый смертельный прыжок, который многое предрешил. Неужели и исход игры за Габриель? Она уснула, невинно грезит она о своем брачном наряде.

Кардинал Австрийский

Генрих, Габриель и двор покинули Руан и воротились в Париж к самому карнавалу. Этот карнавал проходил особенно шумно; таково было первое следствие честного поединка в Руане, из которого король вышел победителем. Париж тоже признал себя побежденным. Знать и даже почтенные горожане снизошли до забав простонародья, потому что считали: король питает слабость к простонародью и его нравам. Кавалеры и дамы не отставали от черни, на ярмарке и многолюдных улицах кавалеры смешивались с толпой зазывал, школяров и носильщиков, а прежде только приказали бы своим лакеям проучить подобную мразь при первой же непочтительной выходке. Теперь они сами набивались на стычки и споры, не возмущались, получая удары, а некий адвокат, от которого ничего подобного нельзя было ожидать, даже потерял в кабаке шляпу.

Дамы забыли свое тонкое воспитание и открыто посещали балаганы, где показывали разных уродов. Более того, они заводили знакомство с публичными женщинами самого низкого пошиба. Ходили слухи, будто одна дама вместе с девкой отправилась в некий дом, правда, под маской, и не сняла ее даже в самую критическую минуту. Габриель, которой об этом рассказали, на ближайшем приеме повернулась к легкомысленной даме спиной, хотя обычно была образцом вежливости. Но помочь ей ничто не могло, ей самой ничто не вернуло бы доброго имени, ни учтивость, ни единичная вспышка гнева.

О короле, маркизе д’Эстре и кардинале Австрийском, захватившем Кале, сложили во время этого карнавала четверостишие, которое было на устах у всех парижан:

Великий Генрих не пропал,

Испанцы уползли на брюхе.

Теперь бежит он от попа

И прячется под юбку шлюхи.

Габриель вспоминала радушный, дружественный город Руан, там бы не стали ни сочинять, ни петь такие вирши. Она хотела пресечь их распространение и даже подкупила нескольких дюжих молодцов, чтобы они приняли должные меры. Но тщетно, однажды вечером, когда они остались вдвоем, Генрих проговорился, что знает эти вирши. И процитировал их в самый разгар любовных утех.

В ответ Габриель резко отстранила его. Потом серьезно попросила, чтобы он перестал играть. Даже игра в мяч, как ни ловок он в ней, как ни приятно на него смотреть во время игры, все же стоит дорого, а главное, карты, он из-за них непременно попадет в руки ростовщиков. Она знала, кого имела в виду — человека по имени Цамет. Дом Цамета был в одно и то же время игорным притоном, ссудной кассой и борделем, и король посещал его.

Пожалуй, лучше все-таки было сопровождать его, хотя бы на знаменитую ярмарку в Сен-Жермене, и Габриель взяла с собой нескольких дам, в том числе свою тетку де Сурди и мадам де Сагонн[59] Де Сагонн Диана де ла Марк — фрейлина Екатерины Медичи, дочь маршала Франции Роберта де ла Марка. Граф де Сагонн был ее третьим мужем.. Последняя любила посплетничать. Габриель рассчитывала на то, что все немедленно дойдет до сведения двора. Поэтому она устроила так, чтобы король стал торговать для нее кольцо, португалец запросил несуразную цену, и Габриель отказалась от кольца. Но бережливость так же мало помогла ей, как и строгость нравов. Кто ищет недоброжелательных объяснений, всегда найдет их.

Во вторник на масленой у мадам Екатерины Бурбонской состоялся большой бал в честь Габриели. Тюильрийский дворец, в котором жила сестра короля, сиял огнями, не осталось ни одной темной каморки, ни одного укромного уголка. Все придворные дамы, собравшиеся вокруг сестры короля и его бесценной повелительницы, были одеты одинаково в бирюзовый шелк; бирюзовый — излюбленный цвет белокурой Габриели, а шелк — из мастерских короля. На всех были маски; чтобы отличить одну от другой, надо было доподлинно знать телосложение своей дамы или заранее условиться с ней.

Музыка звучала с хоров, негромко и степенно, здесь допускались одни строгие танцы, и некоторые девицы утверждали потихоньку, что будет очень скучно. Многих удивляло, что кавалеры запаздывают, а затем еще больше, что они прибыли все разом. Появление их было весьма странно, некоторые из них, присев на корточки и тяжело выбрасывая вперед ноги, с громким стуком прыгали по зале. Другие шагали, выпрямившись во весь рост, который вдобавок непомерно увеличивали скрытые ходули и высокие шапки, украшенные астрологическими рисунками. Эти великаны тоже стучали в тазы деревянными ножами. По их длинным одеяниям можно было понять, что они изображают волшебников. Вместе с тем они смахивали и на брадобреев, а прыгуны напоминали цирюльников. Даже пиявки или нечто похожее торчало у них из карманов.

Дамы сперва смущенно смотрели на происходящее, на непрерывное шествие своих кавалеров, которых уродовали не только личины и длинные носы. Это была какая-то помесь чародеев с цирюльниками — одни были похожи на скачущие обрубки, у других головы высоко парили под знаком созвездий, те привязаны к земле, эти вознесены над ней, ни одного настоящего человека, все карикатуры, следующие друг за другом по пятам, а в целом какой-то парад марионеток: право же, дамам стало не по себе. «Неужели это наши кавалеры?» — спрашивали они, пока вертелся хоровод. Некоторые захихикали, и, наконец, все безудержно рассмеялись. У двух или трех смех перешел в припадок, они визжали, откинувшись на спинку стула.

Их крики, а также странное представление привлекли внимание челяди. Даже привратники и солдаты, отгонявшие внизу любопытных, покинули свои посты; каждый предполагал, что его заменит другой. Но другой думал то же самое, и потому постепенно все очутились наверху. Они теснились в одной из галерей и через растворенные двери заглядывали в залу. За ними прошмыгнули любопытные, которых некому было выпроводить, и вскоре вся галерея наполнилась посторонними зрителями. Солдаты не спешили разгонять толпу, потому что им здесь тоже было не место. По причине давки, которую они сами создавали, люди вталкивали друг друга в бальную залу, где придворные исполняли балет брадобреев. Господа не раз удостаивали своим вниманием улицу. Теперь улица явилась с ответным визитом.

Среди тех, что пришли с улицы, находился настоящий брадобрей. На нем тоже был картонный нос с бородавками. Нос и звание давали ему, на его взгляд, право принять участие в балете, раз он исполнялся в его честь. Он присел на корточки, как остальные брадобреи, и принялся стучать своими инструментами, которые были неподдельными, и пробовал тоже выбрасывать ноги по всем правилам искусства. Но этому искусству он не обучался, а потому опрокинул того, кто плясал перед ним, сам же упал на руки плясавшему позади. Падая, передний брадобрей увлек за собой одного из чародеев, тот поскользнулся на своих ходулях и во весь огромный рост обрушился на нескольких прыгунов. За ним зашатался и следующий чародей. От испуга и любопытства подняли крик и дамы и простонародье. Никто не мог бы сказать, в ком сильнее был испуг, а в ком любопытство.

Между тем подлинный брадобрей лежал в объятиях поддельного, и последний распознал подлинность первого, нюхом ощутил ее. А потому он сказал:

— Хочешь, свинья, заработать экю?

— Еще бы, — сказал подлинный.

— Видишь зеленую особу, которая прячется за стеклянной дверью? Выбрей ее наголо, как полиция бреет таких девок, — потребовал поддельный. Подлинный возразил:

— А вдруг она дама? За экю рисковать не стоит, меньше золотого взять нельзя.

— Согласен на золотой. — Поддельный брадобрей показал монету. — Дело в том, что эта особа носит парик, и ты выбреешь ее для виду. Шутка условлена заранее. Будь наготове, когда тебя позовут.

Тут, наконец, фигуры смешавшегося балета пришли в порядок, брадобреи стояли во весь рост, а чародеи — на своих ногах, без ходулей. Дамы проявляли живейшую заботу о своих кавалерах — не пострадал ли кто-нибудь из них при падении. Каждая искала своего и находила его легче, чем он ее. Габриэль д’Эстре схватила в сутолоке руку короля, она давно узнала его в среднем из семи чародеев.

— Сир! Скорее прочь из сутолоки. Возлюбленный повелитель, вспомните Жана Шателя и его нож.

С этими словами она увлекла его в один из ближних покоев; там она поспешила задуть все свечи, до которых только могла достать. Ни на миг не выпуская руки Генриха, она закрыла его собой, чтобы его не было видно, и прошептала:

— Этого вам не следовало делать.

— Бесценная повелительница, я не виноват, что представление приняло такой оборот. Вы ведь знаете, что я хотел изобразить чародея, и больше ничего. Брадобрей явился по собственному почину. Балет чародеев и брадобреев, хотя и разучивался очень тщательно, все же был допущен по нечаянности и неосмотрительности, уверяю тебя и клянусь тебе. — Генрих поцеловал ее прелестный подбородок. Красивый рот был прикрыт кружевом маски.

Тем временем в зале стало необыкновенно тихо. Оба выглянули туда, но не разобрали, что случилось. Измененный, шутовской голос проблеял, нарушив тишину:

— Солдаты, повинуйтесь мне. Я состою при дворе. Возьмите зеленую особу, она убежала от меня и захватила мои драгоценности.

Другой хриплый голос прервал его:

— Правильно поступила девка, что окупила свои и мои убытки. Потому что мне вы не уплатили за сводничество, старый скряга.

Зеленая особа, как ее именовали, принялась браниться: по сиплому голосу было ясно, что это уже не подделка. Говору улицы подражать можно, но тону — нельзя. Словом, тут разыгрывалась комическая сцена между девкой, нарочно для того приведенной, и двумя кавалерами, которых король и его возлюбленная вскоре узнали по голосам.

— Это господин де Роклор, — сказал Генрих.

— Это господин де Варенн, — сказала Габриель. И еще тише добавила: — Ужасно.

Она угадала раньше, чем это понял король, что готовится оскорбление ей. Господин де Роклор, товарищ короля из поры его юности, его сверстник, он сохранил легкие нравы тех времен. Меня ему не за что ненавидеть. Он протестант. Но он любит посмеяться; и потехи ради он предает меня сейчас моим врагам, сам, может быть, того не зная.

— Вот дурни! — Генрих хотел вмешаться. Габриель удержала его. — Что это взбрело на ум моему Роклору? — спросил он. — А Варенн? Ведь он когда-то был вестником между мной и вами. И за это из повара стал богачом. А сейчас изображает сводника, будто он на самом деле не таков. Господи помилуй, меня окружают безумцы.

— Менее безумные, чем вы полагаете, — пробормотала Габриель и вся поникла у него на груди. Тут он увидел, что под маской глаза у нее подернуты слезами.

— Красавица моя, — пробормотал он. — Сердце мое. — Перед ее горем он совсем растерялся. Там, в зале, делали вид, что шутят. А то, что преподносится шутя, никогда не следует принимать всерьез, даже если на самом деле это серьезно.

Габриель шептала настойчиво:

— В этой комнате есть потайной ход. Как бы отыскать дверь в стене! Скорее прочь отсюда, мой возлюбленный повелитель!

Но найти секрет было не так просто, особенно не зная его в точности. Выстукивая стены, Генрих приблизился к выходу в залу — и несколько раз уже заносил ногу, чтобы броситься туда и прервать комическую сцену, ибо и он теперь слышал, сколько в ней скрывалось ехидства, яда и насмешки. Двое солдат из стражи тоже приняли в ней участие, и пока сводник оборонялся, мнимый придворный непрерывно требовал брадобрея с бритвой. Девка между тем хриплым визгливым голосом хвастала, что у нее есть защита, против которой бессилен кто бы то ни был. Словом, нельзя терять времени, ни минуты нельзя терять, с каждой фразой становится яснее, что они подразумевают меня и мою бесценную повелительницу.

Он оглянулся на Габриель: она прислонилась к стене, рука ее лихорадочно нащупывала дверцу. Но спасение она ждала уже не от потайного хода. Он сам должен оградить ее; того же хотел, к тому страстно стремился и он. Если бы я мог вмешаться и выступить совершенно открыто!

Он готов был сделать это, но другой опередил его.

Тот тоже был наряжен чародеем, а ростом и проворством движений напоминал короля, даже хватка его показалась знакома зевакам, когда он отстранил их. Брадобрея он встряхнул так, что у того выпала из рук занесенная бритва, и швырнул его на пол. Сводник Варенн был награжден пинком в зад, оба солдата убрались сами. Остался один господин де Роклор, который все еще пытался блеять по-козлиному. Но у него пропала к этому охота, когда новый участник представления сбросил маску.

Это оказался граф Суассон: какая неожиданность для большинства! Фигурой и, пожалуй, даже лицом он до некоторой степени походил на своего августейшего кузена, только он был лишен остроты ума и величия. То и другое у Суассона в подобных случаях заменялось свирепой миной; вот и сегодня его лицо от гнева залилось краской по самую шею. Бороды он не носил, иначе многие с перепугу все еще думали бы, что это король.

После того как услужливый кузен обратил в бегство всех врагов зеленой особы, он взял ее за кончики пальцев, словно вел настоящую даму. Кто знает, какие глупости он еще затевал. Но, на беду, уличная девка была пьяна. Преступные шутники привели ее во дворец, невзирая на ее состояние. От ярости и от того, что все взоры были устремлены на нее, хмель еще сильнее ударил ей в голову, — так что она совсем разошлась и со всего размаху ударила беднягу Суассона головой в живот, хотя он изображал ее кавалера. Брадобрей в своем старании обрить девку, сдвинул ей парик, и тот не выдержал буйных движений. В конце концов он свалился у нее с головы, и она оказалась лысой, совершенно лысой. Она сама заметила это, только услышав взрыв хохота и среди придворных, и среди народа. Сперва она окаменела, затем стал искать жертв для своей мести, но, увидев, что она одна на поле брани, с воем кинулась в глубину залы.

Все это было гадко и крайне постыдно, независимо от того, принадлежали ли действующие лица ко двору или явились с улицы. За всех обиженных вступиться мог один лишь король, что он и поспешил сделать. Вместе с мадам д’Эстре, своей бесценной повелительницей, вышел он из ближнего покоя; они держали друг друга за руки, лица их были открыты. Король заговорил громко, чтобы слышали все:

— Это была шутка, которую придумал я от начала до конца. Приношу благодарность любезной даме, которая изображала пьяную и бритую девку, а на самом деле она трезва, обладает великолепной шевелюрой, и я дарю ей дорогой алмаз.

В народе эта речь вызвала большую радость, а двор вздохнул с облегчением. Господин де Роклор, наконец-то все уразумев, приблизился к королю и готов был упасть на колени. Но его величество не допустил этого и с похвалой отозвался о его удачной выдумке и всей комической сцене.

— Удалитесь, мой друг, и закройте за собой дверь. Мадам утомилась от смеха и нуждается в кратком отдыхе.

Спустя некоторое время кто-то отважился открыть дверь ближнего покоя. Король и мадам д’Эстре покинули его, непонятно, каким путем.

Он отправился с ней в ее дом, граничивший с Лувром.

— Сир! Не уходите. Я одна.

Генрих:

— Бесценная повелительница, скоро мы будем соединены навсегда.

Габриель:

— Вы не думаете того, что говорите. Вы думаете, что я всем ненавистна. Ведь вы сами видели это.

Генрих:

— А я? Мы оба одинаково вознесены на недосягаемую высоту и беззащитны. Чем выше мы будем, тем беззащитнее.

Габриель:

— Разве нет у нас друзей?

Генрих:

— Они лишь осложняют наше дело, как мой кузен Суассон осложнил комическую сцену.

Габриель:

— Мой высокий повелитель. На комической сцене нынешний день не кончится.

Она зарылась головой в мягкую подушку, чтобы самой не слышать своих слов. Так она ждала, чтобы он ушел.

В своем безлюдном Лувре он лег в постель. Было одиннадцать часов, он рано покинул бал. Не успел он уснуть, как к нему вошел господин д’Арманьяк.

— Сир! Амьен!

Д’Арманьяк поперхнулся этим словом и не мог больше ничего выговорить. Но Генрих уже вскочил на ноги. Крепость Амьен взята врасплох, захвачено сорок пушек, и ничто, никакая река, никакое войско не преграждают путь к Парижу. Он идет беспрепятственно.

— Он погиб, — сказал Генрих, стоя в ночной рубашке. Его первый камердинер, дрожа, спросил — кто.

— Кардинал Австрийский.

Сапожник Цамет

Рони разбудили в его арсенале и вызвали к королю. Король без устали шагал по своей комнатке, позади покоя с птицами. Зажженные свечи не могли обмануть птиц, они молчали, нахохлившись. Король ходил безмолвно, опустив голову, шаркая туфлями, полы халата волочились за ним. Дворяне его стояли, вытянувшись вдоль стен. Ни звука, ни слова. Господин де Рони, едва войдя, почуял недоброе.

— Эй! Друг! Беда, — в самом деле крикнул ему навстречу король.

Когда верный слуга узнал, что речь идет об Амьене, что взяты и город и крепость, он опешил.

— Кто это сделал? Как это случилось?

— Испанцы. Среди белого дня, — сказал король. — А все потому, что города отказываются принимать мои гарнизоны. Теперь мне снова надо выступать в поход, сегодня же на рассвете. Против испанцев, — повторил и подчеркнул он, чтобы никто не мог угадать, чего он на самом деле ждал и опасался: воевать ему придется со Священной Римской империей.

Такой разум, как у него, мыслит верно, но мыслит чересчур поспешно. «Немецкие князья, с которыми я был прежде одной веры, теперь не захотят помогать мне, — справедливо решает он. — На этот раз для меня на карту поставлено все». Так и есть, впрочем, и раньше для него на карту ставилось все. Кардинал Австрийский — полководец Священной Римской империи: совершенно верно, и многие ему подобные еще пойдут на тебя войной. Сама же империя зашевелится лишь после того, как вновь истекут двадцать лет. Тебя не будет при этом, Генрих. Твое воздействие на судьбы мира выразится в том, что ты отвоюешь себе эти двадцать лет. А после тебя начнется великая война, несущая длительные бедствия. От своего королевства ты отвратишь ее, хотя телесной оболочкой не будешь при этом. Но твоя тень отвратит ее, потому что мыслил ты верно, хоть и слишком поспешно. Сир! Редко случается, что человек мыслит на будущее, а действует в отведенном ему времени.

Верный слуга Рони и действовал и мыслил исключительно в отведенном ему времени, и это было очень хорошо. Если бы его государь сейчас заговорил с ним о Римской империи, Рони про себя сказал бы: «галиматья» меж тем как лицо у него осталось бы каменным. Но король попросту потребовал денег и пушек для Амьена. И попал в точку — Рони, не ожидая приказа, сам принял меры, особенно в отношении пушек. Хуже было с деньгами, а они ведь всего важнее. Сейчас они бы могли быть, да и были бы. Но не надо забывать об отмене налогов, о льготах крестьянам, ссудах ремесленникам, о выкупе городов.

Чрезвычайные обстоятельства требовали от господина де Рони беспощадной откровенности. Во что обошлись постройки короля, во что его празднества, его страсть к игре. Если бы тут на столе лежали хотя бы те деньги, которые поглощены бесценной повелительницей! На трех столах не уместить бы их. Едва он кончил, как в комнате появилась она сама. Ей сообщили о несчастье, когда она в тревоге лежала без сна. Она надела то же платье и даже маску и поспешила к своему повелителю, она хотела разделить с ним тяжелые минуты, а также искала у него защиты.

Генрих взял ее за руку, как незнакомку с замаскированным лицом, и подвел к господину де Рони; она грациозно склонила голову, а Генрих сказал: вот прекрасная дама в наряде цвета бирюзы, которая добудет ему денег на военные нужды. И тут же сам с помощью д’Арманьяка надел платье чародея, подвязал маску и вышел вместе с возлюбленной. К свите их присоединились многие из гостей, которые танцевали у сестры короля. Время было позднее, но улицы все еще полны людей и шумны. Генрих никогда не видел столько нищих; собственное положение делало его проницательным, граница между беспечностью и нуждой сразу обозначилась ужасающе резко.

Король прошел весь путь пешком, дабы народ видел его и не верил в беду; таким образом, ночное шествие достигло улицы де-ла-Серизе и глухой стены — за ней, казалось, не могло быть ничего. Однако всякому был знаком отгороженный сад, уединенный дом, и король давно уже не делал тайны из своих посещений сапожника Цамета; Когда растворилась железная дверца, слуги с факелами ринулись через сад, выстроились и осветили его. Это был сад в итальянском вкусе, больше колонн, чем деревьев, больше камня, чем дерна, вместо зеленеющих зал — храмы, построенные в виде руин. На низком фасаде дома не нашлось бы местечка без орнамента, это было поистине произведение ювелирного искусства из разноцветного мрамора. Хозяин дома, одетый так же богато, ожидал короля у невысокого парадного крыльца; приветствуя его величество, он всеми своими растопыренными пальцами коснулся каменного пола.

Маркиза посредине между королем и сапожником, который был теперь богатым ростовщиком и только в память первых его шагов на деловом поприще назывался сапожником, — так вступила эта величественная троица в теплые, маленькие залы. У каждого из троих было много планов в отношении друг друга. Маленькие залы отличались не только теплотой воздуха, они ласкали взгляд рассеянным светом и мягкой роскошью. Обоняние тоже услаждали невидимые пульверизаторы. У Цамета все хорошо пахло, но отраднее всего были ароматы из открытой напоказ образцовой кухни, где пылали очаги и хлопотали белые повара.

Троица, связанная между собой сложными делами, медленно обходила дом. На двоих были маски, никому не вменялось в обязанность их узнавать, за столиками не прерывали еды или игры. Где не подносились блюда, там сдавались карты. Генрих отыскал свободное место за столом игроков в приму. Прима нравилась ему чуть не больше брелана; потому-то хитрый Цамет, флорентиец, левантинец, Бог весть кто, направил туда шаги короля, и пустой стул был предусмотрен заранее.

— Цамет, — сказал Генрих, торопясь занять стул, — маркиза удостоит вас беседы с глазу на глаз.

— Я не могу в себя прийти от такой чести, — пролепетал низенький чужестранец, округлив глаза; лицо у него было смуглое, плоское и больше в ширину, чем в длину, а бедра совсем женские.

— Так ведите же себя в этом деле, как будто вы дворянин, — сказал Генрих. Он собрался было отойти, но, указав на некоторых из своих спутников, добавил: — Я привел с собой брадобреев, и тем не менее вы единственный, кто здесь всех стрижет. Но запомните: мне, как чародею, тоже многое доступно.

После этого он поспешил на свое место за игорным столом. Цамет взглянул прямо в глаза прекрасной маске; вокруг них образовалось пустое пространство. Он холодно спросил:

— Сколько?

— Себастьян, вы красивый мужчина, — шепнула Габриель, заворковала, засмеялась бисерным смехом и откинула голову, чтобы он полюбовался на ее прелестный подбородок. Увидев, что он очарован, она сразу перешла на повелительный тон. — Пять мешков золота, — приказала она, и голос у нее стал глубокий, как колокол, когда в него ударяют слегка, и, стремительно подавшись вперед, она сокрушила маленького человечка, — только тем, что была Габриель, бесценная повелительница. Ему в самом деле почудилось, будто он проваливается сквозь мраморные плиты собственного дома. От испуга он назвал ее высочеством.

— Ваше высочество, позвольте перевести дух, — с трудом выдавил он, напружив короткую шею, и хотел улизнуть. Она закрыла веер и прошептала:

— Тайное известие. Король победил испанцев.

После чего сама повернулась к нему спиной.

Габриель выбрала один из столиков, за которым ужинали. После всех волнений она вдруг почувствовала сильнейший голод. Ни одна из бывших здесь масок не узнала ее или не подала вида, что узнает. Габриель болтала, как они, даже выпила стаканчик, ибо понимала, что самая горячая борьба впереди. За ее спиной кто-то прошептал:

— Пойдемте!

Габриель посмотрела через плечо, выжидая, чтобы маска назвала себя.

— Сагонн, — прошептала маска в бирюзовом платье, какое было на всех придворных дамах. Габриель вместе с Сагонн подошла к одной из дверей, за которой свет был еще более рассеянный и комната казалась пустой. Через порог Габриель не переступила. Спутница ее сказала торопливо и приглушенно:

— Не входите туда.

Сказала она это лишь после того, как увидела ясно, что Габриель не решается войти. И тут у нее развязался язык:

— От подобных людей всего можно ожидать, откуда же сапожнику так разбогатеть. Прежнему королю он делал мягкие итальянские башмаки, незаменимые для больных ног. Потом стал ссужать дворян деньгами и брал все больший процент, при дворе не осталось никого, кто бы не был его должником. У прежнего короля под конец ничего не уцелело, а Цамет сбывал все сокровища королевства в чужие страны. Только то, что мы, женщины, отбираем у него, остается здесь. К женщинам сапожник Цамет питает слабость, мадам.

— Сагонн, — прервала ее Габриель. — Я желаю слышать только то, что поручил вам Цамет, больше ничего.

Дама запнулась, потом решила возмущенно вскрикнуть. Но так как Габриель не стала дожидаться ее возгласа, то госпоже Сагонн оставалось только броситься вдогонку. Габриель постаралась, чтобы Генрих увидел ее появление. Сидя за игорным столом, он всем старался показать свою бурную радость, ибо перед ним лежали груды золота, а у его партнеров был вид побежденных. Увидев свою бесценную повелительницу, он под маской прищурил левый глаз: это означало больше, чем удовольствие от выигрыша. Он заметил, как она поступила с Сагонн. На определенном расстоянии Габриель остановилась, отсюда ее возлюбленному повелителю будет слышно, что скажет Сагонн.

Посланница сапожника будет говорить тихо, рассчитывая, кроме того, на гул голосов. У кого еще такой тонкий слух, чтобы уловить все, что его касается. Габриель знает этот дар своего повелителя; от него ничто не ускользнет.

Мадам де Сагонн, хрупкая особа с острым носом, который был скрыт маской, и тонким ртом, который был виден, задыхалась от потрясения или оттого, что прикидывалась потрясенной.

— Ваше высочество, — внезапно сказала и она, быть может, по наущению сапожника. — Ваше высочество! За пять мешков, которые он дает взаймы королю, ему хотелось получить десять. Я воспротивилась, я кричала, как попугай. Разве вы не слышали моего крика?

— Голос ваш звучал слабо, — сказала Габриель. — Должно быть, полмешка предназначалось вам.

— А вам целый, — прошипела Сагонн. Она не отличалась выдержкой и, как все, думала только о наживе. Сапожнику Цамету не следовало для этого дела брать себе неопытную помощницу. Габриель спокойно возразила:

— Таким путем я обсчитала бы короля на пятьдесят тысяч экю. Этого я не желаю.

К Сагонн возвратилась вся ее осмотрительность.

— Вы богаты… — Она слегка преклонила колено и продолжала льстиво: — Вы можете принести в дар нашему государю и повелителю не только свою красоту. Но, поверьте мне, я тоже стараюсь по мере сил. Я уже успела обуздать бессовестные требования сапожника и снизить их с десяти мешков до семи.

— Это подойдет, пожалуй, — решила Габриель.

— Позвольте договорить до конца, — продолжала Сагонн, укрывшись веером. — Кто-то отозвал его. Когда сапожник возвратился, ему уже было известно, что Амьен пал, он захлебывался от злости, теперь он настаивает на десяти мешках, а завтра дойдет, наверно, до двенадцати.

Габриель очень испугалась, что дело приняло такой оборот для ее возлюбленного повелителя. Она слишком медлила с ответом, на что особенно обратил внимание Генрих, именно ее растерянное молчание услышал он явственней всего; слезы потекли у него под маской, пока он собирал и складывал в груду золотые.

С самообладанием, восхитившим его, Габриель произнесла:

— Сагонн, простите мне, на сей раз вы вели себя, как настоящий друг. А теперь я вас прошу: скажите господину Себастьяну Цамету, что я желаю побеседовать с ним. Я согласна даже войти в полутемную комнату.

— Но он не согласен, — возразила та. — Он боится вас больше, чем короля. Надо брать то, что он предлагает, а иначе не получишь ничего.

— Сделайте то, что я велю.

Тон Габриели не допускал ослушания, мадам де Сагонн отправилась, куда ее посылали, хоть и нерешительно и с частыми остановками. Ее поведение было естественно, так должен поступать посредник, не желающий, чтобы стороны договаривались лично. Но Генрих, который был начеку, понял, что дело принимает опасный оборот. Он тотчас кивнул своему старому товарищу Роклору, и господин де Роклор с особой готовностью подставил ухо. Он надеялся искупить то, в чем по легкомыслию провинился, иначе говоря, свою комическую сцену.

Выслушав поручение, он пошел прочь и постарался незаметно пробраться в ту подозрительную комнату, где и спрятался за прикрытой створкой двери; вторая была распахнута. Габриель, которой мадам де Сагонн подала знак, собралась войти туда; кто-то остановил ее на пороге; не кто иной, как сам хозяин. Он попросил маркизу остаться здесь, среди общества, кстати очень шумного. Если их все-таки вздумают подслушать, то какие же могут быть тайны у него с бесценной повелительницей его величества. И он прислонился к створке двери, с противоположной стороны которой расположился господин де Роклор. Не королю поймать хитреца Цамета.

Габриель заговорила:

— Себастьян Цамет, я вижу, что ошиблась. Вы больше, чем простой заимодавец, чье происхождение и ремесло не предполагали благородного образа мыслей. С вами я могу говорить начистоту. Да, король в затруднительном положении. Он потерял Амьен. Но войну он выиграет. Я знаю, что говорю, иначе я не решилась бы отдать вам в залог все, что имею.

Так как он молчал и глаза у него округлились от изумления, она заговорила вновь.

— У меня есть такие сведения о войне, каких у вас быть не может. А потому я отдаю вам Монсо, замок и все владение, которое со временем станет герцогством, под заклад и в обеспечение пяти мешков золота.

Цамет прикинул и решил раньше, чем она кончила. Эта женщина в делах смыслит, сомнений нет. Только чувствительностью ни одна бы не добилась того, чтобы ее захудалая сомнительная родня возвысилась вновь, а сама она, чего еще она достигнет? Слова о герцогстве взволновали его больше всего. Он дивился холодной самоуверенности этой женщины и находил, что она одной с ним породы, а возможно, даже перещеголяет его. Это впечатление, хотя и в корне ошибочное, заставило его отказаться от обычных в торговых делах мер предосторожности. Какие вести получила она о войне? На что глядя рисковала она всем своим состоянием во имя столь сомнительной победы короля?

Она все вверяла ему, потому что любила его. Будь его поражение еще непреложней, единственно непреложной оставалась ее любовь. Она давно с избытком платила своему повелителю за дары его сердца, а потому и Монсо, замок и владение, принадлежали ему. Это превосходило понимание какого-нибудь Цамета. Но господин де Роклор за дверью запоминал каждое слово бесценной повелительницы для своего короля.

Цамет сказал Габриели д’Эстре:

— Ваше имущество не стоит и пяти мешков золота, но я даю шесть. Не вам — мне не нужно вашего залога. Королю даю я их, уповая на его величие. После победы он вспомнит об этом.

— Непременно вспомнит, — пообещала Габриель. Она коснулась веером руки сапожника, что он счел знаком особого благоволения и, словно зачарованный, посмотрел ей вслед. Деньги, которые он давал взаймы, сталкивали его с людскими судьбами. Часто единственной его прибылью была возможность задуматься над ними.

У одного из игорных столов Габриель остановилась и проиграла трижды. Цамет с трудом поборол ощущение озноба. Когда она приблизилась к королю, он снял с нее маску, сам тоже открыл лицо и сказал:

— Вот и мы, — после чего при людях обнял и поцеловал свою возлюбленную. Его партнеры, проигравшие ему, сидели перед грудой золота, словно восковые куклы. Но Генрих рассыпал блестящую груду. С приятным звоном покатились золотые, а он сказал:

— Господа, поделите их между собой. Я почти все время плутовал; вы не раз могли уличить меня, но терпели, потому что узнали, кто я, хотя и не смели узнать. Однако, если бы я проиграл, это могло быть плохим предзнаменованием. Ибо объявляю вам, — он возвысил голос, — что не пройдет и двух часов, как я со всеми вами выступлю в поход.

Тут все присутствующие вскочили на ноги и закричали:

— Да здравствует король!

Этот король редко покидал общество без заключительной шутки.

Сейчас мишенью оказался господин де Варенн, некогда повар, затем вестник любви и под конец дворянин; а в комическом представлении, имевшем целью оскорбить бесценную повелительницу, он был виноват больше всех.

— Белый фартук и колпак для господина де Варенна, — приказал король. — Пусть изготовит мне омлет.

Тотчас же запылал и загудел очаг в открытой напоказ образцовой кухне. Господин де Варенн, одетый в белое, в колпаке вышиной с него самого, принялся изготовлять омлет необыкновенного вкуса, который, впрочем, тут же изобрел, ибо это было для него делом чести. Он накрошил туда апельсиновой корки, а также немного имбиря, потом щедро полил кушанье различными настойками — пламя поднялось оттуда, снова опало, и чудесный аромат привел в восторг всех зрителей. Они заполнили кухню, но более всех потрясены искусством мастера были сами повара, их шеф и его помощники. Целой процессией сопровождали они господина де Варенна, когда он на кончиках растопыренных пальцев нес золотую миску к столу, за которым сидел король.

Господин де Варенн преклонил одно колено, повара позади него тоже опустились на колени, король взял у него из рук миску, попробовал кушанье и нашел его превосходным. Тут все общество захлопало в ладоши. Господин де Варенн поднялся, честь его была восстановлена. Кто-то сказал ему:

— Сударь, ваше изделие могло и не удаться. Король так или иначе похвалил бы вас. Наш король любит подшутить, но никого не унижает. — Того же мнения, в сущности, был и господин де Варенн.

Король и маркиза покинули итальянскую виллу сапожника Цамета. Прощаясь с ними, он всеми десятью пальцами коснулся каменных плит сада, в то время как слуги его размахивали факелами и колонны или руины храмов то выплывали на свет, то ныряли во тьму. На улице ждали кони, а также носилки. Генрих поехал рядом с носилками и сказал, заглядывая внутрь:

— Бесценная повелительница, мне не полагается больше отдыхать. Вы же должны лечь спать. Я провожу вас к моей сестре Катрин и оставлю вам для охраны сотню солдат.

— Будь их хоть тысяча, возлюбленный мой повелитель, возьмите меня с собой! Здесь мне нет покоя.

На улице было темно, но он нашел ее руку, и по руке он почувствовал, что ей очень страшно.

— Пусть будет, как вы желаете, — поспешил он сказать. — Я желаю того же. — Тут он услышал ее облегченный вздох. — Сердце мое, — сказал он в темноту носилок. И услышал:

— Пусть никто не знает, где я. А я потихоньку поеду впереди вас.

— Будущей королеве не подобает прятаться, — возразил он и решил: — Сопровождать вас будут два полка, и вместе с вами поедут те шесть мешков, которыми я обязан вам одной.

В тот же час сапожник Цамет велел слугам выпроводить на улицу последних игроков, которые не могли угомониться. Дом наконец-то опустел, всю челядь он собственноручно запер. Затем спустился в самый свой глубокий подвал, доступ туда был открыт ему одному. Шесть тяжелых мешков вытащил он один за другим на поверхность. Фонарь он держал в зубах. У него были слабые плечи и широкие бедра, на витых лестницах своих трех подвалов он не раз останавливался в изнеможении, но продолжал тащить.

Когда все мешки очутились наверху, он уселся на них, обливаясь потом и дрожа за свою жизнь. Его разговор со знатнейшей из дам был подслушан. И прежде чем люди короля явятся за мешками, их могут захватить разбойники, сперва убив его. Он загасил все огни, кроме фонаря, который загораживал собственной спиной, а входные двери заложил цепями и железными брусьями.

Во время тягостного ожидания мысли одолевали его, — увы, куда девалось недавнее упоение собственным благородством, ни следа не осталось от веры в величие короля. «Ему не победить, — думал сапожник Цамет. — И незачем ему побеждать, — думал он. — Я сделал большой промах. Флорентийский посол, у которого я состою доверенным лицом, сообщит домой, что я изменил испанским интересам. Он будет не совсем прав, я продолжаю служить им. Как же мне не служить Габсбургу, когда в его землях обращаются мои деньги. Тут еще почувствуют, как могущественны Габсбурги и мои деньги. Зачем я только увлекся и поступил благородно? Дела можно делать только подло или не делать вовсе. Дай Боже, чтобы и на сей раз все сошло гладко!»

Так как проходили минуты, казавшиеся ему часами, то сапожник Цамет прибег к молитве.

В его бормотание ворвался снаружи условленный пароль. То явились люди короля.

Опасные дела

Полками, которые в качестве авангарда главных сил двигались на север, командовал маршал Бирон-сын. Этот человек, лишенный такта, в отношении бесценной повелительницы короля вел себя образцово. Он был тупицей и из чистого упорства стал впоследствии преступником. Однако ничтожеством он не был, всегда оставался сыном незаурядного отца и не задумался бы напасть со своим отрядом на короля, если бы обстоятельства потребовали этого. Но он никогда не перестал бы почитать и защищать мадам д’Эстре.

Впереди пушки, за ними пехота, кольцом окружая железный ящик на колесах с шестью мешками золота. Конница, посреди нее второе сокровище — дорожная карета. Дальше опять пехота, потом опять бомбардиры — так двигалась эта вереница войск первый день до Понтуаза. Бирон шел бы и ночью; только бесценная жемчужина, которую он охранял, вынуждала его делать привалы; так уверял он, кто знает, искренне или нет. Под вечер он все чаще подъезжал к ее экипажу и осведомлялся о ее здоровье. Она желала спать в своей карете и ехать всю ночь напролет. Тем не менее для нее была разбита палатка.

Когда рассвело, обнаружилось отсутствие передовой части отряда. Она выступила, чтобы, миновав провинцию Иль-де-Франс, достигнуть по возможности скорей провинции Пикардии. Габриель проспала, потому что ни одна из прислужниц не разбудила ее. Она очень испугалась, когда, потребовав к себе маршала, получила взамен от него письмецо, в котором весьма любезно сообщалось, что, к величайшему огорчению и скорби маршала, ему не дозволено сопровождать далее наипрекраснейшую из женщин. Он, к сожалению, вынужден снимать по пути гарнизоны и вести их за собой. Однако достойная всяческого поклонения дама благоволит не сомневаться в верности своей охраны. Все, как один, с радостью дадут разрубить себя на куски за бесценное сокровище короля. В заключение маршал Бирон просил всемилостивейшую госпожу не торопиться, а выждать. В ближайшее время к ней будут приставлены несколько господ. Но, невзирая на новую свиту, пусть не забывает она своего покорного слугу Бирона.

Она тщетно расспрашивала, кто должен прибыть к войску. Несмотря на грубоватую лесть маршала, она не ждала ничего хорошего от такого промедления. Пока она спала, король мог один, темной ночью проскакать мимо нее, торопясь ее нагнать; так как лесная чаща скрывала огни лагеря, он, наверно, проскакал мимо. Раз его нет здесь рядом, ей вновь страшно врагов, которые спешат вдогонку и хотят ее захватить. Слишком много ненависти чувствовала она вокруг, стоило только закрыть глаза, сейчас же перед ней вставали знакомые лица; ах, ее смерть была написана на них. Но это еще впереди, до сих пор она умела предотвращать беду. Из Парижа она выехала совсем другой. Отныне ее достояние — страх, он никогда не рассеивается, порой нарастает; и, только держа руку короля в своей руке, Габриель может успокоиться и чувствовать себя в безопасности.

Она отдала приказ выступать и, не делая привала, после завтрака и краткого отдыха продолжать путь. Таким образом, она со своим отрядом проехала до вечера следующего дня расстояние от реки Уазы до реки Соммы, на которой расположен Амьен и где стояло войско короля. Как же это так, его самого здесь нет, он отделился от войска и ее оставил одну? После нескольких дней жесточайшего беспокойства от него пришло письмо, где он писал, что сделал попытку напасть на город Аррас, впрочем тщетно; но он предпочитает нападать, чем допускать до этого врага. Ну а страх — он сам посеет страх тем, что одновременно будет повсюду.

Это очень устыдило Габриель. Ее повелитель полон отваги, а между тем дело идет о его королевстве, для нее же — только о ее ничтожной жизни. Она порешила действовать и мыслить, как подобает королеве. Тут как раз появились дворяне, о которых писал ей маршал Бирон. Это были большие вельможи, особенно герцог Бульонский, с ним вместе его друг де ла Тремойль[60] Ла Тремойль Клод, герцог де (1566–1604), — французский военачальник. Боролся против протестантов, затем перешел на сторону Генриха Наваррского.: оба протестанты. Прежде всего они отправились к Габриели д’Эстре. Оба думали, что она тоже их веры. Они были в этом убеждены, потому что знали: двор ненавидит Габриель, а мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, — ей друг.

Палатка была расположена посреди лагеря, на холме подле реки. Герцог-протестант привел свой собственный полк, им он окружил холм. Маршал Бирон узнал об этом слишком поздно. Палатка была снаружи кожаная, внутри обтянутая тканями, желтыми и серебряными. Вверху развевался королевский штандарт, белый с лилиями. Супруга короля не желала покоиться на низких подушках, она уселась в самое высокое кресло и так приняла гостей.

Тюренн, ныне герцог Бульонский, приобрел важную осанку за годы, прошедшие с той давней поры, когда он сопутствовал юному королю Наваррскому и при его бегстве после долгого пленения в Лувре, и при его первом свободном путешествии по королевству, которое Генриху предстояло со временем завоевать. Тогда Генрих собрал своих первых товарищей — дело было в лесистой местности, на просеке. Тени небес располагаются по временам так, что затемняют передний ландшафт, но ложатся и на задний план. В освещенной середине, сплошь залитой светом, Генрих подзывает к себе одного за другим. С каждым он остается некоторое время наедине, обнимает его, и трясет за плечи, или жмет ему руку. Это его первые сподвижники. Будь он провидцем, он прочел бы по лицам их грядущую судьбу, наперед увидел бы их последний взгляд, и был бы не раз потрясен, и не раз ужаснулся бы.

Тюренн, ныне герцог Бульонский, в ту пору еще просто вертопрах, преклонил колени перед своим королем Наваррским, если это называется стать на колени — едва коснуться земли и тотчас подпрыгнуть от избытка легкости. Теперь же сюда в палатку вошел дородный человек, с гордым лицом, привыкшим взирать вниз на коленопреклоненных. Он не служит; он сам государь и держит руку короля Французского, поскольку тот ему полезен, в противном случае предпочтет других. Сапожник Цамет не унаследовал титул герцога Бульонского: эту разницу надо помнить твердо. Потому-то сапожнику Цамету нельзя похвастать таким же несокрушимым чувством собственного достоинства. Все равно, из маленьких людей становятся большие.

Тюренн, а позади него де ла Тремойль склонились, как приличествовало, перед будущей королевой Франции. Но этого мало: герцог Бульонский объявил ей, подкрепляя свои слова кивком и одобрительным взглядом, что он готов ее признать, а искусством преуспеть в жизни она обладает почти в той же мере, как и он. «Или как сапожник Цамет», — подумала Габриель, которой не понравились оба гостя. Господин де ла Тремойль прямо высказал то, на что его приятель только намекал.

— Мадам, вот на что надо бы посмотреть вашей семье: королевский штандарт на палатке. Почет, почет! Как жаль, что ваша матушка до этого не дожила!

Оскорбительно и пошло, — господину де ла Тремойлю разрешалось так говорить только потому, что он был смешон. И притом без всяких стараний с его стороны — лицо его оставалось неподвижно. Длинная и тощая фигура, кривой, неправильно посаженный нос, громадная борода, а особенно глаза — точно угли и слишком близко поставленные, — каждая черта в отдельности и все в целом свидетельствовало об исключительной угрюмости натуры. Но едва он открывал рот, как это впечатление рассеивалось. Всякий ждал низкого страшного голоса, а на самом деле раздавалось гнусавое кваканье ярмарочного паяца. Строение рта, а также дефект носа мешали господину де ла Тремойлю говорить как подобает дворянину. Но он возвел этот недостаток в добродетель и приноравливал все свое поведение к свойствам одного органа.

Габриель, научившаяся разбираться в людях, тотчас поняла, каким опасным орудием притворства и подлости мог быть голос этого человека. Но это не мешало ей смеяться над господином де ла Тремойлем, едва он открывал рот.

— Да, кстати, мы ищем высочайшего повелителя, — сказал де ла Тремойль, причем сделал вид, будто собирается карабкаться ввысь, где полагалось пребывать тому, кого они искали.

Габриель снисходительно смеялась; шутка, к сожалению, была неуместна и с каждым словом могла стать еще хуже. Если бы не надо было опасаться этого, как охотно она повеселилась бы разок чисто по-детски.

Господин де Тюренн усыпил ее недоверие, он принялся восхвалять короля. Где только ни появлялся король, везде на своем пути он поднимал дух народа, укреплял его волю к борьбе и обеспечивал города на случай вторжения неприятеля. Отсюда, конечно, и некоторая задержка. Маркизе необходимо вооружиться терпением, прибавил он, подразумевая тем самым очень многое: и свадьбу Габриели, и ее коронование. Она поняла многозначительный взгляд Тюренна и выдержала его. Когда она жестом вторично пригласила его сесть, гордый князь соблаговолил опуститься на стул. Стул был ниже, чем кресло, на котором восседала будущая королева.

— Я стою, — сказал на это господин де ла Тремойль, — и не сяду, пока моему господину и повелителю, по причине недомогания, приходится лежать в постели.

— Король болен? — Ей не следовало выдавать себя, но от испуга она привскочила в кресле, держась обеими руками за локотники. И так как посетители узнали теперь, что Габриель не имеет известий, они быстро обменялись взглядом, после чего де ла Тремойль заквакал:

— Почки. Почки мучают его, вот как обстоит дело с государем. У него затруднено отправление. — Комик повернулся лицом к стене, как будто собирался на самом деле совершить отправление. — Ой-ой-ой! — застонал он. — Ничего не выходит. Между тем этот орган создан для более прекрасных целей. — Угрюмый фигляр круто повернулся и заквакал прямо в лицо даме: — А в этом у короля затруднений нет, как известно всем.

— Нет, — ответила она спокойно. — В этом затруднений нет. Но и все остальное в полном порядке. Вы, сударь, лжете.

— Будем надеяться, — сказал Тюренн вместо приятеля, который попросту скосил глаза на свой кривой нос. — Слух, надо полагать, не верен. С другой стороны, он напоминает нам о том, что болезни короля могут воспрепятствовать его важнейшим решениям.

Габриель слушала и ждала.

— Своей бесценной повелительнице он обещал престол очень, очень часто, — подчеркнул Тюренн, — в этом я, надо полагать, не ошибаюсь. Во всяком случае, не чаще, чем нам, протестантам, обещал права и свободы, но не исполнил еще ничего, ничего не сделал, ни для вас, мадам, ни для нас.

— Я ему верю, — сказала Габриель. — Верьте и вы королю, он все исполнит в урочный час.

Тюренн:

— Урочный час настал. Ибо он хочет вернуть Амьен и избавиться от одного из своих злейших врагов. Я сам себе владыка, а по ту сторону границы у меня есть союзники одной со мной веры. Я могу либо дать королю большой отряд войск, либо не давать, и сделаю выбор соответственно моему долгу перед самим собой и своей верой.

Габриель:

— Больше перед самим собой, как мне кажется.

Тюренн:

— Мадам, неужто вы так плохо понимаете свою выгоду, как хотите показать? Помогая нашей вере, вы прежде всего поможете себе!

Габриель:

— Чего вы от меня требуете?

Тюренн:

— Чтобы вы постарались уговорить короля и не успокоились до тех пор, пока он не издаст эдикта, которым протестанты во всем королевстве приравнивались бы в правах к католикам. Чтобы они могли свершать свое богослужение повсюду, но чтобы в их крепостях месса по-прежнему была запрещена.

Габриель:

— Этого он не обещал никогда.

Тюренн:

— Но поступать он будет теперь так, как потребует необходимость.

Габриель:

— Нет, не будет, ибо необходимость имеет ваше обличье и носит ваше имя, герцог.

Тюренн:

— Сегодня или никогда я добьюсь того, что король признает мой титул и независимость моих владений. Надо пользоваться случаем.

«Если у тебя, изменника, только этот один случай, то у меня их много», — думала Габриель, но тут же решила не обнаруживать своих истинных чувств, ограничиться пустыми словами, а собеседника вызвать на откровенность.

— Превосходно, — сказала она. — А я? Где тут моя выгода?

Он милостиво кивнул головой.

— Мы начинаем понимать друг друга, мадам. Вы хотите вступить на французский престол. Есть много людей, которые скорей убьют вас, чем допустят до этого.

Габриель твердо возразила:

— Удача короля сильнее всех моих врагов. Здесь, под Амьеном, военная удача решит мое дело.

— А удачу решаем мы.

Тюренн разглядывал прелестную женщину, словно серьезно взял на себя труд задуматься над ее судьбой.

— Вы попали в заколдованный круг, мадам. — Он нагибал голову то к одному плечу, то к другому, чтобы лучше разглядеть ее. — Мне жалко вас. Поймите наконец, кто держит вашу сторону, — только протестанты. У вас есть друзья, которые готовы подставить руку, дабы она послужила вам ступенькой.

Это тотчас же воспроизвел господин де ла Тремойль. Он стал на колени, осторожно приподнял ногу Габриели и поставил ее на ладонь своей вытянутой руки. Она не противилась, позабыв на время о своем намерении быть сдержанной.

— Это правда? — спросила она настойчиво. Бородатый шут сдвинул ее ногу с ладони до кончиков пальцев. Потом он опустил ее, и она подошвой упала на его склоненный затылок, занятый обширной плешью.

Гордый Тюренн, указывая на это, заметил лишь:

— Как видите, мадам.

Теперь она притворилась польщенной и полной доверия, сама же поняла, что такие друзья крайне опасны. Господина де ла Тремойля она попросила изменить неудобную позу. Ведь чувства свои он уже выразил достаточно ясно.

— Протестанты помогут мне подняться, а я помогу им. Если же я сорвусь, это отразится и на них, и тут не одна голова может слететь с плеч. — Она показала на лысую голову де ла Тремойля.

Оба гостя смущенно молчали; так далеко они еще никогда не заглядывали. Однако это было замечание, над которым не мешало призадуматься.

— Наш союз чреват опасностями для каждого из нас, — сказала она. — Говоря прямо, мы предаем короля.

— Так же поступает он сам в отношении нас с вами, — сказал Тюренн и с этим поднялся. Отвесил небрежный поклон, сделал вид, будто собирается уйти, но вернулся, подошел к Габриели ближе, чем раньше, и заговорил, прикрыв рот рукой, как сапожник Цамет. — Мадам, свой риск мы берем на себя. Во сколько цените вы ваш собственный? Десять тысяч ливров в год, столько приблизительно я кладу на него. Вы будете получать такое содержание от протестантов, и владетельный князь, обладающий большим богатством, ручается вам за аккуратную выплату.

Габриель не могла сразу придумать, как ей уклониться, фигляр помог ей. Он стал подражать рыночному шарлатану, голосом которого был наделен от природы.

— Восемь с половиной су, первый раз, кто предложит больше?

— Надо предложить больше, — подтвердила Габриель и отпустила обоих самым недвусмысленным образом: отвернувшись, она позвала своих прислужниц.

У подножия холма Тюренн собрал свой полк и увел его.

— Вы правы, что не оставляете здесь ничего, — прогнусавил господин де ла Тремойль. — Эта особа ни слова не скажет своему рогоносцу. Я подозреваю, что она любит его, как Пенелопа Улисса[61] …она любит его, как Пенелопа Улисса.  — Согласно древнегреческому эпосу, жена Одиссея (Улисса) Пенелопа сохраняла верность мужу в течение двадцати лет, пока он отсутствовал, и отвергала предложения многочисленных женихов. Образ Пенелопы вошел в литературу как символ супружеской верности..

— Я подозреваю, что она так же пристрастна к деньгам, как разве что господин де Рони, — заявил господин де Тюренн.

Оба оглянулись на стоявшую вверху палатку с королевским штандартом.

Они пишут

Когда стало известно, что он едет, его бесценная повелительница верхом поскакала ему навстречу. Они обнялись, не сходя с седла. Но разговор их на обратном пути не касался чувств.

— Сир! — начала Габриель. — Довожу до вашего сведения, что герцог Бульонский и другие протестантские вельможи либо будут сражаться за вас, либо удалятся, в зависимости от вашего поведения.

— Они желают добиться большей власти, под обычным предлогом, будто их религия требует большей свободы. Не тревожьтесь, мое величайшее сокровище! Я решил освободить религию, но ее приверженцев, которые захватывают большую власть, я запру в тюрьму.

— Сир! Мой возлюбленный повелитель, остерегайтесь тех, что стоят за вашу прежнюю веру, а также и меня. Это моя партия, и она хочет принудить вас сделать меня вашей королевой.

Он посмотрел на нее, широко раскрыв глаза от изумления и восхищения. Итак, она отрекалась от своей партии и доверялась ему одному. Ее прелестное лицо не таило от него стыда и тревоги.

— Что же случилось еще, мое величайшее сокровище?

Она молчала до тех пор, пока они не достигли лагеря. В своей палатке она созналась:

— Сир, возлюбленный мой повелитель, меня хотели деньгами склонить к измене вам.

— А стоило того? — спросил он; и когда она назвала предложенную сумму, он посоветовал принять ее. Когда казна пустеет, ничем пренебрегать нельзя.

Но она вытащила мешок, поставила его на самое высокое кресло в палатке и подвела к нему своего повелителя.

— Я заложила свое имущество. Сапожник Цамет дал мне этот мешок. Большего я не стою. Я вся, как есть, принадлежу вам до самой смерти, мой властитель и мой возлюбленный.

Это было ее признание, подобного он не слыхал никогда. И так как она хотела даже опуститься на колени, он крепко ее обнял. Сбросил с кресла мешок, тот зазвенел; а на кресло посадил любимую женщину.

Его Рони тоже доставлял ему деньги для военных нужд, но происходило это по-иному. Из месяца в месяц, пока длилась осада Амьена и вся кампания, Рони появлялся с пышной свитой, без которой не мог обойтись, и всякий раз привозил сто пятьдесят тысяч экю, которые ему удавалось наскрести у членов парламента, у богатых вельмож, состоятельных горожан, а главное, у откупщиков. Последним он грозил судебным следствием, и они тотчас уступали. Величественное шествие двигалось под многочисленным конвоем для охраны ценностей — пушки, пехота, снова пушки, господин де Рони посреди четырехугольника развернутых знамен, перед ним орудия, позади него казна, и он повелевает тем и другим. На нем тонкий панцирь, вокруг шеи дорогие дамские кружева, а золотой шарф застегнут на плече аграфом, блеск и игра которого видны издалека.

Королю он докладывал о попытках подкупить его. Сам-то он против этого вооружен, чего не скажешь о других. Собственная тетка бесценной повелительницы, мадам де Сурди, не отказалась принять ожерелье от одного финансиста, который, впрочем, был настолько дерзок, что и у мадам де Рони оставил алмаз стоимостью в шесть тысяч экю. Больше он это сделать не осмелится. Господин де Рони не замедлил проучить осквернителя финансовой морали. Чем только, не говоря уже о деньгах, король не был обязан своему верному слуге! Как бы мог он обойтись без него! Господин де Рони заключал договоры с мясниками и кормил двадцать тысяч человек. Господин де Рони завел в войсках образцовые госпитали, чего раньше не водилось, и спас бесчисленное количество раненых.

Чтобы он не зазнался сверх меры, Генрих принужден был напомнить своему несравненному слуге, что королю самому не бывать в живых, если бы его не спас простой солдат. Его земляк, гасконец, неведомо, как попавший в число защитников крепости, крикнул сверху, со стены:

— Эй! Мельник из Барбасты! — Так звали его на далекой родине. — Берегись! Кошка сейчас окотится, — закричал гасконец на своем языке, который здесь понимал один Генрих. Таким образом он узнал, что стоит на мине, которая разорвала бы его, не отскочи он вовремя.

Но так как он был жив и не сходил с коня, то под конец овладел и Амьеном. Три с лишним месяца трудов, не считая поездок в Париж, где ему приходилось произносить громовые речи, иначе его столица отказалась бы от него. Сперва был разбит кардинал-эрцгерцог Альбрехт Австрийский, затем пал Амьен. Эрцгерцог был разбит и изгнан из королевства, и уж никогда больше не увидит его; и все благодаря мастерству полководца, который научился, подобно герцогу Пармскому, уклоняться от самых решительных битв. Зато донимал противника в траншеях и окопах минами и контрминами. Когда к кардиналу подоспела помощь из Нидерландов, он сам был уже слишком слаб, потерпел поражение и отправился восвояси. Помощь оказалась недостаточной. Почему недостаточной? Генрих как-то раз, очень давно, в мыслях коснулся критической минуты, когда вся Римская империя двинется на него. Критическая минута миновала.

Особенного ничего не случилось, только то, что он отвоевал один из своих городов и нанес поражение старому дону Филиппу. Это будет последнее, ибо старик хочет заключить мир. Мир! Двадцать шесть лет его почти не знали или не знали вовсе, его то обходили, то нарушали. Теперь он будет запечатлен на бумаге[62] Теперь он будет запечатлен на бумаге…  — Имеется в виду мирный договор, заключенный между Генрихом IV и Филиппом II в Вервене 2 мая 1598 г. По этому договору испанцы отказывались от всех своих завоеваний во Франции, кроме Камбре. Тем самым сводились на нет все попытки Испании подчинить себе Францию., что сделает его нерушимым, самые сильные армии не смогут нарушить его. Он будет скреплен печатью; в горящий воск вольется честь королей. Он будет подтвержден присягой, и Бог оградит его.

Чему надлежит быть священным и непреложным, то требует времени. Пока что послы со своими наказами и полномочиями находятся в пути, и переговоры еще не начались; король Генрих с тревогой ждет их. Неужто Габсбург действительно оставит без помощи своего старика Филиппа, столь долго считавшегося властителем мира? Пока они в пути, пока они не прибыли, он ежечасно получает донесения о них, он ежедневно принимает меры, дабы его победа стала делом решенным и не было бы больше нужды оспаривать ее.

Еще в лагере под Амьеном он назначил Рони начальником артиллерии. Сделал он это не без понуждения со стороны верного слуги. Иного выхода у короля теперь уже не было, учитывая усердие господина де Рони, а также суровый вид, который он принимал, напоминая, что, в сущности, не имеет ни должности, ни звания: он — главноуправляющий финансами, которого так не именуют; начальником же артиллерии по-прежнему числится господин Жан д’Эстре, никчемный старец, хотя и родной отец бесценной повелительницы. Последняя была очень довольна, что король откупил у ее отца место начальника артиллерии. Много денег, и опять они попали в ту же семью; это вызвало новые нарекания верного слуги против Габриели. Она рассчитывала смягчить его. Нет, ее уступчивость настроила господина де Рони еще враждебнее к ней, впрочем, то же самое сделало бы и ее сопротивление.

Но под Амьеном король даровал своей возлюбленной титул герцогини де Бофор. Этим была скреплена его победа и этим же открыто засвидетельствовано, что его возлюбленной остался теперь последний шаг до престола. Его радость была безоблачней, чем ее. Вокруг нее непрерывно возрастали опасности; она ощущала как бы щупальца, злобно протянутые к ней. Она не могла пробыть без короля ни одного дня и в то же время не хотела обнаружить перед ним свой страх, ибо он переживал счастливую пору быстрого и легкого подъема к величию и власти. Однако и тут, о бедная красавица, не все так гладко, как тебе кажется. Он остерегается, как и ты, и осмотрительно выбирает свой путь. Достоверно лишь одно: он победил, на время он от всего огражден.

Генрих писал: «Храбрый Крийон, тебе остается лишь повеситься с досады, что ты не был в понедельник здесь. Так складно все не получится, быть может, никогда; поверь, тебя мне очень недоставало. Кардинал наскочил на нас, точно индюк, а когда убирался прочь, то совсем скис. В Амьене я не останусь, должен еще кое-что предпринять».

Габриель писала: «Мадам, мой старший друг! Ваш милый брат, мой бесценный повелитель — самый могущественный король на земле. Возможно ли, чтоб его столица меня не признала, и даже при его дворе в ходу гадкая кличка, — право же, такого поношения я не заслужила. Мадам, я не отступаю и во что бы то ни стало хочу умилостивить короля, дабы он перестал гневаться на графа де Суассона. Наш друг послушался недоброго совета, когда взял свой отряд из королевских войск и удалился перед самой битвой вместе с герцогом Бульонским, а тот плохой протестант. Иначе он остался бы верен, как вы. Засим, мадам, соблаговолите мне сказать: как вы меня примете и правда ли, что вы мой старший друг?»

Катрин начала писать, но в испуге остановилась. Она чуть было не вывела: «Герцогиня де Свиньон» — имя, которое повторялось повсюду, люди находили его остроумным. Габриель не всем была одинаково ненавистна. Одни просто подхватили шутку, которая была в ходу и казалась забавной. Другие не видели никаких оснований наживать себе врагов, заступаясь за ненавистную фаворитку. Наиболее рассудительные избегали повторять непристойное прозвище. Мадам де Сагонн довольствовалась тем, что при имени Габриели строила гримаску, но и гримаска исчезала мгновенно. Отсюда еще далеко до травли и до улюлюканья. Наоборот, кто порассудительнее, тот предвидит скорое возвышение бесценной повелительницы. Половину последнего шага она сделает непременно, но полный шаг — вряд ли. Все же ни к чему опрометчиво портить отношения!

Катрин писала: «Госпожа герцогиня де Бофор, мой любезный друг. Я так вам признательна, что с трудом могу дождаться вашего возвращения, дабы расцеловать вас в обе щеки. Вы так помогали моему милому брату и такие подавали ему советы, словно вместо вас была я сама. Вы не хвалитесь, но мне известно, как вы себя держали с герцогом Бульонским. Знаю также, что после отъезда плохого протестанта король призвал к себе лучшего. Я говорю о господине де Морнее, лишь благодаря вам вошел он снова в милость к королю. Дорогая, вы этого не знаете. Ибо вы чисты сердцем и не рассчитываете, когда служите истинной вере. Мы же будем делать за вас то и другое: и рассчитывать и молиться. Сообщаю вам по секрету, что принцесса Оранская здесь и тайно проживает у меня в доме. Она выдержала столько страданий и столько борьбы, что в ее присутствии я особенно сожалею о моих ошибках, хотя бы они зависели от моей натуры и были неотъемлемы от меня. Графа де Суассона я все это время не вижу; он очень раскаивается в том, что под Амьеном покинул короля со своим отрядом. Мы слабы. Но мадам д’Оранж, которая сильна и благочестива, называет мою милую Габриель добродетельной и верной христианкой».

Генрих писал: «Господин дю Плесси! Король Испанский хочет заключить со мной мир, и хорошо делает. Я разбил его с помощью двадцатитысячного войска, из них четыре тысячи англичан, коими я обязан дружбе королевы Елизаветы. Хорошо, что у меня был такой человек, господин де Морней, который пользовался ее доверием, как пользуется моим, и сумел снова соединить нас. В знак моего доверия я посылаю вас теперь в мою провинцию Бретань, дабы вы склонили к переговорам господина де Меркера. Он в тяжелом положении, его приверженцы отпадают от него. Теперь он еще может требовать от меня денег за сдачу моей провинции; а после мира с Испанией ему не получить уже ничего, ибо я просто явлюсь к нему с войском. Покажите свое искусство. Вы всегда были моим дипломатом — даже угадали мое истинное отношение к протестантской религии, которое я в ближайшем будущем намерен доказать. Когда кто-то ранил меня в губу, вы все сочли это предостережением. Придется поверить в него, особенно потому, что оно оказалось не единственным, ибо, как ни благоразумно я всегда стараюсь думать и действовать, мне приходится сталкиваться с явлениями, которые противоречат разуму. Когда я вступил в мой город Амьен, на моем пути стояла виселица и на ней — давно казненный человек. Но его в мою честь приодели в белую рубаху. Истлевшее тело, а наряжен так, словно восставший из мертвых. Я и бровью не повел. Не то мой маршал Бирон: как он ни крепок, однако вид висельника совсем подкосил его. Он вынужден был направить своего коня к ближайшему дому; сидя в седле, прислонился к стенке и лишился чувств».

Протестант

Морней и сам словно воскрес из мертвых, иные пугаются его, как Бирон испугался висельника в чистой рубахе. Меркер, последний из Лотарингского дома, кто сохранил еще власть в небольшой части королевства, отказывается от нее; прежде всего потому, что вынужден это сделать, ведь он хоть и грозит испанскими десантами на бретонском побережье, но сам знает лучше всех, что ждать этого не приходится; однако Меркер, даже скорее, чем нужно, отречется от власти, когда перед ним предстанет Морней. Его еще нет в замке Меркера, Меркер только ждет прибытия королевского посла.

Этот Морней сделал из маленького Наварры великого короля, в той мере, в какой Генрих сам о себе не позаботился. Но признать собственные заслуги короля лотарингец отнюдь не склонен. Он охотней припишет все исключительным качествам какого-нибудь Морнея. Если уж ему удалось вернуть расположение английской королевы, которая в гневе отвернулась от короля-вероотступника, — он, надо полагать, способен своими заклинаниями даже воскрешать умерших. Не успеешь оглянуться, как из гробов восстанут адмирал де Колиньи, все мертвецы Варфоломеевской ночи, гугеноты, павшие в прежних боях. А почему бы и не так, раз те, кто уцелел, были все равно что погребены заживо, и протестантам, казалось, навсегда пришел конец. Обращенному еретику, вроде этого короля, меньше всего пристало призывать к себе своих бывших сподвижников.

Если же он призвал сейчас Морнея, значит, это только начало. Обращенный еретик, несомненно, замыслил восстановить в правах протестантов, без него они не дерзнули бы предъявлять такие большие требования. А ему теперь никто не может препятствовать, ведь он победитель Испании. Сперва он даст полную волю ереси, а затем согласится на мир с католическим величеством.

Герцог де Меркер рассматривал то, что совершалось, как нечто, мягко выражаясь, неподобающее, идущее вразрез с порядком и освященными обычаем привилегиями, вернее, считал все это попросту непостижимым, чтобы не сказать бесовским наваждением. Вот король, который многое ниспроверг, но продолжает побеждать. Он упраздняет священные установления, он шагает через знатнейшие фамилии, даже через Лотарингский дом; через моего брата Гиза, любимца народа, через другого моего брата, толстяка Майенна, теперь, наконец, и через меня, сидящего на этом отдаленнейшем выступе материка, хотя я и полагал, что ввиду долгого моего упорства я должен быть вечен, как океан или как всемирная держава. Однако теперь и всемирная держава оказывается преходящей, сам я принужден усомниться в себе, а потому скоро отхлынет и океан. Замок очутится на мели.

Но пока что волны еще с привычным гулом бились о скалы, на которых стоял замок, и вода сквозь железные решетки просачивалась в самые глубокие его подземелья. Владелец замка здесь, наверху, открыл окно; ему был приятен шум его океана, пусть напоминает ему, кто он такой, когда протестант со своей королевской свитой войдет в эту комнату. Герцог принял меры. Сколько человек будет в свите посла, столько его собственных людей войдут в двери слева и справа. Правитель океана стал чудаком, недаром он был братом фурии Монпансье. Тут он заметил, как его гофмаршал подал ему снаружи знак, после чего прикрыл дверь, оставив узкую щель. Меркер обернулся — в зале стоял только один человек, сам протестант.

Протестант глядел спокойно, а отпрыск могущественного рода щурился, хотя и стоял спиной к свету. Однако он скоро успокоился, ибо успел рассмотреть пришедшего и жестом попросил его приблизиться. Морней подождал, пока герцог сядет; тогда он повернул предложенный ему стул так, чтобы свет не падал ему в глаза. Герцог был вынужден повернуться вслед за ним, таким образом каждый из них видел лицо другого при одинаковом освещении и без заметного преимущества для одного из двух. Меркер думает: «Остается еще гул волн, к которому он не привык. Прибой лишает его преимуществ». Он некоторое время слушал протестанта, затем приложил ладонь к уху, и Морней тотчас же оборвал речь.

Морней выждал. Окно оставалось открытым. Он разглядывал Меркера, как тот его. Разве можно ждать робости от человека, который всю жизнь провел в путешествиях к европейским дворам, и величайшая из королев в тот достопамятный час была перед ним женщиной, как все прочие? Робость перед людьми у того, кто боится Бога! Лоб его стал еще выше, ибо волосы поредели; он теперь больше, чем остальная часть лица, но на нем нет ни единой морщины, по-прежнему гладкая поверхность воспринимает отблеск небес. Бог господина дю Плесси-Морнея не любит изборожденных лбов. На затылке начесано много волос, вокруг ушей все еще лежат завитки, какие сохранили старые протестанты из времен своей славы. Некогда их носил и король Генрих!

На Морнее черное и белое оперение, как у всех этих воронов. Однако вид благородный. Изысканные ткани, плащ в крапинку, у шеи вырез и потому видно, что на камзоле выткан крест, черный на черном, благородно, незаметно, но все же крест. «Как тут быть? Они высокомерны, но, к несчастью, существуют такие положения, когда и владетельному князю невозможно покарать их высокомерие. Например, спустить через люк в этой зале в самое глубокое подземелье. Прилив тем временем успел так заполнить подземелье, что у человека, стоящего во весь рост, только голова окажется на поверхности», — думает князь под однообразный гул, сделавший его чудаком.

Хотелось бы знать, улыбается ли протестант. Лоб и глаза непоколебимо серьезны, тем подозрительнее тонкая морщинка, которая спускается по щеке и, возможно, переходит в двусмысленную улыбку. Морщинка спускается от носа, кончик которого покраснел, к седому пучку на подбородке; этот пучок как раз умещается в разрезе белых брыжей. Хотелось бы знать, отчего покраснел нос, от насморка или от вина, а главное — улыбается ли протестант. Тут, несомненно, не обошлось без колдовства. Герцог де Меркер чувствовал, что его видят насквозь — его сбивали с толку некоторые суеверные представления о мистических свойствах протестантов. С ними со всеми дело обстояло нечисто. А этого вдобавок звали их папой.

Так как окно оставалось открытым, то Морней начал свою речь сызнова. Он попросту решил, что испуганный противник хочет, как только можно, мешать ему. Конечно, опытный оратор, привыкший к успешным выступлениям на бурных совещаниях своих единоверцев, может сладить и с шумом океана, даже не напрягая голоса, а лишь пользуясь своим искусством. Господин де Меркер скоро в этом убедился, впрочем, для него не то было важно. Рано или поздно ему придется покориться и отказаться от своей власти; тут вопрос может быть только в цене. Его больше беспокоило нечто иное.

— У вас какой-то особенный бог? — спросил властитель, состарившийся на этом крайнем выступе материка.

Морней ответил без удивления:

— Мой Бог Единый Сущий.

— Является он вам? — спросил Меркер.

— Это он сегодня, как и всегда, дарует мне силы, — отвечал Морней. Деловито и без вызова заявил он, что никогда не побеждал иначе, как только правдой, но с ней побеждал неизменно, даже самых могущественных противников, которые ее не ведали. Лицо последнего лотарингца, еще обладающего властью, показалось ему недоверчивым; это до крайности огорчило Морнея, ему было жаль маловера. А потому он привел наиболее веские доводы из своих собственных религиозных сочинений; так обстоятельно он раньше не говорил. В заключение он к вечным истинам присовокупил преходящие. Междоусобная война в королевстве испокон века была делом рук честолюбивых иноземцев и неизменным соблазном для полуфранцузов, — таких, как, например, Лотарингский дом, послышалось Меркеру, хотя ни одно имя произнесено не было. Но у него все внутри заклокотало от ярости. Ярость его не дошла бы до такого предела, если бы Меркер не был к ней заранее подготовлен суеверным страхом перед протестантом. «В подземелье его», — требовал голос ярости, меж тем как лицу он поспешил придать благодушное выражение. Однако был близок к тому, чтобы пустить в ход потайной механизм и открыть люк.

Морней в простоте душевной полагал, что ему удалось добиться полного успеха, и духовного и светского, у врага истинной веры и короля Генриха, а это было на пользу Богу и миру в государстве. Вот уже и лицо Меркера стало иным, в нем больше не видно тревоги и тайной горечи. Теперь он смотрит на него как на друга, так кротко, так просветленно, думал Морней — а между тем Меркер в глубине своей черной души упивался его мучительной и медленной смертью в наполненном водой подземелье.

Только в одном он хотел быть заранее уверен:

— А ваш Бог все еще творит чудеса? Скажите, чудеса окончились вместе с Библией или он продолжает их у вас?

— Благость Господня непреходяща, — ответил протестант.

Первый раз склонил он голову в этой зале, ибо намеревался утешить готового к покаянию грешника.

Лицо герцога тотчас омрачилось. «Этот способен выбраться даже из подземелья. Какой-нибудь ангел может открыть ему решетку», — подумал он и отказался от мысли пустить в ход механизм. А кстати, — Меркер не сразу это заметил, — Морней в простоте душевной так повернул свой стул, что герцог вынужден был подвинуться к нему. И провалился бы с ним вместе.

В этот день они больше не вели переговоров, а в последующие дни герцог де Меркер чинил гораздо больше препятствий, чем предполагал раньше. У него родилась новая надежда. Город Вервен расположен на другом конце королевства, в герцогстве Гиз, откуда происходит Лотарингский дом. И именно в Вервене испанцы должны признать себя окончательно побежденными, подписать, королевство это никогда во все последующие века им принадлежать не будет и волей Божией принадлежать не может. Меркер получал самые свежие новости, и они подтверждали ему, что у династии Габсбургов дипломаты еще более упорны, чем генералы.

Поэтому он готов был растерзать себя за то, что однажды проявил слабость перед протестантом Морнеем или, вернее, перед самим еретиком Генрихом и не решился тогда утопить одного из них. Ведь Морней был послом Генриха, а возможно, даже получил еще более высокие полномочия. «Более высокие полномочия! Посмотрим. По крайней мере в Вервене их Бог еще не обнаружил себя и пока на это даже не похоже, — рассуждал теперь герцог де Меркер. — Протестанта мне, во всяком случае, следовало утопить», — к этой мысли он упорно возвращался, ибо среди монотонного рева стихий сделался чудаком.

К концу октября Морней очутился в Анжере. Маршал Бриссак, гуманист и мухолов, собрал в этом городе нескольких знатных господ, дабы они одобрили сделанные им распоряжения к предстоящему приезду короля. Король собирался проследовать в свою провинцию Бретань через Сомюр и Анжер. Губернатором Сомюра был господин де Морней, а в Анжере королевским гарнизоном командовал сам маршал. Тем хуже было то, что случилось в королевском городе Анжере с королевским губернатором, почти на глазах маршала, который к тому же состоял в родстве с преступником.

Некий господин де Сен-Фаль шел навстречу господину де Морнею, губернатору Сомюра. Дело было на улице Анжера. Морней беседовал с одним из советников юстиции. При нем находились конюший, дворецкий и, кроме них, еще только секретарь и паж. Сен-Фаля сопровождал эскорт из десяти вооруженных людей, которых он вначале скрыл. Он обратился к сомюрскому губернатору с жалобой по поводу нескольких перехваченных писем, которые губернатор приказал вскрыть. Жалоба была изложена вызывающим тоном, Морней же в своих объяснениях оставался сдержанным. Письма он вскрыл потому, что они были найдены у подозрительного лица. Но когда он прочел под ними подпись господина де Сен-Фаля, он их отправил по адресу. При этом Морней выразил удивление: происшествие имело место пять месяцев назад.

Это обстоятельство отнюдь не успокоило другого дворянина, он стал еще заносчивее и вообще отказался выслушать какие-либо объяснения.

— Как угодно, — сказал наконец Морней. — Отчет я обязан давать только королю. Вы, же, сударь, всегда можете вызвать меня на поле чести.

Сен-Фаль словно только и ждал этой реплики, он выхватил из-под плаща палку, а его десять вооруженных людей окружили его. Под таким прикрытием преступник успел сесть на коня и ускакать. Морней, человек в летах, свалился на землю от удара, который пришелся ему по голове.

Сильное волнение охватило западные провинции. Никто не верил в личную ссору двух дворян. Тут преследовалась цель с помощью заранее обдуманного нападения вывести из строя так называемого протестантского папу: тогда и король вряд ли решится на путешествие и оставит мысль даровать протестантам свободы. А в основном все приготовления уже закончены — на своих церковных советах и политических собраниях приверженцы протестантской религии и партии уже выставили свои требования, — требования крайне дерзкие, и Морнею удалось отстоять их перед королем. Удар по голове подоспел в последнюю минуту, чтобы избавить королевство от ужасного произвола со стороны крамольников.

Единоверцы пострадавшего, со своей стороны, убеждали друг друга, что пора покончить с уступками, они и без того довольно уступали. Им оставались теперь только их крепости и новая борьба. Таково было положение, когда Морней еще совсем больной, получил письмо от короля: обида нанесена и ему самому, как королю и как другу. «Как король я поступлю согласно закону; будь я только другом, я бы обнажил шпагу».

Это были слова нетерпения и гнева, почти неукротимого. Жизнь быстро шагает вперед, казалось бы, перед глазами уже маячит вершина как оправдание этой жизни и власти; но вдруг движение задерживается, одновременно в Вервене и Бретани, да и мир с приверженцами истинной веры снова отдаляется, вследствие удара палкой по голове.

Маршал Бриссак получил приказ выдать своего шурина Сен-Фаля полицейскому офицеру, посланному королем, «не создавая волокиты и не чиня препятствий под каким бы то ни было предлогом, ибо то, что случилось, задело очень близко меня самого, как посягательство на власть короля и служение королю».

Все это превосходно знал мухолов Бриссак, а потому он отправился к Морнею и приблизился к креслу больного с таким искренним удовольствием, какое редко выпадало на его долю.

— Наш государь страдает еще больше вас, достопочтенный друг, — сказал Бриссак с лицом апостола, написанного рукой большого мастера. Стоило только представить себе окладистую бороду, которая отсутствовала, а глаза он, точно мученик, возвел к горним высям. — Я сам готов отправиться в тюрьму, — сказал апостол, — дабы отомстить за вашу обиду и угодить королю. Лучше принести в жертву себя самого, чем быть бессильным свидетелем.

— Вы не бессильны, — сказал Морней. — Вы лицемер. Своего шурина вы спрятали от короля. Он нашел прибежище в одном из городов господина Меркера. А с герцогом вы спешите затеять интригу, хотя ему в ближайшее время придет конец, и вам нет в этом никакой нужды.

— Как вы сказали? Кто я? — спросил Бриссак и содрогнулся от возмущения. — Вы сами этому не верите. Взгляните на меня, и вы не осмелитесь повторить это слово.

Морней и не стал повторять, презрение пересилило в нем гнев. Бриссаку между тем удалось побледнеть, как умирающему, взор его угас, вокруг главы появился терновый венец. Морней с отвращением глядел на всю эту комедию. Бриссак же думал про себя: «А вот я тебя сейчас одним ударом так огорошу, что ты, протестантский ворон, свалишься с ветки и околеешь на месте. Попробовать, что ли?» Он с трудом подавил искушение.

К чему обращать внимание на погибшего человека, в душе увещевал себя Морней. Ибо этот лицемер и кривляка, на его взгляд, был самым отпетым из всех грешников. После нападения на него Морней и о господине де Меркере стал думать совсем по-иному. Он обвинял себя самого в легковерии, в том, что каждого себе подобного считал исправимым, теперь даже больше, чем в дни своей юности; это, надо полагать, объясняется немощью преклонного возраста. Тем не менее он полагал, что свирепый герцог ближе к подобию Божиему, чем бесплотное ничтожество, которое усердствовало здесь перед ним.

Морней отмахнулся от ничтожества в образе человека, он продолжал говорить как будто с неодушевленным предметом. Назвал условия, при которых согласен забыть нанесенную ему обиду: извинение в такой торжественной форме, чтобы оно всем бросилось в глаза. Господин де Сен-Фаль должен преклонить перед ним колено. Маршал Бриссак как услышал это — изменил себе и отдался искреннему порыву.

— Как бы не так! — сказал он. — Поезжайте, пожалуйста, к нему сами, он не преминет извиниться подобающим образом, хоть и не в столь необычной форме. Кто вы, собственно, такой?

— Я представляю особу короля, которого мы здесь ждем, а он уж сумеет найти и наказать какого-то Сен-Фаля.

— Это еще вопрос, — заметил Бриссак. — Не забудьте, что мне пришлось сдать ему столицу, иначе ему не видать бы ее никогда. — Морней обратился с тем, что ему еще оставалось сказать, к стене, а не к противнику. Он теперь сам видит, насколько прав король, требуя должного послушания и защищая служение королю вместе с честью дворянина. А впрочем, пусть маршал Бриссак тянет дело сколько может. В конце концов Сен-Фаль все равно будет под замком. В этом Морней клянется сам себе.

Бриссак удалился в молчании; непримиримость протестанта так же ужасна, как и его религиозное рвение. Полученный им удар палкой накликает ни больше, ни меньше как пресловутый «гнев Божий». Не мешает проучить их всех. А этого Морнея надо поводить за нос и выставить на посмешище. Тем лучше, если и король получит свою долю. Станет осмотрительнее и заставит своих протестантов дожидаться эдикта.

Переговоры

Все это было безмерно тяжело. Едва оправившись, Морней вынужден был внушать своим единоверцам, чтобы они, Бога ради, не требовали у короля больше того, что он может дать без вреда для себя. — А если он умрет? — спросил некий пастор Беро, который, по поручению церковного собора, приехал в Сомюр к губернатору.

Морней склонил голову, потом поднял ее и ответил спокойно:

— Покуда он жив, достаточно эдикта в том виде, как он его подготовил.

А после… об этом он умолчал, однако подумал: «Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Мы же должны упорно защищать среди живых свою веру и честь. Он хорошо знал, что надо было преодолеть, прежде чем настал этот час, когда моему королю дозволено даровать нам эдикт. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов». Когда Морней приводил эти слова Священного писания, он разумел их и как верующий и как политик.

Он отправился с мадам де Морней в Париж. Оба были приняты без промедления, мадам де Морней в доме сестры короля, где одновременно с ней появились еще две дамы: герцогиня де Бофор и принцесса Оранская. Король же принял господина де Морнея, хотя в скором времени ожидал к себе папского легата.

Когда Генрих увидел в дверях своего Филиппа Морнея, он не решился тотчас обнять его, как намеревался, настолько тот показался ему чуждым. Только несчастья, а не годы, так меняют лицо человека.

— Филипп, — сказал Генрих. — Я все выслушаю, сколь много и сколь долго вы бы ни жаловались. Вы были жестоко оскорблены, и я вместе с вами. Но зато наконец-то настал день, когда я могу восстановить религию в ее правах.

— Разумеется, сир! — сказал слабым голосом Морней. — Вы сдержите свое слово и даруете нашей вере те свободы и права, которыми она уже обладала около полувека тому назад.

— Больше того, что вам стоила Варфоломеевская ночь, я вернуть вам не могу, — признал Генрих. А Морней признал в свой черед:

— Мне это известно.

Оба сделали жест отречения. После этой паузы дипломат принес покорнейшую просьбу. Его единоверцы требуют, чтобы от них было шесть представителей в парламентской законодательной палате, — Что при шестнадцати членах не составит большинства, — заметил Генрих.

— Поэтому мы и просим ваше величество, чтобы вы сами назначили остальных десять членов-католиков. Сир! В вас одном видим мы свой оплот.

— Не в ваших крепостях и даже не в эдикте?

— Лишь в вас одном.

Генрих не стал спрашивать дальше, только обнял своего Филиппа; никогда, должно быть, он так долго и крепко не прижимал его к груди. На ухо он сказал ему:

— Нам обоим следовало бы быть бессмертными.

В другое ухо, после поцелуя в другую щеку, король шепнул:

— А не то и мой эдикт после нас станет просто бумажкой.

— Лучше бы нам не знать об этом наперед, — сознался Морней. — В своем религиозном рвении я чуть не позабыл о том, что наши деяния вряд ли переживут нас. Оттого-то и требуешь многого, и ничем не можешь удовлетвориться, и хочешь возвести свободу совести в вечный закон. Но она кончится вместе с нами, и тем, что нам наследуют, придется заново ее завоевывать. Так угодно властителю судеб.

— Как он вам это открыл? — спросил Генрих, отступил на шаг и оглядел Морнея: вначале тот показался ему совсем чуждым. И тут Морней сразу стал тверд, стал настойчив.

— Сир! Вспомните удар по голове — ведь он все еще не отомщен.

Генрих:

— Он будет отомщен. Я это обещаю.

Морней:

— Мне обидно, что вы мешкаете, время и мои враги имеют право смеяться надо мной.

Генрих:

— Друг мой, вы скорее готовы стерпеть несовершенный эдикт, нежели удар.

Морней:

— Сир! Удар задевает мою честь.

Генрих:

— Вы рухнули наземь, а религия воспрянула.

Морней:

— Без чести нет и пользы. Если уж от трудов наших ничего не останется, пусть хоть выполнены они будут с честью: тогда и наше имя не умрет.

Ни звука в ответ. Генрих размышляет, как часто именно этот человек лгал и обманывал ради него в чистоте сердечной и все же согласно мирским законам. «Одно годится, другое нет. Я подхожу к намеченной мною вершине с внутренней твердостью, в которой вся моя честь. Прямой путь был бы больше чем честью, он был бы чудом. Я избегаю убийц, а удары палкой забываю. Месть отнимает много от того, что впоследствии назовут величием. Месть…»

— Господин де Морней, вы дворянин в большей мере, чем мудрец. Я это вижу. Неужто вы не постигли, что месть никого так не унижает, как нас самих?

Морней, благочестивый протестант, сказал:

— Сир! Господин де Сен-Фаль должен быть заключен в тюрьму и должен просить у меня прощения.

— Хорошо! — сказал Генрих. — Ваше желание будет исполнено.

С этими словами он отпустил своего старого товарища. Внизу с шумом подкатил экипаж легата.

Генрих не встретил легата ни на лестнице, ни на пороге, а вышел в противоположную дверь. Из соседней комнаты открывался вид на Тюильри, на окна его сестры. Окно, которое он искал, было прикрыто легкой занавеской, он увидел на ней тени, и было их четыре. «Дамы дрожат за меня, — подумал он. — Они собрались и молятся за меня, дабы я остался тверд. Не беспокойся, Катрин, на сей раз господин — я. Принцесса Оранская, мой час настал, и в моем королевстве не нашлось бы ни одного убийцы, который посмел бы направить в меня нож: нож сам собою вонзился бы в его собственное тело».

Крупными шагами, скорее даже прыжками он устремился в первую комнату, чтобы попасть туда ранее легата, но дверь оставил открытой: пусть четыре тени присутствуют при том, что будет здесь происходить. «Мадам де Морней, — подумал он, — молитесь меньше за меня, чем за вашего супруга, он мстителен, однако папского легата он будет избегать всячески, ибо он боится поддаться соблазну и из благоразумия поцеловать его кольцо».

Снаружи выстроились караульные, уже отворялась дверь, Генрих думал: «Габриель, моя бесценная повелительница! Погляди на меня. Если я выдержу это испытание, то победишь и ты. Молись с тремя протестантками о том, чтобы стать королевой».

Тут на пороге показался легат. Дальше он не сделал ни шага. Он стоял на месте и ждал короля, чтобы король поцеловал его кольцо. Свита легата была многочисленна, она поднималась из недр лестницы, как осиянное облако. Разноцветные одежды духовных и военных лиц, тут же и отроки; облако следовало за легатом, пожалуй, слишком торжественно. Сам он по виду был согбенным, смиренным старцем и приподнял руку с кольцом несколько робко, словно требовал, в сущности, слишком многого. Однако король с жаром поцеловал его кольцо, после чего снова отступил на середину комнаты. Теперь настал его черед ждать. Свита проплыла мимо бесшумно, как подобает облаку, двери тихо затворились. Легату хотелось оглянуться. Неужели он действительно наедине с этим королем?

По правде сказать, входить в камеру осужденного не слишком приятно и даже жутковато, особенно пожилому жизнелюбу, который крайне жаден до всяческих перипетий жизни, но о конце ее предпочитает не думать. А ведь Мальвецци в Брюсселе говорит, что король Франции должен умереть. Легат думает: «Дверь теперь плотно закрыта, остается только пройти положенный путь». Он проделал этот путь, не спуская глаз с короля, которого с каждым шагом жалел все сильнее. Отчего именно у бунтовщика, еретика, неисправимого разрушителя веры и божественного порядка, в решительные минуты бывает такой облик и осанка, каких не встретишь ни у одного красивого отрока или непогрешимого христианина. Очень обидно. Мальвецци, легат в Брюсселе, хлопочет о его смерти целых пять лет. Это варварство, хотя это и справедливо, ибо король сам стремится к своей гибели. Легат в Брюсселе лишь подталкивает того, кто все равно должен пасть. «А мне бы хотелось удержать его».

Легат сел, и лишь затем сел и король. Легат поздравил короля с победой над кардиналом Австрийским.

— Над Испанией, — быстро проговорил Генрих. — Над Габсбургом.

Легат, немного помолчав, спросил:

— Над христианством?

— Я христианский король — сказал Генрих, — Папе это известно. Гарантии, которые я предлагаю ему, стоят мне плодов моих побед. Я заключаю мир, но мог бы перенести войну и за Рейн.

— Если бы вы могли, вы бы это сделали. Обрадовавшись, что добились мира со своими светскими врагами, вы теперь нападаете на церковь.

— Избави Бог, — заверил Генрих.

— Гарантии. — Легат простер руку к королю, как бы предостерегая его. — Только не давайте их своим протестантам, главное, не давайте им первым. Это заведет вас дальше, чем вам угодно и чем это совместимо с вашим благом. Вы поднялись высоко. Вы — победитель и великий король. Будьте же по-настоящему великим, познайте пределы своей власти.

— Пышные слова для слишком мелкого дела, — сказал Генрих. — Я в Риме дал понять, что мои протестанты ничего не получат, кроме листа бумаги. Они, бедные, большего и не ждут. Лучше всего осведомлен храбрый Морней, который поцеловал у вас кольцо. Ему я сам это сказал. Они меня знают. Почему же только Рим не верит мне?

— Потому что Рим лучше знает вас.

После этих слов легата наступило тяжкое молчание. Король встал, он несколько раз прошелся по комнате, шаги его становились все медленней. У открытой дальней двери он всякий раз нагибался вперед, держа одну ногу на весу, чтобы увидеть окно в доме своей сестры. Из четырех теней три были совсем неподвижны, следя за движениями четвертой.

Исповедь

Вот что происходило там в комнате: каждая из четырех женщин исповедовалась по очереди. Они сидели вокруг стола, на котором лежала книга. Прежде всего они единодушно решили, что король переживает трудный час и что им надлежит поддержать его на расстоянии. Исповедуемся друг перед другом. Одна лишь правда может помочь и нам и ему. Будем правдивы. Он почувствует это и будет поступать, как исповедник.

Мадам де Морней, по положению последняя, должна была говорить первой. Она испугалась, сказала:

— Я недостойна, — и положила руку на книгу, дабы укрепить свой дух. Она была костлява, одета в черное и волосы прятала под чепцом. Однако, помимо ее воли, всякий бы заметил, что когда-то они были рыжими. Кожа этой пятидесятилетней женщины была вся в крупных порах и отливала безжизненной белизной. На вытянутой руке резко вздувались синие вены. Той же бледной синевы были и глаза, которые она, желая внутренне сосредоточиться, устремляла вдаль, поверх трех остальных дам. Но если мадам де Морней и увидела короля в окне напротив, она немедленно заставила себя позабыть об этом.

— Я христианка, — заговорила она, и в первых же ее словах почувствовалась душевная высота. У этой женщины был неблагодарный голос и слишком длинное лицо, оно состарилось без морщин, как и лицо ее мужа, говорящие губы казались сухими, не мягкими. Остальные дамы сразу отметили все; но неоспорим был суровый и благозвучный строй души, которая раскрывалась со всеми своими слабостями и немощами. — Однако я христианка не столько по вере, сколько по грехам. Я была суетна, и мое благочестие было мирским, оно было поддельным, как те локоны, что я прикалывала. Когда пасторы мне это запретили, я возмутилась, хотя мне следовало благодарить того, кто их послал. Благодарить за страдания, которыми он меня испытывал. — Она избегала произносить имя Божие. — В сущности, и страдания не исправили меня. Мы неисправимы, ибо каждому заранее предначертано грешить много или мало, совсем не грешить или до вечной погибели.

Она опустила глаза; но сделала она это невольно, и потому поспешила снова найти взглядом окно напротив.

— Я обладала особым даром убеждения. Господин де Морней поручал мне влиять на лиц, недоверия которых он мог опасаться. Иногда я в этом преуспевала и посему не была чиста. Человек лукавый не может быть чист. Кто мы такие, чтобы во имя мирских благ доводить других до отчаяния? Я знаю одного князя, который из-за меня все потерял и подвергся изгнанию. А сама я избегла изгнания. Я присваивала себе ту власть, ту самую власть, которая хотела меня спасти, но не хотела никого губить. Об этом я не задумывалась, однако сердцебиение мое усилилось, и излечить его не мог ни один источник, из какой бы горы он ни бил, и купалась ли я в нем или пила его воду. Ибо мой недуг был предостережением совести, как я наконец поняла, потому что он стал невыносим и довел меня до смертной тоски.

Движущаяся тень там, напротив, был король. Мадам де Морней с сожалением смотрела, как он расточал свое лукавство, ибо так мы поступаем неизменно — вместо того чтобы быть прямыми, даже тогда, когда прямота смертельна. Вот, например, господина де Морнея искусство воздействовать на людей привело сначала к гордыне, а потом даже к мстительности. Но его-то по крайней мере спасает добродетель, которая замкнута в духовной сфере и не может потерпеть ущерб от мирских дел. Действовать — это одно, но ведь он, кроме того, и созерцатель. Он первый мирянин, который пишет религиозные сочинения. Так он борется против мирских влияний, не обманывает ни людей, ни Того, Кто взирает на нас, а в те часы, которые он проводит за столом, перед бумагой, он становится таким свободным и безгрешным, как никогда.

Она открыла книгу, на которой лежала ее рука.

— Трактат об евхаристии[63] «Трактат об евхаристии»  — труд Филиппа дю Плесси-Морнея. Евхаристия — одно из главных таинств церкви, при котором верующие приобщаются тела и крови Христовой (либо только тела — как у католиков)., — сказала она.

— Как! — живо воскликнула принцесса Оранская. Она достаточно долго просидела молча, хотя и не скучала. Она не скучала ни с людьми, ни одна.

— Это и есть трактат! Но ведь его ждет вся Европа. И вот эта книга лежит здесь. Почему же она не в наших руках?

Мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, спросила:

— Правда, что эта книга опровергает мессу? Настолько, что даже сам папа не захочет служить ее?

— Ее будут служить и дальше, — ответила другая протестантка; больше она ничего не прибавила. Затем обратилась к принцессе Оранской.

— Мадам д’Оранж, — сказала она этой маленькой кругленькой женщине с очень ясными глазами, седыми волосами и с девическими красками. — Из всех христианок вы самая испытанная; вас окружает благоухание душевной чистоты, вам мое последнее признание не будет понятно, как бы вы, в непостижимой доброте своей, ни старались понять его. Эта книга не должна быть обнародована, прежде чем король не издаст эдикта. Прежде всего эдикт, ибо после этой книги нам его не получить. Книга причинит нам вред, раскрытие истины, к несчастию, всегда пагубно.

— Нет, — воскликнула принцесса. Бледную запуганную женщину успокоила цветущая и жизнерадостная: — Мы счастливицы, которым помогает единственно истина. Пусть все изменит, мы останемся. Мы ведь собрались здесь, чтобы быть поддержкой королю, и мы верим себе и раскрываем себя, дабы он душой слышал нас оттуда. В подкрепление наших слов здесь с нами его возлюбленная, и она должна стать королевой.

Ее необычайно ясные глаза остановились на Габриели, та покраснела, и тихое затаенное рыдание потрясло бедняжку. Она чувствовала себя сиротливо среди этих протестанток, но, кроме них, у нее не было никого. Многое в их речах казалось ей непонятным. Самообличения и признания не были ей свойственны, они пугали ее. Тем не менее под взглядом, который мадам д’Оранж на нее устремила, она тихо вымолвила, что тоже готова к исповеди.

— Милое дитя, сперва вытрите глаза, исповедоваться нужно с сухими глазами. — Принцесса остановила Габриель не столько словами, сколько улыбкой. Только ей была свойственна эта улыбка, строго разумная той разумностью, что проникает в самое сердце. Габриель находила мадам д’Оранж ангелоподобной. Она чувствовала: улыбаться такой беспредельно разумной улыбкой могут только существа иной породы, чем мы. Поэтому она поддалась стремительному порыву и хотела поцеловать руку принцессы Оранской. Принцесса опередила ее, покровительственным жестом обняла она Габриель, а говорить предложила сестре короля.

Речь легата

Генрих снова сел подле легата и предоставил ему говорить вместо себя. «Может быть, Рим знает меня лучше, чем я сам? Итак, приступай». И легат начал свою речь. Голос мягким и глубоким звуком выходил из щуплого тела. Увядшее лицо давно привыкло оставаться непроницаемым; выразительная мимика никогда не была свойственна этому человеку. Только глаза его помогали словам. Мудрости в них было немного, больше жадного любопытства, которое некоторым людям казалось бесстыдным, так что они охотно отвернулись бы. Но он был папским легатом.

Король время от времени вставлял короткие замечания, смысла речи они не меняли. Это были по большей части заверения и возражения. «Преданнейший сын святого отца. Просто лист бумаги. Мир всему миру. Надежный оплот христианства». Легат оставался непоколебим и предостерегал еще решительнее.

— Вы даете повод подозревать вас в том, будто вы стремитесь защищать протестантство по всей Европе. И не ради веры, а только ради вашей собственной славы. Пусть распадется Римская империя. Пусть даже святая церковь будет повержена, лишь бы вы могли стать властителем мира. Но это не предусмотрено провидением, что вам хорошо известно, а посему разрешите предостеречь вас. Устраните всякие поводы к недоверию.

И в ответ на протест короля:

— У кого возникло недоверие? Вполне отчетливо пока что лишь у меня, священника, который умеет молчать. Другие вас ненавидят, не стараясь разобраться за что. Я же — нет, как видите, я вас не ненавижу. Я радею о вас. Я исповедуюсь за вас. Однажды вы стояли на верхнем выступе ворот Сен-Дени и смотрели на уходящих испанцев, не как на побежденных врагов. Многие победители залезали высоко, чтобы лучше насладиться победой. Вы же ликовали, пока у вас не закружилась голова оттого, что вам удалось пробить брешь в мировом порядке. Вы называете эту брешь вашим королевством; я знаю, слова всегда убедительны, на словах люди уже готовы и отхватить при случае что удастся. Ваше королевство не такое, как другие. Вы превращаете его в нацию. Это уже больше не сословия, которые, в сущности, пренебрегая границами, с незапамятных времен растекались по всему христианскому миру. Вы уравниваете сословия и называете это свободой. Я слышал вашу речь в Руане, ибо я сопровождал вас; вы созвали сословия вашей провинции Нормандии, но низшему сословию вы дали перевес. Именно его-то вы и соблазнили, предлагали ему собственную власть и — за это получили его деньги, и все это зовется свободой. Равным образом, вы с великим умилением зовете раздираемое смутой, раздробленное королевство своим королевством.

Возражения короля: у него есть на свете и друзья. Он любит свой народ, народ любит его. Его крестьяне не должны быть рабами, а ремесленники — праздными. А застал он противоположность порядку — упадок.

Легат:

— Упадок — дело преходящее и ни в какой мере не мешает вечному порядку вещей. А настоящий вред наносит ему всеобщее недоверие. Вот король, который, как чуждая стихия, врывается в исконный строй вселенской монархии. Вселенная ему не доверяет. Мир он сохранить не сумеет, да и не добьется его. Пример свободы и самодержавной нации чрезвычайно пагубен. От такого примера надо ограждать себя, не то всем придет конец. А друзья у вас только такие, которым нет нужды опасаться вашего примера, иначе у вас не было бы друзей. Одни из них — республики, другие — государства протестантские, а многие соединяют в себе и то и другое. Вы можете положиться на Голландию и Швейцарию. Несчастная Венеция дивится вам. В Англии престарелой королеве следовало бы ради вас прожить свыше обычного предела человеческой жизни. А вам самому?

— А мне самому? — повторил король.

Легат:

— После вашей кончины, — а она, быть может, близка, — эдикт, который вы до сих пор только обещаете своим протестантам, потеряет силу. До последней минуты я буду надеяться, что вы его не обнародуете. Ради вас.

— Ради меня, — повторил Генрих.

— Ибо я боюсь за вас.

Пауза, полная значения, и взгляд прямо в глаза. Генрих думает: «Этот поп, который, кстати, тяготеет к мальчикам, знает много, но недостаточно».

— Время моих убийц миновало, — говорит он спокойно. Легат вдруг становится смиренным, он просит:

— Взгляните на меня. Я не сторонник смерти, как многие другие, кого я знаю.

— В моем народе вы сейчас не найдете мне убийцы, — сказал Генрих.

— Сейчас, — повторил легат.

— Ну, через десять лет мы с вами потолкуем. — Вот чего Генриху говорить не следовало; легат стар, ему неприятны такого рода напоминания. На этом он кончил беседу.

Оба встали, и еще некоторое время было потрачено на славословия легата, уверения короля и все прощальные церемонии, сопутствие до дверей, возвращение и вторичные проводы. Особенно примечателен был возврат на середину комнаты и почтительный отказ легата от того, чтобы король довел его до порога. Так как со всеми серьезными и щекотливыми вопросами, по-видимому, было покончено, легат воспользовался случаем поболтать на более легкую тему или, быть может, сделать вид, что это болтовня.

— Вам, вполне понятно, нужны деньги. Король, который хочет, чтобы все были равны, должен постараться, чтобы кошельки у всех были полны. На беду, денежные магнаты находятся на той стороне, у вселенской монархии. Здесь у вас имеются лишь весьма скромные финансисты, вроде Цамета. Он же подвластен дому Медичи, правильно? От вас ничего не скроется.

— Что тут можно предпринять? — спросил король и решил под конец прихвастнуть, не все ли равно, раз дело не сладилось. — Чтобы добраться до казны великого герцога Тосканского, мне остается выбор: либо союз, либо нападение.

Однако он знал, что есть и третий выход. И действительно, легат назвал его, но таким тоном, как будто говорить об этом не следовало.

— Великий герцог Тосканский[64] Великий герцог Тосканский  — Фердинанд Медичи (1549–1609), правитель Тосканского герцогства. не только крупный банкир: у него, кроме того, есть племянница, обладающая всеми достоинствами принцесс из дома Медичи.

— Знаю я их, — вставил Генрих. — Самая достойная из них держала меня здесь в плену долгие годы, и не было дня, чтобы она не смотрела на меня, как на жаркое — готово ли оно уже? Я сплю и вижу, как бы испытать это вторично.

— Вы шутите. — Но легат улыбнулся лишь слегка, он был удивлен. — Быть не может, чтобы на великого короля смотрели когда-то как на жаркое. Я затаю это в самой глубине души. Что касается плена, то бывают и цепи из роз.

Легат уже держался за ручку двери, он оказался проворнее, никто бы не ожидал этого от него. Он удалился, предупредив новые изъявления вежливости. Огромное пестрое облако его свиты мигом скрыло из глаз дряхлого старичка.

Король думает: «В общем, эта беседа больше пришлась мне по душе, нежели то, с чем явился мой Морней, или добродетель».

Легат посреди своего облака думает: «Этот человек — мученик. Если бы мне пришлось писать новые жизни святых… Чем, собственно, отличались наши мученики, наши святые? Страхом смерти, без которого нельзя считать мучеником. Но святым делает одна лишь мысль — несносная, мерзкая, превратная, подлая мысль, которая покушается на мировой порядок и хочет его ниспровергнуть. Во благо при сем присутствующим. Я буду отсутствовать. И этот человек тоже».

Генрих собственноручно закрыл дверь. Он ходит некоторое время взад и вперед, попадает в соседнюю комнату, оттуда видно окно напротив и четыре тени. Пока что он не замечает их. Его мучает мысль, что легат следовал за ним давно и повсюду. «Не был ли он тайно при том, как горел фейерверк и во мне горела моя мечта. Я сам готов был ее позабыть, он же помнит ее».

Генрих засмеялся про себя. «И все-таки хитрый священнослужитель обманут. Они слишком глубоко заглядывают, они слишком многое подозревают. Я вовсе не хочу ниспровергать императора и папу, и уж никак не ради принципа. Высокие мысли обитают в горних высях, я туда не забираюсь. Они сами найдут свой путь, меж тем как я действую здесь, внизу, и тружусь над тем, что близко. А ближе всего мне то, что я женюсь на моей бесценной повелительнице и она будет королевой».

Теперь он уже просто держался за бока. «До чего уморительно, на какие уловки приходится пускаться человеку, чтобы наконец-то попасть на супружеское ложе. Теперь главное — эдикт, потому что ее сторонники — протестанты. А прежде, наоборот, важнее всего был смертельный прыжок, потому что мы рассчитывали на потворство церкви и на любовь нашего католического народа. Правда, ничего такого мы не видели, кроме неизменного ножа, который никогда не поражает».

Так как он был сейчас один, что с ним случалось не часто, он опустился на пол, лежал на животе и охал, чтобы не кричать от смеха. «Комик, будь трагичен! Великий трагик, играй комедию! И все ради женщины. Мировая история в спальне. Вот слово и высказано».

Высказанное, оно перестало быть истиной. Берегись, тем самым ты ставишь под удар Габриель. Она воодушевляла короля, переносила его через все преграды. Смертельный прыжок и эдикт, в промежутке несколько битв, покорение множества людей, немало было пущено в ход власти и хитрости, не считая честных трудов. А если бы она умерла младенцем, как было бы тогда? По-прежнему существовало бы королевство и этот человек, который уже не смеется, а закрывает лицо обеими руками. Лежит во весь рост на полу и, должно быть, тяжело страдает, ибо впервые в жизни он сомневается в любви. Если же не имею любви…

Он совсем притих, на плечах его сидел злобный тысячелетний карлик и давил ему на затылок ладонью, широкой лапой ужасающей силы. Если же не имею любви…

Генрих так задрожал, что тысячелетний карлик потерял равновесие. Генрих вскочил на ноги. Тому невидимому, что соскользнул с него, он приказал:

— Никаких Медичи!

Приказ был так громогласен, что дверь распахнулась, и появились его приближенные. Он сказал:

— Пусть мой двор, весь мой двор отправится на дом к сестре короля воздать почести герцогине де Бофор.

Габриель исповедуется

За столом протестанток говорит теперь мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля.

— Я не ведаю греха, хотя и живу не в браке. Богу лучше известно, почему он попускает это. Перед светом я держусь высокомерно, не ему судить меня, пусть меня судит Всевышний. Он пожелал, чтобы я осталась верна нашей религии: да сбудется, чему быть суждено. От моего возлюбленного я терплю истязания, не только душевные, но даже иные.

Тут Катрин покраснела и оглянулась, желая понять, каково мнение окружающих. И они одобрили ее. Если бы она рассказала им подробно, как граф де Суассон ее обманывает, как бьет и выбрасывает из кровати, благочестивые женщины и тут одобрили бы ее. Ибо стойкости в религии соответствует покорное постоянство в любви. Вглядись в это состарившееся детское лицо: оно не имеет жалости, ни восхищения, ему неведом грех. Но ему ведомы жертвы. Катрин продолжает говорить, у нее очень чистый голос, и она говорит:

— Мой брат, король, желает, чтобы я вышла замуж за другого. Это было бы для меня несчастьем. Только бы он даровал нам эдикт! Тем самым многое окупилось бы, и мое несчастье тоже. А чтобы все окупить, он должен возвысить до себя герцогиню де Бофор, и она подарит ему красивых детей. Я хочу, чтобы король на ней женился, я хочу, чтобы он издал эдикт, — вот вам моя исповедь.

Сестра короля сама подала знак даме, которую назвала. Эта последняя ободрилась при словах своего лучшего друга. Она дышала спокойно.

Габриель:

— Мадам Екатерина справедливо сказала — я подарю нашему королю красивых детей. Много красивых детей. Я хочу стать матерью династии королей. Так как я стремлюсь к престолу, я должна ненавидеть тех, кто стоит на моем пути, особенно ненавижу я королеву Наваррскую. И все же я легче простила бы ей, если бы она послала убийцу ко мне, а не к моему возлюбленному. Как бы я ни пыталась, покаяния ради, очернить себя, в итоге остается одно, — что я его люблю.

Здесь все растрогались. Катрин поспешно склонила просиявшее лицо к Габриели, принцесса Оранская погладила ее плечо, меж тем как бедная Морней воздела молитвенно сложенные руки. Но Габриель попросила добрых женщин повременить, она продолжала:

— Вам неведомо, что значит быть дурной и недостойной. Будущая королева не смеет вам об этом рассказывать. Я буду молчать во имя чести моего повелителя. Однако же мне знакомы высокомерие, честолюбие и корысть, чувства пустые и лживые. Если же не имею любви — так ведь говорите вы, протестанты. Но все вы, здесь собравшиеся, конечно, никогда не понимали, что это значит: если же не имею любви. А та, кому это ведомо, боится своего прошлого, ибо оно принадлежит чуждой ей, заблудшей душе. Я стала полноценным существом только с тех пор, как узнала того, за кого готова даже умереть. Его я завоевала, и ему я предана всецело, все равно, о, поймите меня, все равно, велик ли он, женится ли он на мне или нет.

— То время близко, — сказала принцесса Оранская. Но Габриель:

— Мадам д’Оранж, не бойтесь, что я проявлю слишком много христианского самоотречения. Я намерена достигнуть своей цели, и те средства, которым меня научила моя прошлая жизнь, тоже мною не позабыты. Пусть двор убедится, что недаром дал мне гнусное прозвище.

«Герцогиня де Свиньон», — тотчас припомнили дамы.

Но странно, — для них прозвище не звучало бранным.

Устами этой женщины, которая вдруг показалась им отличной от них, говорило величие, оно исходило от ребра короля, было его плотью и кровью. Теперь уже никто не склонялся к ней просиявшим лицом и никто не касался ее.

Принцесса Оранская начала свою исповедь без приглашения.

— Я прохожу через все события, никогда не меняясь: это большой недостаток. Мы должны быть наделены духовными немощами, чтобы уметь их исцелять нашим познанием и силой воли. Мне не от чего было избавляться, ни от высокомерия, ни от честолюбия, ни от корысти. Обедневшая вдова господина де Телиньи, жертвы Варфоломеевской ночи, стала женой Вильгельма Оранского, который мог бы получить в жены любую богатую принцессу. Он избрал беднейшую, меж тем как его уже окружали убийцы. Его сын от первого брака, Мориц, защищал Голландию после отца. Не в пример Вильгельму, он стремится не к освобождению страны, а хочет сам поработить ее, не лучше испанского ига. Я стою за Барневелта[65] Барневелт  — Имеется в виду Ян Олденбарневелт (род. ок. 1549 г. — умер в 1619 г.), нидерландский государственный деятель, фактический правитель Голландии в 1586–1619 гг. Был противником продолжения войны с Испанией и добился в 1609 г. заключения перемирия., за право и свободу, против моего пасынка Морица, против своей выгоды, ибо мой собственный малолетний сын был бы наследником престола. И все это мне ничего не стоит: вот тут-то и кроется изъян. Я не борюсь, мною руководит невозмутимое упорство, которое ошибочно считают добродетелью.

Говорившая устремила на Габриель свой взор, который был слишком ясен.

— Я полагаю, что неведение темных сторон души — признак холодности, а отсутствие заблуждений зовется у нашего Отца Небесного равнодушием. Я презираю смерть, но мне это не зачтется, отнюдь не зачтется. Я умерла бы не ради любви, но ради христианского упрямства, которое досталось мне в наследие. Я была любимой дочерью адмирала Колиньи.

Это имя было ее последним словом. Произнося его, маленькая толстенькая женщина наполовину приподнялась со стула. Остальные три дамы поднялись вместе с ней. Габриель позже всех. Вдруг перед ней склонился незаметно вошедший дворянин. Именно его она не ждала и еще меньше ждала, что он именно перед ней преклонит свою гордость. Это был господин де Рони. Он сказал:

— Мадам, король направляется сюда. Он приказал воздать вам должные почести. Двор уже собрался и просит вас появиться перед ним.

Предшествуемые господином де Рони как своим гофмаршалом, дамы попарно направились в большую парадную залу. После углубленных признаний они вернулись на поверхность жизни, и их тотчас же охватил шум суетного мира. Габриель остановилась, она была близка к тому, чтобы повернуть назад, такого бурного изъявления преданности она еще ни разу не видела со стороны двора. Рукоплескания и восторженные клики, меж тем как под шарканье ног и шелест реверансов все спешили отойти от нее в глубину залы. Сотни дам и кавалеров теснились там позади, а она одна очутилась посреди пустого пространства, — и чтобы она чувствовала себя менее одинокой в своем устрашающем торжестве, принцесса Оранская взяла ее под руку. Мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, поспешила подойти к ней с левой стороны.

Мадам де Морней удалилась. Встретив короля, который поднимался по лестнице, она сказала ему:

— Сир! Герцогиня нуждается в вашей помощи, поспешите же к ней! Хоть бы вы всегда поспевали вовремя, когда ваша возлюбленная будет в опасности!

Генрих бросился бежать. Достигнув двери в залу, он увидел — что такое? Никакой угрозы его бесценному сокровищу — наоборот, его возлюбленная повелительница в блеске славы. Сердце его бурно забилось. Оно торжествовало победу прелестной Габриели и его собственную.

В этой зале с хорами и примыкающими к ней небольшими покоями происходил — казалось, в незапамятные времена — балет чародеев и брадобреев. И комическая сцена была разыграна здесь же. «Нам с тобой пришлось искать убежища, мы были бессильны против оскорблений и обрадовались, когда могли скрыться через потайной ход. Довольно сомнительно было тогда наше положение. С тех пор мой подъем и твой также. Наконец-то я по-настоящему победитель Испании, и даже против папского легата мне удалось отстоять себя. Теперь, да, теперь я сознаю себя достаточно сильным, чтобы издать мой эдикт. Настал, настал твой день, моя бесценная повелительница. Я мог бы немедленно заставить легата обвенчать нас, тебя и меня, и тогда ты — моя королева».

Он думал об этом как в чаду. Другие размышляли о том же спокойно. Две дамы, несколько в стороне от толпы, шептались между собой.

Принцесса де Конти:

— Как она бледна! Надо бы принцессе Оранской крепче поддерживать ее, прямо страшно, что она упадет.

Принцесса де Конде из дома Бурбонов:

— Есть кое-что и пострашнее. Только бы счастье моего кузена оказалось прочным. Для такой женитьбы ему надо быть по-настоящему великим.

Принцесса де Конти:

— Разве он и теперь уже недостаточно велик, чтобы всем нам бросать вызов? Его возлюбленная шлюха появляется перед всем двором между двумя протестантками. Должно быть, она и сама протестантка, иначе она понимала бы, что ей грозит, и заранее упала бы в обморок.

Принцесса де Конде:

— Она и в самом деле бледна. Но причиной ее бледности может быть в такой же мере гордость, как и страх. Если при дворе есть безупречная женщина, то это принцесса Оранская. Она же хорошо отзывается о Габриели д’Эстре, о ее новоявленной добродетели, постоянстве в любви, которое будто бы делает ее достойной стать королевой.

— Тем хуже для ее безопасности, — заключила первая дама, и вторая согласилась с ней.

Рукоплескания, восторженные клики — между тем некий господин, недавно представленный ко двору, вдруг оказался выше всех, ибо стоял на стуле.

— Я, верно, ошибаюсь! — бросил этот самый господин де Бассомпьер[66] Бассомпьер Франсуа де (1579–1646) — французский маршал, фаворит Генриха IV. вниз, в сутолоку. — То, что я вижу, не может быть действительностью, или кому-то недолго осталось жить.

Снизу раздался вопрос:

— На ком же вы ставите крест?

— Это совершенно ясно, — отвечал господин, стоявший на стуле. — Король должен жить. Как ни жалко эту прекрасную женщину, но иначе нож поразил бы его.

Мадам де Сагони, снизу:

— Вы, бедняга, здесь новичок и не знаете, что наше ближайшее будущее находится под знаком Венеры.

В толпе очутились и министры Вильруа и Рони. Каждый из них старался протиснуться к самой стене, там они встретились.

— Кого я вижу, любезный друг!

— Кого я вижу!

— Мне кажется, мы сходимся на том, что этого события лучше бы не видеть, — сказал министр иностранных дел, которого министр финансов знал как изменника. Почему Рони и возразил:

— Едва ли стоит обращать внимание на происходящее. Мадридскому двору знать об этом бесполезно. То, что здесь совершается, не имеет завтрашнего дня. Король сам обо всем позабудет, как только ему понадобятся деньги. Лишь глупцы при этом дворе могут сомневаться, кто сильнее — его государственный казначей или его возлюбленная. Галиматья, к чему убийство и смерть, если казна бьет вернее топора.

После этого господин де Рони позволил толпе оттеснить себя от господина де Вильруа, которого знал как изменника. Его слова, безразлично, в какой мере сам он верил им, были высказаны с целью оградить жизнь Габриели. Он ее не любил и не был сострадателен. Тем больше была его заслуга, и хотя никто лучше его не охватывал многотрудных начинаний этой великой власти во всем их объеме, все же для господина де Рони эта власть олицетворялась тремя именами: король, я и герцогиня де Бофор. Но женщина эта никогда не добьется более высокого положения и титула; уж об этом он позаботится.

Габриель чуть не целую вечность противостояла двору и своей славе — по часам это были лишь минуты. Она с облегчением вздохнула, когда ее возлюбленный повелитель взял ее за руку и провел по зале. Толпа тотчас пришла в движение, дамы и кавалеры становились шпалерами по пути его величества, чтобы удостоиться разговора. Они смотрели на губы короля, но не меньше смотрели и на прелестный рот его повелительницы, ибо король вел ее на поднятой руке перед собой. Широкий и плоский обруч ее юбки давал ему повод пропускать ее вперед, преподносить как свое сокровище, что он и делал неукоснительно. При этом у него было лицо истинного государя, — непреклонное, как отметили все.

А потому Габриель встречала на своем пути выражение одной лишь преданности. На ее щеках вновь заиграли прежние краски. Вместо короля она сама заговаривала с придворными. Оттого что кончики ее пальцев касались его руки, присутствие духа вернулось к ней, и говорила она то, что требовалось. Мимо первых она прошла еще молча. Перед господином де Санси[67] Санси Никола д’Арле (1546–1629) — сюринтендант финансов, посол в Англии и генерал-полковник наемных швейцарских войск. Неоднократно менял вероисповедание. После очередного перехода в 1597 г. в католицизм был высмеян д’Обинье в его памфлете «Исповедь де Санси»., генерал-полковником швейцарцев, она остановилась.

— Господин де Санси, король и я решили совершить путешествие в Бретань. Я разрешаю вам сопровождать вас.

То же самое повторила она и некоторым другим, особенно герцогу Бульонскому, который нашел уместным предать забвению свое предательство при Амьене. Посему он отнесся с глубоким почтением к тому, что дама, которой он тогда предлагал деньги, теперь не приглашает его, а приказывает ему ехать.

К концу своего следования Габриель столкнулась лицом к лицу с господином де Рони. Оба рослые и белокурые, кожа и глаза родственных оттенков: брат и сестра, если угодно. Но никому это не было угодно, не было угодно зрителям, ибо они привыкли к тому, что д’Эстре пленительна, а каменный человек всех отталкивает. Но меньше всех сами они настаивали на своем сродстве. Габриель выше подняла голову, она сказала высокомернее, нежели любому из предыдущих:

— Вам придется покинуть свой арсенал и отправиться в моей свите, господин де Рони.

Он весь вспыхнул, голос у него пресекся, наконец ему удалось выдавить из себя:

— Я жду приказаний моего государя.

— Герцогиня просит вас сопровождать ее, — сказал Генрих, и кончики его пальцев пояснили красавице, что она должна это повторить.

Так она и сделала. Но было уже поздно.

Великий договор

Путешествие короля в его провинцию Бретань сошло мирно, хотя он вел за собой двенадцать тысяч пехотинцев, не считая лошадей и орудий. Такой эскорт, слишком внушительный для простого посещения, был ему предложен его начальником артиллерии. Своему Рони Генрих предоставил высказать то, что понимал сам, но в чем не хотел сознаться: без вооруженной угрозы он все еще не мог бы овладеть своей провинцией. Другое обстоятельство не было им предусмотрено: необходимость выступить как можно скорее. Господин де Рони настаивал на этом, приводя веский довод, что герцог де Меркер бросит свои увертки и уловки лишь в том случае, если его застигнут врасплох.

Это был довод, который Рони выставлял. А невыставленный касался бесценной повелительницы, которая не могла ехать в назначенный день — ожидаемый ребенок очень ее изнурял. Нет, господин де Рони не поедет в ее свите, как она желала. Он выступил, а она была прикована к постели. Спустя три дня она выехала следом за всеми. Когда Габриель, неспешно продвигаясь вперед, достигла наконец города Анжера. Генрих со своим большим эскортом был уже далеко впереди. Куда бы он ни приближался, города его провинции Бретани отворяли ему ворота, и со всего полуострова, который врезается в море, спешно съезжались дворяне приветствовать короля. Господин де Меркер на своих скалах все-таки переоценил мощь неукротимого моря. Король Генрих извлек его из его крепости бурь, сейчас весна, и они свирепствуют свыше обычной меры; повелитель бурь, который стал благодаря им чудаком, вынужден тем не менее пожаловать на сушу, где вскоре у него отнимут львиную долю могущества и вынудят заключить договор.

Это не особый договор об уступке им власти; наоборот, возвращение королю большой провинции как бы случайно включено в другой договор, который считается более важным, — в брачный договор. Дочь герцога и герцогини де Меркер должна выйти замуж за Цезаря Вандомского, сына короля Франции и госпожи Габриели д’Эстре. Вот что считается главным, если не для всех, то, во всяком случае, для Габриели. Потому-то ее сердце так радостно билось в ожидании этой поездки. Задержки и препятствия ожесточают ее, доводя до поступков, совершенно ей не свойственных, — кто мог бы ждать их от ничем невозмутимой красоты?

Герцогиня де Меркер, Мария Люксембургская из рода Пентьевр, эта важная дама считала какую-то д’Эстре много ниже себя по рангу. Если бы сын Цезарь не был даже плодом двойного прелюбодеяния, она все равно презирала бы союз, который ее заставляли заключить. Французский король, собственными силами, с большим трудом проложивший себе путь к престолу, представлялся ей нежелательным родственником. И кто поручится за его будущее и за его наследование? Все это поспешат оспорить, если нож наконец попадет в цель. И тогда придется терпеть зятем его незаконнорожденного сына. Мадам де Меркер, созданная для интриг, плела их во множестве, и притом крайне зловредные. Габриель решила положить этому конец. Когда герцогиня приблизилась к Анжеру, с целью создать лишь новую проволочку, Габриель приказала запереть все ворота. Важная дама была вынуждена повернуть обратно и терпеливо сносить унижение, пока вернется король и походатайствует о милостивом приеме. Ибо здесь дело идет о милости, это порой понимаешь лишь тогда, когда перед тобой захлопываются ворота.

Генрих проехал дальше, до самого Ренна, там заседали штаты провинции Бретань. Так как ему предстояло еще несколько дней не видеться со своей возлюбленной, он слал ей письма, как во времена, когда ухаживал за ней. И правда, письма походили на те, какие он посылал ей в замок Кэвр, некоторые были тогда перехвачены неприятелем. Неприятель мог бы легко поймать и низкорослого старика крестьянина с закопченным лицом. Генрих думает: «Прошло семь лет, и по-прежнему я и ты. Неужто правда то, в чем ты меня укоряешь и что я оспариваю: будто теперь ты любишь больше, чем я? Любишь меня в тысячу раз больше, чем я тебя? Из этого верно лишь одно: ты расцвела и созрела как внешне, так и духовно. Теперь ты не могла бы жить без меня, этому я охотно верю, ибо это была бы жизнь, идущая вспять. И со мной, бесценное сокровище мое, дело обстоит так же, и я так же связан, как ты. С тобой вместе я поднимался и власти достиг — через тебя, так я это чувствую и во всем, чем владею, ощущаю тебя. Мое королевство я уподобляю твоему лону — которое раньше часто мне изменяло, но теперь оно мое. И пусть даже твоя красота увянет, все равно я не уйду от тебя. Однажды мне случилось взять назад свою любовь, тогда я был бедняком, теперь я богат».

Но в письмах, которые до сих пор передавались через Варенна, об этом не было ни звука. Наоборот, он сохранял в них прежний тон, легкий и игривый, с намеками на оружие, которое его повелительница избрала сама и которое скоро решит их спор. Так писал король, когда уж очень скучны становились речи на собрании сословий его провинции Бретани, последней провинции его королевства, которую он завоевал. Борода у него была седая, а волосы русые.

Умалчивал он также о необычайных приключениях, которые всегда врывались в его самые разумные действия; так оно было и здесь. Это могло бы повредить ее естественной и здоровой беременности и оставить на ребенке следы столкновений отца со сверхъестественными обстоятельствами. Закончив дела с штатами, он пробыл сутки в Сомюре, в городе Филиппа Морнея, старого товарища, который в мирских делах проявлял себя всегда человеком разумным и положительным. Возможно, что за последнее время кропотливое изучение богословских тайн ослабило его восприятие действительности, но только ему повсюду мерещился господин де Сен-Фаль.

— Что с вами? — спросил Генрих. Исхудалый, сгорбленный Морней отвечал отсутствующим голосом:

— Он заглядывал в окно. Он издевается надо мной. Я оскорблен, и надо мной издеваются.

— Друг мой, опомнитесь! — умолял Генрих. — Вы в своем укрепленном замке, вы сами его укрепили. Как бы мог он войти, не говоря уже о том, что ему никак не выбраться отсюда.

— Для того, кто в союзе с дьяволом, — лицо несчастного преобразилось, стало потусторонним, — для того стен не существует, нет и поднятых мостов.

— А в каком укромном уголке успел бы он укрыться? — спросил Генрих.

— Вот здесь, — прошептал таинственно Морней, его вытянутый палец дрожал, но сразу же попал в определенную точку на большой карте, висевшей на противоположной стене.

Генрих думал только, как бы ему уйти отсюда:

— Скорей! — воскликнул он. — В погоню за ним!

У страдальца опустились руки. Он совсем съежился и беспомощно захныкал.

— Злой дух предупреждает его, едва я соберусь за ним вдогонку. Сир! Вы мне дали слово. Поймайте его!

— Даю вам слово, — подтвердил Генрих и скрылся за дверью.

Он вскочил на коня, за ним следовал такой эскорт, что можно было захватить целую шайку. Всадники направились к лесу, где стоявший на воде дом служил якобы убежищем господину де Сен-Фалю. Олений след заставил короля свернуть с пути. Он разминулся со своими спутниками. В чаще Генриху пришлось спешиться, голоса охотников неизвестно откуда отвечали на его оклики, а между тем наступала ночь.

Благодаря простой случайности он натолкнулся в темноте на трех лиц своей свиты, один из них был председатель суда де Ту. Человек пожилой, он сопровождал короля в его путешествии только ввиду переговоров с Меркером. Устремившись за оленем, он упал с лошади и теперь хромал. Король решил не оставлять его одного, несмотря на убедительные просьбы судьи не беспокоиться и вернуться в город.

— Что это? Ведь мы сбились с пути, — сказал Генрих. Тем временем другой дворянин влез на дерево и сообщил, что видит вдали огонек. Когда они дошли до указанного места, что случилось не скоро вследствие увечья господина де Ту, перед ними предстал тот самый уединенный дом на воде. Верхом проскакали они по всем комнатам, двери были не заперты, и комнаты пусты. В одной из них горела свеча, она освещала приготовленную постель.

— Ясно, что человек, которого мы ищем, был здесь, — уверял Бельгард. — Он собирался лечь спать, мы его спугнули, он где-нибудь поблизости.

— Тогда приведи его сюда, Блеклый Лист, — приказал Генрих с таким видом, словно поверил всему.

Обер-шталмейстер с третьим дворянином сначала произвели в темном доме невероятный шум, им, надо полагать, было не по себе. После чего они удалились, шлепая по воде. Между тем король потребовал, чтобы господин де Ту прилег; ни в одной комнате не было другого ложа. Председатель суда отказывался, предоставляя кровать королю. Сильные боли принудили его прикорнуть на краешке ее, но он не пожелал в присутствии его величества снять башмак с поврежденной ноги. Генрих сидел в единственном кресле у очага, перед которым лежала охапка дров. Он поджег еловые шишки, раздул огонь и смотрел в него широко раскрытыми глазами. Помимо своей воли, он задумался над тем, ради чего приехал он в свою провинцию Бретань: ради важных государственных мероприятий, венчающих тщательно и терпеливо обдуманные приготовления. И вот он очутился здесь в погоне за пустой химерой — даже не его собственной. Но все же он не мог уйти от этой ночи среди леса в пустынном доме, где, впрочем, горела свеча. Если бы сейчас сюда проникли убийцы, при нем был бы только больной и еще, правда, его собственное оружие. Подумать только, как немощен наш разум. Разве не я сам напрашиваюсь на эти загадочные приключения и разве нельзя их рассматривать как урок, который моя несовершенная природа дает себе самой? Никогда не отступай от своего знания, непоколебимо осуществляй то, что в тебе заложено и на тебя возложено: тогда тебе не придется сидеть здесь, и впредь ты будешь огражден от еще худших чар.

Все это можно прочесть в полыхающем пламени, если достаточно высоко вздернуть брови. Не мешкай более, будь тверд, сделай королевой свою единственную! Он видит, как огонь чертит ее имя, а пламя напевает его.

Бельгард и его приятель вошли снова; на сей раз бесшумно, ибо они оголили ноги до колен, чтобы вброд перейти пруд. Они утверждали, что господин де Сен-Фаль, спасаясь от них, перепрыгивал с одного трещавшего куста на другой, пока, наконец, какая-то яма не поглотила его. Генрих в ответ только попросил их раздеть и укрыть бедного судью, который в изнеможении упал на кровать и уснул. Сделав это, они провели короля в комнату, которая не имела отдельного выхода, зато на полу там была постелена солома. Они приоткрыли дверь и остались снаружи, причем каждый прислонился к одному из дверных косяков. Только минуя их, можно было проникнуть к королю.

Генрих тотчас же погрузился в глубокий сон. Оба его стража переступали с ноги на ногу под плащами, дабы каждый был уверен, что другой бодрствует. Но в конце концов оба перестали шевелиться — пока пронзительный крик о помощи не прервал их сна. Сначала им померещилось, что они в лесу и набрасываются на господина де Сен-Фаля, а он кричит. Но потом они вспомнили про господина де Ту.

К тому в комнату проникла помешанная девушка. Бедняжка терпела в городе одни обиды, а потому избрала своим жилищем этот покинутый дом; при появлении незнакомцев она, правда, немедленно убежала, но теперь сама позабыла об этом. Она возвратилась на свое привычное место, сбросила в темноте мокрую одежду, — свеча погасла уже давно, — и повесила все на стул подле очага, где еще тлели угли. Когда рубашка чуть просохла, девушка легла поперек кровати у ног спящего, и скоро сама уснула. Господину де Ту во сне захотелось повернуться, при этом он столкнул сумасшедшую на пол, и от движения сам почувствовал такую боль, что проснулся.

Де Ту поднимает полог кровати, в окно проникает бледный свет, а по комнате бродит белый призрак. Это не может быть игрой воображения: вот призрак приближается и разглядывает его.

— Кто ты? — спрашивает судья.

— Я Владычица Небесная, — отвечает призрак.

Судье, разумеется, было ясно, что это вздор и выдумка. Тем не менее его охватил суеверный страх, и он стал звать на помощь. Подоспевшие дворяне выручили его и увели помешанную.

Генрих не проснулся и о происшествии узнал только утром, когда они вчетвером возвращались в город. Он сказал лишь, что на месте судьи очень испугался бы, после чего погрузился в молчание. Он думал о своем ночном самоуглубленном раздумье перед пламенем, которое чертило и пело. Вскоре после этого во время пасхального богослужения, когда раздалось «Regina Coeli Laetare»[*]«Владычица небесная, радуйся» (лат.) — католическая молитва., король поднялся и глазами стал искать в церкви господина де Ту.

Таковы были малопонятные события, если предположить, что смысл их не удалось до некоторой степени разгадать. О них ничего не упоминалось в письмах к Габриели. На обратном пути к ней Генрих встретил герцогиню де Меркер: столько смиренных и прекрасных обещаний ему не доводилось до сих пор слышать ни от одной гордой матроны. Тем недоверчивее отнесся он к ней, ибо он еще не знал, что его бесценная повелительница укротила эту особу. Он пригласил ее отправиться вместе в Анжер. В тамошнем замке много крепких башен, шестнадцать или даже больше насчитала герцогиня де Меркер, опасаясь, что в одну из них могут засадить ее. Высокая стена вокруг замка была сплошь усеяна часовыми ее противницы.

Не успели они добраться до замка, как навстречу им выехала герцогиня де Бофор, она торопилась обнять гостью и тут же предложила ей место в своих носилках. Генрих дивился, как хорошо выучилась Габриель действовать наперекор своим чувствам и добиваться своей цели. Еще больше возросла ценность этой прелестной женщины как существа рассудительного, когда тридцать первого марта был наконец подписан великий договор: государственный договор под видом брачного договора.

В Анжерском замке королевский нотариус мэтр Гийо прочел вслух этот акт, и пока длилось чтение, блистательное собрание боялось проронить хоть одно словечко. Герцог и герцогиня де Меркер давали в приданое за своей дочерью Франциской, которая сочеталась браком с герцогом Цезарем Вандомским, целое состояние в деньгах и драгоценных камнях; но, между прочим, выплата должна была производиться из тех огромных сумм, которые герцог де Меркер получал от короля за то, что возвратил ему его провинцию Бретань.

Тут многие из присутствующих не могли совладать со своими чувствами, хотя и знали доподлинно все, что было договорено и решено.

— Хотя мы знали все доподлинно, — сказал кардинал де Жуайез протестанту герцогу Бульонскому, — однако поверить не могли. Лотарингский дом отрекается от последних остатков власти. Этот ничтожный Наварра становится наконец неограниченным государем всего королевства.

— Кроме моего герцогства Бульонского, — отвечал бывший господин де Тюренн, который унаследовал Бульонское герцогство и рассчитывал отстоять себя против короля, что впоследствии навлекло на него беду.

Мэтр Гийо прочел, что губернаторы и судьи провинции Бретань оставлены королем на прежних местах. Здесь один человек чуть не задохся от гнева — господин де Рони, лицо у него по-прежнему было каменным, но душа кипела возмущением. Всем известные плуты и изменники оставались тем, чем были, вместо того чтобы предстать перед судом, и он не мог воспрепятствовать этому. Королевская законность проявляла чрезмерную терпимость, ее защитник Рони про себя укорял короля в слабости. Непреклонный человек не понимал, что законности случается быть гибкой. О брачном договоре как предлоге для серьезного государственного договора Рони сказал: «галиматья», и все приписал честолюбию бесценной повелительницы, которая уговорила короля.

Некий господин де Бассомпьер, недавно представленный ко двору, спросил: при чем тут мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля? Она действительно была призвана, и ее одобрение испрошено.

— Теперь все понятно; — решил новичок. — Король намерен дать протестантам эдикт. То, что происходит здесь, лишь предварительный шаг.

Вдруг голос нотариуса умолк, над собранием нависла глубокая тишина, затем послышался шелест двух платьев. Одно из сиреневого шелка, второе зеленое, обильно затканное серебром; то были мадам Екатерина Бурбонская, сестра короля, и герцогиня де Бофор. Между ними король; так вышли они втроем не середину залы к столу, на котором лежал раскрытый договор. С противоположной стороны двинулись, только после вторичного вызова, герцог и герцогиня де Меркер. Другие особы, которым надлежало тоже приложить руку, выстроились в ряд, однако впереди осталось пустое пространство. Туда вели ступеньки, по ним взошли двое детей, одетых, как кавалер и дама. Чинными шагами поднялись они и остановились наверху, их маленькие фигурки выражали достоинство, а из всех лиц самые серьезные были их лица.

Тут даже те, кто глядел сурово, не удержались от улыбки. Многие женщины выражали свой восторг громкими возгласами, со всех сторон неслись вздохи облегчения. Генрих следил за лицами супругов Меркер, которых он лишал имущества и власти. Сначала у них был вид пойманных преступников — они беспрерывно менялись в лице, глаза герцога закраснелись, герцогиня кашляла, чтобы не расплакаться или не закричать. Но когда дети очутились на возвышении, даже эта чета сразу изменилась. Обоим стала ясна их выгода. Наша дочь будет ближе всех к престолу. Другое дитя взойдет на него вместе с ней. Но король должен жениться на матери. Пусть женится незамедлительно!

Первым подписал договор король, затем передал перо герцогине де Бофор. У нее дрожала рука, должно быть от радости. Все шеи вытянулись, чтобы в этом удостовериться. Прекраснейшая рука в королевстве вывела титул, который в ее жизни оказался самым высоким. Она положила перо и взволнованно выжидала. Ее возлюбленный повелитель улыбался ей, ободрял ее. Едва сестра короля подписала свое имя, как супруги Меркер набросились на пергамент. Филипп Эмануил Лотарингский, герцог де Меркер, Мария Люксембургская, герцогиня де Меркер: Габриель прочла это сияющими глазами, от счастья у нее закружилась голова. Свое счастье, которое было ей не под силу, она укрыла на плече возлюбленного, и он поцеловал ее разгоряченное лицо.

Свидетели с готовностью принимали один от другого гусиное перо, особенно господин Антуан д’Эстре, отец героини дня и теперь уж совсем не подозрительная личность. Без долгих проволочек тут же было совершено торжественное обручение детей; кардинал Жуайез благословил их в присутствии двора и послов. Однако вторично уж никто не поддается заблуждению и умилению при виде детей, которые участвуют в церемонии, не соответствующей их возрасту. Наоборот, здесь лишь припомнилось одно из условий договора. Когда нотариус громко и отчетливо прочел его, все пропустили его мимо ушей либо сделали вид, будто оно не имеет значения. Если впоследствии один из будущих супругов не пожелает заключить брак, он должен попросту уплатить за свой отказ и даже не слишком дорого для таких богатых семейств.

— В сущности ничего не случилось, — с удивлением сказал обер-шталмейстер Бельгард. — Четырнадцать лет пройдет, пока юная чета созреет.

— Разве моя племянница герцогиня де Бофор созрела не раньше? — возразила его соседка.

Бельгард взглядом нашел прелестную Габриель, даже не ища ее; и чтобы не встретиться с ней глазами, он потупил взгляд. Сердце его билось от воспоминаний. «Покажи мне ее!» — слышался ему голос. «На этих словах окончилось мое счастье, — подумал он вдруг, хотя вообще-то он в жизни преуспевал. — Если бы я тогда не напросился на эти слова, не было бы королевского сына, которого здесь обручили. Одно слово, и вместе со счастьем уходит молодость».

— Что было ей суждено, тем она и стала, — тихо сказал он.

— А мы этого не предвидели, — ответила со вздохом мадам де Сурди, сделав вид, будто не помнит о всех уловках, которые сама же некогда пустила в ход, дабы осуществилось назначение Габриели.

Бельгард разглядывал только что обрученных детей.

Маленький Вандом, не по летам развитой, большой и толстый, ему не понравился. Тем не менее он расчувствовался вновь, он один. «Бедный мальчик, — сказал он про себя. — В сущности, ведь ничего не случилось. Кто знает конец песни».

Эдикт

Празднества в честь великого договора, хоть и вызвали большое стечение народа, в одном разочаровали всех. Прекраснейшая из женщин не присутствовала на них. Из-за беременности она уже не могла участвовать в публичных церемониях. Как только обстоятельства позволили королю сопровождать ее, они вместе отправились в город Нант, и там его бесценная повелительница родила ему второго сына, Александра. После первого. Цезаря, второй — Александр, и как дитя Франции он получил титул Monsieur[68] Monsieur (месье) — титул старшего брата короля..

Замок и город Нант только что были сданы королевским войскам. И так как тотчас по прибытии ему был дарован его Александр, то король Генрих подписал Нантский эдикт — в порыве отцовской радости. Так это всеми было понято и сомнениям не подвергалось. А незадолго до того был подписан великий договор, в котором обручение двух детей обусловливало возврат последней из его провинций и тем самым умаляло важность этого события — разумеется, с заранее обдуманным намерением. Кто готов был поднять крик, теперь замолчал, впрочем неизвестно, надолго ли. Вот мы и дошли до другой залы, здесь подписывается Нантский эдикт.

— Вот до чего мы дошли, — говорили между собой католические вельможи. — Вот куда привел нас этот король. Побежденными оказались мы.

Кардинал де Жуайез:

— Он дарует свободу совести. Его день настал. По-прежнему ли он гугенот? Или теперь он уже не верит ни во что?

Коннетабль де Монморанси:

— Меня он именует своим кумом. Но я его совсем не знаю.

Кардинал:

— Некогда при Кутра он победил и убил двоих моих братьев. Другом я быть ему не могу. Но я дивлюсь его упорству.

Коннетабль:

— Мы ведь хотим, чтобы это королевство было великим? Лишь ценой свободы совести могли мы как победители заключить мир в Вервене. Остальных его намерений я не знаю.

Кардинал:

— Свобода совести: если бы наша святая церковь мыслила по-христиански, а не по-мирски, она сама даровала бы ее. Однако мы должны мыслить по-мирски, дабы существовать.

Коннетабль:

— Он хочет существовать во что бы то ни стало. Он называет свой эдикт несокрушимым.

Кардинал:

— Его эдикт несокрушим в той же мере, как он сам.

Тут кардинал повернул простертую руку ладонью вниз. Коннетабль понял, что этот жест означал поверженного на землю врага.

— Побежденными оказались мы, — говорили католики, если не предпочитали умалчивать об этом. — Король дает волю ереси, но этого мало. Крепости ваши тоже остаются вам, протестантам. А где наши крепости? — спрашивали они представителя противной партии, который в сутолоке был оттеснен от своих и увлечен на другой конец залы. Обычно никого не трогало, какую веру исповедует то или иное лицо. Сегодня религии строго разделились.

— Вам будет позволено совершать свое богослужение во многих католических городах, нам же у вас это запрещено. Вам будут даны все гражданские права, вы будете чиновниками, даже судьями.

— А разве вам не разрешено быть ими? — через головы окружающих возразил Агриппа д’Обинье. — Кто, как не мы, отдали королю всю свою кровь, и если мы остались живы, то отнюдь не собственным попечением. Зато я знаю других, которые рука об руку с Испанией ревностно старались погубить это государство. А теперь, когда наш король взял верх благодаря нами выигранным битвам, кто требует себе все должности и всю государственную казну? Те, что предали его и готовы предать вновь.

Слово «предали» Агриппа произнес, пожалуй, слишком громогласно. Правда, споры не прекратились, но голос спорщики понизили: король читал свой эдикт. За слово «предали» те господа, к которым обращался Агриппа, охотно бы проучили его. Но Агриппа был так мал ростом, что его нелегко было найти среди более высоких протестантов, а те поспешили оттеснить его назад, чтобы он успел скрыться.

В толпе протестантов маршал де Роклор говорил господину Филиппу дю Плесси-Морнею:

— У вас весьма кислая мина. Разве это не радостный день?

— Так называли мы день битвы при Кутра, — сказал Морней. — Тогда мы были войском бедных. Войском гонимых во имя справедливости.

Роклор:

— У нашего короля были впалые щеки, я как сейчас его вижу.

Морней:

— Обернитесь и увидите: щеки у него остались впалыми, и битва его продолжается. — Морней собирался добавить: «А у меня с господином де Сен-Фалем поединок не на живот, а на смерть. Хуже того — когда выйдет мой трактат о мессе, я утрачу милость короля». Маршал перебил его.

Роклор:

— Король выполняет сегодня данное нам слово и этим ограничивается. Нам бы следовало быть первыми в государстве, а мы получаем теперь такие права, какие дают тем, кого лишь терпят, и ни малейшего ручательства за их длительность. И это после двадцати лет борьбы за свободу совести!

Морней:

— Ее мы завоевали непреложно. Король говорит правду. — А про себя Морней думал: «Свобода совести — достояние души. Настанут времена, когда мы сможем сохранить ее лишь в сердце и в изгнании».

Между обоими протестантами возникло многозначительное молчание, оно возникло из мыслей, которые обычно не высказываются. Под конец Роклор все же заговорил:

— Некогда он не владел королевством и не был велик. Он и мы с ним вместе ели сухой хлеб и молились. Язычники окружают меня, но именем Божьим я сокрушу их. А кто сокрушен теперь? И все равно, это было бы ни к чему. Свершения не стоят усилий, — в смятении говорил господин де Роклор, слывший при дворе шутником и насмешником.

Филипп Морней, человек, раздираемый мукой, возразил, причем оба избегали глядеть друг на друга:

— Нельзя стареть. Лишь один среди нас не стареет. — Он грудью и лицом подался к своему государю, его он избрал от юности своей.

Король Генрих на возвышении под балдахином оглашал свой эдикт. Никакому нотариусу не позволил его читать: наизусть возвещает его, как свою волю и свое свободное изволение. Кто старается держаться среднего тона между приказом и милостью, тот, прислушиваясь к собственному голосу, может позабыть, что он на самом деле объявляет здесь, под балдахином, — далеко не совершенный искаженный итог, с которым он медлил до последней минуты. «Переговоры и уступки для виду; распри, раскол, новое соглашение партий, напоказ красивые слова, на деле — злые козни, упорство, ненависть, неистребимая жажда наживы: сколько всего предшествовало моему эдикту. Включая и мои двадцать лет борьбы. Маленьким королем Наваррским, совсем не уверенным ни в сохранности своей жизни, ни во французском престоле, как далекую цель видел я перед глазами нынешний день. Это могло быть заурядным выступлением под привычным балдахином, и эдикт ничего бы не стоил: однако королевство — больше, чем деньги и добро, больше, чем просто власть над вами, людьми. Наконец-то я достаточно силен, чтобы сказать вам: впредь вы можете свободно верить и мыслить. Если бы здесь был и слышал меня тот, чьи глаза и уши уже засыпаны землей! Господин Мишель де Монтень, мы некогда беседовали с вами на берегу моря. «Что я знаю?» — говорили вы. Мы пили вино в изрешеченном ядрами доме, мы читали Горация, вы и ваш смиренный ученик, который сейчас стоит под балдахином и оглашает свой эдикт. Вы порадовались бы. Я радуюсь».

Он был единственный, кто чувствовал удовлетворение и сознавал это. Ни одна из партий не была довольна, они лишь принимали то, что он давал им, потому что был наконец достаточно силен: свободу совести — вместе с ее последствиями. Все глаза были устремлены на возвышение, где он стоял, как будто одного королевского величия довольно, чтобы вносить перемены в строй общества, и как будто не предшествовали этому дню превратности мира и войны. Генрих думает: «Труды долги, успех сомнителен, радость кратка. Будем покороче и закончим, пока они не слишком поражены. Помолвку детей, рождение моего сына — вот что мы празднуем; только лишь от избытка отцовского счастья я всех вас уравниваю и отнимаю у господ их провинции, их власть. По вероисповеданиям вас больше не будут различать в государстве, а значит, и по сословиям тоже почти не будут. Не слушайте слишком внимательно, мы постараемся говорить покороче».

— Я отвожу протестантам моего королевства десять областей, и каждая из них будет управляться через своих представителей: два пастора, четверо горожан и крестьян, четверо дворян. Их обиды и разногласия улаживаю я сам.

Король кончил. Из рук своего канцлера, старика Шеверни, он берет пергамент, подписывает его и прощается с собранием. «Это они проглотили, — думает Генрих. — А затем побольше мягкости и миролюбия, чтобы они привыкли».

Большинство просто созерцало королевское величие. Некоторые из тех, кто понял, переговаривались между собой.

— Четверо дворян против шестерых из третьего сословия. С протестантов он только начал.

— Это господство простонародья.

— Если не полновластие короля.

Генрих был в дверях, когда раздались возгласы:

— Да здравствует великий король!

Но он вышел, как будто относилось это к кому-то другому.


Читать далее

V. Победитель

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть