ИЗВЕЩЕНИЕ

Онлайн чтение книги Ее звали О-Эн A Woman Called En
ИЗВЕЩЕНИЕ

Начиная с 1-го дня 7-го месяца года Овна устанавливается Кинроку Нонака, его младшим братьям и сестрам новое содержание — тридцать шесть коку риса; в том числе двадцать один коку троим лицам мужского пола и пятнадцать коку — троим лицам женского пола.

Вышеуказанное содержание назначается в связи со смертью Сэйсити Нонака его младшим братьям и сестрам, о чем и доводится до их сведения.

Дано 29-го дня 9-го месяца 7-го года эры Эмпо (1679 г.).

Это послание больно ранило самолюбие господина Кинроку. Он воспринял распоряжение правительства как личное оскорбление, как незаслуженное, несправедливое унижение. Ему казалось, что этим указом власти хотят подчеркнуть, как ничтожна его личность по сравнению с личностью покойного брата, — мысль, я без того постоянно его терзавшая… Между тем указ этот был всего лишь очередным проявлением непреходящей ненависти властей к семье покойного Нонака…

С самого детства господин Кинроку всегда был как бы на втором плане. Уж не потому ли привык он считать себя хуже старшего брата? Или, может быть, остальные члены семьи тоже не принимали его всерьез, хотя, конечно, не выказывали своего пренебрежения открыто?

Я не помню, чтобы господин Кинроку когда-нибудь возражал старшему брату или ссорился с ним.

Только раз, помнится, братья, как безумные, схватились в борьбе. Напрягая все силы, они старались одолеть друг друга, повалить, прижать к земле.

Сейчас мне понятно, что побудило их вступить в этот неистовый поединок…

Мы с сестренкой, плача от страха, метались по галерее.

— Братец, перестаньте! Перестаньте! — кричали мы, бросаясь от одного к другому.

Я чуть не умерла от страха, мне казалось — еще немного, и братья задавят друг друга насмерть.

— Госпожа о-Эн! Ведь это борьба… Господа часто так развлекаются. Это благородная забава. Не надо бояться! — на все лады уговаривала нас кормилица. Но мы с сестренкой не унимались.

Братья, словно и впрямь потеряв разум, изо всех сил сжимали друг друга, тела их переплетались, казалось, каждый готов убить другого. Бороться и нападать — такова утеха мужчин… В эти короткие минуты братья чувствовали себя мужчинами. Страсть, бросившая их в эту схватку, означала, что они мужчины.

Да, братья были мужчинами, и это до беспамятства напугало нас с сестренкой. Впрочем, если бы мы, повзрослев, попытались вести себя как женщины, наши братья, наверно, в смущении отвели бы глаза…

Я понимала это. Так же, как братьям не суждено было стать мужчинами, так и мы, сестры, не смели чувствовать себя женщинами.

Мы проводили дни, обмалывая Друг друга, как будто жили среди странных людей, лишенных признаков пола.

…Как вулканическая лава извергается сквозь самое тонкое место в земной коре, так и бесцельность нашего пустого, пронизанного ложью существования отыскала трещину в больной душе господина Кипроку и бурно устремилась наружу. Однажды утром господин Кипроку, как дикий зверь, внезапно набросился на родную свою сестру, госпожу Кан, и, с неистовой силой заломив ей руки за спину, повалил на пол. Сбежавшись на отчаянные крики сестры, мы остолбенели от ужаса. В глазах потемнело от страшного зрелища, представившегося взору.

Наказанные за то, что в наших жилах течет отцовская кровь, мы в эти минуты в полной море познали тяжесть обрушившейся на нас кары…

…По указанию семейства Андо в одной из отдаленных комнат вскоре соорудили домашнюю тюрьму-клетку. В этой — теперь уже двойной — клетке заперли господина Кипроку. Много дней он провел там — то лежал неподвижно, в оцепенении, как мертвый, то выкрикивал непристойности, оглашая темницу громкими воплями.

Внезапно, точно испуганный чем-то, он разражался плачем, то вдруг начинал выть, изрыгая столь чудовищные слова, что хотелось заткнуть уши руками, то, содрогаясь от рыданий, оплакивал свою горестную судьбу, молил братьев и сестер спасти его, то просил у кого-то прощения.

Порой он весело смеялся, прыгал и метался в радостном возбуждении. А иногда сидел неподвижно, прямой, исхудавший, и вел себя так смиренно, что в душе невольно пробуждалась надежда — уж не вернулся ли к нему разум?

Он один мог теперь считаться вполне свободным. Здесь, в заточении, где всеобщий обман был единственным средством кое-как поддерживать внешний порядок, он один мог говорить, что хотел, мог плакать, смеяться, кричать, что пожелает…

Мы продолжали жить, делая вид, будто ничего не слышим, не замечаем. Иного выхода не было.

Вместе с младшим братом я сидела за книгой напротив господина Кисиро, третьего брата, и под непристойные вопли господина Кинроку слушала толкования «Учения о центре истины» («Учение о центре истины — одна из канонических конфуцианских книг, входящая в «Четырехкнижие».)

— Начало Пути исходит от Неба, человек проникается его истинной сутью и уже не властен от него отказаться. Поэтому благородный муж должен чтить одиночество…

— Путь совершенного человека простирается далеко, но начинается с простейших вещей. Он начинается с отношений между супругами и простирается вплоть до постижения вечных законов Земли и Неба…

— Путь Неба не есть путь, недоступный для человека. Нужно совершенствовать самого себя, но не требовать того же от других. Предающийся страстям может свернуть с Пути…

Я слушала терпеливые объяснения господина Кисиро, а сердце никак не желало смириться. «Какие загадочные существа эти мужчины… Хотя бы наш отец, или те, кто мстит нам из ненависти к отцу, или Танские и Сунские государи… (Династия Тан правила Китаем с 618 по 907 г. Династия Сун — с 960 по 1279 г.)

Неужели власть способна так помрачать мужской разум?»

Я не могла больше с прежней страстью предаваться науке. Ведь оборотная сторона учения о добродетели есть не что иное, как наука о людских слабостях и пороках. Не рассуждений о Пути истины жаждала я, а общения с живыми людьми.

Там, за стенами нашей тюрьмы, живут люди — ненавидят, преследуют, обманывают, любят друг друга. Мне хотелось узнать хотя бы одного из этих людей.

Господин Кисиро заметил, что мои мысли отошли от науки и витают где-то вдали.

— Тебе, Эн, кажется, уже прискучило учение, — как-то раз сказал он.

Мне страстно захотелось воспользоваться случаем и открыть брату все, что было на сердце. В душе шевельнулась все та же старая злоба.

— Вы правы, братец, Эн смертельно надоели люди из книг… — проговорила я. — Так хотелось бы немного узнать настоящих, живых людей…

В последнее время господин Кинроку вел себя очень смирно. Вот и в тот день он сидел в своей клетке унылый, исхудавший, печальный. Сестры Кап и Сё готовили ужин. Вечернюю тишину нарушало только легкое позвякиванье посуды.

Брат, обхватив руками колени, примостился на краю жалкой, узенькой галереи и смотрел из-под навеса кровли на угасающее небо и горы, очерченные краем высокого частокола.

— А знаешь, Эн, мне кажется, что в конце концов вполне достаточно знать хотя бы одного человека. Пусть мы в темнице, но ведь мы здесь не одиноки. С нами был старший брат, была старшая сестра. А сейчас — матушка, младший братец и сестры…

— Да, конечно. Но здесь нет…

Нет чужих. Чужие — вот кто мне нужен. Совсем чужие, посторонние люди, в жилах которых течет чужая, а не родная кровь, хотела ответить я. Но, разумеется, промолчала.

Заговорить об этом означало бы признаться в постыдных мыслях, которые я таила в душе, признаться в своем сожалении, что он мне брат, а не чужой человек, открыть всю досаду и гнев на то, что он брат и, значит, — запретный для меня мужчина.

Смутившись, я неожиданно сказала:

— Мне хотелось бы получше узнать, что такое политика, власть…

Власть, из-за которой сходят с ума мужчины, политика, ради которой рисковал жизнью отец… Причудливый мир, в котором Танские, Сунские и прочие государи так легко предавали смерти сотни людей, подносили им яд и сами погибали от рук убийцы…

«История немыслима без убийства…» — учил меня брат. А, по-моему — историю творит ненависть.

— По правде говоря, мне хотелось бы знать, что за человек был наш отец… В чем причина той злобы, которая преследует даже нас… Каков он, этот мир власти, где способны так ненавидеть…

Об отце нам много рассказывали и покойный господин Сэйсити, и матушка, и кормилица. От них мы узнали, что отец обладал необыкновенным умом и несгибаемой волей, что он стремился претворить в жизнь свои идеалы. От увлечения дзэн-буддизмом (Дзэн — одна из буддийских сект, учение которой, проникнув из Индии через Китай в Японию, широко распространилось там с XII столетия.) он перешел к учению Чжу-си, ночи напролет слушал толкования ученых, разыскивал подлинные китайские книги, еще не переведенные на японский язык, и самозабвенно трудился, изучая и самостоятельно комментируя эти произведения.

Совсем молодым, двадцати двух лет, он стал правителем обширного княжества — эта должность перешла к нему по наследству — и в течение двадцати семи лет своего правления неуклонно воплощал в жизнь идеи, почерпнутые в книгах…

Мы слышали о его многочисленных свершениях — он изменял течение рек и сравнивал горы, прокладывал оросительные каналы, чтобы напоить поля, и углублял гавани, чтобы в них могли заходить большие суда… Не осталось ни единого, самого отдаленного уголка в горах и бухтах нашего края, где бы идеи отца, как мощный заступ, не изменяли природу до основания…

В раннем детстве эти рассказы глубоко трогали и волновали меня. В воображении постепенно сложился образ отца — великого человека, гениального правителя. Отец стал для меня почти кумиром.

Я и сейчас готова признать, что отец был незаурядной, выдающейся личностью. Вполне возможно, что жестокое чувство, которое я тайно испытывала по отношению к братьям, было как бы оборотной стороной моей гордости за отца — талантливого, сильного человека.

…Неужели сильный мужчина всегда внушает женщине любовь, уважение и восхищение, а к слабому она способна относиться только жестоко? Я хорошо понимала, что мои братья не повинны в своем бессилии, и все же не могла побороть приступов злобы…

Но сейчас, беседуя с господином Кисиро, я имела в виду другое. Мне хотелось знать корни той ненависти, которую власти все еще питают к отцу, тон злобы, от которой мы, его дети, страдаем и по сей день. В какой степени повинен в этом человек, который был нашим отцом?

— Конечно, братец, я согласна — отец был человеком необыкновенным… Но не кажется ли вам, что последние дни его жизни отмечены явной слабостью духа? И эта страшная кара, которая обрушилась на нас с его смертью… Заслужил ли он ее? Вот о чем мне хотелось бы знать побольше…

Некоторое время брат молчал.

Я не собираюсь судить отца и оценивать его поступки. Возможно, ты не поймешь меня, — женщинам недоступны глубокие мысли, — но я не считаю себя несчастным оттого, что я его сын и обречен умереть в тюрьме. Старший брат рассуждал точно так же. Тогда я не соглашался с братом, не понимал его. А сейчас понимаю. В последние годы жизни, когда отец находился в изгнании, он часто перечитывал поэму «Лисао»… («Л и с а о» — поэма великого китайского поэта Цюй Юаня (III в. до н. э.).)

Я подавляю чувства и стремленья,

И оскорблениям не внемлю я.

Чтить чистоту и умереть за правду —

Так в старину учили мудрецы.

(Перевод А. Ахматовой.)

Эта мысль мне близка — видно, так судил рок. Нет, это не смирение — я принимаю это но доброй воле. Здесь, в темнице, тело наше сковано. Но дух свободен. Здесь перед нами раскрылись все формы духовной жизни, и потому наше существование достойно человека. Да, мы живем в заточении… Что ж, таков истинный облик властителей. Но здесь существуют и привязанности, и земные страсти… (Брат бросил беглый взгляд на клетку господина Кинроку.) Здесь свой маленький мир, точь-в-точь такой, как и повсюду, здесь мир людей… Даже если бы мы жили на воле, в том, внешнем мире — не все ли равно? Мир, окружающий человека, так же тесен, как наша темница. Да, это так, всегда и повсюду… Ведь люди, живущие на свободе, нередко сами уходят от мира, становятся отшельниками… Что ты на это скажешь, Эн? Задумывалась ли ты над тем, что находятся люди, которые сами лишают себя свободы, добровольно покинув мир?

— Это потому, — ответила я, подумав, — что такая жизнь им по вкусу. Каждый понимает свободу по-своему. А я так мечтаю взглянуть на этот греховный мир, который оставляют монахи, и хоть немножко пожить там…

Мне вдруг захотелось рассмешить брата, напомнив ему слова Сэй-сёнагон (Сэй-сёнагон— придворная дама, жившая на рубеже Х — XI вв., автор прославленной классической книги «Записки у изголовья».):

«О проповедник, бесчувственный деревянный чурбан!..»

И еще мне хотелось добавить: «Господин Кисиро говорит, что женщинам недоступны глубокие мысли, зато у мужчин они так глубоки, что напоминают темную бездну, в которой ничего нельзя разглядеть…»

После этого разговора я поняла, что судить поступки отца нам запрещено.

Не потому, что это нарушало заповедь почтения к родителям. Сомнение в деяниях отца, в его величии потрясло бы самые основы нашей жизни в заточении, которая длилась уже больше двадцати лет, лишило бы ее смысла и не принесло бы нам ничего, кроме глубокого разочарования и отчаяния.

Очевидно, господин Кисиро считал, что нужно любой ценой уберечь нас, младших сестер и братьев, от малейших сомнений на этот счет. Ибо от такого разочарования и от отчаяния, которое за ним последует, может исцелить только смерть.

Вот почему брат, казалось, принял решение смиренно преклоняться перед отцом. Я понимала, что меня обуревает гордыня, но притворялась, будто вовсе не замечаю этого.

Господин Кисиро был человеком светлого ума и большой души. Моя любовь к нему напоминала почти влюбленность. И брат, я знаю, тоже любил меня. Наши души сливались воедино, совершенно забывая по временам, что мы брат и сестра.

Но сейчас каким-то уголком моей памяти я с большей нежностью вспоминаю несчастного господина Кинроку, его буйство, его непристойные вопли. И он кажется мне ближе и роднее Кисиро.

Пока он был здоров, я относилась к нему совершенно равнодушно, пожалуй, даже чуть презирала, хотя и безотчетно. Но когда он потерял разум, он стал мне дорог. В сущности, это был скромный, застенчивый человек, с добрым сердцем и легко ранимой, слабой душой.

Нет, он ничем не походил на твердого, сильного духом господина Кисиро, всегда владеющего собой. Это был слабый человек, дитя природы. Вот за нее-то, за эту слабость, я и любила несчастного господина Кинроку — а иногда так ненавидела, что готова была убить своими руками. В это жгучее, знойное лето господин Кинроку постепенно слабел. Он больше не сотрясал в исступлении решетки своей клетки-тюрьмы, перестал оглашать весь дом дикими выкриками и воплями и, обессилив, проводил дни в полузабытьи. А однажды утром, ранней осенью, его нашли мертвым — в неясном свете зари, тускло освещавшем клетку, он лежал бездыханный, похожий на какого-то зверя. На рассвете, когда от остывших за ночь циновок уже веет первыми осенними холодами, он лежал в своей клетке, неприглядный и изможденный, словно семидесятилетний старик. А ему было всего тридцать три года…



Читать далее

ИЗВЕЩЕНИЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть