50. С. С. Гулаку-Артемовскому{627}
— 1 июля * *{628}
1 июля 1852 [Новопетровское укрепление].
Всякое даяние благо{629}, тем более, если оно неожиданно, как, например, твои 20 р., полученные сегодня. Благодарю тебя, искренний друже мой! Трижды благодарю. Ты знаешь, я прежде, в счастливое мое время, не ворочал, можно сказать, капиталами, а теперь, когда я уже шестой год и кисти в руки не беру (мне рисовать запрещено), то можешь себе представить, что значат для меня твои 20 рублей! Только вот что: если не ошибаюсь, у нас с тобой уговору не было, чтобы платить мне за работу. Кажется, так. Правда, давно это было; я могу и забыть. Я помню только жареное порося и пирожки в корзинке. Помнишь ли, добрый друг мой! Счастливое время! Кажется недавно, а вот уже 12 год тому назад! Летят наши годы, бог их знает, куда они так торопятся… Я как теперь вижу тебя, непосидящего Элькана, и флегму Федота{630}, и настоящего козака Кухаренка, да еще родича твоего Скрипника, да еще… и бог их пересчитае[т]. Много их… где-то они теперь? Живут себе дома припеваючи; только я один, как отколотая щепка, ношуся без пути-дороги по волнам житейского моря! И в самом деле, где меня не носило в продолжение этих бедных пяти лет? Киргизскую степь из конца в конец всю исходил, море Аральское и вдоль и впоперек все исплавал и теперь сижу в Новопетровском укреплении та жду, что дальше будет; а это укрепление, да ведомо тебе будет, лежит на северо-восточном берегу Каспийского моря, в киргизской пустыне. Настоящая пустыня! песок да камень; хоть бы травка, хоть бы деревцо — ничего нет. Даже горы порядочной не увидишь — просто, черт знает что! смотришь, смотришь, да такая тебя тоска возьмет — просто, хоть давись, так и удавиться нечем. Да, человек в несчастии живет в самом себе, как говорят разумные люди, то есть размышляет. А к чему ведет размышление? спросить бы этих умных людей. К тому, что разрушает надежду, эту всесветную прекрасную обманщицу! Признаюсь, я долго надеялся, но потом и рукой махнул. Да и в самом деле, мне счастье не к лицу. Родился, вырос в неволе, да и умру, кажется, солдатом. Какой-нибудь да был бы скорее конец, а то в самом деле надоело черт знает по-каковски жить.
Если будешь писать Ивану Михайловичу, то благодари его от меня за его участие в твоем добром деле. Я сам хотел писать ему, да боюсь: бог его знает, может быть он еще и рассердится, что как, дескать, смел солдат себе позволить то и то… Правда, он был когда-то человек не гордый, да ведь это было давно, а время и счастье сильно людей изменяют. Впрочем, я не думаю, чтобы и И[вана] М[ихайловича] переменило генеральство; он, мне кажется, такой же добряк и хлебосол, как и прежде был, поэтому я все-таки напишу ему, только не с этой почтой. А почта у нас приходит и отходит один раз в месяц.
Жива ли в Городище твоя старая мать? Коли здравствует, то низко кланяюся ей.
И кланяюся всем общим нашим знакомым, особенно Л. Элькану и С[емененку]-Крамаревскому, когда здравствуют.
О новостях литературы, музыки и театра я не имею совершенно никакого понятия: кроме «Русского Инвалида» ничего{631} у нас не имеется; «Северную Пчелу», газету литературную{632}, забыл уже как и зовут. Сначала было для [меня] ужасно тяжело без всякого чтения. Потом стал привыкать и, кажется, совсем привыкну; когда бы поскорее! а то сидишь, сидишь сложа руки, да и захочется прочитать что-нибудь новенькое, а его нет. Так больно станет, что не знаешь, куда деваться. Но самое мучительное для меня то, что мне рисовать не позволяют. А причины — не знаю почему. Тяжело! Больно тяжело! А делать нечего… Прощай, мой искренний друже, не забывай бесталанного
Т. Шевченка.
Р. S. Не встретишься ли случайно с Василем или Михайлом Лазаревскими, — познакомься с ними.
Сегодня попался мне лоскуток печатной бумаги{633}; читаю, а там говорится о концертах прошедшей весны и о концерте г. Артемовского, как о замечательнейшем, и артистке г-же Артемовской, очаровавшей слушателей игрой на инструменте, давно забытом, то есть на арфе! Боже мой, — думаю себе, — он уже женатый!
Господи, пошли тебе счастие в твоей семейной жизни!..
51. А. И. Лизогубу
— 16 июля{634}
Новопетровское укрепление, 1852, июля, 16.
Единый друже мой! Не прогневались ли вы за что на меня{635}?
Думаю, думаю, вспоминаю и в догадках теряюся, не обретаю за собою вины ни единыя. Впрочем, едва ли кто себя обвинит! простите великодушно, аще что содеях пред вами по простоте моей, и напишите хоть единую строку, чтобы я мог ведать, что вас еще здрава бог милосердный носит по сей грешной земле. Вот уже третий год как я не имею от вас никакого известия, последнее письмо ваше получил я в Оренбурге, 1850, в последних числах мая, на которое по разным скверным приключениям не мог отвечать вскоре, а писал вам уже из Новопетровского укрепления того же года, месяца ноября, вам и В[арваре] Щиколаевне], и ни от вас, ни от В. Н. до сих пор не имею совершенно никаких известий, право, не знаю что думать! или панихиду по вас править, или думать, что вы на меня сердиты. За что ж бы вы на меня прогневались? Вопрос сей для меня — узел гордиев. Скорблю сердечно и тем паче плачу, что я во узах моих с вами только и В. Н. иногда переписывался. Прошу вас, умоляю! Когда получите письмо мое, то хоть чистой бумаги в конверт запечатайте да пришлите, по крайней мере я буду знать, что вы здравствуете.
Не пишу вам ничего о самом себе потому, что нет хорошего материалу для повествования, а описывать скверную мою долю тошно и грешно, по-моему. Это все равно, что роптать на бога. Пускай себе тянется жизнь моя невеселая, как мне бог дал. Одно, чего бы я просил у бога, как величайшего блага, это хоть перед смертью взглянуть разочек на вас, добрых друзей моих, на Днепр, на Киев, на Украину, и тогда, как христианин, спокойно умер бы я. И теперь не неволя давит меня в этой пустыне, а одиночество — вот мой лютейший враг! В этой широкой пустыне мне тесно, а я один. До вас, я думаю, не дошло сведение, где именно это Новопетровское укрепление, то я вам расскажу. Это будет на северо-восточном берегу Каспийского моря, на полуострове Мангышлаке. Пустыня, совершенная пустыня, без всякой растительности, песок да камень и самые нищие обитатели — это кочующие кой-где киргизы. Смотря на эту безжизненность, такая тоска одолеет, что сам не знаешь, что с собой делать, и если б можно мне было рисовать, то, право, ничего не нарисовал бы, так пусто. Да я до сих пор не имею позволения рисовать, шестой год уже. Ужасно!
Что же еще написать вам? Право, нечего; худого очень нет, а хорошего и подавно, монотонно, однообразно, больше ничего. Начальника мне бог послал человека доброго, вообще люди добрые меня не чуждаются. Живу я, как солдат; разумеется, в казармах. Удобный случай изучить солдатские обычаи и нравы. Смеюся сквозь слезы; что делать, слезами горю не пособить, а уныние — грех великий. Дожидаем в укрепление нонешнего лета корпусного командира. Думаю просить, чтобы позволил мне в здешнюю церковь безмездно написать запрестольный образ во имя воскресения Христова. Не знаю, что будет. Великой бы радостью подарил меня, если бы позволил, вот уже шестой год, как я кисти и не видал.
Прошу вас, пишите ко мне хоть одну строчку, чтобы я знал, что вы живы и здоровы. Илье Ивановичу и всему дому вашему до земли поклон. Соседу вашему и соседке в Бегаче{636} тоже.
Прощайте, остаюсь в ожидании известия от вас. Ваш искренний
Т. Шевченко
На обороте: Адресуйте ко мне так:
его высокоблагородию Антону Петровичу Маевскому,
коменданту Новопетровского укрепления; летом — в г. Астрахань, зимою — в г. Гурьев, на Урале.
52. Ф. М. Лазаревскому
— 2 августа * *{637}
«Что ефто значит, что я сегодня именинница? я тебя ждала! ждала! варила шеколад на цельном молоке, а ты не пришел!»
Это значит (сиречь эпиграф сей), что я прошедшего года ждал от вас не то чтобы письма, по крайней мере доброго слова, и вельми ошибся. Спрашиваю F и Z., не видали ли такого и такого? Нет, говорят, а я было уже и руку протянул за письмом! Не только не видали — и не слыхали! Что за напасть такая, думаю! Не умер ли он, думаю. Так нет же, ведь осенью прошлого года спрашиваю у Костромитинова{638}, где, говорю, такой-то и такой-то? Не умер ли, говорю, неровен час? Да нет! Живехонек и здоровехонек. Так, думаю, наверно, рассердился, а сердиться, кажется, не на что. Тогда напиши мне хоть слово. А покамест приветствуй этого доброго и благородного сотника Хаирова{639}. Мы с ним вместе жили два года и ни разу не бранились, и это, думаю, притча во языцех. А еще скажи мне, не видел ли ты Поспелова{640}? Как он вернулся из Раима, и кто поехал с пароходами на это мерзкое Аральское море. Да еще скажи, будь добр, Залесскому{641}, когда вернется он в Оренбург, что все, посланное им, получено мною с благодарностью, а увидишь Костромитинова, поклонись ему хорошенько. И старому Татаринову, которого в Малороссии какая-то наймичка мочалой умыла за то, что хотел… за нею [поухаживать]. Да еще вот что. Будешь писать Василю и Михайлу, кланяйся им, и спроси у Михайла, послал ли он то, что я просил, Лизогубу в Черниговскую губернию, потому что и до сих пор ничегошеньки не знаю, а обнищах зело. О себе если б я сказал, что мне тут хорошо, тяжко соврал бы. Пусть тебе этот добрый человек обо мне расскажет; он меня хорошо знает. Кланяйся доброму Карлу Ивановичу Герну и всем, кто меня знает. Оставайся здоров. Пусть бог помогает тебе во всем добром. Не забудь написать Михайлу. Аминь.
2 августа [1852 г., Новопетровское укрепление].
53. Ф. М. Лазаревскому
— октябрь — декабрь *{642}
[Октябрь — декабрь 1852, Новопетровское укрепление.]
Заграй мені, дуднику, на дуду —
Нехай свого лишенька зубуду. {643}
Сироте на чужбине и сухарь хлебом станет. Вот так и мне это ваше письмо. Были вы, дай вам бог здоровья, в Петербурге, не спрашиваю вас, что вы там видели, а только благодарю за то, что привезли мне поклон от Василя Езучевского и от братьев ваших, — спасибо им, что не забывают меня на чужбине, а особенно Михайлу спасибо за деньги. Пошли господь доброго здоровья Левицкому. Спасибо вам, что вы о нем написали. А башкирский офицер, которого я вам рекомендовал, должно быть умер, если он к вам не ходит, а если не умер, то, наверно, с ума спятил, а еще Казанского университета! Много кое-чего мне надо б было написать вам, да некогда. Прости меня ради св. Федора Тирона{644}, что я тебе на скорую руку пишу. Сегодня почта пришла, а завтра уходит.
54. О. М. Бодянскому
— 15 ноября **{645}
Новопетровское укрепление, 1852, ноября, 15.
Приветствую тебя, мой добрый, мой единый друже!
Лучше всего молчать бы, ежели нечего сказать доброго, но увы! Человеку необходимо исповедовать свое горе, а мое горе великое! И кому, как не тебе, его я исповедую? Шестой год уже как я обезволен, и шестой год как не пишу никому ни слова. Да, правду сказать, и писать некому. В добре да счастии, бывало, в собаку кинешь, а попадешь в друга или в великого приятеля. Недаром Мерзляков сказал{646}: «Все други, все приятели до черного лишь дня». — А покойный Данте{647} говорит, что в нашей жизни нет горынего горя, как в несчастии вспоминать о прошлом счастье. Правду сказал покойный флорентинец, я это на себе теперь каждый день испытываю. Хоть тоже, правду сказать, в моей прошлой жизни немного было радостей, по крайней мере все-таки было что-то похожее немного на свободу, а одна тень свободы человека возвышает. Прежде, бывало, хоть посмотришь на радости людей, а теперь и чужого счастия не видишь. Кругом горе, пустыня, а в пустыне казармы, а в казармах солдаты. А солдатам какая радость к лицу? В такой-то сфере, друже мой, я теперь прозябаю. И долго ли еще продлится это тяжкое испытание? Не жаль бы было, если б терпел да знал за что? А то, ей-богу, не знаю. Например, мне запрещено рисовать, а я во всю жизнь мою одной черты не провел предосудительной, а не давать заниматься человеку тем искусством, для которого он всю жизнь свою посвятил, это ужаснейшая кара! Кроме душевных мучений, которые я теперь терплю, я не имею, наконец, кроме солдатской порции, ничего лишнего, не имею, наконец, бедного рубля денег, чтобы хоть святцы выписать, не говорю уже о журнале. Вот какое горе одолело! Просить стыдно, а красть грех, что тут делать? Я думал, думал, да и выдумал вот что: поиздержись немного, узника ради, и пришли мне «Летопись» Конисского или Величка{648}, великое скажу тебе спасибо. Со времени моего изгнания я ни одной буквы не прочитал о нашей бедной Малороссии, а что знал о ее минувшем прежде, то и малое быстро забываю, и твой подарок будет для меня истинною радостию. Послал бы я тебе денег на эту книгу, так же, ей-богу, нет. Во всем укреплении только один лекарь выписывает кой-что литературное, а прочие как будто и грамоты не знают. Так у него, у лекаря, когда выпросишь что-нибудь, так только и прочитаешь, а то хоть сядь да и плачь.
Нынешнюю осень посетил наше укрепление некто г. Головачев{649}, кандидат Московского университета, товарищ известного Карелина и член общества московского естествоиспытателей. Я с ним провел один только вечер, то есть несколько часов, самых прекрасных часов, каких я уже давно не знаю. Мы с ним говорили, говорили, и, боже мой, о чем мы с ним не переговорили! Он сообщил мне все, что есть нового и хорошего в литературе, на сцене и вообще в искусстве. О тебе воспомнил я, и Головачев, как ученик и почитатель твой, говорил о тебе с восторгом. В 9 часов вечера мы с ним расстались (по пробитии зори мне, кроме казарм, нигде быть нельзя). Я не мог с ним написать тебе и несколько слов, просил его тебе низенько поклониться, только и всего. В тот самый день, как я встретился с Головачевым, то есть 1-го октября, получил я письмо от твоего товарища, а от моего доброго приятеля Андрея Козачковского, из г. Переяслава, благодарю его, он один меня не забывает в напасти.
Когда получишь мое послание, то раздери его надвое и одну половину отдай Аполлону Филипповичу Головачеву, ты его, вероятно, нередко видишь.
Прощай, мой друже богу милый! желаю тебе радости в благоугодных трудах твоих, не пишу тебе много потому, что и это немногое так печально, что, может быть, ты и читать не захочешь.
Оставайся здоров, не забывай бесталанного
Т. Шевченка.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления