Под гитару

Онлайн чтение книги Белая мель
Под гитару

В тот день, когда Зубакин появился в этом городе, на седьмом километре по старому сибирскому тракту был убит таксист.

1

С поезда он сошел ночью и на последнем трамвае приехал на конечную остановку, на северную окраину города, к проходной завода.

Он знал, что через проходную его не пустят, обходить же километров пять, а лезть через забор — яркий электрический свет — неудобно. Постоял на новенькой, еще в опилках, бетонной дороге, поскреб в нерешительности широкую темную бровь. Усмехнулся. Тихо пропел: «...Дремлет на стене моей ивы кружевная тень. Завтра у меня под ней будет хлопотливый день...»

Эту песню двое суток выговаривал студент с верхней полки. Студент ехал к матери. Зубакин тоже.

«...Вот теперь я буду царапаться, жить... Тоже догадались — вместе с заводом загородить поселок. Ладно, пройду немного, а там перемахну забор», — решил Зубакин и свернул в густые дебри лебеды, полыни и репейника, вымахавшие в тени забора чуть ли не в рост человека. Вскоре лебеду сменила глинистая насыпь и траншея, выходящая из-под серых бетонных плит забора, с ходу перемахнул ее, снова взобрался на насыпь и неожиданно нос к носу предстал перед молоденькой охранницей завода в черной шинели, перетянутой в талии солдатским ремнем, в черном берете со значком, кокетливо приколотом над светлым виском. Охранница, еле сдерживая на коротком поводке рычащую овчарку, внимательно оглядела его, он мельком ее, хакнул, прошел мимо. Прошел мимо ярко освещенной обзорной будки у проходной, похожей на голубятню. Оглянулся — знакомое, знакомое до устали. И почувствовал, как мокнет ручка чемодана в руке, тяжелеют ноги, сохнет во рту. Но тут же громко расхохотался, показывая ровные крепкие зубы с одним выбитым сверху, перекрестил щепоткой будку, весело зыркнул голубизной глаз охраннице, снова хакнул.

— Ну как, хорош я? — И участливо: — Что, тянут с завода сталь прямо слитками?

Она сиплым, грубым голосом:

— Ага, ковш чугуна украли. Да вот один только что прыгнул с забора — ногу сломал. Может, убиться хотел?

— Будь спок! Я не прыгну. Прыгнуть легче, чем жить. А ты замужем? — И, не дожидаясь ответа, круто повернулся, поддал ногой комок глины и, помахивая бурым чемоданчиком с блестящими уголками, пошагал дальше, легко, чуть пружинисто — косолапо.

«Все в норме, — думал он. — Справа завод, через дорогу спящие дома копрового поселка, дальше березняк и хлебные поля с шагающей по ним высоковольтной линией до мраморных разработок, а дальше...» Дальше он не бывал. Но зато он знает, что где-то тут перелезет серый, шершавый забор, обойдет копровый цех и пустырем дойдет до психиатрической больницы, а там вот он, еще заводской поселок, с краю у дороги засыпной домишко с полынью и тмином на земляной крыше. Вокруг невысокие искривленные березки, огород, грядки с пупырчатыми огурцами, с зеленым луком.

— Господи-и, зеленый лук! — прошептал он и представил, как мать нагреет воды, он поставит в огороде корыто — наплевать, что ночь, — будет сидеть в этом корыте нагишом, плескаться, как когда-то давно-давно, и будет рвать с грядок бобы, морковку и лук зеленый...

Опять вспомнилась песня:

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Он крадучись подошел к забору, приник к щели — никого, перебросил чемодан, не снимая рюкзак, подтянулся на руках и сел верхом, осторожно, боясь порвать новые брюки, спрыгнул. Долго шел душистыми, пыльными травами, прислушиваясь к шумливому дыханию завода, к звонкой стрекотне кузнечиков, смотрел в темное глубокое небо с тающими звездами при луне и курил, курил, ломая сигареты и спички — большие руки мелко дрожали. Ему хотелось скорее приласкать худые, обвялые плечи матери. Ох как хотелось! Первое время он писал ей письма. А она молчала, но потом однажды печально так ответила: «Не сын ты мне боле. И не кайся. Хорошего человека в тюрьму не посадят. На днях мать Володьки, упокой его душу господи, кидалась на меня в магазине драться. И люди от меня и соседи все отвернулись — потому стыдно мне — мать бандита. Прощай, сын, живи как хочешь». И Зубакин замолчал и всем говорил, что нету у него матери. А вот стал подъезжать, и вдруг запокалывало сердце — дом, мать. Увидел почерневшую, кое-где подлатанную новыми досками ограду больницы, вышел к ней на дорогу, посыпанную мелким хрустящим шлаком. Сразу зачерпнул полные сандалии, поставил чемодан, разулся, вытряхнул и услышал тоненький собачий скулеж. Шагнул в траву — щенок, только-только, видать, раскрывший глаза на свет белый. Поднял. Какой-то светло-охристый, а уши черные, одно подвернулось, другое торчит, на морде три бусинки — две рыжие, одна черная, на голом брюшке мокрая кисточка. Не щенок — одна жалость. Посадил на ладонь — еще б три рядом. Так и пошел со щенком на ладони.

Завернул за угол и от неожиданности уронил щенка. На месте поселка огромные корпуса цехов, трубы, краны, кругом все взрыто. Чуть правей сквозные металлоконструкции, грохот, яркий свет.

Зубакин не поверил. Зажмурился. Помотал головой. Медленно приоткрыл один глаз, другой... Нет поселка. Он вспомнил, что эта дорога должна бы привести его к дому, поднял притихшего щенка, пошел. Дорога вывела его к рабочим, прокладывающим в траншеи трубы. У двух, опустивших на землю синий кислородный баллон, спросил:

— Ребята, а где поселок?

Парень с косой челкой на глаза выразительно посмотрел в сторону больницы, перевел взгляд на Зубакина.

— Твоего поселка аж четыре года как след простыл. Глянь! — показал круговым движением.

— А куда людей?.. — спросил Зубакин, облизывая пересохшие губы.

— Квартиры дали в городе.

— Слышь-ка... — в морщинистом прищуре любопытство, — а кто у тебя тут жил?

— Мать.

— Где?

— Рядом с магазином. В бараке магазин был.

— А звать?

— Анна Зубакина. Старенькая она у меня, теперь уж за шестьдесят.

Мужик вышарил в карманах папиросы. Медленно размял одну. Закурил. Сутуло сел на трубу, поставил локти на расставленные колени.

— Ну и ну, парень. Поздновато же ты пришел, — сказал он с осудительной мягкостью в голосе.

— Ничего, мы еще поживем! — нарочито бодрым тоном успокоил Зубакин. — Я все же посмотрю похожу.

— Давай, давай посмотри... — сказал мужик, бросил окурок и вдавил его сапогом в белистую глину.

Зубакин нашел на месте своего дома несколько истерзанных березок и кучу мусора, заросшую кипреем, тмином и лопухами. До сих пор ему не верилось, но тут он узнал березки, под ними когда-то стояли грубо сколоченный столик и печка-времянка с треснутой плитой.

Стало зябко и одиноко. Вспомнилось, как шел и мечтал сесть в корыто меж грядок и рвать лук зеленый, огурцы с пупырышками... Ладно, утром он пойдет в цех к матери. Сразу же заставит рассчитаться и увезет ее домой, в городскую квартиру. Хватит, поработала. Точка. Вообразил, как накинет ей на худые плечи розовую шелковую шаль с длинными тяжелыми кистями. Такую она и во сне не видывала! А потом поведет в магазин и накупит ей еще всякой всячины.

Горестно и тоненько заскулил щенок на ладони. Зубакин плашмя положил к ногам чемодан, посадил щенка. Вытащил из рюкзака новенькую фуфайку, раздвинул высокую, волглую траву, постелил, сел. Захотелось есть. Вытащил четушку водки, замасленный газетный сверток (остатки с дороги), расстелил на чемодане. Вспомнил и вынул из рюкзака воблу. Высосал из бутылки до дна. Потянулся за второй четушкой, но раздумал. Щенок нашел холодным носом его руку, прилип голым брюшком к ладони и, тепло вздыхая, уснул.

Или от выпитой водки, или от тепла на ладони нахлынула горячая тоска, жалость к себе.

2

— Яша, — высунув голову из траншеи, позвал морщинистый сутулый мужик. Вылез. Заправил выбившиеся брезентовые штаны в кирзовые сапоги с подвернутыми голенищами. Сел на синий баллон и убрал со лба щиток. — Что-то у меня душа не на месте, Яша. Знал ведь я мать этого парня. Долго она ждала его. Умерла. Добрая была баба. Зима была лютая. Дров не было. Я помню, и сам бегал на отвал. Из коксовой пыли выбирали коксик. Хорошо горел! Отошла она к шлаковой лаве. Греться мы туда ходили. Села, пригрелась, задумалась. И не встала. Никто и не видел — зимой быстро темнеет. Утром саночки ее нашли. А весной начали сносить поселок и следом же рыть котлованы под фундамент. В дома мы перебрались с отоплением, газом, ванной. Живем вот.

— Дядя Федор, он, поди, искать ее будет? — парень убрал с коленей резак. — Где ж он столько был?

— Сидел. Слух тогда ходил в поселке, будто бы где-то в темной улочке на него один с ножом выпрыгнул. Так вот, тот с ножом, а этот кулаком в висок — хрясь! И — нету...

— Да ну?!

— Точно! Тогда ему восемнадцать годков было. А теперь видел, лапища-то? Так вот, пошел он, заявил на себя. Дескать, так и эдак — убил человека. Пока пришли, то, се, а нож-то уже сперли. Иди доказывай, что защищался. Десятку с гаком ему подарили. Видно, только что вышел. Ты, Яша, тут того... — встал, поддернул штаны, походочка — одно плечо выше другого. — Я все же пойду поищу его, о матери расскажу.

Нашел и рассказал. Долго молчали.

— ...Ты вот что, парень, я бы, конечно, мог тебя устроить и в нашу шарашку, но уж очень она мне самому надоела, — говорил Федор, блестя в полутьме глубоко запавшими глазами. — Всю жизнь выглядываю из траншей, точно из окопов. Да и люди у нас не ахти, я тебе скажу. Вот напарник мой. Я ему говорю, не нравится, надоело, говорю, дак катись на все четыре стороны, молодой, может, лучшую житуху где-нибудь найдешь? Смеется. «Дорогой Федор Иванович, говорит, а есть-то ведь везде охота». Вот такие ноне работнички. Ты уж лучше иди в монтажники. В почете, и себя уважают. Они нас, черти, зовут «кротами». Что ж, кроты мы и есть. — Помолчал. — Ну, а у тебя, значит, диплом сварщика есть. Важнецкая профессия. Точно. Всю жизнь варю. Нравится. — Снова помолчал. — Ну, а жить приходи ко мне. У меня, знаешь, золотая баба, не хвалюсь, пусть дураки хвалятся. Она у меня как аистиха одноногая, еще с войны...

Зубакин сидел на фуфайке, обхватив ноги руками, и смотрел мимо Федора Ивановича далеко-далеко.

За спиной перекликались паровозы. Где-то за толщей воздуха что-то гудело и ухало. Робко лопотали над головой о чем-то своем березки и роняли первые, чуть желтеющие листья. Влажно зеленела трава, а на соцветиях полыни повисли прозрачные горькие капли росы.

Со щеки Зубакина скатилась слеза и повисла на кончике носа. Он смахнул ее тыльной стороной ладони и отвернулся.

— Спасибо, Федор Иванович, я как-нибудь сам... Спасибо, — сказал и сглотнул слюну.

— Спасибо не спасибо, а ты приходи. В семь часов смена кончается, зайти за тобой? Извини, я забыл, как тебя звать?

— Виктор, — не оборачиваясь, ответил Зубакин. — Я как-нибудь потом зайду к вам, Федор Иванович.

— Ну, ладно, будь здоров!

— До свидания!

Он сидел и чувствовал себя как в пустыне.

Гришка Стамбульян как-то сказал, мешая шахматные фигуры и слушая очередной доклад по радио:

«Мы слушаем про маяки производства, про комсомольские стройки, а что в душе рядом стоящего, кто знает? Какие мысли гнетут его? Каждому свое. Маленькое, но свое, со всеми бедами и радостями»...

«Но мы-то с тобой не одиноки», — возразил тогда Виктор, обводя взглядом нары.

«Не одиноки», — согласился Гришка и вздохнул.

И вот сейчас вернулся Зубакин домой, и ничего нет. Один. Совсем один. И никто его теперь не видит. Ушел добрый человек Федор Иванович, при котором он крепился, чтоб не разреветься. Он потянулся зачем-то к рюкзаку, вытащил розовую шаль, но, вытащив, не знал, что с ней делать. Встал, наткнулся на холодный, росистый ствол березы и вдруг заплакал громко, как в детстве, со всхлипом.

Потом он долго пел одно и то же:

В горнице моей светло,

Это от ночной звезды.

Матушка возьмет ведро,

Молча принесет воды...

Он уснул ничком, обессиленный слезами, болью сердца и второй четушкой водки.

Из-за забора плыли горькие степные запахи. Раза два вспыхивало огромное розовое зарево — на шлакоотвале выливали шлак. Зарево быстро таяло, и темнота вновь смыкалась.

Наконец из расплывчатого сиреневого тумана выбралось на отвал солнце. Над землей повис легкий прохладный парок. В вышине, отдаляя гул завода, выводили первые трели жаворонки. Намечался яркий, жаркий день.

Зубакин силился открыть глаз и не мог. Он чувствовал, что на него кто-то смотрит. Приподнял голову, оставив на рукаве фуфайки пятнышко слюны. Из-под темных прямых волос на него смотрели вспугнутые карие глаза с золотистыми искринками вокруг зрачков. Перед ним в спортивном костюме, какие он видел в журналах на мастерах спорта, стояла девчонка с велосипедом.

— Подарите мне щенка, — попросила она и поставила велосипед к березе. — Вы что, Северный полюс осваиваете?

— Ну.

Зубакин нехотя сел. «Вот мымра, разбудила, да еще подари ей собаку. А этот змееныш уже руки ей лижет. Ну, погоди у меня».

— Жалко мне этого тигра, — сказала она и присела. Взяла щенка на ладони, помяла, опустила, — Ну, так дарите?

— Нет.

— А что вы будете с ним делать?

— Буду учить не кусать людей.

— И надолго вы здесь поселились?

— На год.

— Нет, серьезно?

— Серьезно.

— Я вас где-то видела.

— Я вас тоже.

— Дядя, в вас тонна злости.

— Тетя, а у вас хахаль, пардон, муж есть?

— А вы что, в мужья набиваетесь?

— Ага. Я на вас женюсь.

— Когда?

— Можно и сегодня.

— Не выйдет. Я уплываю.

— Я могу и подождать.

И оба расхохотались. Зубакин встал, распинал пустые четушки, снял пиджак и подвернул рукава рубашки.

— Помялся всмятку? — Девушка, смеясь, обошла его. — Да-а... Есть немного. Это ничего, для помолвки сойдет. А калымом вот Тигр, да?

— Вы же уплываете?

— Подождете. Я вернусь.

— Нет, я подарю вам калым лучше Тигра. Садитесь на чемодан.

— Нет, что вы, я пошутила! Мне нужно ехать.

— Стоп! — Виктор поймал ее за руку. — Садитесь, помолвленная, надо быть хозяином своего слова. — Отбросил пиджак и взял из-под рюкзака розовую шаль. — Вот. Это вам.

— Бросьте, я же пошутила.

— Я тоже. Шаль ваша, и никаких разговоров.

Он накинул на плечи девушки шаль и завязал концы узлом на груди, как в старинном цыганском романсе. Сам отошел в сторону и картинно подбоченился. Длинные, тяжелые кисти шали, обвиснув, слегка покачивались.

— А теперь плывите, Ассоль. Я найду вас.

— Кто вы? — девушка удивленно таращила на него глаза.

— Я — бродяга. Но у меня сердце романтика, в котором тонна печали. Вы не волнуйтесь. Тигр сохранит вам меня.

— Вы, право, чудак! В этой шали я буду очень красивой. А впрочем, я принимаю ваш подарок. Это первый подарок, который мне дарит мужчина. Я уплываю под белыми парусами и, наверное, смогу поклониться праху великого романтика. Я вернусь через месяц. — Не оглядываясь, она вывела на дорогу велосипед и вскоре скрылась за цехом.

Игра кончилась. На минуту Зубакину стало весело. Он понял, что понравился девчонке, и, как бы увидев себя ее глазами, рослого, загорелого, в белой, правда, помятой, рубашке и в черных, зауженных в коленях, чуть расширенных книзу брюках, поправился и себе. Постоял, согнулся в поясе, достал несколько раз кончиками пальцев землю у ног, разогнулся и помахал руками. Щенок прижал уши.

— Что, брат Тигруша, есть хочешь? Потерпи, куплю я тебе соску и самую огромную бутылку, понял? А сейчас пойдем искать работу. — Он собрал все свои вещи, надел рюкзак, отошел немного и оглянулся. — Прости, мать...

Он окинул взглядом разнотравье, где когда-то был домик, шлакоотвал, стену нового цеха и медленно пошел в самую гущу стройки.

3

Варька Пухова, стрелок заводской охраны, вернувшись после дежурства, не уснула до утра. Лежа в постели, она думала о своей жизни, которую проклинала и считала хуже горькой редьки. К двадцати трем она знала всех гадалок в городе. И у всех она спрашивала: что ее ждет?

Гадалки мяли ее короткую твердую руку, раскладывали карты и доверительно-мягко говорили, все по-разному. Этой весной Варька ездила в пригородный поселок, окутанный дымом и нехорошей молвой, в поселок, как бы специально прятавшийся от людских глаз в густом сосновом лесу. Она нашла домик с сиренью в палисаднике, куриным пометом во дворе и множеством мух в комнате. На столе стояла раскупоренная бутылка водки, тарелки с закуской, между которыми сидел черный кот и нахально щурил желтые глаза, разглядывая молодых и пожилых баб, смиренно ожидающих на диване, на стульях правды о своей судьбе. За рубль еще молодая чернявая женщина с короткой мальчишеской стрижкой и усталым рябоватым лицом, с огромными, проникающими в душу глазами вещим голосом сказала Варьке:

— Вся твоя жизнь — пустые хлопоты... А вот о котором ты думаешь, еще далеко, но он придет к тебе степью, в ночь, под яркие звезды... Жить могут только сильные люди. А ты не лови в кармане ветер и не ищи в небе след самолета, судьба придет к тебе степью. Сумеешь удержать — твоя будет, не сумеешь — век одна будешь. Много ты горя видела, еще больше увидишь. Друга найти тяжело, себя понять еще тяжелее... Не слушай никого, сама думай...

И всю весну с теплыми ночами, с дурманящим запахом цветущих садов Варька ждала судьбу свою. Она до рези в глазах смотрела в поле, сидя в обзорной будке у проходной завода, а сменившись, подолгу бродила в перелесках и мшарах. Но в середине лета, устав ждать, снова начала ходить в кино, на танцы в парк, где ее никто не приглашал и не смотрел на нее. И вот наконец этой ночью она встретила его. А сейчас лежит, не раздеваясь, в постели и не знает, что делать: пойти ли сейчас искать его в этом большом городе, или он сам догадается и будет искать ее, Варьку Пухову. И тут она как бы увидела себя со стороны, не ахти как одетую, да еще охранницу завода, а охранников, она была уверена, и за людей-то не считают. Если бы она была красивой, рослой, тогда бы она ушла с этой работы куда-нибудь в контору или вот на стройку и не знала бы отбою от кавалеров и, верно, понравилась бы ему, этому парню, что встретила ночью. После долгих раздумий она все же поехала на стройку — куда ж он мог деться, раз туда пошел.

Там она увидела, как он зашел в парткабинет, как вышел оттуда и отправился по стройке, а она, волнуясь, краснея и вздрагивая, ходила за ним как тень.

* * *

У входа в машинный зал блюминга Зубакина окликнули:

— Эй, парень, покарауль пирожки, я сбегаю за шанежками, — попросила женщина с двойным подбородком, в белой косынке на глаза.

— Давайте, — согласился Виктор, — только я не ручаюсь за содержимое корзины.

— Там двадцать пирожков.

— Да уж ладно, идите.

Женщина собрала на дне второй, пустой, корзины промасленную бумагу, скомкала, выбросила ее под ноги Зубакину и, расстегнув белую, грязную на животе куртку, побежала в столовую.

Подошел мальчишка в синей спецовке, заляпанной раствором:

— Ну во-от... Вечно жди их...

— Сколько тебе?

— Два.

Виктор взял листик бумаги и алюминиевой вилкой с поломанным зубцом зацепил два пирожка, протянул их парню.

— На, жми.

— Спасибо.

— А-а, здрасьте!..

Зубакин повернулся — охранница. В синей застиранной гимнастерке, в черной узкой юбке, в солдатском ремне с тусклой пряжкой, с пустой кобурой на боку.

— Что, больше ни на что не годен? — спросила охранница.

— Ага. — Виктор поклонился шутливо.

— С чем пирожки-то?

— С котятами.

Она зло посмотрела на него, плюнула и пошла.

— Эй, тетя, вернись! Пирожки-то с ливером!

— Сам ты с ливером, красюк несчастный! — огрызнулась охранница.

Виктор взял пирожок и стал есть.

Подошли верхолазы в желтых касках с цепями на шее и у пояса, уставились на Зубакина.

— Что друг, жарко? — поинтересовался один тощенький.

— О да, мсье! — Виктор вынул из кармана темные очки, надел, скрестил на груди руки с зеленой наколкой у локтя: «Жить надо легче, жить надо проще»...

— Ребята, а во Франции, интересно, растет ли хрен? — отойдя, съязвил тощенький.

— Растет, — успокоили монтажники.

И тут Виктор увидел тетку. Перегнувшись от корзины, она еле несла ее.

— Мамаша, вот ваши деньги. Я пошел.

— Спасибо, сынок, — она засмеялась, — только у меня муж моложе тебя.

— Да?! Тогда передайте ему мое сожаление.

— С удовольствием! Эй, эй, а о чем сожаление-то?!

Виктор выбрался из лесов на мостик через котлован для главного корпуса. Отсюда открывалась панорама стройки. И Виктор подумал, что это похоже на строящийся город. Внизу, в котловане, сновали машины, копошились люди. На расчищенной площадке горел костер. От поселка осталась только больница. А до поселка здесь росли искривленные ветрами березки вокруг болот и мшар. И шумел тростник, и летали утки. А сейчас вот над стройкой в тихом голубом небе высоко стоят набухшие белые облака. Поют жаворонки. Палит солнце, так что нельзя притронуться к металлическим перилам, а за забором, к самому горизонту, по желтым хлебам и сквозным перелескам бегут, торопятся столбы высоковольтки к другой такой же стройке...

Он долго стоит на мостике и наконец идет мимо открытой эстрады, где, кого-то копируя, танцуют два монтажника танец маленьких лебедей. Несколько человек сидят на лавках, едят пирожки, беляши холодные, запивают кефиром, лимонадом и успевают выкрикивать двум танцующим монтажникам:

— Чувства, чувства нет!..

— Наддай, Женя!

— Якупов, пластики не вижу, пластики!

Вокруг этой площадки цветные расписные домики-конторки строителей, клумбы с цветами и бетонные вазы с пальмами у входа. Скамеечки, как в парке. Садись отдыхай.

Зубакин пошел в кладовую, где он утром оставил свои пожитки и щенка.

4

Их было двое. Тот, что останавливал проходящие такси на проспекте, был очень худ, высок, подвижен. Робкие темные усики придавали интеллигентному лицу взрослость. Он топтался на свежем пятачке черного размякшего асфальта, махал руками, выбегал на проезжую часть и, когда таксисты чуть тормозили, делал отчаявшееся, нервное лицо, но тотчас же видел, что машина занята, зло кривился, опускал правую руку в карман, сжимал там набор отмычек и снова возвращался на пятачок свежего асфальта.

На нем серые брюки, зауженные в коленках, и белая нейлоновая рубашка с закатанными рукавами.

Ему лет семнадцать.

Рабочие, что заравнивали свежим асфальтом трещины и выбоины на площади возле стоянки такси, уже сменились и убрали заграждение, а парень все вертелся возле катка, будто интересовался ловкостью конопатого водителя, заставляющего танцевать тяжелую машину на площади, а сам чувствовал себя неуютно и зябко. Ему с каждой минутой становилось все боязнее, глаза темнели от страха и ширились, казалось, будто все видят, что топорщатся карманы брюк, в которых кожаные перчатки, отмычки. Он непрестанно посматривал на часы и беспомощно на приятеля, тоже высокого парня, останавливающего все проходящие такси на другой стороне площади. Второй был в темно-зеленых брюках с красными пуговицами на карманах и в голубой рубахе навыпуск, рыж, сутул, рябоват, с очень длинными сильными руками, но тоже не старше семнадцати лет.

Они волновались, потому что в конце проспекта на повороте ждал их третий, которого они боялись, и еще оттого волновались, что шли на шальное дело впервые.

И был еще кто-то, но они не знали его и не видели, как стоял он на пятом этаже у раскрытого окна и наблюдал за ними, неопытными, и тоже волновался — в случае удачи он собирался на черной «Волге» к Черному морю...

И вдруг из проулка выкатилась «Волга» с зеленым глазком. Рыжий бросился к ней, и подбежал еще один незнакомый им в темных очках, с журналом в руке, которому рыжий тотчас же заявил:

— А ты отскочь!

— Полегче-ка, парень, на поворотах!

— Чё-ё?..

Но тут пожилой шофер устало приоткрыл дверцу:

— Куда вам, петухи?

— Мне ближе, на вокзал, — сказал парень в очках.

— Далеко не поеду, — сказал водитель. — В шесть мне надо быть в парке.

— Дед, мы опаздываем на свадьбу, — взмолился рыжий.

— Не могу, ребята. А кстати, вон Павло едет. Этот вас увезет хоть на Байкал. — Замахал рукой: — Павло, Павло! Вот работка!

Павло поставил рядом голубую «Волгу».

— Куда им?

— Да по сибирскому тракту километров сто, — сказал рыжий.

— Можно, — ответил водитель и, открывая дверцу, выставил одну ногу, закурил.

Павло красив, кареглаз, с множеством мелких родинок на удлиненном, озабоченном лице. Положив руку с сигаретой на баранку, Павло сказал:

— Дядя Саша, будь человеком, заступись за Королева? Ему же позарез нужна квартира.

— Да разве я один отстою?

— Во сколько собираетесь?

— В шесть.

— Может быть, я успею, загляну.

— Может, и успеешь.

Весь этот разговор шел не больше минуты. Павел даже не взглянул на пассажиров, включил скорость и добавил газу.

Впереди сидел длинный, он мог водить машину, мог обманывать папу и маму — поступал в медицинский институт, будто бы готовился к экзаменам у товарищей, а на самом деле играл в карты с друзьями, у которых было сомнительное прошлое. Ночами, особенно в дни получки, баловались, раздевали пьяных.

Рыжий сидел за спиной водителя, опустив меж ног сумку и положив на нее большие красные руки. Перед поворотом тихо коснулся плеча водителя:

— Шеф, подождь! Это — наш!

Водитель удивленно оглянулся, увидел сонные, зеленые глаза рыжего и нехотя затормозил. Ему показалось, что он видел уже где-то эти сонные глаза, рыжую шевелюру и эту большую красную руку. И еще его поразила внешность третьего пассажира: позолоченные очки, чуть кривой нос, желтый портфель, ослепительно белая рубашка с галстуком под мягким пуловером и белые, холеные руки. На левой сияло широкое обручальное кольцо.

Павел поймал себя на мысли, что с интересом рассматривает последнего пассажира. Очень уж этот рыжий услужливо распахнул дверцу перед своим приятелем, вроде бы даже подмигнул ему.

Город проехали быстро. И вот уже пустынный тракт с крутыми кюветами, с пышным татарником, с любопытными сусликами у придорожья. Стремительно пролетали березовые лесочки.

После уклона на взгорке увидели пылающий закат и на его фоне хрипло, зловеще каркающих грачей. Обдав теплым, пыльным воздухом, прошел мимо экспресс. Вот обогнали мужика на телеге. Вскоре вкатились в лесную прохладу, в сумрак старых берез.

У водителя не было предчувствия беды. Он не думал ни о молодой жене, ни о двух сынишках, ни о матери, приехавшей к ним в гости из Казахстанских степей.

Он забыл о пассажирах. В свою последнюю минуту он вел послушную машину, сбавляя скорость на повороте, и представлял, как поедет на выходной с друзьями, с семьей на озеро, как будет там пить пиво, ловить рыбу, играть в волейбол и просто валяться на берегу на горячем песке или разглядывать с лодки дно озерное, рыб, букашек, а потом, ошалев от счастья, падать с лодки в теплую воду, нырять, нырять...

Когда на повороте его ударили по голове, он ничего не понял, не успел даже вскрикнуть, лишь резко тормознул, но потом снова погнал машину, навалившись на баранку, вцепившись в нее мертвой хваткой.

За воротник голубой рубашки стекала кровь. Его ударили еще несколько раз. Уже теряя сознание, он навалился грудью на баранку. Взревел клаксон. И еще он услышал точно издалека, как кто-то истерично кричал:

— Дай ему ножа! Ножа дай!

А они, убив его, не могли оторвать от баранки, выкинуть из машины и выключить клаксон, который тревожно и надрывно гудел, будто взывал о помощи. И вдруг послышались короткие сигналы автобуса.

— Кранты-ы, братцы! — заорал длинный, трясясь от страха и оглядываясь по сторонам.

— Заткнись ты, пала, — шикнул на него рыжий. — Хана, пала!

Длинного стошнило на дорогу.

— А ну, ходу! — наконец скомандовал старший, выхватил из машины свой портфель, подождал, пока не скрылись те за березами, отбежал в другую сторону, посыпал за собой петляющий след махоркой и быстро побежал вдоль дороги лесом по густому и высокому папоротнику.

* * *

На четвертом этаже общежития было слышно, как шумели под окном тополя. Окно было открыто вовнутрь створками. Ветер косо забрасывал дождины в комнату.

Прутиков посмотрел в потолок, перевернулся, койка качнулась и звонко хрустнула. Потом в голове стало мутно, зыбуче-жарко. Он только что пришел из кинотеатра, смотрел «В джазе только девушки», смеялся, но и там уже понимал, что «то» будет мучить его, тревожить. Он старался отогнать от себя эту мысль и снова смеялся. После кино выпил в магазине холодной шипучей газировки. Пришел в общежитие. Ребят не было. Он подержал в руках гитару, дотронулся до струн и вновь вспомнил о возникшей тревожной мысли там, в зале кинотеатра. Закрыл дверь на ключ и лег на кровать. Но беспокойство все росло. И росла вырывающаяся изнутри тревога, которой он не хотел, но уже понимал, знал: она подспудно жила в нем, и он боялся, что она вот-вот вырвется и задавит, сомнет всю его волю.

Когда ему было очень уж тягостно в эти дни, он уходил в лес, выходил к скалистому берегу, спускался к реке и допоздна слушал пение птиц. Он любил птиц. В детстве он разводил голубей. У него их воровали. Воровал и он. В сущности, с этого все и началось. Потом стал уводить велосипеды. Собралась компания. Отважились открывать гаражи и уводить мотоциклы. Позднее — машины.

В пятнадцать лет Прутиков ушел из дому. Два раза попадался на мелких кражах. Потом пять лет работал в Сибири в исправительных колониях. Снова вернулся в родной город. Стал работать на больших стройках монтажником. Теперь один из лучших бригадиров в своем тресте.

Вчера, возвращаясь из леса, он услышал жуткий плач иволги и испугался. А сейчас он молил о том, лишь бы никто не пришел, не увидел его страха. Потому что где-то далеко, и не слухом, а сознанием, он уловил томительно-протяжный звук. Он сразу понял, что это... Резко крутнулся на койке, накрыл голову подушкой, чтоб не слышать. В грудь надавил уголок золотого креста. Вскочил с кровати, быстро подошел и лег грудью на подоконник, крест выскользнул из расстегнутого ворота белой рубашки, звякнул о жесть карниза.

Небо после дождя стало голубым, ясным. Светило солнце. Становилось душно от запаха мокрого асфальта.

Внизу по тротуару шли люди, прислушиваясь, оглядывались в сторону нарастающих звуков, останавливались. Там, приближаясь, томительно звучала похоронная музыка... Тонко, протяжно и непрестанно сигналили такси, тихим медленным потоком движущиеся за колонной людей с множеством венков, за гробом с телом таксиста. Его убили на седьмом километре за городом, по старому сибирскому тракту. Им нужна была машина для ограбления магазина. И тот, кто руководил ими, стоял теперь у окна. Стоял, желтел лицом, не в силах сдержать себя. Он чувствовал, как мокнет рубашка на спине от холодного пота... И ничего не мог с собой сделать. Он знал, что сюда никто не придет. Из тех троих его знает только один. Но тот не выдаст. А остальных, если поймают, не поставят к стенке — им по семнадцать. Но на всякий случай деньги, пистолет и документы он положил в карманы брюк.

Пронзительно-тоскливо загудели клаксоны машин. Похоронная процессия приближалась к остановке у кинотеатра, к тому месту, откуда в последний раз увел свою «Волгу» таксист. Замолчала музыка. И он услышал шорох шагов по асфальту и неотвратимый, как смерть, женский крик.

И еще безысходнее завыли клаксоны. Шоферы-таксисты понимали, что каждый из них мог быть на его месте, и никто не выехал в этот день на линию. Они сплошным потоком вели свои машины, провожая товарища, и тихо, тихо сигналили.

А Прутиков стоял у окна в белой рубашке, с крестом на шее. Золотой крест иногда взблескивал на солнце, но этого никто не видел. Прутиков стоял и смотрел, как несли за гробом на руках двух мальчиков в одинаковых матросках и вели под руки молодую женщину в черном.

* * *

Ключ выпал из замочной скважины, и дверь тихо открылась. Прутиков вздрогнул и резко отскочил от окна, сунул руку в карман, замер.

— Тропин?! Днем?

Вошедший медленно прикрыл дверь, поднял с пола ключ и закрыл ее. Он был небольшого роста, с большим, выпуклым лбом и чуть кривым носом. Лицо выглядело бледным сквозь серую щетину и усталым. Возле каре-зеленых небольших глаз, близко посаженных к переносице, и тонких сухих губ уже накоплялись мелкие морщинки.

— Не кати на меня волны, старик. Вынимай деньги, чистую рубаху. Как я тебя понял — меня ждет самолет...

— Я тебе не говорил об этом.

— Значит, подумал?

— Зачем ты ввязал в это дело «зелень»?

— А кто в наше время пойдет на такое дело, кроме «зелени»? Думал, воспитаю кадры, а они стукнули по два раза молотком и с перепугу разбежались.

— Знаю.

— Тем лучше. Дай бритву. Знаешь, старик, я думаю, следует оставить усы. С ними я буду выглядеть эстетом...

— Не паясничай.

— Что, нервишки сдают?

— Пожрать принести?

— Нет-с. Мы-с изволили позавтракать в ресторане «Пенек». А водочки бы дернул, грамм сто.

— Что это с тобой, на глазах киснешь?

— А то что... — Тропин сел на стул, опустил меж коленей руки, затравленно огляделся. — ...Опять предстоит сматываться из родного города. И с пустыми руками. Не везет мне здесь, старик. Э-эх! Загубилась молодость! Да что там! Ладно. — Он вдруг оглянулся на дверь. — Сентименты в сторону. У меня к вечеру должна быть умная и свежая рожа. Иначе — хана! Сейчас я ложусь на твою кровать. Сосну часок, А тебе поручение. Для твоих сожителей я — братец. Они могут лицезреть только мою спину. Как стемнеет, выпроводишь меня из комнаты. А в остальном — привет от тети.

— Куда думаешь?

— Туда, где золото роют в горах...

— Не паясничай.

— Ты мудрый мужик, Соловей. Я подамся на модную теперь стройку БАМ. Сколько дашь денег? — посмотрел пытливо.

— Ты же знаешь, что наша касса теперь скудная.

— А все-таки?

— Рублей пятьсот.

— Спасибочки. Это еще по-божески. Нажми на ребят, пусть работают.

— Некому. Да и этот завал.

— А ты побольше хохми на улице. Обычно уличные пижоны на большие дела не лезут. Рожу многие знают. Глядишь, и никаких подозрений. Мне ли тебя учить, Соловей?

Тропину никогда не приходилось учить Соловья, наоборот, тот учил Тропина грабить, подделывать документы, на глазах перевоплощаться.

Познакомились они несколько лет назад на вечеринке. Слава Прутиков был звездой вечера. Он мучил гитару и, красивый, красиво пел в окружении девчонок:

Ах, был я и богом и чертом...

Спрячь за высоким забором девчонку,

Выкраду вместе с забором...

А Тропин угрюмо пил в углу дивана и завидовал. Он всю жизнь завидовал удачливым людям.

Вечер кончился тем, что Прутиков увел Тропина. На ночной улице он остановил мотоциклиста, ссадил вежливо и, вручив гитару и пообещав к утру вернуть мотоцикл, посадил на заднее сиденье Тропина и умчал за город. Пьяный Тропин восхищался проделкой нового друга и преданно дышал ему в затылок.

Тем же летом они увели «Волгу» и удачно сплавили ее на юг. Аппетит разгорался.

— Тебе не пора перебраться из общежития в тихую гавань? — спросил Тропин, поглаживая механической бритвой щеку. — И здесь неплохо, да вход есть, а выхода нет.

— Рано, — сказал Прутиков-Соловей, поворачиваясь от шкафа с чистой рубашкой в руках. — Поселиться в поселке — вся улица на виду, в городском доме — у подъезда старухи до позднего вечера. Кто к кому пришел — все знают. А тут восемьсот человек, за всеми не усмотришь. И выход есть — окно.

— Брось! У меня еще крылышки не выросли.

— Карниз широкий, за углом труба.

— Усек. — Тропин посмотрел на себя в зеркало и закрыл бритву.

5

Вечером Тропин вышел от Прутикова и сразу же у общежития сел в автобус «Аэропорт».

«Сволочь! — думал он с Прутикове. — Еле выжал пять сотен. Темнит, что денег мало». Хотя сам знал, что и эти деньги общие. Свой же пай от инкассаторских он уже прокутил. «Ну не-ет, шалишь... Надо будет, еще расколешься».

Он вспомнил, как среди бела дня забрали выручку в кассе ресторана и с достоинством удалились. А через три минуты пришла настоящая инкассаторская машина. «У-у, что было-о! Молодец, Азиат! Знатно сработал! — хвалил он себя. — Ладно, уймись! Соловей продумал и все оформил! Хо! Ну, голова! Ему б министром! Ну и что! Тоже, невидаль! Думать одно — работать другое. Ты потеешь, а добычу забирает он. Потом выдает по кусочку. Спрут чертов! А-а!.. Выбираю любой рейс, — решил он. — Чита! Архангельск! Рига! Только не на юг. Жара там, и пять сотен — пустяк».

Он вошел в автобус, устроился на заднее сиденье, положил на колени желтый портфель и оглянулся, прислушался.

— ...Нравлюсь я им, слушай! И чё они ко мне льнут, а? — говорил пьяненький парень с золотым зубом. Когда сильно встряхивало, он очумело поднимал голову с чемодана, который держал на коленях, как гармошку. — А если еще подпоишь... У-у, чё они со мной делают...

— Тише, Коля, тише...

— А в городе, слушай, сухота. Вот у нас девки! У-у!

Рядом с Тропиным двое с папками:

— Я ему три часа — вы консерватор, вы не даете молодым заявить о себе. И мне же: а вы убедите меня, старого, потом рыпайтесь, а? Каково? Полуграмотный мужик. Говорят, он когда-то был конюхом...

Две дамы в белых кружевных кофточках впереди:

— Ой, Сима Игнатьевна! Как можно? Так и сказали ему?.. Ну, знаете, сейчас порядочные мужчины на вес золота. А он умный, обаятельный, человек. И знаете, декан — не гриб. Скоро не найдешь.... А вы слышали: это ужасное убийство? Говорят, двоих поймали, третьего ищут... Сегодня по телевизору сообщили его приметы... — Тропин выпрямился. — ...Невысок, плечист. Рус. Чуть кривой нос. И шрам на щеке. Глаза вроде серые...

Тропина обдало жаром, но никто на него не оглядывался.

«Продали, стервы! Ах, мать их, продали!»...

— ...Как я одну любил, слушай...

— ...Куда прешь, куда? Ноги отдавил, нах-хал...

Автобус обогнала машина, полная молоденьких милиционеров.

«Стоп. Там тебе, Тропин, нечего делать. Ах, продали, суки... На этой остановке выходить нельзя — кругом голо, проходная завода. А дальше, что дальше? Дальше — приговор приведен в исполнение. Пхе... На-ка, выкуси...»

Кому говорил так, он и сам не знал, а злился на людей. Неуловимо метался по огромной России, грабил, воровал. Почему? Когда началось это зло на людей у Тропина? Может быть, тогда, далеко, где-то в детстве? Бежит соседка:

— Василина, а Василина!.. Твой-то Артемий у сельсовета раздемши лежит в снегу...

Мать брала санки, Шурку, маленького, и шла на розыски мужа. Поднимала Артемия на санки, везла домой. Шурка брел следом. Артемий ерепенился. Сваливался с санок. Его поднимали, уговаривали. У своих ворот он начинал хохотать, трезво вставал на ноги и надменно орал на всю улицу: «Я — азиат! Мать вашу так, азиат я!» Драл рубаху на груди и бил жену. Шурка исходил слезами, дико кричал, лез в ноги, а его отпихивали...

А может быть, позднее, когда его, несмелого, колотили сверстники и он терпел. А потом вдруг одичал, и уже его боялись, а не он их.

Или тогда, когда он, мальчишка, стоял в кабинете начальника цеха и думал, что начальник с ним играет дурачка, и тоже старался делать виноватый вид: ругай, мол, ругай, — шарил веселыми отчаянными глазами по стенам кабинета, мял в руках рыжую мохнатую шапку. «Отлично! — думал мальчишка. — Вот графики — почитаем. Очень интересно. Простои мартеновских печей. Тоже интересно».

У седого, изувеченного войной начальника умное озабоченное лицо — бегут кадры. У начальника обязанность спрашивать: «Куда бежишь? Зачем бежишь?» Бежит вот неплохой каменщик Шурка Тропин. Правда, по собственному желанию. Невыносимо стало жить Шурке в этом городе. Шурке нужна свобода. Захотел — вышел на работу, не захотел — не вышел. Захотел — сел на ТУ-104, и на тебе: Север! Камчатка! Море! Рай! А тут? Подумаешь, прицепились — ночь в карты проиграл. Эх-ха, невидаль!

— Да ты садись, Тропин, — предложил начальник. — Куришь? Вот папиросы. Не стесняйся. Ты вот что, Тропин, как-нибудь после работы приходи ко мне в кабинет. Карты захвати. Поиграем. Научу. Ты что, не веришь? Знаешь, как я играю. За пять минут ты бы у меня остался голеньким. А то за одну ночь сорок рублей ветру под хвост. Даже обидно. Что? Думаешь, начальник с тобой дурачка играет? А? Молчишь? Ну кто ты есть?

— Я — азиат!

— Ох ты, мать честная! Хо-хо! Азиат! Ну, а Родина-то у тебя есть? Молчишь? Ты хоть ее, милый, не проиграй в карты.

Шурка посмотрел в глаза начальнику, подумал: «Трави, трави. Подмигивай веселым глазом. Меня не зацепишь. Скользкий я, Юрий Антонович. Аленка вон тоже хотела зацепить меня».

Аленка — это его девушка. Тропин еще не знал, что Аленка беременна. Этого он не знал, а чтоб уехать с чистой совестью, прикинулся ревновать ее к своему другу Ивану Пупырину. Опыт удался. Аленка испугалась показаться мещанкой, после сцены ревности не стала говорить Шурке о своей горькой беде. Ее молчаливый уход удивил и расстроил Шурку. В общем-то, она ему нравилась, и вроде бы он вдруг начал любить ее. Но сказано — сделано. Тропин он или не Тропин? Ехать так ехать. А тут еще начальник старается заглянуть к нему в душу. Заговаривает про карты и прочее.

— Ну и куда же ты? — спрашивает начальник.

— На Север, — говорит Шурка.

— Кто там тебя ждет?

— Никто. Поступлю моряком. За границу поеду. В Тихий океан...

— Милый мой, тебе бы учиться.

— Нет. Поеду на Север.

— Ладно, езжай, — устав, сказал начальник цеха. — А заявление я не подпишу. Отрабатывать надо за ФЗО. Выбрось всю дурь из головы и работай. В техникум поступай...

 

Шурка вышел на улицу, взял камень, огляделся — никого, бросил в окно начальнику и исчез.

 

Может быть, и после появилось зло у Тропина, уже в армии. Степь. Проволока. За ней пустыня. Днем в зыбком горизонте зеленело камышом озеро, и оттуда доносился еле слышимый гомон птиц. Он, Шурка Тропин, в свободные часы уходит в жаркую, таинственную степь. Уходит в одних сапогах, в трусах, в шляпе зеленой. Он давит сапогами всякую вредную живность, бьет сурков, а потом долго смотрит, как те мучаются и кричат глазами. Откуда же зло такое?

— Остановка «Сады», — объявляет водитель автобуса.

Нелепо выходить здесь, но еще нелепее ехать дальше. Тропин-Азиат пробирается на выход через заднюю дверь. Выпрыгнул. Все. Автобус ушел на аэродром. «Пусть ловят, — злорадно думает он о тех молоденьких милиционерах. И нравится в эту минуту себе. — А ну, кто кого».

Под сердцем ноет. Но он идет уверенно, с вызовом в главах, мимо садоводов, возвращающихся домой, мимо милиционера, разглядывающего проходящие машины, и круто сворачивает в молодой березовый лесок.

Серые сумерки быстро густеют. Опускается ночь. Он знает, что пешком далеко не уйдет. Знает и то, что, если он попросится на какую-нибудь машину, его не посадят. Шоферы боятся останавливаться ночью.

Возвращаться в город опасно. Если б не шрам на щеке. Это еще было в ФЗО, когда они дрались с поселковыми. Кто-то ударил его старой доской по голове. Доска скользнула по лицу, и в щеке осталась заноза, а он вгорячах не почувствовал. Потом щека распухла, и врачи не знали отчего, пока не сделали рентген. Разрезали опухоль и долго смеялись, удивлялись, как могла там оказаться щепка. Когда сняли швы, остался рубец с метками от ниток. Рубец походил на жука. Попробуй спрячься.

«Может, расцарапать рану? Глупо».

Пошел вдоль дороги лесом, потом свернул от тракта на тропинку и стал выбираться в сторону мраморных разработок, там, он знал, есть пещеры в скалах у речки. Можно переждать.

Взошла луна. Лес то кончался, то попадались мелкие синеватые под луной кусты, поля пшеницы и ржи, то вновь смыкались над головой березы, горели светляки под ногами, иногда вспархивали какие-то птицы, а он шел. В полночь увидел слабые огоньки деревни. Перешел мост. Где-то на околице тосковал аккордеон. Тропин миновал деревню. У крайнего дома увидел под плетнем белые комья, приблизился — гуси спят. Взял одного, свернул шею и унес с собой. Гусь не пискнул. Стая не проснулась.

Тропин устроился по-царски в узкой закопченной пещере, где до него кто-то жил, — пахло дымом, хвоей, грибами. В дальнем углу на лапнике солома.

Утром его разбудил пионерский горн. Он не обрадовался такому соседству, быстро собрался и кинулся от этого места.

Было еще прохладно. Тропин карабкался вверх, цеплялся за мокрые от росы кусты, оскальзываясь кожаными ботинками на сосновых иголках. Потом ему показалось, что ушел достаточно далеко от людских мест, спустился к реке, разомкнул заросли совсем мокрого тальника. Присел и общипал гуся. Выпотрошил, перья собрал и закидал их листьями, камнями. У самой воды на песке развел огонь. Обмазал гуся глиной и зарыл в угли. Достал из портфеля механическую бритву, побрился.

Здесь речка была узка, шумлива. Пробиваясь в гранитных скалах, она кое-где вырывалась ненадолго, утихала, тогда в ее зеленую воду засматривались могучие сосны, после она снова кипела в камнях, кидалась на гладкие валуны, которые, кто знает, сколько веков лежат на ее пути.

Тропин не вытерпел, устроил стол из камней, выложил на газету хлеб, кусок буженины, что приготовил себе в дорогу, отыскал на берегу ржавую консервную банку, вычистил ее и вскипятил чай, бросив на заварку земляничных листьев, и сел у костра. Он, конечно же, не переставал думать о том убитом им таксисте. Думал холодно, расчетливо: «И чего вцепился в эту «Волгу», как в свою собственную? А эти жорики отцепить его не сумели. Продали, стервы, а? Меня продали, сволочи, — скрипел он зубами. — Ну, подождите, еще вспомните Шурку-Азиата. Тесна земля».

Неожиданно, совсем рядом где-то послышались ребячьи голоса, свист и топот. И на противоположный берег, на кромку скалы, высыпал пионерский отряд. Ребята замерли, глядя вниз, на бурлящую воду, на скалы и на него, Тропина. Где-то взлаяла собака. Он быстро спрятался за выступ скалы и нащупал в кармане пистолет. Резко обозначились скулы, напряглись мускулы, взбухло и заметалось в груди сердце. «Неужели все?» Прижался спиной к скале. Но вот ребята снова загалдели, голоса стали удаляться. За ними растаял заливистый лай собаки.

Он — человек — был страшен. В его серых маленьких глазах медленно утихал страх, а кулаки все не разжимались, и не проходил озноб. Надо было уходить. Он быстро собрался, завернул в газету недожаренного гуся вместе с глиной и углубился в лес.

К полудню он вдруг наткнулся на туристов. Захотелось подойти, попросить воды напиться, но, увидев две машины с палатками, торопливо свернул в сторону. Потом забрался в глухой ельник, сел, оторвал у гуся ножку, съел ее почти сырую и снова пошел.

Он держал свой путь на Север. Думал уйти подальше и остановиться в какой-нибудь глухой деревушке, переждать там лето, пока ищут. Шел день и еще два дня. И еще день, а к вечеру в проредь леска увидел дорогу. Одна за другой проходили машины. Он устал, стер до крови ноги. Мучили жажда и голод. Просидел в кустах до потемок. Наконец ему повезло. Одна из машин остановилась, остановились за ней и остальные. Он осторожно раздвинул кусты, выглянул, побежал и забрался в кузов последней машины. Прополз меж ящиков к кабине, лег на спину и растянулся на сене. Было тихо, мягко. Робко проклевывались звезды. Скоро он уснул.

А машины эти шли всю ночь в город. Тропин не знал этого, спал. Но ему опять повезло. Он проснулся от паровозного гудка, испуганно приподнялся и узнал свой родной город в туманной дымке. От удивления и растерянности выругался и выпрыгнул.

6

Виктор нашел общежитие и постучал в дверь с номером 13. За дверью кто-то на кого-то кричал, и похоже было, что дрались кастрюлями. Такой там стоял грохот. Двинул кулаком в дверь. Послышались шаги. Дверь открыл щупленькии парень в тренировочных обвисших штанах и желтой майке, тот, что покупал пирожки.

— Ба! Мсье, пришел! Чего стоишь, проходи!

— Добрый вечер! Да я не один... Жить пустите?

— Женатик, что ли?

— Да нет. Вот щенок у меня...

— Ну, проходи. Да брось ты свои мешки.

Посреди пола лежала швабра, обмотанная тряпкой, и садовая лейка, очевидно приспособленная для орошения пола.

В комнате с желтыми обоями три железных койки и старый диван, облитый в углу чернилами. На одной койке лежал огромный парень с черным бритым затылком, рядом на тумбочке полуметровая дубина колбасы и полбулки хлеба. Парень отщипывал то и другое и читал «Роман-газету». На второй койке лицом к стене, укрывшись простыней до конопатых плеч, лежал еще один, с взлохмаченной рыжей гривой.

— Клим, перестань храпеть! — щупленькии наклонился над ухом спящего: — Р-р-р-ав... Ав...

— Ребята, я — Виктор. А вас как?

— Я — Вова Якупов, — огромный парень перестал жевать колбасу и добродушно протянул руку с койки, потом показал на спящего: — А это наша знаменитость, Клим Раннев — довоенного выпуска. Вес у него семьдесят восемь кэгэ. Имеется сберкнижка. Копит на машину. Если придется деньги занимать — кланяйся его левой ноге. Пока не женат...

С койки Клима в Якупова полетела подушка.

— Вы, кончайте опылять квартиру! Кто пол моет? Я, — оборвал тот, что открывал дверь, и повернулся к Зубакину, — Куличков! — сказал он и опустил щенка. — Топай, братец.

Куличков провел Виктора во вторую комнату:

— Вот тебе койка. А это мое лежбище. Но вот сюда прошу не притрагиваться, — показал на чертежную доску с книгами. — Ну, а в остальном располагайся, как тебе приглянется. К кому в бригаду направили?

— К Илье Куличкову.

— Худовато тебе будет у Ильи Куличкова.

— Это почему?

— Очень просто. Хохмачи и привыкли вкалывать.

— Отлично, и меня научите!

— Кто знает? Ну ладно, ты вытряхивай свои мешки, а я помою пол, потом поджарю картошки, и за круглым столом продолжим нашу аудиенцию.

Виктор вытряхнул все из рюкзака на кровать и подошел к Вове Якупову.

— Вова Якупов, ты можешь показать мне магазин?

— Айда, сейчас оденусь.

Виктор, конечно же, знал, где магазин, нужно было только спуститься с пятого этажа и завернуть за угол дома. Просто ему хотелось узнать вкусы ребят, поговорить с Якуповым, который уже успел ему приглянуться.

— Что пьют ребята? — спросил Виктор, разглядывая витрину «Вино — соки».

— В основном водку. Только Клим чисто виноградное. Забота о личном здоровье.

— Ладно, на деньги и купи хлеба и всякой закуси, чтоб не стоять обоим.

— У меня есть деньги, — сказал Вова.

— Кажется, новоселье-то у меня?

— Ну, тогда давай.

Разошлись в разные отделы.

— Девушка, мне четыре «Столичной», — попросил Виктор.

— У вас, наверное, свадьба? Может быть, шампанского дать из холодильника? — лукаво улыбнулась девушка. У нее тонкая шея и блестящий ободок в высокой пышной прическе. «Симпатичная», — подумал Виктор.

— Нет. У меня новоселье. И, если можно, дайте две шампанского, только холодного.

— С удовольствием.

— Вот спасибо! Вы завтра работаете?

— Да.

— А в парк вас пригласить можно?

— Можно, после восьми... — Ее зеленоватые глаза, подведенные синим карандашом, смеялись. — У вас было две жены или одна?

— У меня их было десять, а на одиннадцатую я объявил конкурс.

Девчонка засмеялась, а Зубакина потянули за рубашку.

Вова Якупов подошел с пакетами и трехлитровой банкой томатного сока.

— Здравствуй, Нина!

— Здравствуй, Вова!

— До свидания, Нина!

— До свидания, Вова!

— Пойдем к столу, я все уложу в рюкзак, — сказал Вова, когда отошли от прилавка. — Ты не очень... Это девчонка Соловья, то есть Прутикова.

— Что за фрайер? Пардон, ты мне объясни, за какие заслуги присвоили ему этот титул? И кто он?

— И с ним потише... По-моему, он шарит по темным улочкам. Многие его боятся. В общем, сволочь! Но монтажник — артист! Уступает только Куличкову. Живет на нашей площадке. Носит поповскую прическу. Впрочем, сам увидишь.

— И много здесь таких?

— Да есть!

— И вы не можете их прижать!

— А кому охота?

— Вот так всегда, кому охота, — укоризненно сказал Виктор. — А как эта Нина, любит его?

— Куда там! Любовь — как рыбалка: клюет — закидывай удочку, не клюет — сматывай. Соловей — нет. Из-за него ребята к ней не подходят.

— Какие страсти! А что ты будешь делать? — Виктор щелкнул по крышке банки с томатным соком.

— Коктейль «красотка Мэри».

— Это что-то новое. А чем вы занимаетесь вечерами?

— Танцами, картами, водкой, девчонками, прогулками и вздохами при луне...

— Чем же еще?

— Илюшка учится на четвертом курсе политехнического. Клим собирает библиотеку приключений и шпионажа, еще занялся любовью — пропадает где-то по ночам, а я — ничем.

— Молодец, ты и меня научишь!

— Чему? — удивился Якупов, вынося из магазина охапку свертков.

— Заниматься ничем.

В рюкзаке глухо позванивали бутылки. Поднялись на пятый этаж, толкнули дверь с номером 13. В центре комнаты стол, покрытый газетами. На столе две бутылки вермута, стаканы и сковорода с жареной картошкой.

— Уже выфрантились. А мы что?

— И мы тоже, — поддержал Якупова Виктор и полез в чемодан за свежей рубашкой.

Сели. Илья плеснул в стакан томатного сока и по широкому ножу долил до краев водкой.

— Эх, водонька! — вздохнул Якупов.

— Я — шампанское, — сказал Клим.

— Ребята, выпьем «красотку Мэри» вот за этого мсье, — предложил Илья.

Выпили.

— Ну, так кто ты и откуда? — спросил Илья.

— Я? Как видите — я. Прибыл из творческой командировки. Ну, а об остальном я как-нибудь расскажу в другой раз, а то будет очень весело...

— Почти ясно. Кто против?

Выпили томатного сока. Дружно взялись за вилки.

В руках Клима появилась гитара. В открытый балкон было видно, как за узкой речкой, за старой сосновой рощей и дальше за аэродромом на всхолмке тускнел закат. Клим дергал струны гитары и говорил песню:

А меня ругает мама,

Что ночами дома нету...

Кто-то открыл дверь. Вошли двое. Один длинный, узкоплечий, но с коротковатыми и кривыми ногами, второй с гитарой в руках, в распахнутом вороте рубахи на волосатой груди крест со спичечную коробку, золотой, каштановые волосы вьются до плеч. Ему лет двадцать восемь. На висках редкая проседь. На тоскливом лице черные глаза. На черном грифе гитары длинная кисть руки с взбухшими венами и перстнем.

Столкнулись глазами. Виктор понял, что это и есть Соловей.

— Нас не приглашают, но мы сядем, — сказал длинный парень, отпинывая стул и садясь на диван.

— Ясное дело, сядем, — поддакнул Якупов и неуверенно взглянул на Соловья, искоса изучающего Виктора.

— Проходи, Слава, — Илья пододвинул стул и налил граненый стакан водки. — Держи. За новоселье этого парня. Будет работать у нас. — Налил и остальным. Соловей положил гитару на кровать Клима и подошел к столу.

— Ну что ж, пить — так водоньку, любить — так королев!

— Не реально! — сказал Вова. — Графиню еще туда-сюда.

Соловей выпил, вытер губы ладонью, запил томатным соком.

— Ну ты, пацан?! — вздыбился кривоногий.

— Это ты вон своих называй пацанами, понял? А я тебе не пацан, понял? — одернул Вова.

— Бросьте вы, ребята! — морщась, сказал Илья. — А ты, Вова, не порть нам вечер. Да и чего зря чесать языками, идите вон в сквер, помашите руками. Охламоны!

— А чего он выпендривается! — огрызнулся Вова.

Кривоногий небрежно кинул в рот сигаретку, прикурил от зажигалки-пистолета, взял у Клима гитару и бабским, отчаянно-протяжным голосом запел:

— И-иэх, расскажи, да расскажи, бродяга, а чей ты р-родом, да откуда ты-ы?.. — Неожиданно прижал ладонью струны. — А кто из вас, мальчики, тайгу нюхал?

— Чё ее нюхать-то? Пусть медведи нюхают. Вот Кузьмич наш на Кремле звезду устанавливал — это да! — сказал Вова.

— Нет ли у вас на стройке того пацана, что полетел на Марс? — спросил парень.

— Не слыхал о таком.

— Жаль, о нем писали в газете...

— Да ну?! — притворно удивился Вова.

— Точно!

— Ну ты, пацан, замри! — бросил кривоногий Якупову.

— Га-ад! — задохнулся Вова.

— Вот что, парень, а сам ты на что годен? — повернувшись резко, вместе со стулом, спросил Виктор.

— Выйдем, покажу.

Виктор давнул ему рукой на плечо, и тот недоуменно притиснулся к спинке стула.

— А еще, кроме «выйдем», что? — спокойно спросил Виктор.

— Пойдем, Виктор, погуляем, — встал Вова. — Вот это мы тебя встретили. И чего они приперлись?

— Чепуха, Вова. Пойдем-ка действительно погуляем, — сказал Виктор.

Спустились и пошли по вечерним улицам к парку.

— Знаешь, Вова, еще после войны здесь был лес, мшары, болота, а вот сейчас уже огромный город. Когда я уезжал отсюда, этих улиц еще не было. Была барачная улица Социалистическая. «Улица любви». И был парк. Мы бегали на танцплощадку. Давно это было...

* * *

Зубакина еще не допускали на высоту, хотя он и был дипломированным сварщиком. До переэкзаменовки оставалась неделя, а пока он работал внизу.

— Ты что делаешь? — спросил Зубакин своего напарника, сидящего на корточках перед опрокинутым мятым ведром.

— Познаю истину. Вчера в парке на мою красивую физику опустился кулак. Во-от такой! Вроде твоего! — ответил Женька, растирая что-то на ведре в синей бумажке. — Во, Кузьмич принес, говорит, золотое средство от синяков — бодяга. У тебя зеркальца нет?

— Женька! — гулко, весело разнеслось сверху. — Кончай пудриться. Давай резак.

У Женьки нежное овальное лицо с темным пушком над губой, глаза карие, ласковые.

Женька вскочил, поймал конец брошенной веревки и, оглядевшись по сторонам, погрозил кулаком:

— Слушай, ты, Феня! Выключи приемник...

«Феня» — ни кто другой, как Вова Якупов, — выразительно махал руками, стоя на краю фермы.

— Ах, аюшки! — по-старушечьи взвизгнул с высоты Якупов. — Да я с таким синякатым не пойду сегодня в кино. И вообще, в партком побегу, нажалуюсь на тебя, паршивца, всю жисть мою исковеркал, измял, разлюбил... — Вова, дурачась, кокетливо изогнулся, придерживая воображаемые концы косынки.

В пролете от стены до стены качался гомерический хохот.

— Давай, давай, спустишься, я тут тебя пообнимаю... — пообещал Женька.

С конца пролета, размахивая кулаком над седой головой, появился прораб. Хохот усилился и тотчас сник.

— Куда вы меня загоните, циркачи, анчихристы проклятые? — взмолился прораб. — Куда, а? Где Куличков? Где эта светлая личность стройки? Цирк, цирк расплодили! В парткоме слышно, как вы тут хохмочки откалываете. Якупов, Якупов, ах, укуси тебя черт за ногу! Немедленно привяжись! Слышишь, что я говорю?

— Слышу, Кузьмич, да я к вам и к этим стальным кружевам сердцем привязан, а не токмо этой цепью. Да мы за вас, Кузьмич, головой вниз, да мы...

— Ох и гад же ты, Якупов! — похвалил прораб, потом разулыбался беззубым ртом, добродушно махнул рукой, повернулся и ушел. Вверху прокатился скромный смешок.

— Как прораб? — спросил Зубакин у Женьки.

— Ничего, парень свой. Тут легенда ходит, как он никогда в жизни не привязывался, ходил, словно по канату, по семидесятимиллиметровому уголку на фермах. А однажды с какого-то горя наклюкался так, что лег на балку, обхватил ее и отключился. Вся стройка сбежалась, когда его снимали краном. А еще он сам рассказывал, как в молодости влюбился. Однажды ему надо было обрезать балку, так он сел на этот конец балки и обрезал... Ну и упал с десятиметровой высоты. Приземлился лучше космонавта, прямо-таки сел в коробку с раствором. Правда, штаны лопнули. Зато сейчас его любимая жена ябедничает ходит, будто он на молодушек заглядывается. Прямо жалко, как унижает нашего прораба...

— А что это вы Якупова все Вова да Вова?

— А как же его звать, если он в паспорте — Якупов Вова, и все. Детдомовец.

— Тебя из-за девчонки побили?

— Ну и что?

— Женька, принимай бачок, давай электроды, — попросил сверху Вова.

— А лимонадику тебе не надо? — съязвил Женька.

— Не откажусь, давай!

Женька взял ведро, положил в него пачку электродов и бутылку лимонада, привязал к веревке, на которой Якупов спустил бачок.

— Вира! — пронзительно свистнул Женька.

С противоположного конца фермы сыпались голубые искры.

— Слушай, Витя, что у тебя на руках такие рубцы? — спросил Женька, укладывая нарезанный уголок в пакет.

— Я не помню, Женя, или медведь, или собака чуть-чуть погрызли.

— Ясно! Это там?..

— Ничего тебе еще не ясно, котенок!

— Что я, маленький? — обиделся Женька.

— Я вот большой, да мне ничего в жизни не ясно.

— Не хочешь, не рассказывай. Я же не настаиваю. Пойдем вон лучше кронштейны перетаскаем. Ты идешь с нами в кино?

— Нет. Как-нибудь в другой раз.

— Чего так?

— Надо с матерью повидаться.

— Разве у тебя здесь живет мать?

— Жила.

Женька пристально глянул на Виктора и ничего не понял. Запел:

— От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку, на боку...

В обеденный перерыв в тени у сцены на агитплощадке поели холодных беляшей с кефиром. Якупов взобрался на сцену, прошелся «умирающим лебедем».

— Давай лезгинку!

— Нет. Хотите, буду читать стихи?

— Давай!

Якупов снял желтую каску, брякнул цепью на шее, возвел скошенные, с наплывшими веками татарские глаза в небо:

— А вот:

Айда, голубарь, пошевеливай, трогай,

Коняга, мой конь вороной.

Все люди, как люди, поедут дорогой,

А мы пронесем стороной...

А вот еще:

Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,

Мне оставили одни слова.

Я за это рыженькую лошадь

В губы мягкие расцеловал...

— Знаешь, Витя, эх и здорово он читает! — вздохнул Женька. — Степью запахло. Ветром. Ускакать бы. Давай залезем на крышу. Видок — ахнешь! И ветер!

— Айда!

Якупов перестал читать стихи, сел на край сцены, спустил ноги. Клим и Илья лежали в тени на земле и задумчиво разглядывали в спокойном голубом небе росчерк реактивного самолета.

После работы, переодевшись, ребята пошли к трамвайной остановке, а Зубакин свернул к месту своего бывшего домика.

Постоял. Посидел у берез. Медленно встал, снял с розовой метелки кипрея паутинку шлаковаты и тихо побрел за забор, в степь.

7

Зубакин шагал по дороге, ссохшейся, потрескавшейся от жары, с двумя укатанными до гладкости колеями, шагал мимо картофельного поля справа и пшеничного — слева, шагал за своей длинной тенью, щурясь от ослепительных вспышек стекла на дороге.

Хотелось верить, что все это было не с ним, Зубакиным, а с кем-то другим. «Но ведь было, было! — лихорадочно и зло говорил он себе. — А теперь надо жить, работать, забыть».

Ему было очень трудно не вспоминать о прошлом. Оно шло за ним тенью, и он не мог от него убежать.

Его много раз обманывали. И на третьем году он не вынес жизни в колонии и бежал. Бежал один, северной тайгой, в тонкой фуфайке на фланелевую рубаху, в ботинках, подбитых покрышкой от колес. Новые выманил вор Сурепов. Сурепов сказал ему:

— Махнем? Хочешь, я отрублю ногу за твои ботинки?

Зубакин не поверил. Отрубить ногу? Надо быть сумасшедшим. Ударились по рукам. Сурепов рубанул топором по ноге, обмотанной тряпьем. Кусок тряпки отвалился. У него не было ступни. Но слово — закон! Дал слово — снимай! Со стен барака (они перестилали пол) от хохота осыпалась штукатурка. А утром следующего дня дневальный закричал:

— Эй, Зубакин, что за бардак на постели?

Виктор подбежал, глянул.

— Гражданин дневальный, мои на мне. — И заорал: — Чьи штаны, гады, сволочи? Сейчас выкину...

Из умывальной выскочил сосед с верхних нар, Гришка Стамбульян. Он каждое утро обтирался холодной водой.

— Витка, Витка, это мой брук! Пуст сыдыт там!

И снова от хохота в бараке осыпалась штукатурка. Через два дня Зубакин бежал. Он бежал и знал, что за ним пойдут в погоню и чем это могло кончиться.

А вышло все не так.

Когда бригадир послал в инструменталку заменить пилу, ему вдруг повезло испытать судьбу — отошел охранник. Зубакин отпрыгнул в пихтовый стланик, затаился, спрятал в кусты пилу. Потом, пригибаясь и петляя, побежал.

Под рубахой в тряпице был килограмм хлеба, два по триста он сэкономил от своих обедов, а за четыреста отдал перочинный ножичек, который нашел за зоной и хранил в подошве ботинка. У него там же был еще один, заточенный из ножовочного полотна, узенький, без ручки. Подошвы толстые, прочные. Правда, ботинки старые, и он не знал, на сколько их хватит.

Через завалы бежать было трудно. Все чаще проваливался в трухлявые стволы поваленных деревьев. Но силы было еще много, он это знал и радовался. А самое главное, он считал, что делает все правильно, и что там все страхи перед мошкой, топями да болотами по сравнению с неволей! Он пройдет все топи — выдержит, а там будь что будет, зато он никогда уже не потащит парашу, и никакой бригадир не унизит, не заорет: «Эй ты, такой-сякой, подай обувку», и эта опротивевшая лагерная жизнь канет из памяти. «Господи, свобода!» Он скоро устал и позволил себе отдышаться, сбавил бег на шажистый ход, расстегнул фуфайку.

Свет не пробивался в этот сумрачный лес с редкими облишаенными березками. Лишь высоко-высоко у верхушек могучих елей и пихт пробивался синий свет.

Надо было выбрать верный ориентир на юг. Он знал одно: все деревья тянутся ветвями к солнцу, к югу. А как определить здесь в глушняке — где юг? Но он верил, что выйдет. Полагался на свою интуицию. Хватятся его только вечером, на поверке перед зоной, и поэтому часов пять можно бежать и бежать без опаски. Неожиданно вылетел на осыпчивый берег ручейка и увидел, что лес здесь редеет, начинают попадаться кедрачи, пламенеющая рябина, кусты кислицы. Зачерпнул пригоршню обжигающей воды — заломило зубы. У ног на прозрачной неглубокой водице, над серыми чистыми камушками, тихо крутилась ветка брусничника с единственной белобокой ягодой. Зубакин потянулся за ней, откусил, размял по нёбу, запил и перепрыгнул ручей. Из рябинника с тонким, тревожным писком выпорхнули рябчики. Виктор обошел по белесому мху коряжистый кедр, царапающий верхушкой низкое небо, осмотрел расположение ветвей и снова побежал на юг. Сейчас бежать стало легче, пошел полосой буйный молодняк да грибы, грибы и еще диковинные цветы, которых он не знал. Разноцветными платками мелькали на зелени поляны брусники, от брусники оставались красные следы — так она здесь буйно росла, голубела голубица — таежный виноград, оранжевела на кочках морошка. Ягоды его не манили, он только удивлялся каждый раз, как природа наделила землю, все южные и тропические фрукты здесь заменяла ягода. И вовсе бы не должны расти на гольцах грибы, да растут так, что хоть коси, — еда оленей, зверья.

Он узнал прошлогодние вырубки, за которыми опять начнется дремучая тайга.

Иногда приостанавливался, таил дыхание, прислушивался.

Вскоре он почувствовал боль в боку. «Ничего, это от свободы, от радости, — думал он, продолжая бежать. — Сколько я пробежал? Километров пять? Чудило, это же капля в море! А сколько впереди?» Он еще не задумывался, что там, впереди. Но успокаивал себя: «Ничего. Трава есть, ишь вымахала, половина ее съедобна. — На ходу сорвал стебель борщевика, погрыз. — Ягода есть. Грибы есть». Где-то в глубине души он надеялся встретить настоящих людей — геологов. Расскажет им о себе и робко попросит: «Не выдавайте меня, братцы?» А геологи — люди же — поймут, накормят, дадут одежку, и он спокойно побежит дальше, домой, к матери. А если... Нет, не надо думать об этом «если». Жили же раньше скрытники по глухоманным таежным углам России. Неожиданно им овладела тревога. Но он подавил в себе это чувство, решив в случае необходимости тоже навсегда уйти от людей. Вспомнил, как говорил следователю и на суде одно и то же:

— Я виновным себя не считаю. Не виновен я, не виноват.

И бледное бесстрастное лицо судьи с огромными карими глазами, сухими и дальними.

— А кто же виноват, Зубакин? Человека-то нет. Кто вернет ему жизнь, а матери сына? Вы об этом подумали? — спрашивал судья.

— Я не знал, что так выйдет! Я не хотел убивать! Он сам на меня с ножом... Я не хотел...

А потом: встать, суд идет! И приговор — десять лет. И крик матери...

Пришла ночь. Он не остановился на ночлег. Все бежал по настороженной, притихшей тайге, запинался, падал в холодный лишайник, вставал и снова шел, разнимая перед лицом ветки.

Страха не было.

Он не удержался и съел половину хлеба. Вскоре начал редеть лес... Но появился впереди туман. Пошел кочкарник. Под ногами захлюпало. Чуть дальше зыбуче закачалась почва.

Туман стлался низко, и там, за ним, как показалось Виктору, снова был лес. В небе над кажущимся лесом стояло мутное пятно луны, и до рассвета было еще далеко.

Зубакин оглянулся назад, в темень, и опешил. Шагах в десяти стоял, покачиваясь, медведь. Не раздумывая, Зубакин кинулся бежать. Первая рыхлая кочка, вторая, третья, и вдруг провалился. Ноги обняло что-то теплое, плотное. Сбросил фуфайку. Он остервенело бился, сгребая все вокруг себя до тех пор, пока не понял, что вонючая, булькающая жижа — уже по грудь ему — топь. В глазах потемнело. Вот она, страшная таежная топь! Дотянулся до кочки, ухватился за траву и закричал — тягуче, пронзительно. Кричал долго и страшно, а потом вслушивался в ласковую, теплую тишину, не видную, но суетливую жизнь болотных букашек и снова кричал.

Жить хотелось.

Темнота и туман медленно таяли.

Наконец Зубакин увидел сквозь полчища мошки и разбуженных комаров темные, зловещие оконца зыбун-воды с ряской поверху, а на берегу, откуда он бежал, плотные камыши и пушицу да вместо медведя в сверкающей росе молодую кудрявую пихточку.

Он снова долго кричал. Потом затих.

Взошло солнце. Где-то отдаленно закричали гуси. Вовсе рядом пискнула какая-то птаха. По руке прополз усатый суетливый жучок.

Мир жил.

Зубакин закрыл измученные мошкой глаза. Ненадолго страх обвял. «Мама, прости меня. За все прости. Я — скотина. Но не мог я иначе...» И стал ждать смерти.

Тепло из тела ушло. Уходили и силы.

И когда сквозь сетку мошки, комарья он как в тумане увидел у пихточки огромную серую овчарку с розовым, горячим языком, не удивился. «Вот она, смерть! Как долго она подбиралась! А сейчас она меня будет мучить, и я задохнусь в этой каше. Боже, если ты есть, скажи ей, пусть она не мучит меня. Пусть укусит скорее. И все».

И собака, виляя хвостом, повизгивая, попятилась.

Тотчас же за ней вырос проводник — солдат. Он оторопело замер и тоже попятился.

— Фу, черт!

Снял фуражку, прижмурился, помял мальчишеское веснушчатое лицо и встряхнул головой. Медленно, боязливо открыл круглые голубые глаза.

— Фу, черт!

Потом разглядел, заметался. Снял с груди автомат, повесил на пихточку, отстегнул поводок с ошейника собаки, но понял, что коротковата, и побежал к лесу. Словно назло, не оказалось поблизости бурелома. Стал ломать зеленый чахлый тальник, лапник, накидав до первой кочки, осторожно прошел, устоял на ней.

— Эй, друг, уснул?

Зубакин с трудом поднял опухшие веки и снова не удивился.

— Уснул, спрашиваю? Ах, ты живой! — обрадовался. — Ну, молодец! Ты чего ж сюда перся, маму родную встретить? А ну, не шевелись! — Солдат хмурил брови, но лицо было растерянное: вот сейчас на глазах у него трясина проглотит человека. Пусть заключенного, преступника-беглеца, но человека же. Каких-то шесть, семь метров!

Под ногами солдата закачалась кочка. Начала оседать. Он кинулся назад.

— Слушай, я тебя очень прошу, пристрели ты меня. Ну что тебе стоит! Я — мразь и подонок... Ну?! — попросил Зубакин, сжимая отекшими руками спасительный пучок земли и травы. — И не лезь ко мне... — Глухо добавил: — Пропадешь!

— Дурак ты, братец! Потерпи чуть-чуть... Я счас. — Обернулся и ласково добавил: — Потерпи...

Он ломал и ломал ветки. И беспомощно говорил себе: «Мохов, неужели ты не спасешь, Мохов? Какой ты, к черту, солдат, Мохов?»

Большие сучья пружинили, не ломались. Он охапками таскал мелочь, кидал их все дальше и дальше, а после, разгорячившись, прикладом автомата начал сшибать крупные ветки и устилать ими топь. Собака совалась под ноги. «На место, Рекс!» — кричал он и видел, что у человека видна еще черная голова, над которой серой тучей вились мириады гнуса. В отчаянии он дал очередь из автомата по стволу пихточки. Еле сломал ее и осторожно пошел на топь, держа деревце наперевес. Неожиданно для себя привязал к ней поводок.

— А теперь слушай... Да не таращи ты глаза, крест те в душу! Заикой сделаешь... Слышишь, сейчас тихонечко отцепись от кочки одной рукой и лови... Да не трепыхайся ты, черт! Утонешь! Ну!.. Хватай! Во, молодец! Тихо, тихо, поедем... Не дрыгайся, говорю, паразит, кы-ык счас врежу!.. — грозился солдат, будто в самом деле мог этак небрежно подойти и врезать. Стал медленно тянуть. И вдруг опало сердце — поехал навстречу беглецу вместе с ветками. — Стоп! — дико крикнул. — Хватайся за кочку! — Сам провалился по пояс. И, падая на спину, на спасительную дорожку из веток, выпустил пихточку. — Рекс! Рекс!

Собака ухватила зубами за гимнастерку, заупиралась, поволокла. Выцарапался. Выполз.

— Умница, Рекс!

Поднялся на ноги и — в лес. «Ну не-ет, Мохов, эта вонючая пучина — зола. Лишь бы он там удержался».

И потом, когда, провалившись еще несколько раз, он выволок Зубакина, почти бесчувственного, хлебнувшего тины, сам, грязный с головы до ног, сияя зубами и белесым чубчиком, пошел вьюном:

— Ас-са, гоп, ча-ча. Уф!.. — С маху сел в траву, ухватив горсть грязи, прилепил себе на макушку. — Вот тебе, вот тебе! — показал болоту кукиш.

«Господи, дите!» — натянуто улыбаясь и отплевываясь, подумал Зубакин и сам, еще не сознавая того, потянулся душой к дитю этому.

— Слышь, можно я сяду? — поднял голову Виктор.

— Очухался! Да ты полежи, отдохни...

Зубакин повернулся на живот, уткнул голову в жесткую траву под руки. Дернулись плечи.

— Ты это брось, брось, паря! Мужик, поди. «Ну и преступничек! Глаза беспомощные, как у телка».

— Так это я... Пройдет.

Виктор успокоился, сел, опустил руки меж ног, задрал голову и медленно обвел взглядом низкое небо со слоистыми белыми облаками, плывущими под синевой, под небогатым таежным солнцем, на болото, на желто-зеленую, манящую полежать, обман-траву и темный развод в ней, где все еще булькали со дна пузыри и зловеще, громко лопались, на спокойно лежащую овчарку у автомата и на себя...

Выпростал из штанов прильнувшую к телу рубаху и выгреб хлеб, превратившийся в грязную кашу. Не пригодился. Он старательно отводил от своего спасителя угрюмые, все еще шальные с испуга глаза.

— Эх, счас бы пополоскаться в тепленькой водице! — вздохнул солдат и сделал стойку на руках. Человек радовался своей удаче, ахал, трепал собаку и пытался даже залезть на сухостойную пихту, чтоб увидеть даль болота.

— Слышь, как звать-то тебя? — осмелился спросить Зубакин.

— Дед Иван Мохов был, отец Иван Мохов, ну и я тож, — плюхнулся плашмя рядом. — А ты — Зубакин?

— Виктор.

— Ну и лады, Витька, значит. Откуда?

— Челябинский.

— Гли-ко — родня! Я курганский. Слыхал Шумиху? Вот я оттеляшний. Ах, черт, хорошо! На, закури, — протянул сигарету. — Значит, мы с тобой земляки.

У Зубакина затряслись руки и мелко, нехорошо задрожали губы. Затянулся. Пошло, покатилось по каждой жилочке. Сладко заныло сердце. Много ли человеку надо!

— А все эти болота, Витька, — зола, — убежденно сказал Мохов. — Жить надо! Радоваться! Людей любить!.. Осенью я домой! У меня там, — приподнял на вершок от земли грязную маленькую руку, — во, Танька бегает. Два годика. Ух, наобнимаемся! Дела-а!.. Ну ты как? Топать сможешь? Надо бы ключ или ручей найти, а то всех зверят в тайге распугаем. Как черти! Х-ха-ха! Я как увидел тебя в этой пучине, чуть заикаться не стал. Чумазый. Глазищи — во! — показал. — Голова черная. Ну, думаю, плохи мои дела — чокнулся. Еле отошел... Страшно было?

— Страшно.

«У него уже Танька, — потерянно думал Зубакин. — А он лез в топь. Тянул меня. Зачем? Неужели выслужиться? Ведь мог запросто погибнуть вместе со мной». — Долго еще тебе? — Мохов стрельнул окурок в болото.

— Семь.

— Ог-го! За что так? — снял сапоги, вылил грязь.

— Да один паразит выскочил на меня из проулка с ножом, ночью. Я и вдарил. Вот, — протянул ручищу, — этой!

— Ну и дурак! — будто и не взглянув на руку, которой когда-то человек убил человека, спокойно сказал Мохов. — Нечего было сюда переться. Тоже нашел турецкую баню. Надо было написать заявление начальнику колонии. Я — такой-то, такой-то. Прошу пересмотреть мое дело, так как я виновным себя не считаю — оборонялся... Тьфу, большая фигура, да дура! Сейчас, Витька, порядки уже не те... Я б тож... Правда, убить — кулак не тот, а вдарить бы вдарил. Чесслово!

— И сидел бы рядом со мной.

— Ну уж, брось! Там вон какие волки сидят. Мы с тобой против них — тьфу, цыпленки... Н-да-а, вон дело-то какое... Надо было все ж написать заявление, что же ты не сообразил? Батя у нас, знаешь, мировой мужик...

— Все они мировые, — недовольно прервал Зубакин. — Только не с нашим братом зеками.

— Не мели. — Во взгляде упрек. — И что ты злой такой? Если тебе вместо судьи попал какой-нибудь бывший директор пивзавода, так ты что думаешь — все такие? Хорошо, ты одного стукнул, а сколько их с ножами по России гуляет? Да что тебе говорить: сам знаешь. Давай выпустим всех — завтра отовсюду плачь услышишь. Э, да что там!.. — махнул рукой Мохов. Ушел в свои думы. Глаза посуровели, обернулся к собаке: — Рексуш! Устал? — Поднялся. — Может, двинем? Ты как? А то обсыхаем. Да ты не тужи. Все равно бы пропал в тайге, а так — я уверен — все образуется...

— Пошли, — согласился Виктор. Встал, передернул плечами и с настороженной спиной шагнул вперед.

Мохов повесил автомат на грудь, поднял свою чистенькую фуфайку, догнал Зубакина. Отправились рядком на север. Один высокий, в плечах могутный. Второй щупленький, на голову ниже. Собака бежала следом,- задирала морду к верхушкам деревьев, коротко взлаивала.

— Это она соболя пужает, — сказал Мохов. — А ему не страшно. Закурим? — в глазах снова запрыгали бесенята.

В полдень нашли ручеек.

— Давай-ка разведем огонь, — предложил Мохов. — Одежду постираем, а то от нас на версту болотом пахнет.

Собрали сушняка на пологий бережок. Мохов стал колдовать над огнем. Зубакин полез в ручей. В ледяной воде вычистил ботинки, разделся, начал полоскать рубаху. Грязь въелась, не отстирывалась. И еще больше тянуло от нее болотной прелью. На голое, мокрое тело рьяно кинулась мошкара. Прибежал к костру, запрыгал.

— Не слопают, — добродушничал Мохов. — Вешай вон на колышки штаны-то. В кармане фуфайки пузырек с репудином, возьми, помажься. Чуть отлипнут.

Наклонился, залез в карман. «Ой, мама родная, пачка печенья непочатая!» Побежали круги перед глазами. Выдержал. Не попросил. Сглотнул слюну. Взял репудин.

Собака подошла неслышно. Сгорбилась. Вздыбив шерсть, рыкнула. Смотрит желтыми глазами, зло щурит, ногами подрагивает — вот прыгнет.

— Рекс — сесть!

Рекс отошел к автомату, улегся.

— Ну и тигра! — похвалил Виктор, вытирая лоб.

— Что ты, умница! Из дому вез. В Кургане за нее «Волгу» предлагали. Шутили, наверно. Я его слепым подобрал в саду совхозном. — Рексуш, подь сюда. Есть хочешь? — потеребил загривок. — Счас вымоемся — пообедаем. Потерпи чуть-чуть. Ну, капельку. Чесслово!

Костерок разгорался. Огонь медленно полз по скудным веточкам, составленным шалашиком.

— Вить, — встал с корточек, — ты вон те, крупные поломай и ставь так же. Здоров же ты! — Завистливо обошел. А спина грязная. Пошли смою.

«Какой он, к черту, преступник. В глазищах все еще ужас, — думал меж тем Мохов. — Натерпелся, бедняга. На всю жизнь хватит».

Шпарили друг друга нижней рубахой Мохова, стоя в крохотном озерке. Проточная вода кружила желтые листья рябины и мелкие извялые иголочки пихтача.

— Ах, шибко! Ах, здорово! Бр-р-р! — почесывал бока Мохов и поплясывал в ледяной воде. — Айда к костру! Жрать охота! Там где-то печенье, сухарики, сахар. А ты давай жми за морошкой. М-м, с сахаром! — И побежал, ушастый, курносый, с чистой, доброй радостью в теле. — Ах, мы-ыла Марусе-енька-а белыя но-оги-и, белыя-а но-оги-и, лазоре-евы о-очи... — тоненько, закрывая от удовольствия круглые голубые глаза в белесых редких ресничках, пел Мохов.

Виктор пришел с пригоршней морошки у груди, увидел Мохова, голого, подсушивающего кальсоны над костерком и умиротворенно отгоняющего веточкой комаров от бледных жилистых ног, обросших золотистым пушком, успокоился и впервые по-настоящему обрадовался своему спасению. Он вспомнил неотступную мысль: жить! Только жить! Больше там, в болоте, он, кажется, ни о чем не думал.

Мохов еще пел.

От костра, когда они уходили, остался на зеленой травке черный круг с кучкой озолков.

Ночью их вела собака.

Дорогой Мохов говорил и говорил, рассказывал о своей жене Верушке, как познакомился с ней в Кургане на вокзале. Сидит, ревет, дура, — не поступила в институт. Привез к себе. А дядька, куркуль паршивый, не пустил жить. Чужие пустили. Поженились... Вот теперь мыкается одна с Танькой. Правда, люди в совхозе что надо! Устроили ее в ягодный питомник. Дочку балуют. Уж на что тракторист Петухов, я и не знаком с ним вовсе, а он скатал Таньке валеночки, принес, пишут, примерил, чай пить остался. Нет, что ты ни говори, а жить стоит.

К утру у Зубакина заныла поясница, по он молчал, только все чаще запинался и хватался за бок.

— Болит? — остановился Мохов.

— Вот здесь горит, — показал.

— Это знаешь что, это, брат ты мой, аппендицит или почки. Скорее почки, раз поясница болит. Воспаление. Факт. Тайга не курорт — ванны нет, теплую-то грязь принимать... Потерпи, скоро придем, а там в санчасть ляжешь.

Но когда на рассвете пришли в колонию, начальник караула коротко приказал:

— В карцер!

— Да вы что? Почки у него того... — взъерошился Мохов.

— Может, скомандуешь вертолет вызвать и в больницу отправить? — прищурился недобро начальник караула. — Ну и хитрец, Мохов!

— Какой хитрец? Я — весь на виду. Я хитрость не прячу. А только сейчас не дам я в карцер человека сажать. К начальнику колонии пойду...

— Мохов, к начальнику колонии, быстро! — скомандовал дежурный.

Мохов осмотрел себя — страх! — махнул рукой и побежал в контору. Робко стукнул в дверь, обитую черным дерматином.

— Войдите! — голос усталый, приглушенный.

Вошел, руку к козырьку, каблуки вместе.

— Здравия желаю, товарищ подполковник!

— Здравствуй, Мохов, здравствуй! Садись, рассказывай.

— Разрешите доложить?

— Садись, садись!

Сел на краешек стула, чтоб не испачкать, начал рассказывать. Начальник КВЧ сутулится, недовольно сверлит глазом Мохова. Не верит. Майор, заместитель начальника, волнуется, крутит на пухлом пальчике кольцо золотое. Мохов смотрит в серые усмешливые глаза подполковника. «Седой-то, господи! Круги под глазищами, нос один торчит. Тоже, работка!»

— Значит, вытащил все-таки?

— Вытащил, Владимир Харитонович, а только жалко мне его, если разобраться... Да и бригадир, говорят, зверь. Вот и убег. Сейчас начальник караула приказал в карцер отвести. А у него почки. После болота. Еле довел. Чесслово, Владимир Харитонович...

— Верю, верю. Разберемся. Ну, иди, отдыхай. — Повернулся к майору: — Двое суток отдыха.

— Есть двое суток отдыха! — поднялся Мохов.

— Ты в баньку, в баньку сперва! — рассмеялся подполковник. — Веничком...

— Есть веничком!

 

Мохов не знал, что, когда захлопнулась за ним дверь, подполковник холодно сказал:

— Вот так, Платон Иванович, а вы говорите — мы нянчимся. Мы обязаны. А вот он мог и не нянчиться... М-да-а, — устремил смурый взгляд на сейф, карандашиком постукивает.

Начальник культурно-воспитательной части подобрал длинные ноги и еще больше ссутулился.

8

За поворотом дороги Виктор поднял глаза и увидел охранницу. Она сидела, подстелив газету, в кювете под кустами вербы и смотрела вперед, на дорогу, словно ждала кого. На коленях у нее охапка привядших васильков и алой дикой гвоздики, рядом у вытянутых ног валяются красные босоножки и красная клеенчатая сумка.

— Ну и что вы там увидели? — спросил Виктор, остановившись.

Девушка повернула голову, вздрогнула, удивилась, потом, как бы поняв что-то, улыбнулась и быстро встала.

— А вы далеко?

— Только вперед! Пора бы нам познакомиться и перейти на «ты». Кажется, третий раз встречаемся?

— Третий, — робко согласилась она.

— Что вы здесь делали?

— Бродила, цветы собирала... А звать меня Варя.

— Я — Виктор. Ну, набродилась?

— Нет еще.

— Тогда пошли еще побродим? — кивнул в сторону леса.

Она схватила босоножки, завернула их в газету и сунула в сумку.

— Что, босиком?

— Я привыкла. Легче босиком-то. Мне нравится. Можно было б, и в городе ходила — да засмеют. Сейчас вот в купальнике разгуливала, так какой-то на мотоцикле за мной погнал. А я в лес — и ходу. — Она отстала на шаг, поймав его взгляд.

— Варя, чего ж цветы оставила?

— Ну их.

— Чего так?

— У меня в комнате одни букеты, даже есть один в ведре — веник татарников.

— А со мной в лес идти не боишься?

— Чего бояться-то?

Прошли ложбинку с осокой и кочкарями. Продрались сквозь кустарники и наконец вышли в редкий березняк.

— Вон сарана! — закричала Варя. — У нее вкусная луковица! Я сейчас выкопаю!

Потом нашли поляну со щавелем, переросшим и жестким, и крупной зеленой клубникой. Начали ползать, разнимать сочную траву и искать ягоды.

На этой поляне они и остались. На опушке, рядом с колючим татарником, развели костер. У нее в сумке была капроновая фляжка с квасом и батон. Батон поджарили на прутике и съели. Выпили квас.

Зубакин лег у костра. И, глядя на огонь, вспомнил ту девчонку в спортивном костюме.

— Ты спишь? — спросила Варя.

— Нет, — сказал он тихо.

— О чем ты думаешь?

— Послушай, Варя, девочка, мне уже тридцать, а я еще не знаю, о чем можно разговаривать наедине с женщиной.

— А ты не разговаривай. Лежи и думай. Мечтай. Я б всю ночь могла здесь просидеть.

— Вот так, в этом татарнике?

— А что? Это трава. А вот об людей колешься — больно. Ты замерз? Я могу посидеть рядом с тобой. Только ты не хами.

— Я не замерз, Варя. А хамить я еще не научился. Некогда было.

Он снова мельком подумал о девчонке с велосипедом и словно споткнулся об эту мысль, сразу привиделись ее глаза из-под черных прямых голос. Глаза как бы спрашивали: «Ну и что?» — «Ты не волнуйся! — ответил им Виктор. — Я тебя подожду».

— И все же, о чем ты думаешь?

— Варя, я думаю о том, как женюсь, приглашу кореша в гости, как будем мы с ним хлопать друг дружку по спине и вспоминать тайгу. А после он уедет к себе, недалеко тут, за Курганом — уедет холить свой сад. Я останусь здесь строить цеха. Учиться стану. Сына дождусь.

Варька вздохнула.

Всю ночь скрипели коростели в тумане, да иногда всплакивала иволга. Двое сидели у костра, думали каждый о своем.

Утро было пасмурным.

— Ты знаешь, куда прячутся птицы в дождь? — спросила Варька, разглаживая ладошками помятый ситцевый сарафан.

— Нет. Не знаю, — сказал Виктор. — Что будем делать? — Он отряхнул пиджак, подошел к Варьке, снял у нее с волос сухие травинки, накинул пиджак ей на плечи. — Замерзла?

— Ну, что ты! Пойдем искать столовую?

— Можно в столовую, — согласился он, выбираясь из густых росистых кустов ивняка.

— Пойдем вечером в кино? — предложила Варька.

— Можно и в кино.

— Хочешь, приходи ко мне жить, — говорила она, наклоняясь под мокрыми ветками. — У меня, правда, комнатка маленькая. Всего девять метров, но жить можно. Ты не удивляйся, что я говорю так запросто, откровенно. А что? Лучше сразу откровенно, чем потом мучить друг друга. Вот он такой-сякой, ах, она такая-сякая-преэтакая. Зачем? Да? Я вот иду болтаю и вижу, и чувствую, что ты думаешь о чем-то о своем. Позову я тебя завтра — ты пойдешь со мной. Ты добрый. И если будет тебе плохо — ты придешь ко мне, чтоб утешиться. И не больше...

— Перестань, Варя. Всех нас надо утешать.

— Витя, — она остановилась, повернулась, к нему. — Глупенький, ты хоть бы поцеловал меня?

Он, не глядя ей в лицо, обнял ее.

— Пойдем-ка лучше отсюда. Ты извини меня...

— Да уж чего там...

Кустов уже не было. Стояли березы, тихо обвиснув мокрыми ветвями. Они вышли к болотцу, заросшему сплошь тростником да кое-где красноталом. Пошли вдоль него по высокой мокрой осоке. Из-под ног вылетела утка. Остановились и долго смотрели в сумрачный рассвет над болотцем, куда улетела утка. Вышли из березняка на дорогу.

— Смотри, — сказала она, показывая на межу пшеничного поля, — васильки какие некрасивые, закрылись на ночь. И все еще не проснутся. Люди многие тоже в горе закрываются. Знаешь, я родилась в деревне среди болот. На берегу речки у нашего дома росла ива, большая-большая, и мы по ее ветвям забирались и ныряли в реку. А зимой ее ветви вмерзали в воду. Самое загадочное для меня в детстве было — эта ива. Кто ее посадил такую плакучую? Говорили, прапрадед. Он бежал от кого-то в начале восемнадцатого века. А моя мать в первый год после войны умерла под ивой. Возвращалась с покоса. Вить, а вдруг ее кто-нибудь спилил, иву-то? Я иногда брожу вот здесь и рассказываю о себе какому-нибудь колючему татарнику, или кривой березе, или какой-нибудь пичуге, поющей в кустах. Я им говорю, что я была единственная у отца с матерью. Я должна быть счастливой...

— А они?

— Береза кланяется, пичужки закатывают концерты, и только татарник молчит. Мне цыганка сказала, что я счастливая.

— Конечно, ты счастливая, — сказал Виктор. — Я тоже счастливый. Я даже счастливее тебя, — сказал он и невесело рассмеялся.

— Расскажи, Витя, что-нибудь о себе.

— Как-нибудь в другой раз.

Из лохматых лиловеющих туч стал накрапывать дождик.

— Давай бегом, — предложила Варя.

— Давай.

А когда дождь совсем припустил, они уже забежали в столовую стройки. Было еще рано, и в столовой ничего не было. Виктор снял опрокинутые на стол два стула.

— Садись, я принесу чего-нибудь.

Варя села. Ей было приятно, что такой видный парень так внимателен к ней, маленькой, тощенькой, с прильнувшими на лоб мокрыми прядками коротких светлых волос. Она тайком заглянула в зеркальце, подкрасила чуть-чуть губы, пригладила назад волосы и заметила, что нос заострился, под глазами тени. А на подбородке выскочил прыщик. Сдвинула редкие бесцветные брови, удивилась чистой глубокой синеве вокруг расширенных зрачков своих глаз и спрятала зеркальце.

Подошел Виктор.

— Варя, есть зразы и бефстроганов. Что возьмем?

— Конечно, зразы.

— Отлично! И сметаны по стакану, и по два кофе.

— Только сметану с сахаром, — попросила Варя.

Когда он пошел провожать Варю к трамвайной остановке, дождя уже не было. Начало всходить солнце. И потом, когда он возвращался обратно на работу, солнце уже светило ярче.

У ворот больницы на лавочке сидел мужчина. Он бережно держал на коленях узелок и отрешенно смотрел под ноги. Зубакин вначале прошел мимо, но ему показалось что-то знакомое в фигуре сидящего. Оглянулся и узнал Федора Ивановича.

Виктору было неудобно за себя, что даже ни разу не зашел к нему ни домой, ни на работу, хотя от их участка до траншей Федора Ивановича ходьбы-то пять минут.

— Федор Иванович, здравствуйте! Что вы тут сидите?

— А-а, Виктор... На работу идешь? Да вот сижу, жду, когда проснутся... — Федор Иванович посмотрел мимо Виктора в сторону своих траншей. — Жена у меня заболела. Золотая баба. А вот поди ж ты — заболела. Я не замечал ничего, а она все молчала, молчала... Верно, еще оттого, что в прошлом годе сын у нас утоп, разъединственный... Вмиг поседела и замолкла. Только все по комнате — тук, тук, тук деревяшкой. О нем тосковала — институт кончал. Да не вернулся с озера из похода. И что это за глаза, едри их в качалку, — говорил он, вытирая кулаком глаза. — Тихое у нее. Врач говорит. Авось и вылечат? Как, поди, не вылечат? Должны. Ведь не зря же мы с ней до Берлина топали — жить бы надо. А оно вот вишь как обернулось...

Виктор присел рядом.

— На, Федор Иванович, закури. Чего уж ты так расстраиваешься? Сказали вылечат, значит, вылечат.

В двери больничной проходной открылось окошечко.

— А-а, это опять ты, Черемушкин? И чего ты, взрослый человек, мучишь себя? И куда ты ей все носишь и носишь? — Из воротника тулупа топорщились жиденькие, невыразительные усы румянощекого мужика с подозрительно блестящим одутловатым носом.

— Куда ж это я ношу? Да человеку ношу! Жене! Уразумел? На вот куриную ножку и передай, понял? Не то я тебя из окна за усы вытяну... Пойдем брат, Виктор, работать, — сказал Федор Иванович.

У него как-то сразу потухли глаза, отяжелела походка. Виктор шел рядом с ним до будок у траншей. Федор Иванович молчал, и Виктор не мешал ему. У будки Федор Иванович, взявшись за скобы, обернулся и, скривив сухие губы, сказал:

— Ничего, парень, будь здоров! Заходи. Адрес старый.

— Ну, ни пуха вам! — улыбнулся Виктор. — Я зайду. Все хорошо у вас будет! Да и дел вон сколько!

— Дела, они, брат, были до нас и будут после нас...

Виктор зашел но дороге в буфет и купил пять маленьких дынь. Сходил переоделся, пришел на участок и стал ждать ребят. Первым появился Женька.

— Ог-го! Витя, да ты, видно, тут и ночевал?

— Тут, котенок. Ешь дыню. Как поживает твой синяк?

— Самочувствие отличное, передает привет! От Махачкалы до Баку, до Баку волны плавают на боку... — запел Женька. Он отчаянно влюблен в Черное море, в яхты и Таньку. На всех фонарных щитах Женька нарисовал косой парус с номером своей спортивной яхты М-598. Благо начальства наверху не бывает. — От Махачкалы до Баку волны плавают на боку, и качаясь бегут валы от Баку до Махачкалы... — снова запел Женька, разрезая дыню. Эту песню он тянул уже несколько дней, причем только один куплет. — Витя, поедем в субботу с ночевкой на озеро. На яхте покатаю. А, поедем? У-у, ахнешь!

— Постой, постой, Женя. Ты всех своих яхтсменов знаешь?

— Об чем разговор?

— У вас ушли в какое-нибудь плавание от Перми до Одессы?

— Ушли. Явятся дней через двадцать. А что?

— Да знаю я там одну глазастую.

— Уж не Ирку ли? Ну-у... Это кит в юбке. В третье плавание ушла. Будет десять тысяч километров. Звучит? Парни у нас ее не любят. Она их обгоняет. Но радуются, когда с соревнований она привозит для команды очки, Словом — кит.

— А ты чего не пошел?

— Я ж всего имею стаж рабочий — два мэ восемнадцать ден. Да к тому же не на металлургическом заводе работаю. А так бы я с удовольствием...

Наконец собралась вся бригада. Дыни уничтожили вмиг. Илья получил задание ставить фермы. Взял чертежи, подмигнул Виктору:

— Где Луну соблазнял?

— В лесу.

— Спал?

— Спал. Как там мой щен?

— Тигруша твой соску изгрыз и все углы в квартире оросил. Вова Якупов ползал за ним с тряпочкой. Ничего, освоил. Понятливый парень Вова.

Якупов оскорбился:

— А сам? Он, Вить, учил его плавать в ванной и чуть не утопил.

Появился прораб.

— У всех крепкие пояса? Зарубите на своих гордых носах, что высота не любит шутить. Увижу не привязанного — буду снимать. Слышите. Циркачи-анчихристы?

— Слышим.

Ребята, навьючившись шлангами, бачками, ключами, вышли из будки.

В пролеты залетал ветер, метался там и медленно, неохотно утихал. Над строительной деревней играла музыка. А над главным корпусом блюминга-автомата горело световое табло: до окончания строительства осталось 96 дней.

9

А между тем Тропин не знал, что его уже заметили в городе. Не знал он, что молоденькие милиционеры, которых он видел из окна автобуса, ехали за ним.

Инстинкт подсказал тогда Тропину уйти в сторону. А теперь, что теперь? После пяти суток блуждания по лесу он вновь из-за этой чертовой машины оказался там, откуда бежал, и без денег, без документов.

«Если бы не приметы, — думал он, прячась в кустах у дороги, — да я б сейчас сидел где-нибудь в ресторане и коньяк потягивал. Лишь бы сегодня не нашли портфель в кузове машины. Раз-зява! Выскочил и портфель оставил. Теперь всплывут все грехи старые. А, черт! Ну ничего! Азиат еще держится. Азиат еще покажет себя».

Но времени злорадствовать и размышлять не было. Тропин вышел на дорогу, огляделся.

Было еще пасмурно. Солнце не выходило из клубящихся туч. И вдруг стал накрапывать мелкий, хлесткий дождь. Тропин быстро промок и стал уходить на зады к рабочему поселку. Он смотрел вслед уходящим машинам и старался понять, как он снова здесь, в городе, и что делать дальше-то.

«А может быть, остановить любую машину, убрать шофера и-и... лови ветер. А далеко ли уедешь на ней? Нет. Не то. Что же ты раскис, Тропин? Умирать не хочешь? А ты забыл, как верещал у кинотеатра тот интеллигентик, корчась в снегу от ножевой раны? А кто виноват? Жалко ему было ондатровой шапки. Дерьма такого! Вспомни, Тропин, как таксист держался за баранку и гнал машину, а его убивали. Хотелось ли умирать и ему? А чего это ты, Тропин, впервые задумался о себе, а хочешь ли ты сам умереть? Сейчас ты бежишь от расплаты. Знаешь, что тебя никогда не простят. Крыша будет. Ага, трусишь? Скотина!» — обругал он себя, думая о том, что впереди только эта преступная жизнь, отчаянная, трусливая и горькая, без цели, без семьи, без будущего. А потом — приговор приведен в исполнение...

И раньше на него накатывался страх, и казалось, что он вот-вот решится бросить все, начнет новую жизнь, но представлял, как будет ходить каждый день на работу, — что-то делать для того, чтобы получить пять рублей на день на жизнь себе, слушаться начальства и бежать, когда ему скажут: сделай то, принеси это. И так каждый день вскакивать рано утром, бежать на завод и возвращаться уже вечером. Он не мог уже так жить. В общем-то ему надо было не много: чувствовать себя свободной птицей, иметь деньги, много денег, но не для того, чтобы обарахляться или, скажем, менять машины, а просто к морю. Рай! Хочешь, сиди в ресторане, хочешь, лежи пятками к морю. И не надо задыхаться от жары и пыли на ремонтах мартеновских печей, не надо вскакивать по утрам и не надо ходить в смену. Тропин не может простить людям своего угрюмого детства, он не может забыть, как остался восьми лет один и никто в деревне не взял его. Было голодно после войны, и он пошел бродяжить. И росло в нем зло, росло...

Дождь расходился.

Сырые брюки топорщились, пуловер обвис, галстук давил шею. Тропин снял его, сунул в карман. Надел очки. Модные узконосые ботинки ободрались, намокнув, стали спадать с ног. Он наконец остановился у низенького домика, выбеленного в салатный цвет. Толкнул калитку. Из окна в ограду, взмахивая руками, сунулась желтолицая старуха:

— Сы-сынок, а я тя дня три уж, поди, жду. Заходи, заходи, родненький. Вымок-то как!

Тропин попятился.

— Да ниче, ниче... не разувайся — вымою, — подобострастно засуетилась. — Проходи, проходи...

— Бабушка, я и тут постою.

— Да ведь мне, родненький, не поднять эту бандуру и неудобно — здесь и стола-та нету...

— Какую бандуру?

— Да телявизер-та...

«Ясно. Ждут из телеателье, — обрадовался Тропин. Снял ботинки у порога и вошел в дом. В доме устоявшийся запах смородинового листа, укропа, чеснока. — Картошки бы горячей с грибами».

— Баушка, а грибы-то есть?

— И-и, родненький, ни грибков, ни буковок не показывает, проклятый. Стоит в углу, ажио икона.

«Дура. Ишь ты, мебель полированная, холодильник ЗИЛ, и деньжата, наверное, водятся». Тоскливо оглядел комнату и сел за стол, вытянув ноги.

— Покормила бы, баушка?

— Так я это счас... счас... — а сама кинулась с тряпочкой затирать следы на желтом, блестящем полу от мокрых носков Тропина.

— Я вот одна таперича живу, мои-то на курорт укатили. Ребят забрали. А я вот как сычиха — одна...

«Пожить бы у нее! Соседей много». Снял пуловер, рубашку развесил на спинке стула. — Ты сам-то откель будешь?

— Как?

— Ну, нашенский аль приезжий?

— Приезжий я, баушка.

— Дальний, значит. — Выскочила в кухоньку. — Вот поешь, картошечка горячая, огурки малосольные. Грибочков счас принесу, — метнулась в сени.

«Есть ли деньги? И где?» — успел подумать.

Старуха вернулась.

— Да вот телявизер, язви его, не стал показывать, — приедут мои — грех будет. Я и не рада, что кнопки крутила. Та провалился бы он. Съедят они меня.

Тропин открыл крышку телевизора, проверил — все исправно. Засмеялся: ну, старая!

Телевизор был включен на шестом канале. Переключил на восьмой. По экрану заметались тени.

Обласканный старухой, Тропин к вечеру засобирался уходить. Он боялся, что кто-нибудь зайдет.

А дождь все не унимался, шебаршил по крыше. Тропину хотелось плюнуть на все, лечь в теплую мягкую постель и уснуть тихо, бездумно-счастливо.

— Баушка, ты б дала какой-нибудь плащишко. Завтра занес бы, — угрюмо топчась у порога, сказал Тропин.

Старуха подозрительно замялась:

— Дак ить зятев?!

«Глаза как-то жадно забегали. У такой и золотишко где-нибудь есть припрятанное. «Огурки продаю...» Ишь ты, может, тюкнуть?»

Старуха попятилась от взгляда Тропина:

— Что ты, батюшка, что ты? Думаешь, я жадую? Да возьми ты энтот плащ. Завтра занесешь, поди? Зять-то небось не приедет завтра...

— Принесу, принесу, баушка, — говорил он, снимая с вешалки болоньевый темно-синий плащ. — Подумаешь, плащ... Жизнь дороже...

— Дак ить верно, родненький...

Он понимал, что старуха не глупа. Уловила что-то в его поведении. Вероятно, опять подвели глаза. Иногда он замечал в себе, что беспричинно улыбается, и те, кто видели эту улыбку — терялись от жесткого, холодного взгляда. Он мог прикинуться добрым, пить, веселиться в компании, но глаза были всегда настороженные, колючие... Тропин достал из кармана чужого плаща синий берет, надел, поднял воротник, запахнул полы плаща и, зябко передернув плечами, вышел за калитку, на узкую тропинку. Дождь все моросил.

Тропин осторожно ступал на носки в мелкие пузырящиеся лужицы — ботинки не просохли, тяжелели от жирной грязи — и думал о том, куда теперь. В городе узнают. В лесу сыро. В поселке оставаться тоже опасно, если действительно передавали по телевизору его приметы. И тут он весело подумал о ночи: надо уйти в лес, пока светло, сделать грим, поспать до полночи в какой-нибудь копешке, а потом — в город.

Вскоре, между картофельным полем и березняком, на небольшой полянке он увидел свежую копешку сена. Вначале насобирал веток, потом разгреб копешку, положил на ямку ветки и накидал сверху сена, забрался в эту нору и прикрыл вход.

Было сухо, душисто.

Он при свете спички приклеил лейкопластырем серые усики, нацепил очки в позолоченной оправе, с нормальными стеклами и полюбовался на себя — хорош!

Лицо узкое, серое, виски пожелтели и ввалились. Щеки тоже запали. На левой шрам. Не задумываясь, концом ножа царапнул шрам, кровь стер грязной газетой, рану залепил лейкопластырем.

«Ну вот и все». — Стал умащивать постель. — Теперь поспим, друг Тропин, а там — город. Надо попасть к Соловью, что эта десятка, которую выложила старуха за ремонт телевизора. А у Соловья надо взять денег и устроиться, где-то переждать, пока ищут. Чуть погодя люди забудут приметы, можно ходить свободно. Сделаю документы — и фьють. Терять мне нечего. Подвернется случай, махну за границу. А пока соберу ребят. С сопляками больше не свяжусь».

Он вновь вспомнил, как решили сделать налет на кассира, заодно ограбить магазин, но для этого нужна была машина. Не удалось. Те двое кинулись в город. Одного поймали. Его спасли ноги и хитрость. Тогда он долго бежал вдоль дороги от города, было еще светло. В татарской деревушке украл мотоцикл — и был таков. Гнал на бешеной скорости. На Свердловском тракте за ним погнались двое гаишников. Он было подумал: конец. Его догоняли, а встречные машины шли одна за другой. Спасла отчаянная смелость — впереди вырос прицеп с досками, медленно волочащимися по дороге. Тропин добавил газу, прильнул к мотоциклу, метнулся на доски и словно с трамплина прыгнул через кабину. И умчал. Шофер с перепугу свернул в кювет. А Тропин на окраине районного городка бросил мотоцикл, пересел на автобус и уехал с туристами на озеро.

Там он подговорился к сторожу спортивного лагеря и прожил у него три дня. Он спасал себя со смелостью отчаяния, а круг сужался...

Сейчас надо было в этой копешке уснуть немного. А потом выйти в город и снова грабить.

Во сне к нему, маленькому, на шаткий плотик у озера, где он кидал камни в гусей, сошла с неба, во всем белом, мать. Он заслонился ладошкой от яркого света. И она, плавно взмахивая огромными белыми крыльями, сказала:

— Шура, я пришла за тобой, — взяла его за руку и повела.

Шли по глубокой воде, над облаками, над лесом. И ему было хорошо, счастливо с ней идти над землей, под знойным солнцем. Но вдруг кончилось облако, мать поцеловала его в щеку, вложила ему в руку морковную шанежку и провалилась в темную пропасть.

— Сы-ынок! — слышал он далекий, печальный голос и все ощущал ее родное, горячее дыхание у своей щеки.

— Маманька-а! А-а!

Тропин проснулся от своего крика. Щека горела, и что-то мешало открыть левый глаз. У самого лица бегали и тоненько попискивали мыши. Он испугался их, вскочил в полный рост и разрушил свое укрытие.

Небо было низкое, серое. Над полем и в лесу бродил туман. Уже светало.

Тропин почувствовал тяжесть на лице, достал из кармана зеркальце, протер рукавом, глянул и не узнал себя. Опухшая щека лоснилась и багровела.

10

Виктор составил бутылки с кефиром в авоську, накрыл круглым хлебом. Выходя из магазина, увидел ватагу ребятишек из своего двора. Ребятишки изнывали от жары у газировочного автомата, выворачивали карманы в поисках медяков.

— А ну, братва, хотите увидеть настоящего тигра? Пошли отсюда.

Ребята молчали. Один с ободранной коленкой, в залатанных штанишках, насупившись, катал ногой в дырявом кеде шуршащую обертку от эскимо, поднял голову. Потом подошел к Виктору, независимо сунул руки в карманы и, поглядывая на него умными глазами, сказал:

— Пошли, раз тигр есть.

Зубакин положил руку на остренькое плечо мальчишки.

— Как тебя звать?

— Марат.

— Меня Виктор. Знаешь, Марат, у меня здесь нет друга. Давай дружить?

— А что, можно.

Виктор подошел к мороженщице.

— У вас найдется какая-нибудь коробка?

— Найдется.

— Десять эскимо.

— Дядя Витя, мы тебе завтра отдадим деньги за мороженое, — насупившись, сказал Марат.

— Денет не надо. Вырастешь — сочтемся. А ну, орлы, быстро сюда!

— Витька, Катька, Шурка! — позвал Марат. — Пошли! Ватага во главе с Катькой, белобрысой и тощей, пошла за ними в сквер.

— Ребята, ешьте мороженое. Я сейчас принесу Тигра.

Принес щенка.

— Какой же это тигр? Это же настоящая овчарка! — разочарованно протянула Катька.

— Ко мне! Ко мне! — загалдели ребята.

— Нет, мужики, это, похоже, волк, — сказал один.

— Ага, зверь! — хмыкнул Марат.

— Самая-пресамая дворняга! — авторитетно заявил высокий чистенький мальчик в новых голубых джинсах.

— Ну ты, жердь, много ты смыслишь! — оборвала Катька.

— А сама-то, а сама-то...

— Дядя Витя, а вы солнышко на турнике сможете? — спросил Марат, стараясь увести разговор на другую тему.

— Смогу!

— У нас Марат на турнике лучше всех крутится! — сказала Катька и отобрала у мальчишек щенка. — Хватит мучить-то, он еще маленький, молочный...

С мороженым справились, подошли к турнику.

— Давай подсажу? — предложил Виктор Марату.

— Не. Я сам.

Еще не спала жара. И до вечера было еще далеко, а Виктор уже не знал, куда себя прислонить. Ребята галдели у турника, устроили очередь. Катька судила.

Виктор отошел. Сел на лавочку.

В эту субботу Виктору нечего было делать. Ребята уехали с ночевкой на озеро. А Вова заболел — поднялась температура, и Виктор остался с ним. Бегал в аптеку за таблетками, поил его кипяченым молоком с медом, лепил на спину горчичники. Сейчас Вова спал, а Виктор развлекался в сквере с ребятишками. Иногда поднимался, смотрел, не проснулся ли Вова и не хуже ли ему. За этот месяц Виктор привык к Вове, словно к брату. Вова рассказывал о себе, как мотался по огромной России один-одинешенек, пока не привязался к строителям. И пошли стройки, стройки, большие и маленькие. Только часто рассказывал Вова, что снятся ему синие табуны лошадей, что иногда видит он себя в степи, в ковылях, спит там и просыпается оттого, что какая-то ласковая, очень ласковая женщина гладит его голову, поет тихие песни, а вокруг степь и степь. Где-то вдалеке проносятся быстрые табуны лошадей, лишь остается ветер. Ветер не может догнать табуны лошадей и с тоски плачет, прячется в ковылях. После таких снов Вова долго ходил хмурый и говорил Виктору, что уедет куда-нибудь в Кулунду, заимеет коня, устроится табунщиком. Но потом отходил в спешке строительства и не видел снов о синих табунах, и забывал о желании уехать. И тут заболел.

Виктор взял щенка, сказал Марату номер квартиры, чтоб заглядывал в гости, и пошел к Вове.

У подъезда на лавочке, в легком платьице из синих и черных полос, в черных узконосых туфельках сидела Варя.

— Не в театр ли?

— К тебе.

— Ну-у, здравствуй! А платье тебе идет!

— Ага, — сказала Варя и кивнула головой, как будто и без него знала, что идет ей это платье. — А я иду, смотрю, что это, думаю, человек возится в сквере с ребятишками. Не в няньки ли, думаю, по совместительству нанялся? А рубаху надо бы постирать.

— Надо, — согласился Виктор. — Может, по совместительству постираешь?

— Возьмусь. Снимай.

— Прямо здесь?

— Можно и здесь, но лучше в комнате.

— У нас Вова болеет.

— А что с ним?

— Температура. Напился холодной газировки. А перед этим все воскресенье из озера не вылазил.

— Я его не знаю.

— Пойдем, познакомлю.

— Это чей волчок? — спросила Варя, склонившись над щенком.

— Мой.

— Я думала, в кино сходим.

— Если Вове лучше — сходим.

На лестничной площадке встретили Соловья. Соловей оглядел Варьку, присвистнул, щелкнул Тигра по черной пуговке носа. Соловей ухмыльнулся вслед.

— Что это за пижон с крестом? — спросила Варька, дождавшись Виктора на следующей площадке.

— Наш сосед. Артистичный парень. А крест золотой. Это модно. Может, мне тоже купить? Как думаешь? Здоровый, далеко видно будет.

— Тогда еще приобрети и кадило. С одним крестом вида не будет.

— Дельный совет.

— Что у тебя с руками?

— Нервы, девочка.

У Виктора от злости мелко дрожали руки. Он не мог попасть ключом в замочную скважину. Однажды Соловей подкараулил Виктора в столовой. Ласковый такой. Стал звать к себе на какое-то прибыльное дело. Виктор отказался. Тогда Соловей сделал намек, что на стройке иногда и плиты летают. Как бы кто ненароком не попал под них. В свою очередь Виктор спросил Соловья:

— А что будет, если я один разик шлепну кого-нибудь? Вот здесь. Не знаешь? И не советую, — расхохотался и отошел. За себя он не боялся. Он боялся за Вову, Как-то вечером орава парней-подростков прижала Вову в темном переулке, сняли часы, пиджак и избили его. Всю ночь Вова курил от волнения, а ребятам сказал, что это проделка Соловья.

Наконец Зубакин открыл дверь. Вова не спал. Он глухо кашлял и метался от жара.

Варька подошла к кровати, пощупала лоб Вовы.

— «Скорую» вызывай! Надо в больницу!

— Что, Вова, плохо? — наклонился Виктор.

Вова бессмысленно посмотрел на них. Узнал Виктора, подмигнул, пошевелил распухшими, потрескавшимися губами.

— Господи, как ему плохо! Чего ты стоишь?

— Бегу, бегу...

Варька сидела у кровати незнакомого парня, смотрела на его смуглое в мелких родинках лицо, на пухлые, резко очерченные губы, на черный свалявшийся чубчик и не могла понять, что с ней происходит. Ей казалось, что она видела, давно знает этого парня, что он похож на кого-то из ее родных, хотя у нее и родных-то никого не было.

Она погладила его голову. И Вова вдруг поймал ее руку, прижался к ладони щекой, утих.

Вову отвезли в больницу.

— Пойдем в кино? — предложил Виктор.

— Уже не хочется. Давай лучше просто походим.

— Хорошо. Пойдем на площадь к кинотеатру?

— Пошли. Кто этот Вова?

— Друг мой.

— Это ясно. А еще? Родные?

— Совсем один. Когда я увидел его, он мне сказал: здравствуй! Я — Вова. Марка сорок второго. Знаешь, ему снятся синие табуны, степь. Мне нет. Мне снится тайга. Морошка. Собаки и проволока... Варя, давай зайдем, в гости к одному моему знакомому. У него горе — жена болеет.

— Зайдем, — согласилась Варя.

— Вот и хорошо. Только пошли прежде в магазин. И еще, не будем брать водку. Возьмем лучше торт.

— Смешной, конечно, лучше торт. Я видела в кулинарии большой красивый торт «Березка».

— Пойдем возьмем.

— А завтра пойдем к Вове?

Виктор посмотрел на нее и ничего не сказал. От Федора Ивановича они вышли поздно. Варька начала зябнуть.

— Варя, пойдем к нам? Ребята все на озере с ночевкой. Один Тигр.

— Нет, Витя, проводи меня домой.

— Ну и ну, что это с тобой?

— Влюбилась.

— Если в Вову, то хорошо! Я буду рад за него. А в меня лучше не надо.

— А я и не спрошу разрешения. Смешно. Разве об этом спрашивают? Знаешь, я весь вечер тревожусь, что-то сердце никак не уйму. Я ведь понимаю... Ты не для меня... Я боюсь доброты твоей. А Вову твоего мне жалко. Плохо ему.

— Логично, Варя. Ты умница. Как говорят: человек ищет. Ты, пожалуй, нашла. Его никто никогда не любил.

— А ты?

— Я люблю, — кивнул Виктор.

— Кого ты любишь?

— Я все люблю. Мне нравится, что я вот сейчас иду с тобой, смотрю на небо и на дома. Хорошо! Дышу свободным воздухом. Захочу вот, лягу на траву в газон...

— Спасибо, Витя. Я уже дома.

— Я завтра зайду. Пойдем к Вове в больницу.

— Пойдем, — улыбнулась она.

— Ну, спокойной ночи, Варя, — сказал Виктор.

— Счастливо дойти! — весело крикнула вслед ему Варя. — Привет передавай Тигру.

11

С утра начали устанавливать подкрановые колонны. Клим с Ильей стропили, хлопотали возле многотонной громадины, махали крановщику. А Виктор с Женькой ловили уже вертикально поднятую колонну за основание и вели на болты, торчащие из бетонного фундамента. Там Илья с Климом перехватывали колонну, садили на болты, а Виктор с Женькой подтаскивали пятикилограммовые гайки и закручивали. Тем временем Илья стропил вторую колонну.

— Давай, давай! — покрикивал бригадир на Клима. — Чего уселся как в такси.

Илья всегда скандалил с прорабом, если не было работы и приходилось бригаде убирать мусор.

— Ты дай мне высоту. Чего ты мне швабру суешь?

— Ишь ты, высоты еще не нанюхался? Езжай в Москву. Залезешь на телевышку, высотой подышишь... — ворчал прораб.

До обеда вчетвером поставили шесть колонн. И отправились в столовую. Клим умел накормить в любой заводской столовой всю бригаду без очереди. Он знал всех раздатчиц. И его знали. Он вначале брал обед, потом рассчитывался. В получку ребята отдавали Климу деньги на весь месяц вперед на столовую и питание. Деньги он держал в ящичке тумбочки, кто шел в магазин, брал деньги и приносил туда же сдачу. Ящичек звали кормушкой. А о бригаде в столовых говорили: «Вон семья Куличкова пришла».

— Дураки! — говорил Илья. — Тоже, придумали. Не могут раскинуть мозгой, что это практично. Хоть от получки до аванса, как бывало, не сидим голодными...

Сегодня в столовой на раздаче Виктор держал два подноса. Клим ставил тарелки, Виктор носил на стол. Обычно брали полное первое, по два вторых и третье. Виктор лавировал между столиками с подносом. Кто-то подставил подножку, горячие борщи полетели, кому-то плеснуло за шиворот, кто-то набычился и заорал. Виктор оглянулся, рядом за столиком обедали ребята из бригады Соловья, они старательно смотрели в тарелки и работали вилками.

Виктор собрал с пола осколки посуды, вернулся на раздачу и положил кассиру два рубля за тарелки.

— Не разевай рот, — сказал Клим и снова заказал первое.

Виктор сел за стол и сделал вид, что ничего не случилось. Но руки опять мелко дрожали и ложка побрякивала о тарелку. Илья перестал есть и отложил ложку:

— Клим, ну-ка пошли.

Клим молча встал.

Виктор не смотрел, куда они пошли, но чувствовал спиной, что к Соловью. Женька похлопал глазами, вскочил, пошел следом. Его турнули.

— Они на улице... — сказал Женька, вернувшись.

Через несколько минут появился Илья, за ним Клим.

Илья был спокоен, лишь чуть-чуть натянулась и побледнела на скулах кожа. Стал молча есть. Только на правой руке его из покрасневших козонков сочилась кровь. Потом поднял глаза на Клима:

— Ты что, к нему в бригаду собрался?

— Что, гонишь?

— Зачем гоню. Мне просто странным кажется твое пассивное поведение. Вроде и не друзья вы с ним?

— Нет.

— Так в чем же дело? Если он не знал, то ты-то знаешь, если Витька его стукнет, он не встанет: И зачем так глупо играть, тем более на работе. Может, у тебя с ним какие-то шуры-муры? Брось, пока не поздно, — посмотрел пытливо.

— Я к нему не пойду, — сказал Клим, намазывая на хлеб горчицу.

— Я тебя не гоню. Я думал, ты сам ищешь повод уйти от нас. Может быть, тебе там удобнее работать?

— Нет, — сказал Клим, глядя в тарелку.

— Ну и точка. Пошли работать. А ты, Витя, держись, царапайся.

— Царапаюсь, — сказал Виктор, допивая компот.

После работы Виктор переоделся и решил пойти в поле. За цехами, на пустыре, кто-то накосил травы. Виктор насобирал охапку и пошел к своим искривленным березкам. Натрусил сенца на землю и лег. Не хотелось думать, не хотелось в эту минуту и вспоминать и вообще ничего не хотелось.

Небо расплавилось за день, вылиняло. Ни птиц, ни облачка, ни ветра...

Виктор вытянулся, закинул руки за голову и закрыл глаза. Там его и нашел Илья.

— Ну ты и даешь! Я шел, шел, смотрю, ты впереди, решил догнать. Догонял, догонял, вижу — исчез. А ты вон где!

— Зря ты идешь за мной, Илья! Я ведь не собираюсь прыгать в ковш со сталью.

— Вижу. Такой райский уголок сделал. Только что-то здесь мусору много?

— Здесь был мой дом. Здесь жила мать. — Виктор поднялся, сел.

— Во-он что!.. А я, знаешь, — теперь Илья снял пиджак, раскинул на траву, улегся, — собственно, и не за тобой шел. Просто душно мне было. Тесно. Понимаешь, тесно...

— Бывает и одному тесно.

— Этого не испытывал.

— Какие твои годы...

Илья расхохотался:

— Вот мудрец! Слушай, а не пойти ли тебе на подгоготовительные в институт? Ты не подумай, что это агитка. Просто я по-человечески...

— Нет. Не пойду.

— Ты слышал, недавно убили таксиста? Их было трое.

— Я слышал.

— А не замешана ли здесь Соловьиная компания? Как думаешь?

— Кто знает?

— Меня вызывали вчера в одно место. Интересовались кое-кем. Как думаешь, зачем?

— Наверное, есть основания подозревать убийц...

— А ведь подножку тебе подставил мальчишка из его бригады.

— Он ни при чем.

— А Соловей мне знаешь что сказал? Ты, мол, Илья, извини, он просто пошутил — не знал, что борщ несли Куличкову. Вот гад. А собственно, что мы здесь лежим?

— А что делать?

— Пойдем куда-нибудь. В лес, что ли...

— Может, к Вове?

— К Вове пойдут Женька и Клим.

— И еще должна пойти Варя.

— Что за Варя?

— Вова из больницы к нам, наверное, не придет. Он наверное, женится...

— Брось, когда это он успел обзавестись невестой?

— В субботу... Ну, двинем в лес? — сказал Виктор, поднимаясь.

— Пошли.

На тропинке Виктор остановился, с интересом начал разглядывать следы велосипедных шин. И неожиданно обрадовался.

На сухом прутике тальника висела бумажка. Зубакин снял ее. «Ассоль вернулась. Ее телефон: 33-02-10», — писала та, о которой он устал уже думать и которую ждал.

12

Прутиков собирал чемоданы не спеша, вдумчиво. Снял планки с боковых тайничков, рассовал трехпроцентные облигации, аккредитивы. На самое дно чемодана расстелил тонкие пачки пятидесятирублевок, прикрыл их картонным вторым дном и начал укладывать вещи — уезжал в отпуск к Черному морю (это для ребят и чтоб на работе знали), а на самом деле он уже рассчитался, выписался и черную «Волгу» купил, на которой решил навсегда покинуть Урал.

Он все продумал.

Рисовалась ему будущая жизнь у теплого моря, скрытная и спокойная, в собственном домике. Нинку он потом вызовет. Встретит ее и, как ночью, положит ей на грудь свою измученную думами о грабежах непутевую головушку, как сынок народится. И будут они гулять втроем под пальмами степенно-весело. Прутиков закрыл один чемодан, взялся за второй.

В это время из замочной скважины выпал ключ, дверь приоткрылась.

— Тропин? Откуда? — в голосе недовольство.

— Молчи, старик, я — влип. Ругай, можешь врезать, но я — влип... Кранты, старик...

— Не паникуй! Расскажи толком.

Тропин понуро сел на стул и рассказал про свои злоключения. Прутиков между тем думал. Он сидел напротив Тропина, облокотившись на стол и положив в ладонь подбородок, молча смотрел поверх головы своего неудачливого компаньона, смотрел в окно, в темное небо.

Тропин не смел заговаривать, ждал.

Прутиков стал обманывать себя, будто он не боится милиции. И первое время ему казалось, что делает это успешно. А теперь все чаще его мучили сомнения, зачем эти деньги, машина, кутежи с друзьями? Только знать, что тебя кто-то боится, кто-то восхищается удачами, что ты можешь, например, обхитрить кассира или инкассатора? Можешь, можешь!.. А на самом деле ничего не можешь. Каждая минута, каждый час — напряжение нервов, ума, силы воли. И с каждой минутой все ближе к развязке, к концу. А там, что там? Там расплата... Крыша...

Прутиков устал бояться милиции. Устал грабить, хитрить, обманывать. Он поймал себя к тому же и на трусости, чего не должно было бы быть, поймал в те томительные минуты ожидания, когда проносили мимо окна тело таксиста, когда плакала и хохотала труба, а клаксоны машин протяжно ей подвывали, и тот крик женщины...

Теперь он понял слова деда: «Пусть будут глаза болючие. Зато я прожил честно».

И теперь он страшно завидовал Витьке Зубакину, вернувшемуся из заключения. Завидовал его детской радости от ощущения свободы, спокойной походке, изумлению и отчаянному вызову в глазах: мол, плевал я теперь на вас всех, жориков. А такого пренебрежения к себе Прутиков никому но прощал. Прутиков взглянул на потерянного Тропина,сказал:

— Ну вот что: денег я тебе дам пятьсот рублей. Ксивы достанешь сам. Завтра я уезжаю в отпуск. Только тебе могу сказать — совсем уезжаю. Скучно здесь стало. Приглянется какое дело — дам знать. А пока тебе надо устроиться на работу в тихое местечко, в тихом городке, выждать, пообсмотреться. Там будет видно. Сегодня есть дело. Проучить одного надо. По-моему, стукач. Дразнить станет всякая шулупень. Заведет в темень. Если они не осилят, сдрейфят — сделаешь ты. Но так, чтоб никто тебя не видел.

— Ясно, — кивнул Тропин.

— Щеку покажи завтра же в каком-нибудь здравпункте подальше от города. А сейчас приводи себя в порядок и топай. Усек?

— Усек. Ну что ж, рискнем на прощанье. Может, найдешь стопарик?

— Эт-то всегда найдется...

* * *

Илья с Виктором вернулись домой часов в десять вечера. Парень привез их на самосвале к самому подъезду.

В комнате Женька с Климом и еще двое со стройки в расстегнутых рубахах сидели на полу на одеяле и играли в карты. Тут же валялись сигареты, пустые бутылки. Тут же возле них вертелся Тигр, пытался укусить откуда-то взявшийся детский мяч. Тигр бросился к Виктору, перевалился через гитару — струны вздрогнули, щенок испугался, замер, оглянулся, потом подкрался к гитаре — обнюхал, пошевелил лапой струны — дрожат, наклонив голову, послушал, снова перевалился через нее и смело кинулся к хозяину.

— Витя, тут к тебе пацан со своей дамой сердца приходил. Все со щенком играли, тебя ждали. Деньги какие-то принесли, — сказал Клим. — Рубль. Все медью.

— Я им завтра всыплю за это. Понимаешь, мороженым угостил, а они мне медь собрали.

Виктор наклонился к Тигру, подставил руки. Щенок взобрался в ладони, повизгивая, лизнул, вытянул передние лапы, положил на них голову и, помахивая хвостом, блаженно закрыл глаза. Он подрос. И ему уже мало двух ладоней. Теперь ему надо было покупать кости, чтоб окрепли зубы.

— Есть хотите? — спросил Клим, повернувшись. — Мы уже. Оставили вам жареной картошки и полбутылки вермута, для аппетита. В холодильнике колбаса, кефир...

— Разберемся, — сказал Илья. — Опять играете на деньги?

— Да ты что? Простой кинг! — сказал Клим.

— Вижу. А спать не пора?

— Счас, — сказал Клим. — Докончим партию и пойдем перед сном прогульнемся. Вам привет от Вовы. Температура тридцать семь. Скоро выпишут.

После ужина Илья вымыл бутылки из-под кефира, составил их в сетку.

— Ребята, что на завтрак взять?

— Я с тобой, — сказал Виктор, надевая пиджак.

Где-то заскулил Тигр.

— Витя, он на балконе, — крикнул Клим. — Вытащи.

Щепок просунул голову в решетку балкона и застрял. Виктор вытащил Тигра и оттрепал за ухо. «Сейчас сходим в магазин, сяду и напишу письмо Мохову, — подумал он. — И еще — я позвоню ей».

— А вы куда? — спросил Женька.

— В магазин, котенок.

— Подождите, мы сейчас.

Все было буднично, и ничего плохого не думалось. Был открыт балкон. Виднелась роща. За ней аэродром на взгорке. Горела вывеска «Светлячок». Под ногами вертелся щенок, жалобно скулил и заглядывал в глаза.

Ребята встали, надев пиджаки, застегнулись. Все черные. Пошли к двери. Щенок сел перед ними, задрал кверху морду и взвыл тонко, пронзительно.

Виктор вздрогнул и остановился.

— Что это с ним? — спросил Илья.

— Ты что, Тигруша, — Виктор присел перед щенком, — не хочешь оставаться один? — Щенок, поскуливая, облизал ему руки, резво отбежал к двери и сел. И снова взвыл.

— Ну, ладно, ладно, я скоро вернусь.

У магазина толпились парни. Кто-то в середине бренчал на гитаре.

— Я схожу в магазин и вернусь домой. Погуляю с Тигром, а после немного позанимаюсь, — сказал Илья, сворачивая к магазину.

— Дядя Витя! — Из сквера выскочил Марат, горячо зашептал: — Иди-ка сюда.

— Ты чего не спишь?

— Успею. Вы куда пошли, дядя Витя?

— В парк.

Марат потянул Виктора за рукав и, тараща глаза, зашептал на ухо:

— Сейчас на лавочке... сидели парни с гитарами. Они кого-то убить собираются. Во-он те!

— Спасибо, Марат. А сейчас кыш спать. Поздно.

— Пойдемте к танцплощадке, — предложил Женька.

— А твой бывший синяк не против? — опросил Виктор.

Сравнявшись с ребятами, Виктор оглянулся: «Все ясно!» Компания разделилась, окружила.

— Кстати, драться-то ты умеешь? — спросил Виктор Женьку.

— Махать руками каждый может! — сказал Женька.

— Иди-ка ты, Женя, домой, — сказал Виктор, и вмиг представилось ему колхозное поле с горохом. Как ползали, обрывали стручки и ели сочный зеленый горошек, смеялись над анекдотами шутника шофера, маленького, верткого. После приехали на строительство к бетонщикам и там перекидывались остротами. А девчата угощали их печеной картошкой. В котловане дотлевал костер.

А сейчас он понял, что за ним охотятся. Когда он оглянулся, мелькнуло лицо Прутикова.

Виктор пошарил в карманах. Кроме спичек и денег, ничего не было. «Надо как-то отправить Женьку домой, — подумал он. — Клим ихний. На него не кинутся. На меня для начала тоже. Слишком открыто. Задираться будут на Женьку».

Он вдруг понял, что удивительно спокоен. И удивился своей холодной рассудочности. «Что это с тобой, Зубакин? — спросил он себя. — Уж не хочешь ли ты подставить спину? Ну, нет, шалишь... Конечно, не хочешь. Ведь еще растут искривленные березки в память о матери, еще лежит в больнице Вова. И на кого-то смотрят из-под черных прямых волос глаза той девчонки с велосипедом. В общежитии скулит щенок, ждет тебя. А на Севере пилит и пилит лес Гришка. Сейчас уже там созрела морошка. И начинает краснеть рябина».

В парке горел свет только на аллеях и на танцевальной площадке. Играли танго. На площадке было тесно, кто танцевал твист, кто танго, некоторые вовсе топтались на месте.

Вокруг площадки под березами народу раза в два больше танцующих.

— Жень, иди потанцуй, — предложил Виктор.

— Да ну, скоро кончится музыка. И потом, чего я один?

В это время подошли какие-то парни с девчатами, обозвали Женьку морским волком и увели с собой.

— Может, двинем домой? — сказал Клим.

— Айда, — согласился Виктор. — Только пойдем прямиком, а то на аллеях светло и много свидетелей.

Клим стал озираться и шарить в карманах спички.

— На, — предложил Виктор свои.

Из беседки навстречу им поднялись несколько человек.

«Девять, — сосчитал Виктор. — Неплохо. И все сосунки».

Первым шел с гитарой на плече парень с фигурой боксера.

«Это, пожалуй, проще».

— Крика не будет, — сказал, подходя, парень с гитарой. — Что надумал?

— А что будет, если не надумал? Многовато вас, как я погляжу.

— Ничего страшного не будет. Или — или. Отправишься к прабабушкам пить чай.

— Конкретней.

— Что надумал?

— Скажи, пожалуйста, дело с таксистом уже закрыто?

— Закроют. Только без нас.

— Уяснил. Теперь еще вот что: это все твои жорики-чумарики?

— Мои.

— Жидковатые больно.

— Ничего, подрастут.

— Бить-то жалко.

— А это еще кто кого.

Партнеры по картам присоединились к девяти. Клим стоял чуть в стороне, плечом к березе, курил.

— Ну так что? — парень снял с плеча гитару, поставил на землю и оперся на нее рукой. Тускло блеснул перстень.

— А ничего! Стерва ты! — размахнулся и ударил. Что-то мягко хрустнуло под рукой. Парень ойкнул и полетел вместе с гитарой в ноги своей стае. Кто-то подлетел к Виктору сбоку и — не успев дотянуться — лег.

— Витя, держись! Царапайся!

«О черт! Откуда-то принесло Илью», — мелькнула мысль в свалке.

— А ну, кто на Куличкова! Ха! Ха! Забыли, гады, сволочи, Куличкова. Ну, ну! Помахайте ручками. Ах, ты нож? На! Помни!.. Ах, ты еще и вон как? На еще!..

Виктора кто-то укусил за руку. Кто-то замахнулся на него гитарой. Он успел присесть, гриф хрястнулся с березу, отлетел.

— Кранты! — завопил кто-то. — Мильтоны!

— Ходу!

Вдруг умолк Илья.

— Илья, Илья-я! — закричал Виктор. Илья молчал. В голове стало невыносимо жарко. «Все», — подумал он, и, уже ничего не понимая от злости, стал махать кулаками и раскидывать наседавших юнцов.

Сбегался народ. Кто-то кричал:

— Милиция! Где милиция?

Виктор опомнился, когда услышал свисток. Опустил руки, но кулаки разжать не смог. И вдруг он почувствовал чуть сбоку, под сердцем, острую боль. Удивленно прислушался к себе, прижал ладошкой. Рубаха была мокрой. «Подрезали», — безразлично к себе подумал он.

— Илья, Илья! — стал искать Илью.

Кто-то валялся на земле, кто-то убегал.

— Не берите его! Он от десятерых отмахивался! — защищали спотыкающегося Виктора.

Илья лежал ничком. Виктор поднял его. Тот очнулся, открыл потускневшие глаза. Из виска сочилась кровь.

— Голова звенит. Знаешь... Кастетом... Я снова руку вывихнул. Да чего ты меня держишь, как девочку? Пусти... Задержите Соловья-Прутикова и Клима Раннева, — сказал Илья подошедшему милиционеру. — Остальные — мура! — добавил он, покачиваясь.

Подошла еще «скорая» и милицейская машины.

— Соловья, Соловья возьмите! — беспокоился Илья.

— Илья, здесь его не было, — сказал Виктор.

— Это ты нам прически портил? — остановился один возле березы, у которой сидел Виктор.

— Был грех!

— Силе-ен!

— А где Соловей, не скажешь?

— Прекратить разговоры! — пробасил милиционер, совсем еще мальчик. — Отойдите, отойдите, товарищи! Мешаете! — он непрестанно раскидывал руки, будто собирался обнять всех любопытных.

И тут вовсе близко, за березами, началась перестрелка. Тотчас же из темноты кустов выскочил пожилой милиционер с собакой на руках. Собака жалобно повизгивала, стараясь лизнуть рану на боку.

Следом почти вынесли его.

Зубакин, теряя сознание, словно издалека услышал:

— А-а-а! Паразиты! Стукачи! Не возьмете! Нет!

Человек вырывался. Кидался кусаться.

А Виктору за эти последние полчаса жизни привиделся солнечный-солнечный день. Как идут они с Моховым по цветистому прилужыо Тобола, как вдруг широко открывается вид на взгорок, на розовую кипень цветущего сада. А навстречу бегут маленькая светловолосая девочка и большая серая собака. У девочки круглые синие глаза. Она бежит по лугу, по белым ромашкам и звонко смеется. Смеется и кидается ей навстречу Мохов.

И Зубакин чувствует себя таким счастливым в этот солнечный день, что падает в цветы. И земля качает его, баюкает и несет куда-то...

Зубакина несли на носилках к «скорой».

Врач торопила.


Читать далее

Под гитару

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть