В поте лица

Онлайн чтение книги Бездомные
В поте лица

Прошел год, и в один из последних дней июня Юдым проснулся в Варшаве. Было десять часов утра. Сквозь прикрытые окна в комнату ломился уличный грохот. Издавна знакомый вид, знакомый грохот извозчичьих пролеток, трясущихся по булыжникам, величиной с буханку хлеба. Снизу, с узкого двора, куда выходила большая часть окон меблированных комнат, в которых он накануне остановился, уже поднимались на крыльях тепла влажные миазмы. Юдым вскочил, подошел к екну и сквозь щель между его рамами стал глядеть на дворника с медной бляхой на шапке, который с такой знакомой грубостью объяснял что-то пожилой даме в черной мантильке. Молодость кипела в жилах доктора. Он ощущал в себе дремлющую силу – как человек у подножья высокой горы, который делает первый шаг, чтобы взойти на ее далекую вершину, и знает, что взойдет. Он до сих пор еще не стряхнул с себя усталости после пути «Париж – Варшава», проделанного одним духом. Но накануне он испытал столько приятных чувств, что они заставили его совершенно забыть об угольной саже, которой он пропитался насквозь. Глядя из окон вагона на пейзаж, на деревушки с их белыми хатами, на безбрежные поля и зрелые хлеба, он не чувствовал большой разницы между этой страной и Францией. То тут, то там возвышались странные силуэты фабрик, и по ясному небу тянулись полосы дыма. В вагон садились крестьяне, которые были нисколько не глупее французских – а иной раз так умны, что мое почтение! – ремесленники и рабочие, точнехонько такие же, как французские. Слушая их разговоры, он ежеминутно твердил себе: «Ну, похоже ли на правду, что мы варвары, полуазиаты? Неправда! Мы точно такой же народ, как всякий другой. Прем вперед – и баста! Вот посадить бы сюда этих там, так мы бы еще посмотрели, как бы они смогли хоть столько сделать, вынянченные своими паршивыми конституциями…»

Это приятное, оптимистическое впечатление Юдым привез с собой в город, словно живой и сладостный аромат родных полей. Он роскошно выспался и теперь приветствовал «старуху» Варшаву первым утренним взглядом. Ее вид сразу же напомнил ему о родственниках.

Он чувствовал, что необходимо их навестить, и не только по обязанности, но также и ради того, чтобы увидеть родные лица. Он вышел из гостиницы и, двигаясь шаг за шагом, затерялся в толпе, плывущей по тротуару Маршалковской. Его радовали торцовые мостовые, его радовало, что деревца разрослись и уже отбрасывают некоторую тень, что новые дома выросли на месте старых лачуг.

Миновав сад и площадь за Железной Брамой, он очутился у себя и приветствовал свою подлинную отчизну. Узкими проходами между лавчонками, ларьками и лотками он вышел на Крохмальную. Солнечный жар заливал эту сточную канаву в образе улицы. Узкий проток между улицей Теплой и площадью выделялся кладбищенским смрадом. Здесь по-прежнему кишел еврейский муравейник. По-прежнему сидела старая, источенная болезнями еврейка, продающая вареные бобы, фасоль, горох и тыквенные семечки. Там и сям бродили продавцы сельтерской воды с сосудами у пояса и стаканами в руках. Один вид этих стаканов, липких от засохшего сиропа, в руках у грязного бедняка, мог вызвать рвоту. Одна из разносчиц сельтерской стояла у стены. Женщина была оборванна, почти нага. Лицо у нее было желтое и мертвенное. Она стояла на солнцепеке, потому что люди, идущие по солнечной стороне, могли испытывать большую жажду. Разносчица держала в руках две бутылки с красной жидкостью, вероятно каким-нибудь соком. Ее серые губы что-то шептали – быть может, приглашение выпить сельтерской, быть может имя его, Адонаи – того, чье имя не смеет назвать смертный, – а быть может, проклятие солнцу и жизни, выползшее, как червь, из нищеты и грязи…

По правую и левую сторону были распахнуты настежь лавчонки – помещения, кончающиеся тут же у порога, похожие на обклеенные выцветшей бумагой ящики. На деревянных полках такого магазина лежало рубля на три папирос, а поближе к дверям манили прохожего крутые яйца, копченая селедка, шоколад в плитках и конфетах соблазнительной формы, ломтики сыра, белая морковка, лук, чеснок, пирожные, редиска, стручковый горох, ведра с кошерными сардельками и банки с малиновым соком и сельтерской водой.

В каждой из таких лавчонок чернела на полу куча грязи, сохраняющая свойственную ей приятную сырость даже в жару. По этой грязи ползали дети, едва прикрытые грязными лохмотьями и сами невыразимо грязные. Каждая такая яма была обиталищем нескольких лиц, которые проводили жизнь в безделье и страстных перекорах. В глубине обычно сидел отец семейства, бледный меланхолик, который с утра до ночи, не шелохнувшись, глядит на улицу и убивает время, грезя о жульничествах…

Шагом дальше открытые окна позволяли заглянуть во внутренность мастерской, где под низкими потолками сокращают свою жизнь сгорбленные мужчины или согнувшиеся в дугу женщины. Здесь видна была сапожная мастерская, темная нора, из которой валил на улицу прямо-таки осязаемый смрад, а там дальше – производство париков, которые носят набожные еврейки. Таких парикмахерских предприятий было штук пятнадцать кряду. Желтые, бледные, помертвелые девушки, сами нечесаные и немытые, трудолюбиво рылись в клочьях волос… Со всех дворов, из всех дверей, даже со старых кровель, крытых железом или черепицей, из окон мансард, выглядывали больные, худые, длинноносые, зеленые лица и глаза кровавые, слезящиеся или ставшие равнодушными в бедствиях, глаза, которые в вечной печали грезят о смерти. В каких-то воротах Юдым столкнулся с торговкой, обеими руками тащившей корзины с зеленью. Парик она сдвинула на затылок, как фуражку, и ее бритое темя белело, как лысина старика. Глаза навыкате смотрели прямо перед собой с выражением такой муки, которая преобразилась уже в спокойствие – жизни не было в этих глазах, похожих на яичную скорлупу, но, казалось, кровь громко стучит в набухших венах ее лба и шеи. На пороге одной из лавок сидел старый, сгорбленный еврей-носильщик. Он оставил среди улицы два перевязанных веревками шкафа, которые притащил сюда на спине, и ел огурец, заедая этот свой обед куском хлеба.

Юдым шел торопливо, что-то бормоча про себя. Стены запыленного ярко-зеленого или рыже-красного цвета, похожие на пестрые и грязные лохмотья, вдруг бросились ему в глаза.

Теплая…

Тротуары, как и тогда, были разбиты, мостовая вся в ухабах. Здесь не было ни одного прохожего в цилиндре, и редко когда попадалась дама в шляпе. Большинство идущих были похожи на стены этой улицы. Шли люди, одетые в рабочие костюмы, почти все без воротничков. Извозчик, проезжающий по улице, привлекал всеобщее внимание. Издали уже заметил Юдым ворота доходного дома, где провел детство, и приближался к нему с неприятным чувством так называемого «ложного стыда». Приходилось ему встретиться с лицами из низших слоев общества. Теперь, когда он вернулся из-за границы, это было ему неприятнее, чем когда бы то ни было. Быстро вошел он в ворота, подталкиваемый бессознательным желанием избежать встречи с чужими… Двор расходился в три стороны под прямыми углами. Над одной его горловиной высилась какая-то шумная фабричка, которая явилась новостью для Юдыма; другую горловину по-прежнему занимал угольный склад, а третья вела в многоэтажный флигель. Туда-то и направил свои стопы Юдым. Добравшись до грязных, как апартаменты Люцифера, сеней, он услышал в подвале знакомое бряцание: это «сосед» Домбровский, слесарь, занимался своим искусством. Юдым спустился по лестнице и заглянул в сенцы, налево от дверей слесаря. Там виднелась распахнутая дверь, ведущая во тьму подвала, где когда-то жила его семья. Прокисший холод заставил Юдыма отшатнуться от дверей. Из мастерской слесаря вышел замурзанный мальчонка и уставился на гостя. Юдым поскорей побежал наверх. Он миновал второй и третий этажи и замедлил шаги, лишь добежав до чердака. Перед ним было оконце без стекол, нечто вроде бойницы в стене. Кирпичи, служащие основанием этому отверстию, были до того истерты играющими детьми, что приобрели овальную форму. Сколько раз сам Юдым вылезал через это отверстие наружу и повисал в воздухе! В углу чернел общий водопроводный кран, разводящий сырость на всю стену. Черное пятно – копоть от керосиновой лампы – шло от крана до самого потолка. Стены были пропитаны мраком и печалью, как доски, из которых сколочен гроб. Последний пролет лестницы вел в мрачный коридор, прорезающий весь чердак в длину. Юдым остановился перед дверью в глубине этого коридора и постучал раз, другой, третий. Никто не отозвался. Когда он еще раз дернул скобу, из соседних дверей высунулась девочка лет тринадцати и, смерив его глазами зрелой кокетки, не дожидаясь вопроса, сказала:

– Вы кого ищете?

– Здесь квартира Виктора Юдыма?

– Здесь.

– Не знаете, есть ли кто дома?

– Только что была тетка, кажется… А может, спустилась во двор с детьми.

Говоря это, она еще больше высовывалась из двери и со столичной развязностью заглядывала в глаза Юдыму. Вдруг из глубины квартиры раздался страшный крик, поток бранных слов, бессвязных грубых ругательств, слившихся в звериный рев. Недоумевающий Юдым прислушался, потом потихоньку спросил у девочки, что это означает. Она шаловливо усмехнулась и сказала:

– Это моя сумасшедшая бабушка.

– Сумасшедшая? И вы держите ее дома?

– Ну да, дома. Где ж нам ее держать?

Он отстранил девочку и заглянул в комнату. В углу под печкой сидел призрак человека, привязанный за руки и за ноги к торчащему из пола крюку. Седые космы покрывали голову и плечи этого существа, а тело – обрывки лохмотьев. Иногда из-под волос показывались ужасающие глаза, словно два сверкающих огненных меча, иногда с губ срывался залп ужасной брани. Юдым инстинктивно отступил в сени и стал расспрашивать девочку:

– Почему вы не отдадите ее в больницу?

– Откуда я знаю – почему? Вот еще! Нельзя отдать.

– Почему нельзя?

– Нет места. А потом, где же нам взять денег, чтобы платить за нее?

– А зачем вы ее так приковываете?

– Ну вот еще… Зачем? А затем, что она схватит топор, нож, колун и поубивает детей, отца, маменьку. Это такая шельма злющая, что мое почтение!

– И давно она больна?

– Да разве она больна? Помешана, а не больна. Мне бы ее здоровье! Когда отцу приходится ее вязать, так оба они так замучаются, что только ну! Отец тоже не слабенький, да и то едва может эту холеру объездить…

Юдым махнул рукой и сбежал по лестнице; очутясь во дворе, он заметил в другой его горловине, у фабричной стены, множество детей, скачущих, бегающих, играющих. На груде осмоленных бревен сидела тетка Пелагия, пожилая женщина, уже давно живущая из милости у своего племянника Виктора, брата Юдыма. Это была тощая, болезненная и ворчливая особа. Редко кто и редко когда слышал от нее доброе слово, а детей она кормила тумаками досыта. Юдым медленно направился к ней, кривя губы под усами и изо всех сил борясь с собой. Ему неприятно было здороваться с нею на людях, перед множеством жильцов и зевак. Он испытывал неприятное чувство полуотвращения, пробужденного и всплывшего на поверхность вследствие какой-то специфической жалости, составляющей основу родственных чувств. Тетка Пелагия повернула голову и заметила его, но не тронулась с места. Когда он подошел и коснулся носом ее грязноватого рукава где-то поближе к руке, она быстро наклонилась и чмокнула его губами возле волос.

– Когда ж это ты, Томцик, приехал? Мы и не знали ничего… – сказала она, как всегда, сухо.

– Только вчера вечером. Как ваше здоровье, тетушка?

– Э… какое там мое здоровье… Так, скриплю. Теперь вот тепло, так сижу здесь днем, а заявится зима, так, может, и конец придет.

– Эх, не люблю я всех этих…

– Да знаю, знаю…

– Вы недурно выглядите, тетушка. А что слышно у Виктора? Как они там?

– Да что… Виктор как Виктор.

– Ну?

– Да работает на этом заводе.

– У Миллера?

– Куда там, на железоделательном, в сталелитейной.

– В сталелитейной! – удивился Юдым.

– Да вот, в сталелитейной.

– А почему?

– Переметнулся. Говорит, что захотелось так. Ну и легче, мол, ему будет… Но это уж, Томцик, ты виноват, а никто другой… – сказала она равнодушно, разглаживая сборки своей юбки.

– Я виноват, что Виктор переметнулся?

– Что он мечется, вот в чем ты виноват. Пока он был глупым обломом, так и работал сколько влезет. А ты давай набивать ему голову всякими премудростями, вот ему теперь и расхотелось работать. Взялся не за свое дело. Книжки читает. А как же… ученый человек! – насмешливо улыбнулась она, показав белые зубы.

Юдым равнодушно слушал. Потом спросил:

– Много зарабатывает?

– Нет, немного. Пришлось и ей взяться за работу, потому что нужда заставила.

– Где же она?

– На сигарной фабрике. Расходятся в разные стороны с самого утра, а мне приходится за детьми смотреть, еду готовить, весь дом держать в порядке. А ты где будешь жить? Постоянно то есть? Здесь или где-нибудь от нас далеко? – спросила она с притворным безразличием.

– Сам еще не знаю, ведь я только что приехал.

Разговор оборвался. Юдым искоса смотрел на клочок асфальта, заброшенный сюда будто случайно и лежащий среди глыб булыжника, на деревце, поднимающееся прямо из асфальтовой скорлупы. Вблизи тонкого ствола находилась решетка сточной канавы, усеянная всяческими отбросами. Солнце припекало. В тени высокой фабричной стены играла стайка детей. Одни из них были так бледны, что на прозрачных личиках была ясно видна сеть голубых жилок, у других загорели на солнце не только мордашки, руки и шеи, но даже выглядывающие из огромных дыр колени. Среди носящейся по двору толпы ребят ползал крохотный ребенок, рахитичный, с постыдно искривленными ножками и следами оспы на худых голых руках и ногах. Вся эта шайка производила впечатление уличного мусора или опавшей листвы, которую гонит с места на место ветер. Верховодил шумной компанией восьмилетний мальчонка, стройный, без шапки, одетый в отцовские брюки и материнские башмаки. Этот молодой человек орал не своим голосом, на что, впрочем, имел право, потому что командовал остальными в какой-то баталии, которую они вели. Когда он мчался, как олень, на середину двора, Юдым узнал его:

– Да ведь это Франек!

– Франек… – сказала тетка.

Доктор Томаш остановил племянника и вызвал этим на его физиономии выражение искреннего неудовольствия. Из толпы выдвинулась девочка, помоложе Франека, и подошла к тетке. Это была Каролина, Юдымова племянница. На сером, истощенном личике, из-под закрывающей глаза и свисающей до носа челки, глаза горели как угли. У ребенка было старческое хитрое лицо, упорный испытующий взгляд, как у человека, который пережил горечь сотен разочарований и который уже не поддается иллюзиям. Юдым привлек девочку к себе и поцеловал ее. Она не сопротивлялась. Только смотрела ему в глаза своим тяжелым взглядом, словно спрашивая, что можно от этого выгадать. Франек на лету чмокнул «дядюшку» в манжету и, пробормотав что-то невнятное в ответ на несколько вопросов, удалился с ватагой своих приятелей.

Разговор с теткой не клеился, но зато, как это часто бывает в таких случаях, доктору приходили в голову мысли, новые, совершенно непригодные для этого разговора. Эти дети, бегающие в тесном закоулке, неизвестно почему напоминали ему стаю запертых в клетку белок. Их стремительные движения, непрестанные прыжки требовали широкого простора, деревьев, травы, воды…

– Томцик, ты, наверно, хотел бы поскорей увидеться с Виктором? – сказала тетка, никогда не любившая проявлять теплые чувства, которых она не испытывала.

– Ну конечно.

– С ним теперь трудно встретиться. Иной раз по три дня, по три ночи его дома нет.

– А где же он пропадает?

– А кто его знает. Может, впрочем, как раз сегодня и придет…

– Так я забегу вечерком, а сейчас мне бы хотелось с невесткой поздороваться. Можно зайти к ней на фабрику, впустят меня туда?

– Иной раз и впускают. Ты попробуй. Вам, господам докторам, ведь все легче, чем нам, бедноте.

– Где же она, эта фабрика? – спросил Юдым, которого этот разговор уже начинал тяготить.

Тетка указала ему дорогу и сказала адрес.

Вырвавшись из этого дома, доктор повесив голову шел по улицам к предместью, машинально ища глазами сигарную фабрику. Здесь уже не было однообразного ряда больших каменных домов, реже попадались и двухэтажные. Вместо них вдаль уходили низкие обшарпанные деревянные строения, не похожие ни на хозяйственные постройки, ни на деревенские избы, но смутно вызывающие в памяти и то и другое.

Эти домишки были увешаны яркими вывесками и забрызганы грязью. Грязь на окнах защищала внутренность квартир от взглядов прохожих и вполне успешно заменяла жалюзи. Впрочем, с фасада там помещались главным образом лавчонки. В одной продавалась жалкая колбаса, в другой, еще более захудалой, – дрянные гробы.

Кое-где из ряда этих городских избушек, покрытых старой черепицей или толем, по которому то тут, то там уже ползла зеленая плесень, устремлялся вверх новый каменный домик, построенный наскоро, будто здесь песок вздулся. Такого рода геометрическая фигура, с невидимой крышей, с тремя глухими стенами и четвертой, снабженной рядом окон, вздымалась среди старинного, почти средневекового облика домишек, как указатель того нового направления, которое примет отныне порядок вещей, и возвещала аннексию этих окрестностей в пользу растущего большого города, с его суровыми, безжалостными линиями, с его мостовыми и голыми, тюремными, шершавыми стенами. Еще чаще линию низеньких домиков прерывал огромный толстостенный корпус фабрики с широкими воротами и батареей труб. Вдали эти бесконечные трубы, трубы над линией крыш, виднелись уже повсюду.

Серединой улицы, по разбитой мостовой, тащились один за другим возы с кирпичом, рассеивая во все стороны розовую пыль. Их сопровождали засыпанные этой пылью с головы до каблуков возчики, и на их лицах было столько же мысли, как на кирпичах. Или грохотала огромная телега, груженная зашитыми в рогожу тюками. На верхней палубе такого корабля обычно сидел чудовищного вида еврей в красном бумазейном кафтане, размахивая кнутом, и орал на пару лошадей, которые переставляли ноги со страшным усилием. Одна из телег, въезжая в ворота большого строения, преградила Юдыму дорогу. Номер дома указывал, что это и есть фабрика, разыскиваемая доктором Томашем. То же подтверждал и приторный, неприятный запах табака, который окутывал постройки и распространялся далеко по улице. Юдым вошел в ворота и обратился к привратнику с вопросом – нельзя ли увидеть работницу по фамилии Юдымова. Сторож и слушать его не хотел, пока не почувствовал в руке двугривенный. Под воздействием этой монеты он принялся усиленно размышлять, потом на миг исчез и привел какого-то покрытого пылью беднягу. После долгих разговоров тот поманил Юдыма пальцем и ввел его в боковой флигель. Табачная пыль забивалась здесь в нос, горло и легкие пришельца, учащала дыхание. Во втором этаже он увидел большой зал, прямо-таки битком набитый женщинами, их было человек сто, склонившихся над длинными узкими столами. Женщины эти, полуобнаженные, без малейших притязаний на приличие, свертывали сигары быстрыми движениями, на первый взгляд производящими впечатление каких-то мучительных судорог. Одни наклоняли головы и трясли плечами, как кухарки, раскатывающие тесто, – они занимались тем, что завертывали крупно нарезанный табак в листья, быстро и искусно скроенные заранее. Другие складывали свернутые уже сигары под деревянные прессы. Удушающая атмосфера, насыщенная смрадом тел, работающих в жарком, низком помещении, и пылью тертого табака, казалось, разрывала легкие, ела глаза и горло. За первым залом виднелся другой, гораздо более вместительный, где ту же работу делали по меньшей мере триста женщин. Проводник не дал Юдыму задерживаться здесь и повел его дальше по узкой лесенке и коридорчику, мимо машин, сушащих табачные листья, мимо мельницы, перемалывающей нюхательный табак, и табакорезки, нарезающей разные сорта табака, – туда, в помещения, где упаковывали готовый товар. Там кипел бешеный труд. Юдым мимоходом заметил девушку, оклеивавшую пачки сигар бандеролями Быстрота, с которой двигались ее руки, его изумила. Ему казалось, то работница непрерывно тянет из стола и наматывает себе на пальцы белую тесьму. Готовые пачки летели из ее рук в корзину под столом так быстро, словно их выбрасывала машина. Чтобы понять, как она это делает, нужно было усиленно всматриваться, стараясь уловить, когда начинается оклеивание каждой пачки.

За этим залом открывалась темная комната, где, по словам проводника, работала невестка Юдыма. Окна этой комнаты были затянуты проволочной сеткой, ее частые ячейки, забитые рыжей городской пылью, пропускали мало света снаружи, но зато задерживали эмиграцию миазмов изнутри. По углам здесь лежали вороха крупно нарезанного табаку. Посреди зала стояло несколько столов, на которых упаковывался товар. От каждого стола отходила загнутая трубка, из которой с шипением вырывался длинный горизонтальный язык горящего газа. За каждым столом работало четверо. У первого же Юдым увидел свою невестку, место которой было на углу, возле самого газового пламени. По другую сторону стоял, верней покачивался на ногах, высокий человек с лицом трупа. Далее, на другом конце, сидел старый еврей в шапке, нахлобученной так низко, что видны были лишь длинная борода и впалый рот. По левую сторону, рядом с Юдымовой, стояла девушка, которая непрестанно брала из вороха пригоршню крупного табака, бросала ее на чашку весов и, отвесив четверть фунта, подавала покачивающемуся человеку. Доктор остановился у дверей и долго стоял, пытаясь понять манипуляции этой четверки. У них был вид людей, мечущихся в судорогах, в припадке, и тем не менее во всем этом были ненарушаемая симметрия, методичность и ритм. По столу, у которого работали эти люди, между Юдымовой и ее соседом непрестанно двигались два жестяных сосуда, с одной стороны расширяющиеся в форму четырехугольных бокалов, с другой стороны параллельностенные. Эти формы были пусты. Юдымова хватала одну из них в левую руку, поворачивала широким концом книзу и упирала ее в колено. Правой рукой она брала из пачки листок с напечатанной на нем этикеткой фирмы, обертывала им конец жестяной формы, загибала уголки бумаги и склеивала их сургучом, который молниеносным движением растапливала на пламени газа. Едва она успевала прижать пальцем склеенные концы, форму брал из ее – рук сосед, а она в то же время брала стоящую перед ним другую, уже освободившуюся форму, чтобы вновь выполнить ту же работу. Мужчина поворачивал форму отверстием вверх, а конец, оклеенный этикеткой, вставлял в соответственное углубление в доске стола. Затем принимал из рук взвешивающей девушки чашечку весов, всыпал в отверстие сосуда четверку табаку и двумя ритмичными движениями утрамбовывал его пестиком, сделанным по форме жестянки. Потом он вынимал жестяную форму из наполненного уже табаком бумажного пакетика и протягивал руку за следующим, который за это время успевала склеить Юдымова. Третий работник вынимал из отверстия в столе оставленную там пачечку табаку и заклеивал ее с другой стороны, топя сургуч в огне по примеру своей товарки, стоящей на противоположном конце стола.

Работники одного стола упаковывали в четвертифунтовые пачки тысячу фунтов табаку за рабочий день. То есть они выделывали четыре тысячи пачек. На упаковку одной штуки они тратили не больше десяти секунд. Движения их рук были согласованы, стремительны и неутомимы и, как луч света, всегда направлены к определенной точке, откуда они отскакивали, как пружины. Здесь Юдым видел как на ладони то, что крестьяне зовут «сноровкой», – испытанный в кровавом труде способ, являющийся кратчайшим и самым легким путем между двумя крайними точками работы. Ему вспомнилась его собственная «сноровка» в клинике, в операционном зале, и это еще более приковало его внимание к труду существ, находящихся сейчас перед его глазами. В глубине комнаты стоял точно такой же стол, как первый с краю. Возле газового огонька работала женщина в красном платке на голове. Эта тряпица плотно закрывала ее волосы, но оставляла открытым большой выпуклый лоб. Вены на висках и шее женщины набухли. Ее закрытые глаза после каждого обезьяньего движения головы открывались, когда приходилось приклеивать сургучом угол бумаги. Эти устремленные на газовый огонек глаза однообразно поблескивали. Лицо у женщины было вытянутое и землистое, как и у всех на этой фабрике. Запекшиеся, некрасивые еврейские губы время от времени кривила молчаливая улыбка, в которую, вероятно, выливался, в которую по необходимости вырождался вздох впалой, вечно жаждущей воздуха чахоточной груди. Поблескивание участвующих в труде глаз и эта улыбка, согласованные с ее действиями, напоминали стремительный бег колеса машины, на ободе которого в одной точке что-то поблескивает, словно светящийся огонек.

Когда Юдымова увидела деверя, руки ее дрогнули и сургуч не попал в огонь, а две крупные слезы скатились из ее глаз еще раньше, чем из уст вырвались слова радостного приветствия. Она прервала работу и полными слез глазами смотрела на гостя.

Человек, набивавший табак в пакетики, не видел Юдыма. Не получив в надлежащий момент форму, он бросил на Юдымову взгляд, каким разве машинное колесо могло бы взглянуть на другое, если бы то вдруг остановилось.

Юдым подошел к невестке, кивком головы поздоровался с нею и сказал, что будет ожидать ее на фабричном дворе в двенадцать часов. До полудня оставалось не более четверти часа, и он вышел из папиросных цехов, чтобы подождать в сенях у выхода. Внизу в черных норах сидели старые бабы, сортирующие табачные листья. Засыпанные табаком, костлявые, жалкие, седые, уродливые, с красными глазами, они были как Парки, совершающие свои таинственные мистерии. На стоящего в дверях в ожидании невестки Юдыма из глазных впадин этих созданий смотрели глаза с выражением столь свирепым и мстительным, что он не мог не отвернуться, чтобы избежать их взгляда.

Едва пробил обеденный час, Юдымова первая сбежала с лестницы. За ней высыпала целая толпа женщин. Невестке доктора, по-видимому, доставляло огромное удовольствие, что она могла похвастаться перед всеми таким деверем. Она то и дело громко говорила:

– Когда же вы, братец, приехали? Что у вас, братец, слышно? Вы, братец, были у нас на Теплой?

Ее грязное измученное лицо сияло радостью и гордостью. Открывающиеся в радостной улыбке губы показывали редкие зеленые зубы. Глаза горели как угли. В сопровождении Юдыма она вышла из фабричных ворот и, идя обедать, по привычке во весь дух мчалась по улице. Доктор не удерживал ее и сам подобно ей бежал по мостовой. Только уже в воротах дома на Теплой она остановилась и хлопнула себя по лбу.

– Иисусе! Чего ж это я бегу, как ослица? Такую даль заставила вас, братец, чуть не бегом бежать.

– Ничего, ничего, больше времени останется поговорить. А Виктор будет?

Ее лицо омрачилось.

– Куда там! Он обедает у Вайсов, у одних там с завода. Они живут на Черняковской.

– Ну и правильно. Смешно было бы требовать, чтобы он ходил обедать в такую даль.

– Да и он так говорит… – быстро ответила она.

Когда они поднимались по лестнице, до Юдыма донесся знакомый еще с детских лет запах поджариваемого на жиру мяса. Из открытых в коридор дверей кухоньки пахнуло жаром и духотой, которые казались невыносимыми. Виктора Юдыма не было дома. Обед готовила тетка. Теперь она уже почти не замечала доктора Томаша. Ему тоже не хотелось мозолить ей глаза, и он с удовольствием проскользнул из первой комнатки, которая служила кухней и жильем для тетки, во вторую комнату – спальню Юдымов. Это была низкая мансарда в рост человека. Здесь стояли две кровати, заваленные постелями, а между кроватями комод, покрытый вязаной скатертью. На стенах висели фотографии родственников в пиджаках (в центре – фотография доктора в студенческом мундире), все в выпиленных лобзиком рамках. В углу тикали ходики с длинными гирьками. Окинув взглядом всю эту утварь, доктор вспомнил: кое-что стояло в подвале у родителей.

Брат Виктор так и не пришел, а в квартире была такая адская жара, что Юдым ушел, пообещав зайти вечером. В поисках, где бы укрыться от жары, он вошел в Саксонский сад, присел в боковой аллее и незаметно погрузился в мечты. Издавна, еще со времен, когда он принялся за науку ради самой науки, в голове его бродили неопределенные идеи из области химии и физиологии… И всегда он воображал себе какой-то мощный источник света, в тысячу раз сильней электрического, который откроет глазам врача легкие чахоточного до самой глубины. Мечтая, он делал чудесные открытия в области излечения туберкулеза, строил больницы, каких свет не видывал. Второй преследовавшей его утопией было использование городских нечистот. Третьей – изобретение какого-то нового средства передвижения, которое прекратило бы неудержимое разрастание фабричных городов и рассеяло бы эти скопления людей и кирпича по всей стране. Школярские эти мечты превратились впоследствии в сильные скрытые страсти. Сколько часов провел он над новым двигателем! На его студенческой квартире был угол, заставленный бутылями и ретортами, которые, казалось, заключали в себе чудесные тайны. С течением времени этот мощный свет, словно ореолом осиявший юность бедного студента, потускнел под дуновением критицизма, но его мистическая заря вспыхивала при каждом случае. Местом, которое эти великие изобретения должны были осчастливить, всегда была «старушка Варшава». С момента введения новых, юдымовских, железных дорог должно было начаться ее небывалое развитие. Варшава-гигант, раскинувшаяся на огромном пространстве, Варшава с сосновыми парками, утопающая в зелени, Варшава, где уничтожены подвалы и мансарды, где истреблены туберкулез, оспа и тиф…

И вот теперь ему снова явились прежние видения. Концепции неуловимых идей, пути к самой сути изобретения врывались во мрак, словно длинные полосы света, и открывали очертания скрывающихся во тьме таинственных вещей.

В саду было полным-полно народу. Юдым и оглянуться не успел, как пролетели послеобеденные часы. К вечеру в сад стали стягиваться сущие орды евреев. Человеческий поток залил и главную и боковые аллеи и все дорожки. Гулять было уже негде, и целые компании торчали на дорожках или делали несколько шагов вправо и влево. Толпа была ярко одета. На женщинах были наряды самых модных цветов. Вся масса так и переливалась пунцовыми и ярко-голубыми кофточками, фиолетовыми и красными шляпами с птичьими крыльями или цветами, покачивающимися над головами женщин при каждом движении.

Мужчины доводили фасон модных костюмов до полной безвкусицы, преувеличения и абсурда. В чудесном саду стало душно. Казалось, повисшие листья вянут, гибнет трава и ласковый аромат левкоев умирает, не в силах одолеть душный запах человеческих тел.

В сумерках Юдым ушел из сада в сторону Театральной площади. Когда зажглись фонари, он был на Банковой площади. Яркий блеск фонаря как раз упал на тротуар, ведущий к Электоральной улице. В его свете видны были людские волны, неустанно текущие за темный силуэт банка, словно вливающиеся в горлышко кувшина. Юдым остановился. Эти черные массы голов и туловищ, быстро, точно муравьи, движущиеся вперед, пробудили в нем чувство физического отвращения. Ему казалось, что он видит ползущие массы насекомых. Замешаться в толпу черни, живущей там, за этой площадью? Никогда! О, никогда!

Он повернул обратно, твердо решив увидеться с братом в другой раз, и вошел в дорогой ресторан.

Наутро он встал в пять часов и пошел к брату. Когда он входил в ворота, солнце освещало верхи флигелей и уделило даже этим убогим грязно-розовым стенам от красоты своего пришествия. Казалось, эти жалкие окна, за которыми скрывается нищета, эти как бы утомленные глаза больного дома, источенного изнутри бедами, навеки лишенные блеска веселья, вот сейчас, в это единственное мгновение, открываются и молятся солнцу. Когда доктор Томаш постучался в дверь квартиры, в ней появился уже одетый Виктор. Это был статный мужчина. Он носил большую запущенную бороду лопатой, которая окаймляла лицо наподобие рамы. Лицо у него было бледное, незагоревшее, с кожей, словно иссеченной чем-то черным. Он взглянул на брата, и глаза его засмеялись, как у ребенка, хотя слова, которые он произнес при встрече, были холодны, почти официальны:

– Как поживаешь, Томек?

– Ну, что у тебя слышно?… – сказал доктор, также без оттенка нежности в голосе.

– Да так… живу…

– Знаешь, я тебя провожу.

– Ладно… – сказал Виктор, беря жестянку с завтраком.

Очутясь на улице, они некоторое время молча шли рядом, просто не зная, с чего начать разговор. Наконец, Виктор произнес:

– В Париже был?

– Был.

– Теперь здесь останешься?

– Наверно. Надо будет осесть здесь. Посмотрим. Я еще ничего не знаю. Хотелось бы пожить здесь, но смогу ли прожить…

– Вот те на! После стольких лет учения, да не прожить! – Он недозерчиво и чуть иронически усмехнулся.

– Тебе так кажется?

– А конечно, мне так кажется. Что такой, как я, могёт знать?

Юдым обратил внимание на это «могёт», и простонародный говор брата сразу начал его раздражать. Они пошли снова молча. Улицы были почти пусты. Изредка проезжала телега с зеленью или свежим хлебом. Со страшным шумом и грохотом промчалась извозчичья пролетка, везущая сонного человека с какого-то раннего поезда. Среди каменных стен гулко отдавались шаги людей, идущих на работу с жестянками в руках.

Ловстречался им старый еврей, несущий в огромной корзине за спиной груду мяса на продажу. По всей улице дворники вздымали метлами сухую пыль и разметали вчерашнюю грязь.

– Говорила мне тетка, что ты опять перебросился на новую работу… – начал доктор.

– А, да. Поругался с Рачеком – один там мастер такой был. Да ну его!..

– Из-за чего?

– А из-за чего? Терпеть мы друг друга не могли, вот и все. Говорит, что я, дескать, не гожусь' в рабочие, что в штиблетах, в пиджаке хожу, в галстуке… Это, говорит, не того… А ему, сволочи, что до моих штиблет? Раз я иду на работу как всякий другой парень, в этакой вот рубашке и в этаких портках…

– Конечно. Но зачем ссориться из-за пустяков?

– Э, из-за пустяков! Мы-то знали, из-за чего ссоримся… – сказал, сплевывая, Виктор. – Он только придирался ко мне, сволочь, я знаю. Потому, что ему до меня? Хоть я в праздник в городе бумажный колпак надень да так гуляй по аллеям, все равно не его, холуя, дело. Взял я, обругал его как следует раз, другой – вот и пришлось выметаться из той лавочки.

– А как тебе живется теперь?

– Ну, сперва было паршиво, а как ввели эту бессемеровскую, или как ее там, грушу, я и пригодился. Работа тяжелая, глаза ест, но мне тут больше нравится.

– Видишь ли, я вот что хотел сказать. Тебе-то, может, и больше нравится, но вот Теосе пришлось пойти на работу. Я был вчера в этой дыре, куда она ходит.

– Я ее не принуждал.

– Ты-то не принуждал, да недостатки принудили. И я тебе должен сказать, что с этим табаком ей нельзя долго иметь дело. Это слишком тяжелая работа.

– Теперь легкой работы мало на свете, – сказал Виктор равнодушно. – Что ж мне было делать? Я же не бездельничаю.

– Да я тебя и не упрекаю, мне только жаль твою жену.

– И мне ее жаль, да что ж тут поделаешь… – иронически сказал Виктор, искоса поглядев на брата. – Ты вышел в люди, а мы остались в своем сословии. Ты вот жалеешь мою жену… И я то же самое… Да хоть жалей-пережалей – поможет это ей, что мертвому припарки. Уж, кажется, как я стараюсь выбиться…

– Думаешь, для тебя унизительно то, что говорит какой-то Рачек?

– Не унизительно! Попробовал бы ты походить в грубых сапожищах да в дерюге, как первый попавшийся мужик, что притащился из деревни и работает по канализации… Посмотрел бы я на тебя…

– Одежда не определяет ценности человека… – сказал доктор, в то же время думая, что эта сентенция – просто затасканные слова, не имеющие никакого отношения к тому, на что жалуется Виктор.

Тот прошел несколько десятков шагов, не говоря ни слова. Вдруг он обернулся к Томашу и резко сказал:

– Видишь, дело вот в чем: ты теперь барин, а я – так, обыкновенный человек, одетый чуть-чуть получше покойного отца. Тебя тетка взяла из дому, воспитала, отдала в гимназию – ну и хорошо, очень хорошо. Это – от души тебе говорю – искренне меня радует. Твоя жизнь была как цветочек в саду, а моя, видишь ли… Как ты станешь одеваться, до этого мне никакого нет дела, хотя этот свой костюм ты носишь по той причине, что тебя, видишь ли, тетка взяла. Кабы не это, так что ж бы ты был? А когда я себе покупаю пиджак, так я его добыл собственными руками, собственными когтями, будто из стены выцарапал. Соображаешь?

Доктора эти слова задели за живое.

– Тебе кажется, – сказал он, – что моя жизнь была как цветочек в саду. Если бы ты знал…

– Откуда мне это знать?! – почти крикнул Виктор. – Разве ты был мне братом? Я помню, как тетка раз приехала на пролетке, когда мы оба носились босиком по сточным канавам. И взяла тебя, потому что ты был покрасивей, – вот и все. Иной раз ты приходил к нам на какой-нибудь часок, разодетый, а потом в гимназическом мундирчике… и сюронился меня, парнишки из мастерской.

– Что ты…

– Ну-ну, я на ветер брехать не стану! Только когда ты поступил в университет, мы встретились, но это дело другое. Да впрочем…

– Тетке я обязан многим, – говорил доктор, глядя в землю. – Если бы не она, я бы остался на нашем дворе. Это верно. Она мне открыла дорогу в мир, но зато что я у нее из-за этого пережил!

– Ты пережил?

– Ты же знаешь, кем была наша тетка.

– Разумеется знаю.

– Она, говорят, была когда-то прелестной девушкой. Так что очень скоро ушла из подвала куда глаза глядят…

– Ну, что ты тут крутишь? «Ушла куда глаза глядят» – как бы не так! Она ж была, говорят, первейшая кокотка в Варшаве! Один субъект, покойный отец ему сапоги шил, так он рассказал старику, что, мол, графья не графья, князья не князья…

– Ну ладно, ладно! – нетерпеливо пробормотал Томаш.

– Сердишься? – грубо смеялся тот.

– Я хочу тебе сказать, как что было, потому что ты сам начал, а не знаешь: она накопила уйму денег, наняла квартиру во втором этаже, четыре комнаты… роскошная мебель… Чего только там не было!

– Говорят, первейший шик!

– Так обстояли ее дела, когда она взяла меня к себе. Она уже отцвела тогда, прежней жизни не вела, но у нее бывало множество знакомых. Все они играли в карты, пили. Приходили самые разные люди, молодые и старые бабы. Там-то я и рос, «как цветочек в саду», – говорил он с болезненной улыбкой. – В первые годы я был на посылках, подметал и натирал паркет, мыл в кухне посуду, кастрюли, ставил самовары и бегал, бегал без конца за покупками. До сих пор помню этот дом, эту кухонную лестницу! Сколько я вытерпел… Года через два тетка сдала внаймы комнату с отдельным ходом из коридора одному студенту. Платил он немного, но зато обязался учить меня и приготовить в гимназию. Этот человек учил меня добросовестно и подготовил. Его фамилия была Радек… Поступил я в гимназию. Тетка платила за право учения, ничего не скажешь, но зато и измывалась же она надо мной! Позднее я узнал, когда стал постарше, что она сильно проигралась в карты. Но в то время я совершенно не понимал, что там делается. Я только чувствовал на своей шкуре, что тетка все больше скупится и становится бешеной. Буквально бешеной. Временами ее охватывала какая-то ярость и она носилась по комнатам, из одной в другую. Не дай бог тогда подвернуться ей под руку! Спал я всегда в прихожей на сеннике, который мне разрешалось притаскивать из темного коридорчика за теткиной комнатой, лишь когда все гости уберутся. Ложился я поздно ночью, а вставать должен был раньше всех. С течением времени гостей приходило все меньше, но зато она сдала жильцам три комнаты, выходившие в коридор. И в то время мне нельзя было лечь, пока не возвращался последний из этих распутных полуночников. Вставать я должен был, когда все еще спали. Лупили меня все, кому не лень: тетка, прислуга, жильцы. Даже дворник в воротах награждал меня если не тумаком по спине, то словами не мягче тумаков. Жаловаться было некому. Уроки свои, после того как Радек, окончив университет, выехал, я готовил на кухне, на столе, заставленном посудой, среди картошки и масла. А сколько раз тетка выгоняла меня за малейшую провинность! Сколько раз мне приходилось на коленях умолять ее снова принять меня в свой «дом»! Иногда, придя в хорошее настроение, она дарила мне свои стоптанные ботинки, в которых я на потеху всей гимназии принужден был ходить. Одну зиму я топал в прюнелевых туфлях на высоких каблуках, другую – всю дорогу можно было видеть на снегу следы моих босых ног, хотя сверху они вроде и были обуты. Кое-как добравшись до пятого класса, я дал тягу. Но все мое детство, все отрочество прошли в неописуемом вечном страхе, в глубоком горе, которое я только теперь понимаю. Да впрочем, впрочем… что говорить…

– Ну и тетушка!.. – смеялся Виктор. – Покойный отец не любил говорить о ней, об этой тетке, но как только, бывало, напьется, так и давай клясть ее на чем свет стоит.

Томаш махнул рукой и зашагал молча.

Улицы были уже залиты солнечным светом. У домов, обсаженных деревьями, стлались ароматные фиолетовые тени.

Томаш и Виктор повернули прямо по направлению к фабричному району и остановились на холме, откуда весь его можно было окинуть взглядом. Из бесконечного ущелья стен уходила в чистое поле Висла, изогнутая, точно огромный лук из чистого серебра. Казалось, ее подожгло утреннее солнце, и она пылает белым пламенем. Стосковавшиеся глаза ловили вдали очертания этой свободной воды, зеленой равнины и синих лесов, которые едва заметными линиями исчезают в просторах. Ближе темнели над Вислой купы каких-то развесистых деревьев.

Братья уселись на лужайке у садовой стены и молча глядели на открывшийся им пейзаж. Из фабричной низины, из этой массы глухих стен, лишенных окон, из узких, длинных строений, которые сквозь тонкие трубы выдыхали клубы пара, чудесные в солнечных лучах, как подвижные серебряные глыбы, – доносился неумолкающий лязг железа. Доктор Томаш поддался иллюзии, будто эти звучные удары молотов, эти как бы стоны потрясаемых цепей, издает пар, поднимающийся с крыш, крытых закопченным толем. Ему казалось, что вибрирующий в какой-то неукротимой спешке, дикий, сдавленный рев моторов можно видеть в огромных клубах бурого, непрерывно вырывающегося быстрыми полукружиями дыма. Этот дым множества труб – кирпичных и других, склепанных из железа, узких и круглых, – уже заражал простор чистого неба, тянулся над самыми крышами и заливал улицы будто серым туманом, в котором теряли четкость своих очертаний дома, фонари, телеги и люди. Иногда, через равные промежутки времени, чувствовались один за другим два удара парового молота, от которых на десятки шагов земля дрожала. По разбитой мостовой катились роспуски, влекомые огромными лошадьми. Такое сооружение состояло из двух соединенных бревен, положенных на толстые оси, чтобы нести на себе тяжесть железа и перевозить с места на место похожие на застывшие пласты земли болванки, штанги, огромные детали мостов, колосниковые решетки машин. Грохот от этих роспусков слышно было на соседних улицах. Какие-то два хвоста длинных кованых железин, выдвинутые дальше задних колес, при каждом толчке бились друг о друга и оглушительно лязгали. Казалось, что это само безумное бешенство, скованное цепями, в дьявольской ярости бьет хвостом и в муках испускает свое последнее дыхание.

В то время как Юдым, сидя так, напрягши нервы, пережидал, пока пройдет один из самых шумных транспортов, с противоположного тротуара послышался голос:

– Юдым! Чего это ты там сидишь… Юдым!

Братья не сразу расслышали этот голос. Наконец Виктор бросил взгляд на зовущего и тотчас поднялся с места. С той стороны улицы к ним шел высокий молодой человек, блондин с короткой светлой бородкой и голубыми глазами. Лицо ею уже приобрело фабричную бледность, но губы еще сохранили здоровый цвет и улыбку. На нем были поношенный костюм и ситцевая рубашка, на голове большая шляпа с широкими, как крылья, полями.

– Это наш новый помощник того инженера, что первый устанавливал «грушу», – сказал Виктор.

Молодой человек приблизился к ним и завязал разговор, то и дело бросая быстрые, проницательные, испытующие взгляды на Томаша.

– Это мой брат, – сказал Виктор, – врач. На днях вернулся из Парижа.

Техник протянул руку и невнятно, как это всегда бывает при первом знакомстве, назвал свою фамилию.

Разговаривая о безразличных вещах, все трое медленно пошли вниз по улице. Виктор, несмотря на все старания, не в силах был скрыть удовольствие, доставляемое возможностью похвастаться таким братом, говорил без умолку и, наконец, не спрашивая согласия Томаша, попросил молодого инженера – нельзя ли доктору осмотреть завод, особенно сталелитейный цех. Тот на миг заколебался, но обещал оказать гостю протекцию. Они свернули в узкий закоулок, образуемый голыми стенами Фабрик, и остановились перед небольшой калиткой. Было уже, вероятно, часов семь. На заводском дворе их окружил лязг молотов и глухой рокот электрических моторов, наверно в тысячу лошадиных сил. Виктор куда-то исчез, и доктор остался наедине с молодым специалистом, который повел его по цехам, где строгали железные полосы в несколько сажен длины, где сверлами просверливали в них дыры и где скромные машинки в мгновение ока с такой легкостью пробивали отверстия в толстенных железных плитах, словно речь шла о том, чтобы проткнуть пальцем восковой сот. В одном месте скрепляли раскаленными добела болтами решетки мостов, в другом, будто полотно, резали ножницами полосы железа. Из огромных зал, заполненных станками, Юдым перешел в пустой цех, где работало всего десятка полтора народу. Здесь сваривали рельсы.

Доктор Томаш с любопытством наблюдал эту работу. Здесь машинам делать было почти нечего. Работали исключительно мускулы и молоты на длинных рукоятках. В углу цеха над чем-то трудился человек с таким торсом, с такими глыбами мускулов, что Юдым рассматривал его, словно неизвестную разновидность человека. Он видел такие горы мускулов, но только в мраморе и на рисунках. Ему казалось, что если бы эта рука поднялась, если бы этот кулак ударил в стену, то разнес бы ее тут же вдребезги. И какое это было великолепное зрелище, когда силач взял свой молот и совместно с товарищем стал соединять ударами два раскаленных конца рельсов! Доктору не хотелось уходить. С живой любознательностью смотрел он на силача, рассматривал его и перечислял про себя мускулы. Издалека следуя за инженером, он любовался торсом кузнеца.

– Вот это тоже сильный парень! – сказал его спутник.

– Который?

– А вот этот…

Рядом с могучим кузнецом, повернувшись, боком стоял человек – молодой, лет двадцати восьми на вид, с таким прекрасным лицом, что Юдым, увидев его, остановился как вкопанный. Это было худощавое лицо, с правильными резкими чертами, словно из кости вырезанными. Верхнюю губу оттеняли черные усики. Человек этот был худ, но как-то удивительно изящно сложен. Движения у него были небыстрые, но уверенные, точные и гармонические.

– Неужели это тоже кузнец? – шепнул Юдым. – По сравнению с Геркулесом он выглядит как жук.

– Э, не так уж он плох… – улыбнулся его спутник.

Вскоре худощавый рабочий, когда пришла его очередь, поднял свой молот и стал бить. Лишь тогда Юдым увидел… Молот описывал длинную дугу и бил по железу с оглушительной мощью. Обнаженные руки выбрасывали его вправо и назад и наносили плите боковой удар, начинающийся от самой земли. Корпус Держался прямо, словно не принимал участия в работе. Лишь бедра вздрагивали каким-то минимальным движением, которое показывало, как велика его сила, да мускулы лопаток натягивали рубашку. Снопы искр, как голубые и золотистые звезды, летели из-под молота. Они окружали великолепную фигуру рыцаря будто ореолом, присущим огромной силе и дивной красоте. Ударив в последний раз, молодой кузнец плавной поступью отошел в угол, оперся на рукоять и стал насвистывать сквозь зубы. Капли пота выступили на его лбу и струями стекали по закопченному лицу.

Из кузнечного сарая был вход в железолитейный и сталелитейный цеха. Дым медленно обугливающейся соломы, запах всяческих кислот, душный, окончательно потерявший свои естественные свойства воздух наполняли эти помещения – черные, как могила, дышащие пламенем. Земляной пол, изрытый и истоптанный, дымился и обжигал ноги. Черные, израненные стены содрогались, будто от вечной боли. В одном углу огромного сарая стоял сосуд в форме груши, широкий у основания и сужающийся вверху, где было небольшое отверстие. Эта огромная реторта вращалась на горизонтальней полой оси, через которую вводился внутрь ее воздушным насосом нагретый воздух. Сосуд этот мог наклоняться так, что сквозь верхнее отверстие выливалось в надлежащий момент все его содержимое. Когда Юдым вошел в цех, «бессемерова груша» стояла перпендикулярно, загруженная слоями руды и кокса. Был пущен ток воздуха, нагретого до восьмисот градусов, он ворвался в грушу снизу, дуя с огромной силой. Тут из отверстия стала взлетать черная копоть, сквозь которую изредка сверкало вздымающееся пламя. Дым густыми клубами заполнил цех и поплыл в распахнутые настежь огромные ворота. Но взвивающийся со все большей быстротой дым становился все белей и тоньше. По временам в его толще проносились миллиарды звезд. Когда же весь кокс сгорел, в снопы этих искр стало с ужасающим шумом врываться огромное пламя, длинное, вздрагивающее. Сперва оно было красное, затем стало бледнеть, голубеть и наконец приобрело какой-то неведомый ослепительный цвет. Чуть ли не в самом огне, прямо возле «груши», стояло несколько человек с молодым техником во главе. Искры прожгли поля его шляпы, испортили костюм. Лицо его было поднято к пламени. Налитые кровью глаза исследовали цвет огня, чтобы узнать, готова ли сталь.

Выждав нужную минуту, он приказал бросить в пасть сосуда кремний, который при температуре в 1400 градусов механически смешивается с железом.

Пламя безумствовало. Его столб, сужающийся кверху наподобие обоюдоострого меча, издавал сдавленный рев – и летел. Казалось, этот огонь сорвется со своего места и взовьется вверх. Глаза не в силах были переносить нестерпимый блеск, наполнивший мрачное помещение.

И тут на галерее с железной балюстрадой, за пламенем, в половине его высоты, – казалось, что в самом огне, – появилась черная фигура, похожая на саламандру.

Доктор с любопытством вперил в нее взгляд и следил за ее движениями.

Рабочий погрузил в фыркающую жидкость длинное орудие – нечто вроде метлы трубочиста.

И вдруг доктор узнал в этой черной фигуре своего брата – и сердце его зажглось, словно в него упала искра из пламенного очага.


Читать далее

В поте лица

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть