Часть первая. ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

Онлайн чтение книги Чёрный Дьявол
Часть первая. ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

1

Старый пароход «Казак Хабаров» штормовал.

Вот уже вторые сутки он шел из Владивостока, шел и шел на север, в бухту Ольгу. Он резал носом волны, и вместе с ним качалось небо, качался берег. Небо, серое от косматых туч. Берег, рыжий, темный, как косуля в линьку, насупленно смотрел на пароход, грозил ему скалами, где пенился и рокотал прибой. Шторм крепчал. Слабые машины парохода уже не справлялись с ним, и пароход ушел штормовать в море. А море бурлило, будто кто-то огромной веселкой мешал воду. На море сумно, на море тошно, море — неуют. И те, кто шел на этом пароходе, много раз поглядывали на берег, пока он был виден, и думали: «Эх, на землю бы, на эту рыжую от дубков и жухлых трав землю, к ноздреватому снегу, что еще лежит в ложках; упасть на взлобок, раскинуть руки и задремать. Потом — в лесок, потом — к горбатым сопкам…»

Но пароход шел, изнывая от стонов и криков людских, пропах он сермяжным духом и потом. Тяжело ухал в провалы волн, надсадно выползал на них. Тяжко старому пароходу. Тяжко людям на нем. У всех осоловели глаза. Ничто не радует: ни будущая воля, ни земля. Всех задавила качка.

Над волнами стонали чайки. Громче всех стонала и низко кружила совсем-совсем белая чайка. Стонала и кружила над Терентием Маковым. И невдомек старому, что над ним плакала не просто чайка, а Пелагея-чайка. Ведь, по преданию моряков, души умерших в море превращаются в чаек. Терентий сидел у теплой трубы парохода нахохленный, похожий на подранка-баклана: голова на груди, высоко подняты плечи. Рядом с ним примостилась его дочь Груня. Зябко ежилась, грустно смотрела на кипень волн.

— Мама! Мама! — изредка шептали ее пересохшие губы.

А над головой мама-чайка кричала, будто что-то силилась сказать. Но разве понять людям стон чаек?..

Короткие сны похожи на забытье. Снится не палуба под ногами, а земля смоленская. На берегу тихой речушки прилепился домик, старенький, кособокий, но свой. По тропинке бежит она, Груня. С разбегу — в речку. Потом — на поля, где колосятся хлеба. Только это хлеба не Маковых, а кулака Жмакина. Своей бы земли, как об этом всю жизнь мечтали и дед и отец, земли теплой и приветливой…

Стонет Пелагея-чайка. У Пелагеи могила просторная — все море. И ни креста, ни холмика. Записал широту и долготу капитан, где похоронили покойницу Пелагею, вот тебе и могила, памятник надгробный.

— А в море холодно? — спросила отца Груня.

— В земле тоже не тепло. Могила есть могила. Ради твоего счастья поехали. Понимаешь, счастья. Нам уже много ли надо? Тебе надо. Может, хоть ты поживешь по-людски, — вздохнул Терентий.

— Зачем мне такое счастье, если мама умерла? Без приданого бы вышла замуж. А здесь что ты мне в приданое дашь — землю, чтобы схоронить меня? Да?

— Не дури! Девка на выданье, а одеть даже не во что. И в кого ты такая удалась? Тонка, пригожа. Сама знаешь, какая мужику баба нужна: чтобы в теле была, могла бы при случае вместо кобылы плуг аль борону волочь. А в тебе все барское. Но ничего, на своей земле я тебя откормлю, будешь что надо. Любой позарится.

— Зря поехали. Могла бы в город уйти, там парни за толстыми не гоняются.

Груня поднялась с котомки, неуверенно шагнула по шаткой палубе, под дырявым зипуном и сарафаном проглядывалась стройность тела. Даже лапти не могли скрыть ее маленькую, словно точеную, ногу. На длинной шее тревожно билась синяя жилка. Остановилась Груня у лееров, сквозь изморось и туман она видела, как мать, собираясь в дорогу, надсадно кашляла, засовывала в мешки нехитрую посуду, в деревянные сундуки — постель и одежду. Кричала: «Фекла, возьми вон крынку, потом когда-нибудь помянешь за упокой души!» Бабы говорили Терентию: «Не трекался бы ты с места, старик. Не сдюжит твоя старая такой дороги. Шутка ли — ехать в конец света». — «Сдюжит. Хватит нам ходить всю жизнь в батраках. Своей земли хочется. Хоть разок ее просеять сквозь пальцы». — «Умрет Пелагея. Грудная у нее болесть. Кровями харкает». — «На чугунке, не пешком. Казенный кошт обещали. Груньку надо замуж собирать. Поедем».

Чугунка… Вонючие и холодные вагоны, битком набитые людьми. Умирали дети, старики и даже мужики. Слабела и Пелагея. Но все же смогла проехать через Сибирь вольную, неуемную, через Приамурье, до моря добраться. И здесь, на море, когда пароход сильно тряхнуло на волне, Пелагея качнулась, ничком упала на палубу — и душа вон. Покойник в море! Мужики бросились к капитану, начали просить причалить к берегу, чтобы похоронить покойницу по-христиански.

— Судно не шлюпка, — усмехнулся капитан. — Кто почил в море, быть тому моряком. Эх вы, странники неуемные, бедолаги!

— Нельзя в воду. Вода — это богородицыны глаза. Грех!

— Даже славно, что глаза этой старой шлюхи посмотрят еще раз, как вы мыкаетесь. Хоронить! — приказал капитан.

Матросы завернули Пелагею в парусину, уложили на доску, привязали к ногам перегоревший колосник из топки, плюгавый попик прочел заупокойную молитву, махнул рукой, и тело по доске скользнуло в волны. И над морем, это видела Груня, тут же закружила белая-белая чайка…

Одно видение за другим проходило перед глазами Груни. Мучили озноб и тошнота. Вернулась к отцу, села на котомку, прижалась спиной к теплой трубе; отец грубовато, по-мужицки, привлек ее к себе, сказал:

— Не печалься, ей уже все едино. Все будем там, — махнул он рукой в небо. — Будем думать, как живые, о живом. Земли дадут, коней купим, одену тебя в шелка… Одни остались, теперь нам держаться друг за друга. А может, когда и люди помогут.

Из трюма вылез долговязый и по-мальчишески узкоплечий Федька Козин, знакомый по вагону парень. Он еле добрался до борта:

— Ой, моченьки нет! Все нутро вывернуло! — стонал он.

— Иди сюда. Здесь тепло, и на ветру тебе полегчает, — позвала Груня.

Федька дополз до пароходной трубы и калачиком свернулся у ног девушки, будто задремал. Груня тонкими пальцами перебирала его кудряшки, жалеючи ласкала. Вместе ведь проехали всю землю российскую.

В скулу парохода ударила крутая волна, обняла старый пароход, подержала в тугих объятиях и отпустила, ушла к берегу.

Из каюты вышел рослый, чисто одетый мужчина, похожий на купца. В глазах суровинка, между бровей упрямая складка. Уперся крепкими ногами в дощатую палубу, долго смотрел на изломанный волнами горизонт, на чаек, потянулся до хруста в суставах, скосил глаза на Груню, тряхнул густой, с рыжинкой шевелюрой, усмехнулся. Он давно приметил, что эта девчонка подсматривает за ним. Чуть не наступая на руки и ноги лежащих на палубе людей, уверенно пошел к ней. Наклонился, дохнул на Груню спиртным перегаром, взял ее за подбородок, сказал:

— Горюешь, девка? Не горюй. Мать уже не вернешь из моря. Пошли со мной в каюту! Не пожалеешь. А? — Легко оторвал от палубы Груню и поставил на ноги.

Груня вспыхнула, оттолкнула от себя обидчика, зло бросила:

— Не продажная я!

— Вот чертовка! — отшатнулся он. — Люблю шалых, сам шалый. Ну, ну… «Когда б имел златые горы и реки, полные вина…» — пропел и уже серьезно спросил: — Ну так идешь?

— Пошла бы, да упряжь не в коня! — сверкая темными глазами, ответила Груня, смерив его взглядом с ног до головы.

— А мы подберем упряжь! Да! Одеть бы тебя в шелка и сатины — княгиня! Черт! Пошли, озолочу, или я не Безродный! — он попытался обнять Груню, но она увернулась.

Проснулся Федька, поднялся, качаясь от морской болезни, двинулся на Безродного:

— Не трогай девку, ну!

— Сиди ты, сморчок! — с усмешкой сказал Безродный и ударил Федьку.

Тот упал и растянулся на палубе. Он был сильным парнем, в другое время не уступил бы Безродному — между пальцами гнул пятаки, — но штормовая качка изнурила его.

— Ах ты, мурло! — раздался крик Калины Козина, Федькиного отца, он в это время вылезал из трюма. — Наших бить? Ишь растрескал харю — жиром лоснится.

Калина, сбычась, подошел к Безродному и сильно ударил в грудь. Тот охнул и отлетел на добрых три сажени.

— Вот так-то, господин хороший. Охолонь, говорю. Ишь нашел моду обижать слабых. Укорочу руки-те!

Безродный вскочил. Лицо его налилось кровью. Схватился было за наган, но вовремя одумался. С наганом против всех не навоюешь. Выдавил из себя:

— Лапотник! Ну погоди! Я тебе это припомню. — Сплюнул под ноги Калине, пошел на нос парохода. Встал у якоря, задумался. Отчетливо всплыли в памяти картины прошлого. Та минута гнева, что круто повернула его судьбу… Разве бы год назад посмела эта мужицкая рожа ударить его!..

…Суров и хваток был Егор Стрельников. И на Алтае, и на Керженце, и по Минусинской долине — везде он был хозяином. Покосы, табуны коней, рыбацкие тони, охотничьи заимки, магазины — всем этим владел Егор Стрельников. А после его смерти все это должно было перейти в руки Степана. С малых лет приучал Егор старшего сына к своему делу. Таким же хватким, напористым и злым стал Степан. Еще при жизни отца, когда Егор болел, он гонял всех домочадцев, из каждого стремился выжать все, что можно, для дела. Младшего брата Романа выслал к охотникам на Керженец, сестер разогнал по лабазам и лавкам — пусть и девки не едят хлеб даром, а приглядывают за приказчиками. Все они ненавидели Степана.

И вот Егор Стрельников умирал. Первым он позвал Степана. Рассказал наследнику, что на старой заимке зарыта заветная кубышка — приберег Егор на случай.

— Ты, Степан, — говорил он, — будешь главой в семье, хозяином всего нажитого мною. А нажил я все с рубля в кармане… Не спеши жениться, стань самым сильным в крае и тогда приведешь в дом княгиню. Романа держи в черном теле. Пусть вначале одумается, а уж потом дай ему надел и деньги. Пьянь он и непутевый, хлипкий, изнежен матерью. Мать… она, она… — Задохнулся, упала голова на подушки. Вокруг постели собралась вся семья, но Егор уже ничего не сказал.

Завещание читали после похорон. Никого не обошел отец: дочерям завещал богатое приданое, Роману — стоголовый табун коней, несколько рыбацких тоней, охотничьих заимок и две тысячи денег. Но все это пока было в руках Степана.

Степан без устали рыскал по своим владениям, а Роман мотался по кабакам, пропивал деньги сердобольной матери. А когда их пропил, решил выкрасть золото. Ночью он ломом пытался вскрыть стальной сейф, но тут вернулся Степан и застал брата за воровским делом. Гневом вспыхнули его глаза, задохнулся от ярости и, не помня себя, тяжелой рукоятью плети ударил его по голове. Упал Роман к ногам брата и умер.

Закачались стены, лампа под потолком, заходил под ногами пол. Степан едва удержался на ногах. В первый раз убил. А первая кровь всегда пьяная… Как ни пытался он откупиться от уездного исправника, но мать настояла, чтоб судили ненавистного сына-убийцу. Кандалы. Тюрьма. Суд. Десять лет каторги. Все враз. Вчера был властелином долин и гор, а сегодня валялся на нарах, с рванью кабацкой, с уголовниками. Застыл и занемел Степан. На суде был кроток и больше молчал, мрачно улыбаясь. И сколько ни допрашивали, где кубышка, основной капитал Стрельниковых, — не сказал. «Нету её, — односложно отвечал Степан. — Нету».

В ожидании отправки на холодный Белембей он днями лежал на нарах, молчал и тяжко думал об утраченной свободе. Зачем так убил вахлака, мог бы убрать тихо, в тайге, — никто бы и не узнал. Дурак! Раньше все было, а теперь ничего. Вот валяюсь в этой грязи и вони.

К нему уже десятки раз подсаживался на нары Гришка Добрынин, по прозвищу Цыган, знаменитый конокрад, что-то сказать хотел. И однажды вечером зашептал:

— Слушай, купец, ты хочешь свободы?

— Пошел вон! Какая тут свобода? Каторга впереди.

— Спрашиваю, ты хочешь свободы?

— Ну, хочу. А дальше?

— Болтают, что у тебя где-то закопана кубышка. Можем откупиться. Говорил я с начальником тюрьмы, он вроде согласен.

— Врешь! Выведать хочешь, что и как. Катись, пока не получил в харю!

…В кабинете начальника тюрьмы полумрак. За столом сидят четверо: начальник, его помощник, Степан и Гришка Цыган.

— Сколько даешь, купец, за свою свободу?

— Ваше слово.

— Пятнадцать тысяч золотом на нас двоих. Вам — свобода, паспорта и оружие.

— Десять — и ни копейки больше. За каждый год каторги по тысяче отдаю.

— Мало. Свободу за пятак не купишь.

— За десять тысяч золотом я куплю всю вашу вшивую тюрьму. Нет, значит, не сошлись, — поднялся Степан.

— Лады. Десять. Тебе-то сколько останется?

— Это мое дело, может, пятак.

— Но я знаю вас, Стрельниковых, вы и с пятака заживете.

— Добрынина отдаете мне. Он мой раб и слуга. Всё.

…Чадят смоляные факелы, суровеет тайга, на небе россыпь звезд. Тихо позвякивает золото, всхрапывают кони.

Золото поделили и разъехались.

Так Степан Стрельников стал Степаном Безродным.

Он остался пока в Забайкалье, решил присмотреться к этим местам, а Добрынина отправил в Зеленый Клин, чтобы там все разведать. И вот от Цыгана пришла короткая телеграмма: «Выезжай. Охота отличная. Фазанов много».

Степан еще в тюрьме был наслышан о вольностях в Зеленом Клину. В мечтах он уже давно покорил ту землю…

Безродный тряхнул головой, будто отгонял от себя тяжкие воспоминания. Стал слышен рев шторма, голоса. Подумал: «Напрасно затеял я эту драку. Здесь перво-наперво надо обрасти дружками, ко всему присмотреться, а уж потом воевать».

Слышно было, как на палубе басил Калина Козин:

— Э, что говорить! Жили мы на Тамбовщине. Десятина земли была у меня. На ладном месте — на бережку реки. И тут свалился на мою голову купец Ермила, задумал на моей земле кожевенный завод строить. Давал он мне за эту землю большую деньгу, но я закуражился, — хвастал Калина. — Тогда тот подобрал дружков, они подтвердили, что той землей пользовался еще прадед Ермилы, и суд оттяпал ее у меня. А ведь почти богач я был! Всех судей и аблокатов обошел — не помогло. Хотел пристукнуть топором Ермилу, но вот их пожалел. Десять ртов. А каторга мне пока ни к чему. Одна надея: на новой земле по пятнадцать десятин дают на ревизскую душу. Заживу. Должен зажить! Только надо сторониться вон таких брандахлыстов, — кивнул Калина на Безродного. — От них все беды. Догребем до Ольги, там и начну ковать деньги. Получше Ермилы заживу.

— Эх, мужик, мужик! — заговорил худощавый, среднего роста мужчина. — Гурин мое прозвание, Василь Иваныч. Судьбы у нас с тобой одинаковы. Был мужиком, потом ушел в город, стал сапоги тачать. Тачал и все мечтал о своей мастерской. Домечтался. В пятом начался бунт. Хошь я и не большевик, но тоже пошел бунтовать. Там-то и узнал чутка о правде: пока мы не снесем голову царю, не быть нам сытым.

— Слышали мы уже о таком. Пока царю голову снесут, так наши косточки сто раз изопреют. А теперь-то зачем сюда пилишь? — неодобрительно спросил Калина.

— Ссыльный я, из Вольска. На вечное поселение отправили за бунт. Зато мы дали копоти жандармам и казакам. Если бы все враз, скопом, могли бы и царя сковырнуть. Но ничево — не сковырнули в пятом, свалим в десятом.

— Гурин, значит? Так знай, нам бунты и революции надоели. Бьемся, бьемся, а просвета не видно, — загудел своим басом Калина. — Нам бы земли и чутка свободы. Так я говорю, мужики?

— Дело говоришь. Будет земля, и наплевать нам на все. Всех бунтовщиков на каторгу, а нам землю, — сказал Терентий. — Потому не толкись под ногами, и не гуни над ухом.

Гурин спорить не стал, ушел от мужиков.

— Таких трепачей сторониться надо. Через них мужику маета, — вслед ему проговорил Калина. — А Груню ты береги, Терентий! Оклемаемся и поженим их с Федькой. Какое уж там приданое! Так возьмем.

К обеду показалась земля. Пароход круто повернул к берегу. Все спешили выползти на палубу, не отрываясь смотрели на землю, незнакомую и загадочную.

Мужик не так, как моряк, смотрит на землю. Моряк — с такой радостью, что наконец-то увидал ее, желанную. Мужик смотрит, приглядывается, будто собирается купить ее: «А что ты за земля? Что ты дашь мне, мужику? Как примешь?»

Пароход надрывно загудел, всхлипнул, оборвал свой рев на высокой ноте. Всполошились чайки, утки — много их тут по-над берегом, — закружили над сопками и морем. Грохнула якорная цепь, якорь упал в воду, пароход остановился, закачался на мелкой волне тихой гавани.

Деревушка Веселый Яр ожила. Из приземистых домиков высыпали старожилы. К пароходу пошла пузатая шаланда под квадратным парусом.

На палубе шум, суета, крики:

— Марфа, гля, сколько тут деревов! Прощай, солома. Напечем мужикам такого хлеба, что языки проглотят!

— Надо вначале его посеять, вырастить да сжать.

— Напечем сытного и духмяного, — не обращая внимания на мужа, радовалась Марфа, широкая в плечах и сбитая телом русская баба.

Сытного и духмяного. Вот за ним-то и шла сюда лапотная Русь. Шла обживать новые и трудные земли. Шли безземельцы и бедняки. Тем, кто хотел ехать сюда, немало помогала казна: бесплатная дорога, по четыре сотни рублей на семью, чтобы каждый мог купить себе пахотный инвентарь, коней, коров, навечно осесть в этом краю. Но только помощь эта не каждого могла удержать на такой трудной земле. Люди проедали деньги, а потом бросали все и уезжали назад. Только самые сильные и отчаянные оставались. Те, кто не пасовал перед когтями тигра или медведя, смогли полюбить эту землю.

Пока шаланда медленно ползла к пароходу, ахали бабы, удивлялись мужики при виде Сихотэ-Алинских гор, которые терялись в голубом мареве таежных зарослей — хмарных и таинственных.

— Федос, а Федос, ты гля, ить тут земли-то нету. Одни горы. Где пахать будем?

— Не боись. Между гор завсегда есть ложки. Найдем, где пахать. Не было бы пашен, не гнали бы нас сюда. Земля мужиком сильна.

— Ежели не будет пашен, то нам гибель! — тревожились мужики.

— Гибнут одни лодыри и недоумки, — процедил Безродный.

Он стоял у борта, протрезвел на ветру от удара, суровым взглядом смотрел на сопки и землю.

Федька Козин тоже не отрывал глаз от берега. Он не замечал, как любовно посматривала на него Груня, как осторожно касалась его рукой. Безродный увидел эту тихую ласку, прижал плечом Груню к мачте, нагло заглянул ей в глаза, криво усмехнулся.

Груня дернула плечом и выскользнула от Безродного. Подумала: «Федька — хороший парень, тоже красив, но молчун и тихоня. Мог бы хоть раз поцеловать на палубе, ночью. Теленок! А этот поцеловал бы сразу. Как он смотрит! Лицом тоже чист. Поди, с таким не пропадешь…» Она незаметно посматривала то на Федьку, то на Безродного. Федька от этого сравнения явно проигрывал.

Козины и Безродный попали на шаланду со вторым рейсом. Калина, как только ступил на землю, встал на колени и начал молиться.

— Господи, прими мои молитвы! Внемли гласу моему и не отверзи лика своего от раба твоего и страдальца! — упал лицом на сырую землю и поцеловал.

Мимо проходил Безродный, не удержался, пнул в бок Калину, прорычал:

— Дурак! Развалился, юродивый! Комедию ставишь!

Калина вскочил, медведем бросился на Безродного, но Федька остановил отца:

— Будя, тятя, не затевай драку, народ смеется.

На берегу моря начал расти палаточный город. Чиновники из переселенческого управления, которое образовалось здесь в этом же, 1906 году, составляли списки переселенцев, тут же выдавали из кассы причитающиеся по кошту деньги. Здесь, в Веселом Яре, можно было сразу купить семена для посева, картошку и разную мелочь. А вот за конями, телегами, плугами и боронами надо было ехать в Ольгу, там была ярмарка, туда пароходы Добровольного общества завезли коров, коней, строительный материал, пахотный инвентарь. Но переселенцы, как и старожилы, неохотно покупали привозных коней, которые здесь часто гибли от гнуса и овода; местные лошади были выносливее.

Вот и Калина отправился на ярмарку, решил купить коня из местной породы у старожилов-переселенцев. Федька просил купить бердану, чтобы сразу заняться охотой, но отец наотрез отказал:

— Тайга не про нас. Мы люди от земли, от сохи, тем и будем жить.

На ярмарке шум и толкотня. У коновязей кони — выбирай любого. Калине приглянулась пузатая кобылица с лошонком. Вот он и крутился около нее. А рядом сновали китайские коробейники, продавали семена редиски, редьки, моркови, синюю и серую дабу,[1]Даба — грубое полотно черный сахар, кричали протяжно и гортанно:

— Редиза! Редиза! Чеснога! Чеснога! Твоя посмотри! Бери, совсем даром бери!

Торговцы морской живностью кричали свое:

— Раком, раком! Малоумало шевели — одна копейка, сопсем не шевели — полкопейка!

Приезжие при виде ослизлых трепангов и клешнястых крабов ругались, плевались и гнали от себя продавцов. Сунулся было один из таких к Калине, тот рявкнул на него:

— Поди прочь, рожа немытая! Где это видано, чтобы русский мужик этакую падаль ел?

Калина был зол на весь мир. Не продавал мордастый пермяк кобылицу с лошонком меньше, чем за полста рублей. Уже в мечтах Калина видел, как жеребенок вырастет и станет жеребцом. Кобылица к этому времени еще пару родит. Свой завод.

— Не хочешь за полста, катись к едреной матери! — орал пермяк. — Кобыла, что пароход, одна плуг потянет. Зубов нету! У тебя тоже нет, да ты живешь. Она и без зубов еще лет десять прохрумкает овес, только подавай.

— Ты меня с конем не равняй.

— А отчего не сравнять? Здесь житуха не хлеб с маслом. Рядом с Чалой и сам припрягешься, ежели жить захошь.

Купил Калина кобылицу — сбросил-таки пермяк пятерку. Затем купил телегу, плуг и бороны. Радостный готовился к отъезду в Веселый Яр. Знал, с каким нетерпением ждали его свои. Но вот продуктов не стал много покупать, решил, что до лебеды уже недалеко, на ней проживут. Прикупил лишь пару мешков муки.

— Зря ты мало едомы берешь. Целину поднимать — сила нужна, — сказал Терентий.

— Сдюжим. Лебеда — тоже еда. Денег жалко. Еще пригодятся.

Здесь же толкался Безродный. Он ничего не покупал. Сверлил людей глазами, злился, будто кого искал. Но вот на ярмарку пригарцевал на поджаром арабе мужик. Из богатых, бедняк такого коня держать не будет. Легко спрыгнул на землю и пошел в кабак. Безродный догнал мужика, спросил:

— Эй, дядя, не продашь ли коня?

— Могу продать, племянничек, сотня серебром — и забирай.

— Куплен!

— Ну, да ты, видно, паря, с деньгой?

— В своем кармане считай! — огрызнулся Безродный.

Безродный отсчитал сто рублей, подошел к жеребцу, хлопнул ладонью по холке, вскочил в седло и лихо послал его с места. Проскакал из конца в конец Ольги, вернулся. И только спрыгнул с коня — увидел Цыгана.

— Жду не дождусь! Где пропадал? — спросил его Безродный.

— Там уж меня нету. Сказ долгий.

— Что сделал? Говори!

— Все разведал, все прознал. Жить можно. Фазан есть. Перо у него золотое. Прокутил все деньги с приставом и уездным головой. Наши в доску! Остался гол и сир. Дай десятку — похмелье давит.

— Купил коня и винтовку? — строго спросил Безродный.

— Как приказал. Хороший из меня купец получается! Снял хатенцию — окосеешь. Море, лес, сопки. Красота! Пошли к приставу, спрыснем нашу встречу. Он тоже сидит без гроша и тебя ждет. Но только при приставе Баулине называй меня полным званием: Григорий Севостьяныч.

— Ладно, Севостьяныч так Севостьяныч, но для меня ты навеки Цыган. Ты мой раб до последнего вздоха! Понял?

— Понял.

— Жить будешь в Ольге. Для тебя поставим лавчонку, приказчика туда, будешь завозить и продавать товары, увлекаться охотой. Без моего ведома и пальцем не пошевелишь. Пристава я беру в дальнейшем на себя. Совсем будет наш. Завел ли нужных людей среди манз?

— На той стороне бухты есть китайский поселок Шамынь. Весь мой. Дружков там нашел, опий с ними курил. Золотым фазаном в Шамани считают Сан Лина. Быть бы ему купцом, но все прокуривает на опии.

Продолжая разговор, они ушли в лавку.

Терентий Маков купил семена, телегу, сбрую, плуг и борону, осталось за малым — коней купить. Терентий бродил по торжищу с уздечкой в руке. Уздечка пахла кожей — только что взятая из лавки. Ему приглянулись мерин и кобыла. Решил купить сразу двух коней. Сошлись было по полсотни за штуку, но перебил один из переселенцев, заплатил больше. И все же купил коней Маков. В душе радость и смятение: был батраком — стал богачом. Всю ночь в ожидании приписки только и делал, что кормил своих коней сеном, овсом. Утром получил приписку к деревне Суворово, совсем маленькой деревушке, и уехал с Груней на свою землю.

Козины приписались к деревне Божье Поле, самой большой в Голубой Долине. Ехали Козины по тележному тракту, который уже начало строить переселенческое управление. При виде непролазных чащоб, крутых сопок, звонких ручьев и бурливых речек тихо ахали.

Козиных догнал Гурин с женой и двумя дочерьми. Он тоже был коштовым, хотя и ссыльный, также купил все необходимое для крестьянина. Хотел купить бердану, но пристав запретил. Бунтовщик, мало ли что…

Тарахтели телеги, Гурин и Козины шли рядом и мирно беседовали:

— Все это хорошо и ладно, что нам казенный кошт, землю, но ведь пойми, ты, Калина, что на этой земле скоро с нас будут драть три шкуры. Где ты видел, чтобы царь свое упустил?

— Оно-то так. Но и ты пойми, Гурин, что, кто бы ни взял власть в свои руки, тот и будет с мужика драть. Бунты — дело зряшное. А люди мы мирные, земные.

— Мирные! Чудак человек, будь дружнее ваши мужики, разве бы смог такой вот Ермила отобрать у тебя землю? Один хотел ты перекричать бурю? Кишка оказалась тонкой. Верно говорю, Федор?

— Ладно, дуди себе свое, но моего сына не сбивай с панталыку.

— Сам не маленький — разберется, где кривда хромает, где правда ровной стежкой идет.

Перед перевалом Безродный догнал маленький обоз. Остановил взмыленного араба, сказал:

— И куда вас без ружей несет в эту глушь? Сейчас видел тигров. А вон и кабаны, — показал на табун, который невдалеке переходил тракт.

Козинский жеребенок, опередивший обоз, наткнулся на кабанов, испугался, бросился под сопку. И тут же из чащи, будто и людей рядом не было, выскочил тигр, он пас этот табун. Прыгнул на лошонка, схватил зубами и не торопясь понес в гору.

— Стреляй! Убей тигра! — завопил Калина.

— А что теперь стрелять, жеребенок всё равно сдох, — усмехнулся Безродный. Он огрел плетью коня и ускакал за перевал.

Отчаянье, обида будто лишили рассудка Калину. Он выхватил из телеги топор и бросился за зверем. А тигр положил жеребенка на жухлую листву, харкнул кровью, зарычал. При виде красной пасти и вершковых зубов Калина попятился, запнулся за валежину, упал на спину и покатился с сопки. Тигр взял жертву в зубы и спокойно ушел за хребет.

С гор наплывала ночь, несла с собой страхи. Калина ругался, плакал, потом притих.

— Зря ты, Калина, слова тратишь, зверь взял свое, — сказал Гурин. — Давай гоношить костры. Придет тигр назад, может и коня унести. Такая киса унесет.

Развели костры, накрепко привязали к телегам коней, сами жались к огню. Там, за кострами, в непроглядной темени, кто-то шуршал листвой, трещал сучьями, над головами дрожали звезды, в долине речки ухал филин, грозно лаял гуран. Калина, злой на тайгу и зверье, метал головешки в кусты, пока не занялся пожар. Но Гурин с Федькой наломали веток и затушили огонь.

— Зачем поджигать тайгу? Ведь это все наше…

— Я за своего жеребенка всю тайгу спалю. На что она мне? Вместо этих сопок пашни бы, все бы перепахал.

— И стал бы мироедом и хапугой, как ваш Ермила, — сказал Гурин.

— А мне плевать, кем бы я стал! Быть бы сытым, и в кармане чтоб деньга водилась.

— Да хватит ли у тебя сил всю землю перепахать?

— Не хватит, у тебя займу, — огрызнулся Калина.

2

К костру подошел старик, шел он из Божьего Поля в Ольгу. Седой, согбенный, но еще в силе. Бодро поздоровался с переселенцами, присел на сутунок ильма и сразу заговорил:

— Прет мужик в тайгу. Хорошо. Давно бы так надо. Но только сюда бы мужика сибирского, с хитринкой и таежной ловкостью, вот как староверы за перевалом. Тех ничем не удивишь и не испугаешь. Они сотни лет скрываются от властей и живут себе, да еще и получше нашего.

— Дед, рассказал бы ты про тайгу… — попросил Гурин.

— Ха, а че про нее рассказывать? Тайга как тайга. Я здесь родился и вот помирать собираюсь в ней же… Но ежели хошь, то могу. Одно то, что тайгу нашу бог сеял с устатку. Вначале он обсевал Ерманию, потом Расею, потом Сибирь, а уж в наши края прибрел на шестой день недели. Устал страсть как! А семян еще полон мешок. Подумал, подумал, взял, развязал мешок и все вытряхнул на эти сопки… И вышел ералаш. На вершинах сопок paстет кедровый стланик, там же северная брусника, ниже кедрачи, потом бархат с юга, виноград, лимонник, женьшень. Не понять, все смешалось. Попадет такой вот переселенец в тайгу — и пропал, мошка ли заест, аль зверь загрызет. Страхота, а не тайга, кто ее не знает. Как познаешь, вроде и не страшно.

— Дедушка, а кто сюда пришел первым? — спросил Федька.

— Первым-то? Дело давнее, первым сюда пришел заглавный бунтарь со своей ватагою — пермяк Феодосий Силин. Он три года вел сюда людей. Все искал на этой земле Беловодское царство. Довел до Забайкалья, а потом тайно от царских ярыжек бежал по Амуру. Заложили село Перминку на Амуре, но и там не понравилось неспокойному старику, решил уходить к морю, позвал его туда Невельской — люди Невельского строили на берегу моря, в устье Амура, крепость. Геннадий Иванович, царство ему небесное, направил Феодосия в бухту Ольга. А там уже был заложен русский пост, на том посту были четыре матроса. Под боком поста и мы свою деревеньку пристроили, я тогда еще мальчонкой был. Хлебнули горюшка. То на нас нападали пираты из Канады, то хунхузы из Маньчжурии. Нас мало. И на посту одна бронзовая пушчонка да десяток ружей. А вот когда через шесть лет здесь заложили уже другой, военный, пост, тогда мы окрепли. Казаки, пристав и мы — уже сила. Да и люди стали прибывать: тамбовцы, вятичи. По речке Аввакумовке сразу построили три деревни. А сейчас уже и на Голубую речку перебрались. Вона сколько люду стало. Суворово, Божье Поле, Тадуши, Сяхово. Идет народ с моря и из тайги. Первыми за перевалом поселились староверы. Убежали от церкви, думали, так и будут одни век вековать, а тут под их боком выросли деревни Чугуевка, Ивайловка, Уборка, и другие будут расти. Нужное дело чугунка, по ней легче сюда добежать. Но пока на нашем пути стоит перевал. От моря есть тележный тракт, от Спасска тоже есть, а вот перевал Сихотэ-Алинь, как стена: отгородил нас друг от друга, и никто не знает, что и как у соседа. А может, так оно и лучше — мы себе, те себе.

Долго рассказывал старик про тех, кто сюда пришел первым, про тигровые набеги.

— А тайги бояться не надо. Она наша беда и наша выручка, это вы скоро поймете. Ну вот, отдохнул, поговорил с вами, а теперь почапаю дальше.

— Но ведь ночь! — удивился Калина.

— А что ночь?

— А звери?

— Звери безоружного не тронут. Встретишь — уступи дорогу, он пойдет себе, ты себе.

— У нас тигр жеребенка задавил.

— То бывает. Это он от шалости. Ну, пошел я, нето. Доброго вам новоселья, — поклонился старик и ушел в ночь и тайгу.

— Вот ить есть же люди, что никого не боятся, — проговорил Калина и задумался.

3

Телеги Козина и Гурина, протарахтев по каменистой дороге, остановились посредине села Божье Поле. Село стояло на пригорке, растянулось в одну улицу, обоими концами уперлось в тайгу. В сторонке речка Голубая, за ней горбатые сопки, рыжий дубняк и орешник.

Переселенцев тут же окружили старожилы. Здесь старожилом считался тот, кто прожил хотя бы год на этой земле. И не поймут новички, то ли рады их приезду, то ли нет — в глазах сельчан тупое безразличие, голодный блеск, усталость.

Первым заговорил старожил Феофил Розов. Низкорослый, рыжеватый, он высморкался тремя пальцами, шаркнул ногой по пыли:

— Значит, и вам не сидится на месте? Трясете штанами, а толку? Кормите вшу, а для ча?

— А ты для ча сюда приволокси? — хмуро огрызнулся Калина.

— Тебя, дурака, не спросил, вот и приволокся. Но когда задумаешь бежать назад, приди ко мне — верную дорогу покажу.

— Бежать нам некуда, — устало ответил Калина, — позади — море, впереди — царь. Да и зачем бежать, вона здесь сколько земли, знай паши. Дома бы с такой землей я развернулся.

— Развернулся ногами к шее…

— Будя! — вмешался высокий и дородный мужик. Это был Ломакин, старшина деревни. Он уже пять лет здесь жил, первым осел в Божьем Поле. — Чего срамить людей? Приехали — и хорошо. Только вот что, други, земли здесь трудные, крепкие, каждый клочок отвоевывать у тайги надо. Но вы не бойтесь, осилите. Откуда?

— Тамбовские мы.

— Ну! — обрадовался Розов. — Земляки, значит. Тогда не убежите, тамбовские до земли жадные. Как там и что?

— Сам-то давно ли оттуда? — смягчился Калина.

— Второй год пошел. Во время бунта уехал, и в нашей деревне бунтовали.

— А вы? — повернулся Ломакин к Гурину.

— Я вечнопоселенец, мне бежать и вовсе нельзя.

— Политический, поди?

— Не дорос я до политического, но был с ними, вот и угодил сюда.

— Смотри у меня, не путай людей, — нахмурил брови старшина.

— Зачем их путать, сами помалу узнают правду.

Ломакин отвел Козиным и Гуриным места под дома. Там они поставили палатки, а вечером собрался народ, послушать, что на белом свете творится.

— А что там творится? Вся Расея в бегах. Мечется мужик и не может найти себе пристанища, — лениво отвечал Калина. — Лучше скажите, как вы тут?

— Что мы, здесь главное — найти жилу, поймать фазана за хвост, тогда и жить будешь, — уже без зла говорил Розов.

— А ты поймал? — усмехнулся Гурин.

— Пока нет. Но поймаю. Поймаю и не отпущу.

— Как найти ту самую жилу? — встрепенулся Калина.

— Очень даже просто. Землю пахать, знамо, надо, но главное — тайга. Бить зверя, искать корень женьшень, потом свою лавочку сколотить.

— На купца метишь, не ново. Ну, а как дело-то идет? — насмешливо спросил Гурин.

— Идет помаленьку. Мне бы напарника хорошего, скорее бы пошло. Иди со мной, Калина.

— Нет, я буду от земли жить.

— Тогда отдай Федора.

— И его не дам. Хватит с нас того, что тигр жеребенка унес, и сына может тайга унести. Здесь не Тамбовщина.

— А ты меня возьми, — усмехаясь, предложил Гурин.

— Тебя? Да ты ошалел! Ты ж бунтовщик, против царя, и настоящего мужика не жалуешь. Нет, с тобой несподручно. Всяко может быть, а ты не согласишься… Вот с Калиной бы пошел, он нашенской, мужицкой хватки и разбогатеть не прочь. Пойми, Калина, здесь за пяток соболей и хлеба на зиму купишь. Пушнина в цене. Но только ежли ее вывозить в Маньчжурию. А тут купцы нас обжуливают…

Долго говорили мужики о своем житье-бытье, а когда стали расходиться, Ломакин сказал:

— Розов, конечно, трепач, балаболка, но в его словах резон есть. Готовь сына для тайги. Земля землей, тайга тайгой.

Долго не спалось новоселам. Да и кому может спаться на новом месте с такими заботами, с трудной работой впереди?

Чуть свет поднял новоселов Ломакин и повел отводить им земли. Вышли в долину Безымянного ключа, Ломакин поднялся на вершину сопочки, не спеша осмотрелся и сказал:

— Ну вот что, други. Ты, Гурин, возьмешь себе всю правую сторону ключа, здесь будут твои покосы и пашни, твой лес и твоя чащоба, а ты, Козин, всю левую. Вот и робите.

— Это как же? Так вот без сажени, без отмера и землю брать?

— А кто ее тебе будет мерять? Твоя земля до самого Пятигорья, хошь — и там на камнях паши. Мне мерять землю недосуг. Сам меряй. Аль мало?

— Даже дюже много, — усмехнулся Гурин. — Бери часть моей земли, Калина.

— А отдашь?

— Бери.

— Вот удружил, вот человек, даром что бунтовщик. По-царски делишь, Сидор Лукьяныч Ломакин. Столько бы земли дома…

— Эх, калина-ягода, — протянул Ломакин, — вижу, сорвешь ты здесь спину, тогда лечись у бабки Секлетиньи, поможет. Не поможет — умрешь. Сажень отведу — хватит по-за глаза. Ну, прощевайте, недосуг мне.

Калина долго и жадно шарил глазами по своей земле. Верст за семь растянулся тот ключ, а до вершин Пятигорья и все пятнадцать наберется. Вот сколько у Калины земли! И в ширину почти две версты. Прямо помещик Калина, удельный князь…

Он, как одержимый, начал корчевать заросли орешника, таволги, валить деревья, расчищать место под будущие пашни. Через неделю его было не узнать: осунулся, похудел, руки в ссадинах, замочалилась сивая борода. И не только он, вся его семья — от мала до велика — воевала с тайгой. Лица почернели, глаза запали. Раскорчевали около трех десятин, включая сюда и полянки, решили пахать. Гурин предложил собраться для пахоты общиной в четыре семьи, с теми, кто имел по одному коню, чтобы четверкой коней поднимать целину.

— Нет, один буду пахать.

— Одумайся, Калина, — пытался урезонить мужика Ломакин. — Здесь все так пашут, в четыре коня. Загонишь кобылицу.

— Хе, а для ча у меня семья? Всех в пристяжку.

— Обалдел человек! Ну, гляди, тебе жить, — махнул рукой Гурин.

И Калина начал поднимать целину. Запряг в плуг кобылицу, в пристяжку поставил Марфу, Федьку, двух старших дочерей, сам взялся за плуг.

— Но-о, тронули!

Хрустнула под лемехом земля, отвалился жирный пласт. Кобыла согнулась от натуги, с храпом потянула плуг. Не жалея сил, тянули за бечевки и «пристяжные». И когда кто-то падал, Калина бросал рукоять плуга, поднимал уставшего:

— Ну, отдохнем. Встань-ка ты за плуг, а я за коня пороблю. Вспашем. Потом посеем. Сами по себе. Никому не должны. Долг — дело нудное, камнем висит на шее. Много хлеба намолотим. Заживем. Вона уже сколько вспахали!

За ключом пахал на четверке коней Гурин. И даже четыре коня с трудом тянули плуг. А здесь к обеду уже никто не мог подняться, вымотались.

— Ну, отдохнем — и за дело, — подбадривал Калина.

Но тут случилось самое страшное: кобылица вдруг мелко задрожала, подогнула колени и упала на пахоту, забила ногами и сдохла.

Сбежались мужики, те, что пахали с Гуриным, набросились на Калину:

— Коня загнал. Детей и женку в могилу вгонишь. Одумайся! Что теперь будешь делать?

Калина, будто оглушенный, молчал. Присев на корточки, гладил гриву павшей кобылы, затем поднялся, взял в руки мотыгу и начал мотыжить целину.

Он мотыжил с семьей свои десятины неделю, другую. Дело продвигалось медленно. Наконец Калина пошел просить помощи у Гурина.

— Слушай, сосед, ты отпахался, отсеялся, дай мне коня поборонить пашню. Охляли все мы, силов больше нет.

— Ладно, Козин. Давай-ка сходим к Ломакину, он, может, что присоветует.

Мужики отправились к Ломакину.

— Пришел, значит, — оглаживая окладистую бороду, сказал тот. — Ладно, человек ты нашенский, так и быть, вспашем и сбороним тебе пашни, но чтобы у меня больше не чудил. Здесь в одиночку можно только с бабой переспать.

Вспахали ему три десятины, сборонили — помогли мужики. Калина воспрял духом.

Безродный делал все иначе: тайгу не корчевал, пашен не пахал. Он нанял мужиков, чтобы они нарубили леса; плотники начали строить дом, не обычный крестьянский дом, а двухэтажный. Строила вся деревня, за исключением Гурина и Калины. Первый не пошел из-за принципа, чтобы не помогать мироеду. Второй был зол на Безродного. На пол и потолки привезли высушенные и выдержанные плахи из Ольги; везли оттуда же гвозди и стекло. Стройка шла споро. Безродный часто ходил на охоту, добывал для строителей изюбров, кабанов, кормил людей досыта, бахвалился:

— Это разве охота! Я в Сибири до сорока соболей за зиму добывал, а сорок соболей — это, по сибирским ценам, две тысячи золотом. Здесь за них можно взять и все десять тысяч. То-то. Прознал я, что и панты стоят бешеные деньги, пятьдесят рублей фунт, а каждый бык дает пантов фунтов десять. А мне убить зверя — дело плевое, комару в ухо попаду…

— Хороший мужик, держаться нам надо его, заработать дает, не обижает едомой, — гудел Розов.

— Знамо, хороший, но чую, есть в нем какая-то червоточина. Стелет мягко, как спаться будет, — сомневался Ломакин.

Но старшину не слушали. Безродный кормит, поит, платит хорошо, и ладно. Станет он купцом в этом краю, и того лучше, не надо ползать за каждой мелочью в Ольгу.

И вот через месяц среди разлапистых лип поднялся светлый дом Безродного. Не дом, а игрушка: ставни и наличники под краской, крыша крыта тесом, полы и потолки расписывали богомазы из города. Нарисовали разных амурчиков со стрелами, Христа, бредущего по облакам, какого-то отрешенного, с пустыми глазами, богородицу с младенцем на руках и разные веселые картинки.

Дом обнесли высоким плотным забором. Бабы добродетельному хозяину в огороде посадили картошку, разных овощей. Безродный нравился им. Добряк, весельчак, да и с виду красив и обходителен.

Потом было шумное новоселье. Пьяные мужики лезли целоваться с Безродным, тот смачно чмокался с мужиками, хлопал их по спинам, приговаривал:

— Жить нам и не тужить, мужики. Здесь все наше и все для нас, только надо скопом держаться.

— Верно, Егорыч, скопом!

— Здесь мы свое, мужицкое, царство откроем. Пейте, мужики, ешьте, не брезгуйте угощением. Чем богаты, тем и рады.

Столы ломились от еды. Работница Парасковья обносила всех спиртом, ханжой или брагой. Царский пир задавал Безродный.

Только Гурин и Козин не пришли на этот пир. И когда утром Гурин сказал мужикам: мол, что-то темнит Безродный, — на него набросились с кулаками. Не вступись Ломакин, избили бы Гурина.

4

Не захотел Терентий Маков селиться в деревне Суворово, а заложил свой хутор прямо на отведенной пашне: все рядом, быстрее дело пойдет. Суворовские мужики отговаривали: мол, зверье, хунхузы — не отрывайся от людей, — но Маков был упрям. Он наспех отрыл под сопкой землянку, поставил навес для коней, все это обнес шатким забором и начал готовить место для будущей пашни. Старательно корчевал кусты, любовно пересыпал землю в пальцах — теперь это была его земля. С Груней они раскорчевали за три недели одну десятину, было там еще несколько чистых полян, и Маков начал пахоту. Спарился с суворовским мужиком и на четверке коней сделал первую борозду. Домой пришел радостный, возбужденный, заговорил:

— Ну, дочка, живем. Век мыкался на чужой земле, теперь на своей заложил первую отметинку. Выдам я тебя за богатого и самого красивого парня.

— А Федька? Ты же слово дал его отцу.

— Федька! А что там Федька, сами поднимают землю мотыгами, пала их кобыла. Они нам не пара.

— Но ведь им надо бы помочь, дать после пахоты своих коней…

— Дурочка моя маленькая, кто же дает своих коней?

Груня смолчала. Она пекла блины отцу. Терентий, уплетая блины, рассуждал:

— Мы в богачи не будем рваться, но и в сторонке не останемся. Мне не пришлось хорошо пожить, так хоть тебе бы пожить в радости. Земля — пух. Урожай должен быть добрый. Будешь ты у меня ходить в шелках и сатинах. Здеся только не ленись. Деньги сами в руки просятся.

А утром он проснулся от нехорошего предчувствия.

Выскочил из земляики и бросился в загон. Увидел поваленную загородку, коней под навесом не было. Рядом со следами своих коней заметил третий конский след. Значит, украли. Бегом, задыхаясь, бросился в Суворово.

— Мужики, спасайте, коней у меня увели! Помогите!

— Это чем же мы тебе помочь можем? Догнать вора? Нет, Терентий, ослобони, здесь получить пулю за спаси Христос запросто — тайга. Тот, кто угнал коней, не без ружья. У нас дети, оставлять их сиротами не след.

— Ну, а как же мне быть?

— Не знаем, что тебе и сказать. Сам видишь, каждый живет своей нуждой.

Вернулся старик домой. Шел и дороги не видел, слезы застилали глаза. Дома с плачем встретила его Груня. Воры выгребли из амбарчика, который наспех сколотил Терентий, муку, крупу и картошку. Старик снова пошел в Суворово, стал просить мужиков помочь с едой, хотя знал, что у них самих все было на счету. Однако одолжили ему муки, картошки, все это Терентий легко унес на плечах.

Ночь прошла в раздумье, без сна. Утром так заболела спина, что и подняться не смог, а к обеду отнялись обе ноги. Старик бредил в забытьи, вспоминал Пелагею, жалел Груню.

Груня металась между больным отцом и огородом. Теперь уже было не до пашен, хоть бы репы насеять, брюквы, моркови и немного картошки посадить. Варила мучную болтушку, тем и питались. А когда есть стало нечего, она пошла в деревню. Христом-богом стала просить помочь в беде. Вернулась ни с чем. С вечера пошел дождь. Он шел всю ночь, стучал по корявой крыше. Первый весенний дождь. Груня часто просыпалась, слушала шум тайги, и казалось ей, что кто-то скребется в дверь и поскуливает. Накинула она на плечи отцовский зипун, осторожно открыла дверь. В землянку прошмыгнула собака, тронув мокрой шерстью голые ноги девушки. Груня зажгла лучину.

Большая черная сука шмыгнула под нары. Через некоторое время оттуда раздался щенячий писк. Проснулся Терентий, зло бросил:

— Зачем впустила суку в дом? Гони ее на улицу!

И всё, что накипело у Груни за эти дни, вырвалось криком:

— Федька не пара. Мама умерла… Сами с голоду умираем… Одену в шелка! Все от нас отвернулись, и тебя бог наказал… Не выгоню! Не выгоню! Найдой назову. Пусть живет… Теперь мы Федьке не пара, я передала в Божье Поле, что у нас все украли — и коней, и еду, а Федька не идет. И не придет… Приданого захотел! Смерти ты моей захотел! — исступленно кричала она.

— Угомонись, ну чего ты разошлась? Оклемаемся. Должны оклематься. Не хочешь выгонять собаку, пусть живет. Вот бы ноги мои заходили, все бы устроилось. Налей горячей воды, нутро свело.

Груня долго и навзрыд плакала. А утром надела рваное пальтишко, ушла просить милостыню в соседнюю деревеньку Сяхово. Зашла в первую избу, робко проговорила:

— Люди добрые, подайте христа ради, два дня маковой росинки во рту не было.

— Много вас тут таких ходит, — буркнул бородатый мужик. — Подай ей, Фекла, пару картошин, и будя.

— Обойдется. Каждому пару, своих кормить нечем будет. Бог подаст.

Груня, сгорая от стыда, выскочила на улицу. Из печных труб вился дымок, мешался с росой. Пряно пахло печеным хлебом, репой, брюквой. Груня сглотнула слюну, прижалась к забору, чтобы не упасть. В щель забора увидела, как женщина понесла свинье целое ведро вареной брюквы. Дождалась, когда хозяйка уйдет в дом, быстро добежала до корыта, схватила пару брюкв и бросилась за ворота.

— Нищенка брюкву украла у порося! Сямен, держи ее! Силантий, спущай пса!

Груню догнал огромный пес, сбил с ног, начал рвать одежду. Тут подбежала хозяйка, ударила Груню поленом по спине, замахнулась второй раз, но подскочил кто-то, верно ее муж, и закричал на женщину:

— Ведь у тебя своих семеро, неужли не жалко чужого дитя? Жлобиха. Ну подожди! Дома я тебе задам. Погоди!

Подошли мужики. Начали расспрашивать Груню, чья и откуда. Груня, всхлипывая, рассказала о своем горе.

— Давайте поможем чутка. Помни — отдаем последнее… — за всех сказал бородатый мужик и первым принес пять картошин.

Набили Грунину торбу картошкой и брюквой.

— Не ходи больше, люди злы оттого, что сами голодны. Работа их вымучила. Разве к кому из богатых сходи, в долг спроси, — советовал Семен.

Груня шла домой. Сильно грело весеннее солнце. На деревьях показалась первая зелень. В кустах на все голоса заливались птицы. Трезвонили первые жаворонки в небе. Но ничто не радовало. Куда пойти? У кого просить помощи? Ведь этих крох хватит от силы на три дня, а потом? В Божье Поле идти? Нет. Там Федька, он так легко ее предал: не приходит, не хочет помочь. А ведь мог бы. Если отец истратил до копейки казенный кошт, то у Калины еще есть деньги. Он вскоре после пахоты съездил в Ольгу и купил другого коня. «Значит, никому, никому я не нужна», — подумала Груня.

Дома она вытащила на свет всех трех щенят, прижалась лицом к их теплым тельцам, да так и застыла, обливаясь слезами. Очнулась оттого, что сука лизнула ее руку. Она принесла задавленного зайца.

— Хорошая ты моя, зайца принесла. Тятя, тятя, Найда зайца принесла.

— Отбери, пока не съела, и свари его. Это бог нам послал.

Груня решила натушить картошки с зайчатиной. Хоть раз поесть досыта. А там будь что будет! Вкусно запахло зайчатиной. Даже рези в животе появились. Груня с отцом жадно ели мясо, картошку, стараясь не смотреть в глаза друг другу. Ведь они-то понимали, что это последний сытный обед. Будет ли еще такой?..

Так оно и случилось. Найда больше не приносила зайцев. Хотя в тайгу уходила и возвращалась оттуда с раздутым животом. Наверное, задавила изюбра или косулю и ходила к добыче есть. Груня хотела пойти за ней, да побоялась.

Уже пять дней в доме Маковых, кроме воды, ничего не было. И вот на рассвете простучали копыта, кто-то с хрипотцой в голосе крикнул:

— Эй, хозяева, принимайте гостей!

— Это Безродный, тот бирюк с парохода, — со страхом сказала Груня.

— С чего это он бирюк? Обыкновенный человек. Открой!

— Не хочу подниматься, силов нету. Пусть сам заходит.

Распахнулась дверь, в землянку вошел Безродный.

— Здорово ли живете?

— Как бог послал, так и живем, — ответил Терентий. — Грешны мы, видно, перед ним. Одну беду за другой на нас шлет. Треплет судьба-лихоманка.

— Наслышан. Пришел вам помочь.

— Вовремя. Моя гордячка не идет просить милостыню, вот и мрем от голода.

— Как же случилось, что у вас все украли?

— Нашелся лиходей, ладно бы только коней угнал, так всю едому вывез.

Безродный отвел глаза. Ему ли не знать того лиходея — на себе выносил мешки с мукой из амбарчика, вьючил на коней. Муку высыпал в речку, коней пристрелил в забоке. Так надо было: иначе Груню не забрать, а голод любого сделает покладистее.

Из-под нар выползла Найда, обнюхала ноги гостя, зевнула и снова уползла к щенятам.

— Купили? Собака видная.

— Купили, — с вызовом ответила Груня. — Можем перепродать. А хошь, щенков купи. Правда, один квелый, видно, сдохнет. А два шустрые.

— Нет, не надо, сам сойду за собаку. А ты все такая же. Языкастая.

— Такой уж уродилась.

— Ладно, дочка, не груби человеку. Зачем пожаловали?

— Пришел вам помочь.

— Здесь даром никто не помогает, — вздохнул Терентий.

— А я хочу даром. Вот полюбилась мне дочь твоя еще там, на пароходе, и нет сна. Будь моей княгиней. А? — обратился он к Груне.

— Я же сказала тогда, что упряжь не в коня, да и плохой ты. Хватаешь девок, будто они уличные.

— Пьян я был тогда, Груня. Прости. Привез вам муки и разной еды. Сгоноши, пообедаем.

— Купить меня хочешь, да?

— Нет же, Груня. Ежели не по нраву я тебе, ну что ж, останемся просто добрыми знакомыми.

— Добрыми… — с трудом выдавила из себя это слово Груня, выбежала из землянки, припала к углу и заплакала.

— Не плачь, — подошел Безродный, положил руку на ее вздрагивающее плечо. — Прими подарок и чего-нибудь состряпай. Оголодал я.

— Ты оголодал? Что же нам тогда говорить?

— Если не хочешь — не делай, я тогда поеду домой.

— Нет, почему же… Я сейчас блинов напеку.

— Пеки. На днях я вам всего навезу. Да и дом надо вам построить. Разве это жизнь в землянке?

Безродный сдержал свое слово. Через несколько дней привез полную телегу продуктов. С ним приехали лесорубы, начали валить лес и строить дом. Из Ольги вызвал китайского лекаря, тот осмотрел Терентия, сказал:

— Моя десять солнца его лечи, и будет ходи.

Китайский лекарь долго колдовал над стариком, втыкал в его тело золотые иглы, заставлял после этого спать. Поил травами. Через пять дней Терентий поднялся на ноги, а на десятый день уже ходил по двору. Командовал плотниками, как ловчее положить бревно, подогнать паз к пазу.

Поначалу Груня ходила хмурая, ругала отца за то, что позволил Безродному строить им дом, потом помягчала, исподволь стала приглядываться к Степану, поняла, чго тот любит ее. Однажды сказала:

— Ладно, засылай сватов. Ведь я не дура, знаю, что все это для меня ты делаешь. Кто еще такое смог бы сделать, как не ты?

Безродный просиял:

— Ну вот и хорошо. Конечно, для тебя, моя хорошая. Завтра же будут сваты…

Безродный и Груня съездили в Ольгу, обвенчались, вернулись в Божье Поле, Степан закатил пышную свадьбу. Здесь он был щедр, как никогда. Его дружками были пристав Баулин, Цыган и сам уездный. Посредине двора стояли накрытые столы, потому что в дом нельзя было вместить всех приглашенных. Вино лилось рекой.

Но снова и на этом пиру не было Гурина и Козина. Это и задевало Безродного, и чуть тревожило. Не хотелось ему иметь врагов. Понимал, что Гурин не глуп да и Калина себе на уме.

Не знал о свадьбе только Федька. Он вконец надсадился на пашне, простыл и теперь метался в горячечном бреду.

5

Горе мужицкое. Кто тебя выдумал?..

На хлеба упала ржавая роса. Она съела колосья, запудрила их едкой пылью. Поняли мужики: будет неурожай, голод и бабья нудьга.

Безродный вроде бы сочувствовал мужикам, вроде жалел их, обещал при случае не оставить в беде. А в душе радовался. Будет неурожай, значит, ему станет легче исполнять свои задумки. А пока миловался с молодой женой на зависть всем, ходил с ней на охоту, учил стрелять. В тайге каждый должен уметь стрелять. Груня была ко всем добра, никому не отказывала, если было в ее силах помочь. А когда наступила осень, Степан ушел в тайгу. На прощанье сказал:

— Не скучай, жди. Охота должна быть славная…

Нет, пожалуй, на всем белом свете осени чудеснее, чем в этом тигровом краю. Сопки в жарких кострах кленов, в золоте берез, в зеленой вязи малахита кедрового. Тихо шумят умирающие листья, никнут к земле травы. И радостно и грустно от всего этого. Легкий морозец ночью роняет кисею на листву, а утром ее топит солнце, и рождаются новые краски… Тайга наряжалась в цветастые сарафаны, как бабы-модницы. Тайга жила по своим законам.

И мир людей жил по своим законам.

Макову повезло: из умирающего с голоду человека враз стал самым богатым в Суворове. Дом под тесовой крышей, амбары, баня, пасека. Все есть у Макова. Но не было радости: пашни его заросли травами, не посеял он и не будет жать хлеба. Вот если бы все, что имел теперь, он нажил своим горбом мужицким, тогда бы дело было.

Отцветала таволожка. Последние капли меда несли пчелы в свои ульи. Любил Терентий возиться на пасеке, которую купил для него щедрый зять. Старик воевал с шершнями. Они таились на сучьях ильмов и ждали, когда мимо полетит пчела с медом. Бросались на пчелу, убивали своим ядом, уносили на дерево и там выпивали из медовых мешочков мед.

— Вот разбойники, напасти на вас нет. Чужим живете! — ругался Терентий.

Ругался, невольно сравнивая шершней-разбойников с зятем. Он знал о его темных, страшных делах.

…С сопки косо сбегала тропа. По этой тропе ходили искатели женьшеня, охотники, а еще и такие, как Безродный и Цыган… Вот они засели за валежником. Тропа уходила в ельник. Оба склона, северный и южный, хорошо просматривались. В распадке журчал ручей. Роняли свою листву дубы. По склону проскакал изюбр, за ним протрусил енот. Вдали раздался тревожный крик роньжи. Дунул ветерок. Безродный тронул приклад винтовки, тихо сказал:

— Чего-то мешкает Сан Лин. Уже и звери пробежали, а их все нет.

— Будут. Надо бы нам засесть на хребте.

— Зачем? Там они сыпанут на две стороны, и лови ветра в поле. А здесь не убегут. Кого надо — возьмем. А взять нам надо Сан Лина и корейцев Кима и Чона, корни в их питуазах. Ты их хорошо запомнил?

— Куда лучше. Не раз пил с ними ханжу. Даже звали с собой на корневку — будто их не тронут, когда с ними русский.

— Идут. Помни, из двадцати надо взять только троих. Чего у тебя глаза побелели?

— Боюсь, — чистосердечно признался Цыган. — Первый раз я пошел на такое дело. Страшновато.

Длинная цепочка корневщиков приближалась. Уже можно было различить их лица. Впереди Сан Лин, следом шел Чон, замыкал цепочку Ким. Безродный припал к прикладу. Цыган тоже стал наводить винтовку на корневщиков. И когда до них оставалось полсотни сажен, ахнули выстрелы. В ответ — заполошные крики, стоны. Кричали по-китайски, по-удэгейски, по-корейски. Первым упал Сан Лин. Его срезал пулей Безродный. За ним покатился удэгеец Лангуй, раненный Цыганом. Он упал на землю и катался с диким криком, пуля угодила в живот. Безродный снял Чона, затем Кима, а Цыган палил в кого попало, пока корневщики не бросились назад. Было убито семь человек, остальные скрылись за хребтом.

Когда все стихло, Безродный и Цыган вышли из укрытия и направились к убитым. Безродный ворчал:

— Дурак! И чего ты зря людей колотил, ведь сказано было, что только троих надо!

— Да мечутся, как шальные, прямо под пули лезут, — оправдывался Цыган.

Среди убитых был кореец Че Ху Ен, приятель Цыгана. Он-то и подсказал ему, где бригада будет искать корень. Поплатился за свой язык.

Сорвали с плеч корневщиков питуазы, потом опрометью бросились в ельник. Там вскочили на коней и той же тропой на рысях ушли верст за двадцать от этого места. Десять дней отлеживались в шалаше, ждали, пока утихнут разговоры. Добыли около десяти фунтов женьшеня. Среди корней были крупные. Они ценились очень дорого.

Один, похожий на человека, весил почти триста граммов. А ведь это табун коней, стадо коров!

— Вот так, Цыганище, несколько выстрелов — и куча золота.

— Слушай, Степан, а не опознают нас?

— Пусть опознают. Пристав наш. Потом, мы срезали манз под Какшаровкой, под носом староверов, на них и свалят. Пустим слух, что видели старовера, который стрелял в корневщиков. Дело пойдет.

На десятый день Безродный с Цыганом выехали к устью Селенчи. Здесь они встретились с другой бригадой корневщиков из пяти человек. Те уже знали про страшное убийство под Какшаровкой. Стали просить у русских проводить их до Ольги.

— Это можно, мы туда же чапаем.

— Вам наша буду хорошо заплати, — суетился старшинка бригады.

— Чем же ты заплатишь? — спросил Безродный как бы между прочим. — Корня много нашли, может быть?

— Не, сопсем не нашли, его тругой район уходи. Не нашли, — пряча глаза от Безродного, выкручивался старшинка.

— Не бойся, мы люди мирные, проводим вас, никто не тронет.

У перевала встали на ночлег. Безродный предложил устроить табор подальше от тропы.

— Мало ли что, — сказал он. — Могут напасть бандиты на сонных, и пикнуть не успеем. Их за костром не будет видно, а они нас увидят.

Его послушались. Отошли от тропы за версту, развели костер, корневщики разделись, легли ногами к огню и вскоре заснули. Ночью Безродный переколол ножом всех корневщиков, никто и крикнуть не успел.

Хладнокровие, с каким Безродный убивал людей, ужаснуло Цыгана. Он сжался, отполз от костра, закрыл глаза, чтобы не видеть этого ужаса.

— Ну чего ты, дурачок, кого боишься? Ведь таких, как эти, здесь тысячи, много пришлых из Маньчжурии и Кореи, все они беспаспортные. Никто и искать не будет, — говорил Безродный, вытирая нож о траву.

— Страшный ты человек, Степан! Мог бы и меня… вот так же?

— Запросто, если изменишь! Тайга — дело серьезное. Тут может выжить только самый сильный. А я хочу не просто выжить. Хочу видеть, как будут передо мной пресмыкаться пристав, уездный, даже сам губернатор. Хочу дворец из мрамора в тайге построить… Чтобы через века мое имя не забыли.

— И верно, многого ты хочешь. А может, отпустишь меня? Мне не надо мраморного дворца, были бы бабы и водка.

— Нет, теперь уж мы с тобой вместе до конца одной веревкой повиты. Для баб и водки тоже деньги нужны. Выгребай корни, пойдем дальше…

И шли они по тайге. Безродный впереди, следом Цыган. Не нужен ему мраморный дворец. Но шел. Одна бригада корневщиков за другой исчезали в тайге…

— Вот распроклятое семя, секут пчелу — и только. Как их отвадить? Сколько меду пчелки не донесут, — сокрушался Терентий.

Через забор перемахнула Найда. В ее зубах бился и верещал детским голосом заяц, таращил раскосые глаза, молотил лапками по воздуху. Маков покосился в сторону Найды, заворчал:

— Ну рази так можно, Найда? Уж лучше бы придушила, чем мучить!

Пожалел Терентий зайчонка, потом вспомнил про Безродного и содрогнулся при мысли о том, что, возможно, сейчас тот где-то убивает людей, заохал:

— Эхе-хе, жизня, не знаешь, куда и голову приложить.

К Найде бросились щенки, уже довольно крупные, особенно черный, по кличке Шарик. Ростом он уже был с мать. Заяц пытался было убежать, но Шарик догнал его, прижал лапами, схватил за шею и задавил. Серый крутился рядом. Он знал, что это уже не игра, где можно небольно кусать друг друга, здесь вступал закон сильного. Серый хорошо знал клыки своего брата. Однажды он осмелел и хотел отобрать у него добычу, но получил такую трепку, что несколько дней хромал на все четыре лапы. Найда пыталась восстановить справедливость, но Шарик сильно покусал и ее, загнал в конуру.

— Не щенок, а дьяволенок, — ворчал Терентий, — даже матери спуску не дает. Вскормила на свою голову.

Шарик скоро наелся, оставил половину зайца Серому. А потом, сытые, они играли рваной рукавицей. Здесь Шарик играючи поддавался Серому, но нет-нет да и сбивал его с ног, прижимал лапами к земле, покусывал за шею. Но вот Найда навострила уши и зарычала. Щенки прекратили игру. Послышался топот копыт на тропе. Звякнула подкова о камень, всхрапнул конь. Найда с заливистым лаем бросилась навстречу всаднику, но тут же смолкла. Ехал свой человек. Маков приложил руку козырьком ко лбу, с трудом узнал Безродного. Лицо у него опухло от комариных укусов, борода и волосы спутались, штаны и куртка превратились в лохмотья.

— Прибыл? Ну, здоров ли был?

— Здоров твоими молитвами. Как тут дела?

— Живы. Как охота?

— Пера порядком сняли. Еще пара таких ходок, и богач я. Фунтов двадцать пять!

— Где Гришка?

— Явится. Хотел медведя убить прямо с седла, выстрелил по зверю, а тот — на кони, вырвал коню брюхо и сам сдох. Пришлось добивать лошадь. Теперь пешком кандыбает. Готовь баню. Тело зудит. Мошка и клещи заели. Что слышно в народе?

— Говорят, что бандиты шалят. Проходил намедни отряд хунхузов. Баулин дал им бой. Десятерых убили, хунхузы наших двух ранили. Хотел Баулин все убийства под Какшаровкой, под перевалом, да и в Даданцах свалить на хунхузов, но мужиков не проведешь. Хунхузы, мол, свои жертвы привязывают на съедение комарам или живьем закапывают в землю, а кого и просто вешают. Здесь же все убиты из винтовок. Волостной с урядником трясли какшаровских староверов, но без толку… Баулин канючил денег. Приглянулась ему одна пермячка, хочет ее окрутить, нарядами улестить. Дал я ему сто рублев золотом. Радешенек. Да, просил тебя бороду сбрить. Быть осторожнее.

— Сказал ты ему, что за хорошую службу он свое получит?

— Как же, трижды напомнил. Слушай, Степан, а может быть, хватит? Ить ты теперь озолотился. Бросай это дело.

— Ты что, тять, трусишь? Не боись. Когда надо, брошу.

— Черт, не распознал я тебя сразу, кто ты и что, не пошел бы с тобой. Тяжко. Ради Груни все это терплю. Нужда.

— Все вы на нужду валите, чуть что. Иди занимайся делом.

Щенки настороженно следили за Безродным. От него пахло чем-то страшным. Серый струсил и, поджав хвост, забрался в конуру. Шарик ощетинился, водил носом, но не уходил.

Безродный присел на ступеньку крыльца, начал разуваться. Шарик с рычанием пошел на Безродного, вдруг остановился, поднял голову и завыл.

— Еще ты тут развылся, — зло бросил Безродный, схватил плетку и опоясал щенка.

Шарик захлебнулся воем, глаза налились кровью, присел на лапы и сильно прыгнул на обидчика. Даже удар плетки не остановил его. Он схватил клыками Безродного за штаны и вырвал клок. Степан отпихнул пса ногой и вбежал на крыльцо. Размахивая плеткой, он отбивался от наседающего Шарика. На шум прибежал Терентий, отшвырнул пса в сторону, а потом надел ошейник, посадил на цепь.

— Вот это пес! Ну удружил, старик! Помет, говоришь, волчий?

— Думаю, да. Найда пришла из тайги, там с волком повязалась, такое бывает. Зимой начну с ним колотить кабанов и медведей.

— Сиди уж, охотник нашелся! Пса мне отдашь. Тебе хватит тех зайцев, что носит Найда.

— Не ем уже.

— Заелся?

— Как сказать, всему свое время. Орех на дереве растет, но не фрукт.

— Пса я приспособлю для своей охоты. От него ни один фазан не уйдет.

— Собака — тварь безвинная, и грешно ее в это дело втягивать.

— Брось, тятя. Ты в стороне, твое дело хранить мою добычу, и баста! Везде и всюду транди, что я охотничаю, корень ищу. Как там Груня?

— Скучает по тебе.

— Будешь у нее, скажи, что я ушел в Маньчжурию. Некогда к ней заехать. Пусть поскучает. А собаку я беру. С ней мы любое их становище отыщем. А то ведь по три-четыре дня выискиваем, где они стоят. Жгут сушняк, чтобы дыма не было. Над кострами делают навесы, чтобы искры ночью не мельтешили. Хитрят бестии.

— Так и быть, покупай. Но только все это зря. Пес тебе побои не простит. Это же волк, а не собака. Волки зло долго помнят.

— Чепуха! Но скажи, почему я должен пса покупать?

— Так уж повелось на Руси: купленная собака лучше пойдет на охоту. Десятка золотом — и забирай.

— Ладно. Куплен. Пусть сидит на цепи. Зови Хунхузом.

— Груня звала Шариком.

— Теперь будет Хунхуз.

Пришел Цыган и прервал этот нудный разговор. Улыбчивый и вертлявый, обнял Макова, позвал к себе Найду и Серого. Они подбежали к нему, но тут же отошли — Цыган тоже был пропитан страшным запахом. Цыган зашел в избу, перекрестился. Безродный ухмыльнулся. Маков нахмурился и сказал:

— Хоть бы ты свою черную рожу не крестил, не кощунствовал бы.

— А отчего же не перекреститься? Человек я крещеный. Бабка меня научила молиться, на всех проповедях поп хвалил, что я не лажу в чужие огороды, посты блюду, исправно в церковь хожу. А потом я у него рысака увел…

— Ладно, балаболка, садись есть.

Выпили по деревянной кружке медовухи. Безродный слегка захмелел. И, как обычно, начал хвастать:

— Собаку я купил у отца — не собака, а золото. Хочу приспособить ее к нашему делу.

— Сами звери, и собаку — к тому же. А потом, как ее приучить?

— Очень просто: голодом и злобой. Поймаем в тайге манзу, натравим на него пса, загрызет, пусть ест.

— Ты, Степан, даже не дьявол, дьявол против тебя ребенок… — проворчал Терентий.

— Заткнись! Пошли посмотрим Хунхуза.

Они, чуть покачиваясь, приближались к собаке. Пес искоса смотрел на них, тело его напряглось. Степан протянул руку, чтобы погладить пса. Тот коротко выбросил голову, клацнули зубы, из ладони Безродного хлынула кровь.

— В бога мать! — заревел Безродный, пнул собаку в морду, но тут же запрыгал на одной ноге.

Пес прокусил ичиг и задел палец. Безродный схватил палку и, горбатясь, двинулся на пса. Хунхуз вскочил, подался назад, молча, без лая и рыка. Цепь кончилась. Безродный занес палку, чтобы ударить пса по голове, но тот опередил его, прыгнул, грудью сбил с ног. Безродный упал на спину. К счастью, он был одет в ватный зипун, пес ухватился за него и, всхрапывая, пытался добраться до шеи. Безродный уперся руками в морду собаки, хотел оторвать ее от себя. Еще секунда — и страшные клыки вопьются в горло…

Цыган остолбенел, лихорадочно думал: «Пусть задавит. Свободен буду. Хлопну Макова и уйду с корнями в Харбин или Чифу, там ладно заживу. А если не задавит? Если Безродный вывернется, он мне такое не простит». Цыган прыгнул на Хунхуза, подмял его под себя, выхватил нож, с силой разжал зубы собаке, отшвырнул ее в сторону и сам отскочил. Безродный со стоном откатился. Потом кинулся за плеткой и начал стегать пса. Хунхуз крутился, пытался поймать жалящий конец ремня, рычал, но ни разу не заскулил, не запросил пощады.

— Хватит! — крикнул Цыган и оттолкнул Безродного. — Палкой дружбы не добьешься! Ну и пес! Что будет, когда он станет настоящей собакой! Пошли перевяжем руку. М-да, чуть было не пришлось записывать тебя в бабушкин поминальник. Не бей больше. Лучше лаской бери.

— Собака, как баба, чем больше бьешь, тем ласковее, — не согласился Безродный и все порывался ударить пса.

— Собаки, как и бабы, бывают разные. Не заскулил, черт, не запросил пощады. Человек и то… Помнишь того фазана? На коленях ползал, жизнь себе вымаливал…

— Всех не упомнишь. Каждый хочет жить.

— Перепродай мне пса, Степан. В пять раз дороже дам. Не покорится он тебе. Это же волк. Смотри, как глаза горят.

— Не продается!

— Ну что ж, ладно. Может, когда вспомнишь Цыгана, что он тебе нагадал: пес этот — твоя судьба. А судьбу мы не выбираем, она не конь и не баба, раз дается от роду.

— Оставь свою ворожбу при себе. Сделаю я из пса помощника.

— Помощника! Сожрет он тебя вместо манзы! — мрачно пошутил Цыган и пошел в дом.

— Нет, Цыган, нет, покорю, обязательно покорю! Будет за три сопки бежать на мой свист. Покорю!

6

В Божьем Поле гнетущая тишина. Все на полях. Жнецы жали «пьяный» хлеб. Хлеб, колосья которого поточила ржа. По-доброму есть тот хлеб нельзя, от него люди болеют. Но и жить надо, не умирать же с голоду.

Над тайгой тишина, осенний зной. По улице лениво бродили собаки, купались, как летом, в пыли куры, а возле дворов тех, кто уже обжился, под забором валялись в грязи свиньи, по-местному, чушки, — помет домашней свиньи с диким кабаном — черно-белые, а то и вовсе черные.

Из двухэтажного дома вышла Груня, лениво потянулась, осмотрелась, заспешила к реке, чтобы искупаться. Еще тепло, и вода не очень холодная. Груня могла бы себе позволить такое. Жилось ей хорошо. Неизвестные люди везли из Ольги муку, разные крупы, сладости, украшения и мануфактуру. «А деньги?» — спросила в первый же их приезд Груня. «Все оплачено. У нас без обмана. Так приказал твой муж».

Легко бежала по тропинке. Навстречу шел Федька Козин. Он нес на коромысле две связки симы. При каждом его шаге из животов рыб высыпалась икра. Самки симы давно созрели для икрометания. Груня сошла с тропы, чтобы дать дорогу бывшему жениху. Это была первая их встреча с того времени. Федька стал выше ростом, шире в плечах, руки от работы налились упругостью и силой. Он был в холщовых штанах, обтрепанных внизу, в холщовой рубашке, босиком. Соломенный чуб выбился из-под рваного картуза и метался на теплом ветерке. Лицо задубело и побурело. Федька, прошел мимо Груни молча, опустив глаза.

— Ты чего, задавака, меня избегаешь?

— А с чего это тебя привечать? Теперь ты мужняя баба.

— Не дуйся. Сам виноват. Аль ты не знал, что мы умирали с голоду?

— Откуда мне было знать, я сам был в беспамятстве. Надорвался, простыл, едва оклемался.

— Давай дружить, — тронула она за рукав Федьку.

— Ты что, рехнулась? Ить ты замужем! Дура!

— Ну и что? Если замужем, разве нельзя с кем-то дружить? — наивно спрашивала Груня. — Урожай нынче плохой, чем и помогу.

— Подаяний не принимаю.

— Ну тогда шел бы в тайгу. Мой Степан, сказывал тятя, много корня женьшеня нашел.

— Знаем, как он их находит. Он манз убивает.

— Болтай! Это ты от зависти такое плетешь, — отшатнулась Груня.

— Я что, люди говорят. Мое дело сторона. — И Федька пошел тропой в деревню.

Утречки Груня остановилась, задумалась: «А что, если он про Степана правду сказал? — И сама себе ответила: — Нет, Степан на такое не пойдет», — сбросила с себя нарядный сарафан, рубашку и нырнула в воду. В шестнадцать лет только и покупаться. Проплыла бурливый перекат, долго ныряла и плескалась на тихом плесе.

Федька выглянул из-за куста. Огляделся, вроде никого нет. Протянул руку и схватил одежду Груни.

Потом сидел на чердаке своего дома и посмеивался, глядя, как Груня почти нагая кралась по огородам домой, пряталась за кукурузник.

Через неделю они снова встретились на той же тропе. Теперь Федька нес связку кеты — шли первые кетовые гонцы, скоро должен начаться большой ход рыбы. Федька ухмыльнулся с издевкой, обидно. Груня прошмыгнула мимо, убежала к реке. Она-то знала, что одежду украл Федька. «Ну и пусть, пусть ворует!» — думала Груня, раздеваясь. Снова уплыла далеко. Вышла на берег, одежды не было. Из-за кустов слышалось тихое всхлипывание. Осторожно раздвигая кусты, присмотрелась. Федька сидел на валежнике и плакал, утирая слезы ее сарафаном. Груня забыла о своей наготе. Ей стало нестерпимо жаль Федьку. Что говорить, ведь он по-прежнему был как родной. Не забылась та дорога, голод, мытарства. Как тогда, на пароходе, она положила руку на его голову и сказала:

— Ну, не плачь, не надо.

Федька вздрогнул, испуганно вскрикнул, вскочил, бросил в лицо Груне сарафан и кинулся прочь.

Груня растерянно глядела ему вслед, потом опустилась на валежину и заплакала.

«Ну что я сделала ему плохого? Ну, вышла за Степана… Так уж получилось…»

Трудно жить в одиночку. Хоть и люди кругом, а Груня была одинока. Может, поэтому, особенно после того дня, когда увидела, как плакал Федор, она искала с ним встречи. Наконец они встретились.

Федька опустил голову, остановился, босой ногой чертил непонятные знаки на пыли, молчал.

— Ну, что молчишь? Тебе меня жалко, да?

— Я сам не знаю, кого мне жалко, тебя или себя. И все же ты несчастный человек, Груняша. Очень даже. Я ведь все понимаю, все знаю. Попади ты в нашу семью, гнуть бы тебе спину до старости, обдирать руки об солому, натирать мозоли серпом. Радости мало. Мы вот живем на одной рыбе. Обрыдло. Гурин говорит, что работать на земле, честно работать — это счастье. Но ведь пока земля-то нас не радует, плохо живем. А ты вот — хорошо. Но если правду говорят люди, что Безродный бандит, убийца, то ведь и это не жизнь. Понимаешь, не жизнь. Лучше пропасть, чем с таким жить.

— Дурак ты, Федька, дурак. А на Степана ты со зла наговариваешь.

— Нет, не наговариваю. Видел я его, когда у нас тигр унес жеребенка. Он только кажет себя хорошим. Сволочь он!

— Брехун! Врешь! Все врешь! Назло врешь! — запальчиво бросила Груня.

— Катись ты от меня! Вру — дорого не беру. И не следи за мной! Придет время, сама все узнаешь… — Федька повернулся и размеренно зашагал по тропе.

Пришла Груня домой, упала на кровать, перед глазами плыли стены, потолок, качался дом, будто снова она была на пароходе. Заплакала. Не хотела верить, что Степан занимается страшным делом.

Не усидела дома. Выбежала на улицу. Встретила Розова, в упор спросила:

— Феофил Иванович, говорят люди, что вы видели моего Степана у отца?

— Пустое. Откель мне видеть Степана Егорыча, ежели он по тайге блукает? Был слых, что в Маньчжурию подался. Прощевай! Недосуг. Кета вон пошла, надо на зиму накрючить. Зима долгая. Хлеба нету, — выпалил скороговоркой Розов и затрусил к реке.

Увидела Груня Калину и подошла с этим же вопросом:

— Дядя Калина, правда, что мой Степан…

— Сволочь твой Степан, — прервал Калина. — Для нас сволочь, а для тебя муж. Вот и решай, кто он.

— Федька сказал…

— Дурак наш Федька, а с дурака велик ли спрос. Иди себе, не мешай людям работать. Федьку не соблазняй, узнаю, обоих вожжами отхожу!

Заметалась Груня.

Самым добрым человеком ей казалась Марфа. Бросилась к ней. Марфа молола зерно на ручной мельнице, выслушала Груню, усмехнулась одними глазами, ответила:

— Ботало наш Федька. Не майся. Живи и горя не знай. Ты его уже познала, хватит. Будь у меня Калина, как твой Степан, я бы ему ноги мыла и воду пила. А то волосы расчесать некогда. Замаялась. Не думай плохо. Вон Параська уже невестится, а сарафана нетути.

— Так я дам на сарафан, даже на два.

— Это верно, правильно, от большого чутка не убавится.

— Заходите, когда будет время. Какого ей цвета?

— А любого.

— И Федьке дам отрез сукна, тоже ходит в рванье.

— Ну улестила, ну удружила. Премного тебе благодарна, Аграфена Терентьевна.

И все же, кто сказал первым, что Степан бандит? Тайга скрытна и молчалива. Но вот как-то из ее дебрей вдруг приходит весть, что такого-то человека надо опасаться. Кто приносит ее, весть? Может быть, ветер? Может быть, воды? А может, люди подглядели…

Марфа вечером забежала к Груне. Снова долго и терпеливо увещевала молодую женщину, советовала плюнуть на все разговоры.

— Вся жизнь трын-трава. Раз живем, и то не по-людски. Хоть ты поживи. Ну, будешь верить всякому, уйдешь от Степана, а куда? За Степана любая баба пойдет. Степан — сокол! У него глаза соколиные, — ворковала она, расчесывая шелковистые волосы обретенной негаданно подруги.

Марфа зачастила к Груне. От нее несла под мышкой отрезы сукна, сатина, ситца. Тут же на руках шила детям рубашки, штаны. Калина было накинулся на Марфу:

— Ты что, с бабой убийцы спелась? Унеси все назад.

— А ну замолчь! — рявкнула Марфа на мужа. — Тебе какое дело, у кого беру и как? Пойди сам в тайгу и принеси мне золотую серьгу в ушко. Трусишь? Тогда и молчи, рохля!

— Марфа!

— Полста лет как Марфа! Хоть под старость надену дорогой сарафан, все хожу в домотканых холстах…

А на деревне бабы шептались за спиной Груни, кланялись в ноги, как барыне, жалели и ненавидели. Груня все это чувствовала, спешила уйти от них. А вслед неслось:

— Спелась с Марфой, а на нас и не глянет!

— Не трожьте ее, бабы, дитя она еще, мало в жизни понимает.

— А как поймет сладость власти, то возьмет нас в шоры. Все мы, бабы, до поры до времени стеснительны, а потом такими дьяволицами делаемся, упаси бог.

А Груне нет покоя. Не знала она, куда податься.

7

Открасовалась осень дивными красками, сдули ветры с тайги дорогой наряд, голым-голешенька стала она. Вот хотя бы осинка, что выросла на взлобке, под тенью кедра, холодно и грустно ей. На сучке остался один листок, трепещет и рвется на ветру, улететь хочет в хмуроватую синь сопок. Но не отпускает его осинка. Держит. С ним не так одиноко…

В дорогую шубку из колонка одета Груня, на плечах пуховая шаль, на ногах легкие унты из камуса, перчатки из замши. Раскраснелись на ветру щеки. Но не грела ее шубка, ничто не грело. Холодно ей от одиночества. Как той осинке на взлобке. Очень холодно. Измаялась в неведении Груня. Однажды даже сказала Марфе, что, мол, уйдет, если убедится, что правду говорят люди про Степана.

…Степан Безродный вернулся домой, когда уже на гольцах лежал снег. И одет он был по-зимнему: в белом полушубке, в шапке из рыси, на ногах высокие унты из замши, на руках волчьи рукавицы. Без бороды сильно помолодел. Гордо восседал он на своем Ястребе, к хвосту коня был привязан Хунхуз. Пес хромал, плелся, опустив хвост.

Безродный подъехал к воротам своего дома и сильно постучал в верею. Груня распахнула ворота и растерялась, озноб прошел по телу. Надо бы броситься к мужу, но не смогла. Видела, как из-за каждого забора торчали головы, сверлили их обоих любопытные глаза. Даже когда она поспешно закрыла ворота, ей казалось, что люди видят и сквозь доски. Нашлась. Увидела пса и с криком: «Шарик!» — бросилась к нему, поцеловала в черный нос.

— Милый Шарик!

Безродный вспыхнул, крутые желваки заходили на скулах.

— Не Шарик, а Хунхуз! — крикнул он жене и спрыгнул с коня.

Шарик узнал Груню, терся об ее колени, лизал руки, тихо поскуливал, словно жаловался.

— Это как же, тебе собака дороже мужа? Для кого и ради чего я полгода бродил по тайге, клещ и гнус меня точил, мотался в Маньчжурию? А ты…

— А ты? Люди говорили, что ты был у отца… И ни разу не заехал домой. Видно, не очень-то нужна я тебе, другую нашел! — со слезами в голосе крикнула Груня и бросилась в дом.

Безродный отвязал пса, подвел к столбу, у забора накинул кольцо на крюк, очертил волю Хунхуза на длину цепи. Пес бессильно опустился на мерзлую землю, проводил злобным взглядом хозяина. Пока Безродный мотался по Маньчжурии, продавая корни, пес жил у Терентия. Вернувшись, Безродный целую неделю бражничал у тестя, а пса морил голодом и ежедневно сек кнутом, добивался покорности. Но пес не покорился. Даже Маков сказал: «Волк, настоящий волк. Бей не бей, теперь поздно…»

— Ну что, может, на новом месте одумаешься? — издали спрашивал Безродный.

Пес ощерился, показал клыки.

— Цыган вон через тебя мне судьбу нагадал. Смешно, конечно, а в общем-то интересно даже. Хватит, пошумели, и давай жить мирно. А то вон и Груняша на меня злобится, — примирительно сказал Безродный, расседлал коня, завел в конюшню на выстойку.

Из дома выбежала работница Парасковья, запричитала:

— Приехал наш разлюбезный, кормилец наш. Наскучались.

Безродный оборвал ее:

— Ладно, хватит. Иди накрывай на стол! — Медленно пошел в дом.

В прихожей разделся, зачерпнул ковш квасу и, не отрываясь, выпил. Поднялся на второй этаж. Груня лежала на кровати и плакала.

— Ну хватит! Хватит! С чего ты взяла, что я нашел другую? Разве может быть мне кто-либо дороже тебя? — Он целовал жену в губы, щеки, заплаканные глаза.

— А на тебя говорят, что ты манз убиваешь, — сказала Груня и тут же испугалась своих слов. Отшатнулась.

Подался назад Безродный. Но тут же снова привлек ее к себе, заговорил торопливо:

— Дурочка ты моя, кто тебе такое ляпнул? Да разве я похож на убийцу? Ну посмотри же! Все честно заработал. Это от зависти и зла говорят. Те говорят, кто дорогой корень искать не умеет. А я все могу! Вона, глянь-ка, сколько я тебе золота привез. Ну, смотри! — Безродный выхватил из-за пазухи кожаный мешочек, трясущимися руками развязал тесемки и высыпал золото на стол, на белую скатерть. Со звоном рассыпались по скатерти золотые монеты. — Врут люди! Врут! Кто видел, что я убивал манз? Покажи мне того человека! На евангелии поклянусь, распятие поцелую, что честен я.

— Поклянись, поцелуй! Ну, Степа!..

Безродный сорвал с божначки бронзовое распятие Христа, троекратно чмокнул губами холодный и чуть кисловатый металл.

— Клянусь перед богом и тобой, что я чист и безгрешен!

— Ну вот, теперь я верю, — легко вздохнула Груня. — Значит, врут люди. Значит, это не ты, другие…

Груня пересыпала с ладони на ладонь золотые пятерки, радовалась, как дитя. Безродный лежал на кровати и пристально смотрел на жену, хмурился.

— Хватит, Груня, собери и спрячь, тебе на сохрану отдаю. Бери, — не выдержал Безродный, не хватило сил видеть это золото. Он-то знал ему цену.

Снова нахмурился. Сказанное Груней насторожило. Тюрьма и каторга ему не грозили. Раздражали разговоры людей. Ведь без этих людей ему не построить мраморного дворца. Решил: «Завтра же задам пир по случаю приезда. Хоть языки будут короче. Да и прощупаю, чем люди дышат», — решил он.

На пир пришли все сельчане, кроме двоих. А те, что не пришли, Козин и Гурин, уже давно были причислены Безродным к его личным врагам. За столом Степан был внимателен к каждому. Это трогало, но почти каждый думал: «А зачем ему быть добрым? Значит, что-то он от нас хочет?»

В сильном подпитии бахвалился Безродный:

— Нашли мы с напарником, други мои, такую плантацию корня женьшеня, что сами ахнули. В такой глухой тайге, что сам дьявол туда не забирался, поди. А допрежь целый месяц пробродили попусту. Кругом зверье, гнусище, страшно и вспомнить все. Трех тигров убили, семь раз медведи нападали на нас. От хунхузов два раза убегали. Нас-то всего было двое, а их тьма-тьмущая. Моего напарника ранили в ногу, но добро — только кожу царапнули… Копали мы тот корень целых пять дней. Один был на два фунта, остальные по полфунта и меньше. В Харбине сбыли всё. Купцы у нас этот корень из рук рвали, не успевали мы золото ссыпать в мешочки. У них женьшень в цене. Настой этого корня пьют самые богатые купцы и мандарины. И будто бы не стареют. Пробовал и я пить тот настой, но только без веры-то не почуял в нем той силы. Так, трава травой…

Хоть и сильно пьяны были мужики и бабы, но не верили рассказанному, глаза опускали. Видел это Безродный, понимал все. «Ну и хрен с вами, не верите, и не надо, — думал он. — Главное, что вы пришли, а там посмотрим, что и как». Лишь Розов, потирая руки, поддакивал хозяину:

— Везет же людям. Знают, как и где растет тот корень. Взял бы меня, Степан Егорыч, в напарники. Ходок я хороший, глаза что у рыси.

— Посмотрим, посмотрим, — ответил Безродный, а сам подумал: «Тебя, дурака, взять, так ты от страха умрешь!»

Светлой улыбкой провожала гостей Груня. Теперь, после клятвы Степана, верила она в его честность. А Безродный, хоть и был пьян, следил за Груней. «Не знает правды баба. А если бы знала да не гнушалась моей работы, как бы я развернулся! Я бы полтайги исходил, всех манз к рукам прибрал. Ради нее прибрал бы. Какой капитал можно было бы сколотить! Нет, слишком она проста и наивна! Зато хороша! С такой и на губернаторском балу не стыдно показаться. Подучить только. Ахнут все. Эх, Грунька, Грунька!»

Безродный пил с мужиками до полуночи, а потом, когда заснул, начал кричать:

— Цыган! Цыган! Стерва, стреляй, убежит фазан! Да не в ноги бей, в голову, в голову… Торкни его топориком по башке! Так, хорошо! Получится из тебя человек!..

Груня забилась в угол горницы, закрыв лицо руками. С немым ужасом слушала страшные слова, ее трясло. «Значит, люди не врут. Значит, Федька правду сказал…»

Чуть свет убежала за советом к Марфе. Отвела ее к сараю.

— Степан во сне все рассказал: людей он убивал! — и тут же осеклась: такое говорить на своего мужа… Но кому-то надо выплакать свой страх, свои муки душевные!

— Эх, Груняша, молчи, родная, болезная моя, молчи. Ну чего ты? Баре, те тожить убивают, еще как убивают! Но живут их женки и не маются. Ты не барская баба, нашенская, потому и нудишься. Много ли он золота навез?

— Кучу. А что, вам надо?

— Как не надо? Каждому золото не помеха. Вон Федьке надо ружье купить, в тайгу рвется, да и второго коня не мешало бы иметь.

— Помогу. Все купите. Только ты говори, что мне делать?

— Ну вот и хорошо. Иди, приголубь его, муж все-таки. Мужики до ласки падки. И сама посуди, ведь он манз убивает, наших не трогает. Одно слово — иноверцы.

Безродный проснулся поздно. Груня встретила его тихой, чуть отчужденной улыбкой. Она убеждала себя, что не такое уж это грешное дело — убивать иноверцев. Проворно собрала на стол, поставила четверть спирта.

— Ты только не пей много, Степа, заболеешь, — сказала она, страшась от пьяного мужа снова услышать те слова.

— Ну вот, Грунечка, будем браться за хозяйство. Купим коней, коров, овец, лавку поставим, такое завернем, что все ахнут. Пора. Хочу пробить через перевал дорогу, чтобы везти товары из Спасска. Там все дешевле. Главное — сделать зимник за перевал, а там уже есть трактишко до города. Людей буду нанимать, меха скупать, и все это — за границу. Там меха в цене. Давай выпьем за наше счастье.

Груня пила, пила и не пьянела. Со страхом смотрела на руки, на красные пальцы Безродного, и казалось ей, что они в крови. А Безродный брал этими пальцами куриное мясо, блины, жадно ел.

— Ты, Груня, людей не слушай, я крест целовал, чист перед тобой и богом. Когда же меня не будет дома, держись Розова, мужик он праведный. Козиных обходи, с Гуриным не якшайся, это завистливые и заносчивые люди.

Потом Безродный ушел договариваться с мужиками дорогу рубить, обоз вести. А Груня, оставшись одна, заметалась по горнице, как по клетке: «Что мне делать? Марфа, ты хоть скажи правду! Посоветуйте, люди!»

Но кто и что мог посоветовать Груне? Так просто не уйти от Степана, он под землей найдет. Она его законная жена. Степан зверь, он не отпустит ее на все четыре стороны, убьет.

С того дня Груня с каким-то остервенением стреляла из винтовки, нагана, пока не научилась за сотню сажен всаживать пулю в пулю. Безродный радовался Груниному увлечению.

Как-то через неделю он сказал:

— Пес, похоже, оклемался, пора учить. Покорности учить.

Хунхуз встретил хозяина рычанием, злобно бросился навстречу, натянул цепь.

— Назад! Цыц! — Безродный ожег пса плетью.

Он бил собаку, пока не устал, бил неистово, ждал, что она заскулит, поползет к нему на животе. Напрасно. Гремела цепь, Хунхуз прыгал, рычал, но не сдавался.

— Врешь, запросишь пощады! — зверел Безродный.

И так день за днем.

Все это видел со своего чердака Федька Козин. И в голове его сами собой вырисовывались планы. Скоро отец должен привезти бердану, вот тогда… Люто возненавидел Федька изувера.

Однажды он встретил на улице Безродного и выпалил ему в лицо:

— Убийца!

Думал, что Безродный смутится от этих слов, напугается, но тот только усмехнулся:

— Щенок, придержи язык за зубами!

Не могла видеть истязаний собаки и Груня. Однажды, раздетая, она выскочила на улицу, выхватила из рук Безродного плетку и крикнула:

— Пристрели лучше собаку, чем так бить. На вот наган, стреляй!

Безродный опалил Груню горячим взглядом, толкнул в грудь, крикнул:

— Ты что, в уме, баба, перечить мужу? — Размахнулся и сильно ударил ее по лицу.

Груня рухнула в снег и потеряла сознание. Только тогда и опомнился Безродный, подхватил жену на руки и понес в дом. Положил на кровать. Снова ринулся во двор. Поднял оброненный ею револьвер, почти не целясь, выстрелил в пса. Хунхуз ткнулся носом в землю, задрожал и замер.

Когда Груня очнулась, Безродный подошел к ней, стал ласкать, оправдываться, но все было напрасно. Груня не хотела его видеть. Степан решил не перечить жене, тихонько вышел во двор. Надо было убрать труп собаки, и вдруг вспомнил слова Цыгана и усмехнулся: «Брехун ты, Цыган, нагадал мне судьбу, а она вон лежит дохлая, судьба-то». Вспомнились и слова из библии, которую на сон грядущий читал Степану его новый работник Васька — его прислал для ведения хозяйства из Ольги Цыган: «Женщина горче смерти, она — сеть, и сердце ее — силки, руки — оковы». А дальше: «И возненавидел я жизнь, потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все суета и томление духа».

— Брехня, надо жить и не томиться. Жить надо, — твердо повторил Безродный и тут же осекся.

Хунхуз поднял голову, встал, покачиваясь, утробно зарычал. Голова собаки была залита кровью, на губах пузырилась кровавая пена. И Безродный, который никого не боялся, попятился. В его душу вселился страх. Он выхватил наган, хотел было еще раз выстрелить, но поборол себя, усмехнулся:

— Интересно. Ха! Значит, я только ранил тебя. Ну так и быть, живи. Посмотрим, может, ты и правда моя судьба. Э, смех — гадание! Живи, убить еще успею.

Груня пролежала в постели две недели, все думала о чем-то. С мужем не разговаривала, не глядела на него. А когда встала, заговорила:

— Пойми меня, Степан, изломалась я. Прошу, не трогай больше пса. Ненавидит он тебя.

— А ты?

— А я? Я соленого хочу… Дитя у нас будет.

— Вот радость-то! — расцвел Безродный. — Чего же молчала?

— Ради дитя пса не трогай, не вынимай из меня душу.

— Не буду. Попытаюсь с другой стороны к нему подойти. Нравится мне этот пес, непокорность его нравится. Силен, дьяволина! Люблю таких вот непокорных!

Безродный оставил пса в покое. Хлопотал все время по хозяйству: лавку надо было строить, сараи, загоны, обоз готовить. Во всем ему помогал Васька-дворецкий, как назвал его Безродный.

Под боком Безродного строились и Козины. Груня тайно от мужа помогла им купить коня и корову, а Федьке — бердану. Сам Калина с девками строили стайку для коровы, конюшню, а Федька ходил на охоту. Хотел было взять его с собой Гурин, которому пристав Баулин все-таки разрешил купить бердану, но Калина запротивился:

— Знаю я вас, бунтовщиков, собьете парня с панталыку.

— Сам не маленький, отличит ложь от правды.

— Отпусти, тятя! — упрашивал Федька. — Гурин — добрый человек. Одному ходить по тайге опасно.

— Нет, сынок, лучше ходи с Розовым, он тоже зовет.

— Но ведь Розов подлец! Подлиза безродновская. Все знают…

— Пусть так, но он без крамолы.

— Хочешь, чтобы и я научился подличать у Розова?

— Нет, ты этого не сделаешь. У тебя душа добрая и мягкая, у подлецов таких не бывает.

— Тогда буду ходить один, — упрямо заявил Федька, — что случится — сам себя кори.

И Федька стал похаживать в тайгу. Как-то добыл косулю. Ломакин научил его ставить ловушки. Поймал с десяток колонков. Убил с полсотни белок. Дело пошло.

8

Встали реки. На тайгу упал снег, сгладил ершистость сопок. По Голубой Долине подули свирепые ветры. В тайге так: «брызнет» снежок, а уж ветер тут как тут, дует и мечется, не может вместиться в распадках.

Безродный собирал обоз из сельчан, готовился ехать в Спасск. Местных не хватило, остальных обозчиков решил брать за перевалом. Пробить зимнюю дорогу в Спасск был резон, потому что там Безродный пока не имел своих людей, а надо было и там заводить знакомства, покупать и продавать.

И вот с утра обоз был готов двинуться в трудный путь по речкам и перевалам. Во дворе Безродный давал последние наставления:

— Ты, Груня, и ты, Васька, за псом следите, чтобы не сорвался. Кормите так, чтобы только не сдох. Потом я его сам буду кормить. Через корм, может, примиримся. Когда буду? Может, через две, а может, через три недели. Ты, Василий, следи за стройкой, к приезду чтобы были готовы конюшни и загоны.

— Понятственно-с, Степан Егорыч, — угодливо кланялся Васька.

— Да не вздумай перед сном читать Груне библию аль «Жития святых», узнаю — живьем в землю загоню.

— Да что вы, Христос с вами, Егорыч, аль мы не понимаем что и как-с? Все затвердил, как «Отче наш». На нашу барыню-с и тучка не должна упасть, тенью-с накрыть.

— Ну смотри.

Обоз ушел.

Федька Козин со своего чердака все слышал, что говорил Безродный, и прикидывал в уме: Шарик вымахал с матерого волка, стал настоящим псом: широкая грудь, сухой зад, такие же сухие и длинные ноги. «Если такой пес прыгнет на человека… — Федька зябко повел плечами. — И все же стоит попытать!»

Вечером, прижимая к груди две кетины и краюшку хлеба — утаил за ужином, — прокрался к забору, подошел к тому столбу, где был прикован Шарик, тихо свистнул. Грохнула цепь, пес зарычал.

— Шарик! Шарик! На, на! — позвал Федька и бросил через забор хлеб.

Шарик съел хлеб и тихо заскулил. Заскреб когтями под досками забора. Федька бросил рыбину и потом, осторожно поддев топором доску, оторвал ее. В проем высунулась голова собаки. Пес шумно потянул к себе воздух. Федька поспешно сунул ему еще одну рыбину. Шарик взял ее в зубы, положил у ног и лизнул руку новому другу. Это было так неожиданно, что Федька ахнул:

— Вот это да! А он ничуть и не злой! — погладил по голове Шарика и стал ждать, когда он съест рыбу. Потом долго сидел на корточках, прижимал к себе голову собаки, гладил и говорил:

— Эх, Шарик, и злой же у тебя хозяин. А Груняша добрая. Хорошая. Люба мне она, очень люба! Да разве ей об этом скажешь! Знаю, нелегко ей с убийцей-то; маета, а не жизнь. Ну, погоди, Безродный, мы за все разочтемся…

Груня стояла у забора и слушала Федьку. Прав Федька, что трудно ей жить с Безродным. Но ведь и Федька что-то страшное замышляет. Неужели и он станет убийцей? Тогда и его нельзя любить.

— Вот откормлю тебя, Шарик, подрежу ошейник… Приедет Безродный, тогда ты не подведи. На грудь вражине — и за хрип его… — говорил и говорил Федька.

«Люди, как страшно жить! — кусая губы, застонала Груня. — Что делать? У кого спросить совета?»

Пошла на цыпочках вдоль забора, стараясь не скрипеть снегом. Проходя мимо домика, где жили Васька и Парасковья, увидела Ваську в Парасковьином окне — перебрался Степанов дворецкий к забытой вдове. Груня горько усмехнулась и заспешила в дом.

Всем наплевать, как живет и о чем думает она, Груня. Стало все противно до тошноты. Всю ночь металась, заснуть не могла. Уснула под утро с мыслью: «Пусть все бог рассудит».

В полдень вышла из дома. У колодца стояли бабы, о чем-то громко судачили. Увидели Груню, враз смолкли. Значит, о ней говорили. Поклонились, заискивая, одна из них сказала:

— Вот что значит жить за спиной хорошего мужа. Гладка и пригожа ты стала, Груня. А мы совсем отощали, кости да кожа остались, почти без хлеба живем, рыба и рыба.

Не успела Груня отойти, как услышала за спиной злой шепот:

— Некому уханькать ее мужа, бандита. Бог сразу бы простил тысячу грехов.

— Ой, не говори, бабонька, как она его примат? Ить на нем чужая кровь. Страхи господни, я с таким бы и ночи не проспала.

«Ну почему люди злы, — в отчаянии думала Груня. — Противно, ой, как все противно! А может, подойти к Федьке и сказать ему: пожалей меня, идем со мной, вместе горе разделим?.. Нет!»

Нет… И все же Груня нет-нет да и подходила к забору и слушала сладкие слова друга. Теплело на сердце, когда парень говорил Шарику о ней.

Пес поправлялся, шерсть на нем лоснилась. Васька с Парасковьей пили запоем, махнув рукой на все, а все шло своим чередом: мужики строили сараи, загоны.

В пятницу третьей недели вернулся Безродный. Сбежалась вся деревня. Двадцать подвод везли разные товары, пастухи гнали табун коней, голов в полсотни, тридцать коров, сотни овец. Все ошалели от увиденного. Из работницкой выскочил хмельной Васька. Спустилась из горницы исхудавшая Груня.

— Принимай добро, хозяйка! — горделиво крикнул Безродный. Выскочил из кошевки и обнял жену. — Как тут жили, как правили? Хорошо, говоришь? А ты чего, разлетай, пьяный? — повернулся он к Василию. — Погодите, погодите, а с чего это у вас пес так раскормлен? Наказ мой забыли?

— Отчего же он раскормлен? Не понимаю-с. Уж точно-с, сказать не могу-с. Этого, так сказать, никто не знает, — едва ворочал непослушным языком Васька.

Безродный метнул ревнивый взгляд на Груню, потом на Ваську, шагнул к собаке. Хунхуз напрягся, подался назад, и не успел Безродный взмахнуть плетью, как он сильно прыгнул на него. Ошейник лопнул, грохнула цепь. Возчики, наслышанные о свирепом псе, кинулись в сарай. Пес ударил грудью Безродного, сбил его с ног. Тот упал на утоптанный снег, ударился затылком, и на миг все заволокло тьмой. Пес тоже не удержался на ногах, перевернулся несколько раз, вскочил. Не сразу понял, что свободен. Сел на хвост, закрутил головой. Ошейник не давил шею, не волочилась следом цепь. Растерялся пес. Если бы хозяин закричал на него, бил плетью, тогда бы он знал, что делать, но враг его лежал, не подавал признаков жизни. А Безродный уже очнулся, через щелочки век пристально следил за псом. Знал, стоит ему пошевелиться, пес бросится на него. Поэтому лежал и ждал, что будет дальше. В голове мутилось от страха.

Хунхуз кинулся было к распахнутым воротам, но потом вернулся к Безродному, обнюхал его и вдруг распустил хвост-полено, метнулся на улицу, на свободу. Поскакал наметом в сторону рыжих дубков. Летел по снегу, едва касаясь его.

Безродный вскочил, бросился к кошевке, выхватил винтовку, выбежал за ограду, казалось, тщательно прицелился и трижды выстрелил в собаку. Но промазал.

Хунхуз скрылся за дубками. Безродный положил на снег винтовку, смачно выматерился, вернулся к цепи, осмотрел ошейник и заорал как безумный:

— Бога мать! Кто ошейник подрезал? Это ты, ублюдок! Спелись с ней. «Жития святых» читали! Сжить меня со света сговорились!

И, теряя всякую власть над собой, зверем набросился на Груню. Ударил кулаком в грудь, в лицо. Груня упала, он начал ее топтать, пинать, стараясь угодить в живот и грудь. Схватил Груню за толстую косу и, намотав на руку, поволок по снегу. Бросил у крыльца. Кинулся на Ваську, который, закрыв лицо руками, читал молитву.

— Егорыч! — завизжал поросенком Васька. — Не грешен. Не читал «Жития святых»! Грешил с Парасшой! — удар в челюсть оборвал его крик.

…Тяжело поднималась с земли Груня. Глаза ее дико смотрели в спину Безродного. Шатаясь, пошла к винтовке. Нагнулась, подняла ее, слизала кровь с разбитых губ, крикнула:

— Убийца!

Мягко клацнул затвор винтовки, патрон легко вошел в патронник. Безродный обернулся и увидел, как хищный прищур ствола начал ползти к его груди. Безродный замер, завороженно смотрел на маленький глазок ствола. Ему вспомнились убитые корневщики. Представил, как и в его тело вопьется пуля, входное отверстие будет маленьким, а выходное настолько большим, что кулак войдет. Сперло дыхание. Хотел крикнуть — голос пропал. В голове стучало: «А ведь выстрелит. Точно выстрелит! Но куда она целится? Зачем в грудь? Надо в голову, чтобы сразу. В грудь — будет больно, в голову — нет. Сразу упаду, и все».

Глазок ствола тянул к себе. И Безродный медленно пошел на него…

На чердаке своего дома затаился Федька. Ему было хорошо все видно. Он держал в руках бердану. Трижды ловил на мушку Безродного, но мушка прыгала, руки дрожали — так не попасть. Во рту сухость, тела не чувствовал. Трусил Федька, трусил в человека выстрелить.

А во дворе стояла напряженная тишина.

Возчики, выскочившие из сарая, застыли на местах.

Груня взяла на мушку суровую складку между бровей Степана. Безродный про себя отметил, что правильно сделала, — пуля пройдет через голову. И все.

Вдруг один из возчиков прыгнул на Безродного, навалился на него, прикрыл своим телом. Грохнул выстрел, вжикнула пуля над головами.

Спасителем оказался Хомин, нанятый Безродным мужик из Ивайловки, здоровенный, кряжистый, чем-то схожий с бурым медведем: и борода у него была бурая, и глаза бурые, маленькие и красные, короткие ноги и длинные руки. О силе Хомина ходили легенды. Будто бы однажды в извозе показал свою силу: конь с возом не одолел подъем, так Хомин выпряг коня, сам запрягся и выволок воз на гору. Почесали тогда мужики затылки, крякнули и побрели следом. Кто-то сказал: «Хомин, на кой ляд тебе конь, ты сам можешь воз тянуть». — «Неможно. Конь есть конь, а человек есть человек…»

Безродный хотел вырватьсся, но Хомин придавил его, будто бревно.

— Охолонь чутка, потом отпущу, — спокойно сказал Хомин. — Не мечись, не мечись, могу и нутро вытряхнуть. Пошутковали и будя.

Когда Безродный наконец поднялся, Федька снова поймал его на мушку, потянул на себя спуск, но выстрела не было — забыл в спешке взвести курок. Как во сне: на тебя наседает зверь, ты целишься в него, хочешь выстрелить, а ружье не стреляет. Бердана выпала из рук. «Трус, трус…» — шептал он дрожащими губами.

Груня сидела на снегу и отрешенно смотрела на людей, на свои окровавленные руки.

— Откуда у меня кровь на руках? Я его убила?

— Гад, довел бабу, рассудок потеряла! — зашумели мужики.

— Успокойся, жив он, — наклонился над ней возчик из Ивайловки, Шишканов. — Помешал вот этот медведь. Да, зря не убила ты его. А кровь на руках с лица твоего.

— А ты кто?

— Я Шишканов, вот твоему ироду помогаю богатеть.

— Прочь, молчать! — заорал Безродный и двинулся на Шишканова.

— Ожил, скотина. Бей его, мужики, хватит, всю дорогу молчали!

Безродный схватил винтовку. Мужики подались назад.

— Стреляй, сволочь! — двинулся на Безродного Шишканов. — Всех не перестреляешь!

— Всех не буду, а вот тебя точно убью. Вижу, какой ты породы.

— Кончай, Шишканов, ведь сила на их стороне. Хлопнет — и весь сказ, спишут на бунт, и баста, — остановил Шишканова Хомин.

— Правильно, Хомин, надо кончать. А таких, как Шишканов, мы скоро свяжем одной веревкой — и в море, — ухмыльнулся Безродный, не опуская винтовки.

— Посмотрим, кто кого. Посмотрим, господа-грабители! Придет время, за все спросим, — спокойно говорил Шишканов под наведенным стволом винтовки.

— Разгружай, мужики, чего в семейный спор встревать. Всяк живет, как бог на душу положит, — сказал Хомин и пошел к своим саням.

Вскрик Груни прервал споры. Она упала лицом в снег и корчилась от боли. Хомин подскочил к Груне, взял ее на руки и побежал в дом. Увидел Парасковью, приказал:

— Теплой воды! Быстро!

Хомин догадался, отчего кричала Груня. Его Анисья каждый год носила ему по ребенку. Он обычно не звал бабок-повитух — надо было делать подарки — сам принимал все роды.

Парасковья принесла воды.

Вскоре Хомин вышел к Безродному.

— Сволочь ты, а не хозяин, — сказал он. — Дите загубил. Скинула баба. Не ходи к ней, пусть спит, замаялась. Избил ты ее дюже.

— Спасибо тебе, Хомин, что спас меня. Сколько за услугу?

— Сам ставь себе цену, — усмехнулся Хомин. — Я тоже рисковал. Могла обоих хлопнуть, не успей я вовремя.

— Так сколько?

— За извоз десятка, за твою душу полста, за спасение бабы десятка, — вот, поди, и хватит.

— Вся мне и цена?

— А больше ты и не стоишь. Но коль дороже себя ценишь, то от большего не откажусь.

Безродный выхватил из кармана сотенную и бросил Хомину.

— Премного благодарен, господин купец! Зови, когда надо, — помогу.

— Ладно, иди. Параська накормит. Разгружайте и дуйте от меня…

После разгрузки мужики собрались в работницкой. Все наперебой подставляли свои чашки, Парасковья большим половником наливала борщ. Хвалили ее варево, добродушно смеялись:

— С Васькой миловалась? Ха-ха-ха! Он орет: «Я с Параськой…» Ну чудеса в решете.

Косматый мужик почесал затылок, восхищенно сказал:

— А баба у Безродного хороша!

— Это иуда Хомин помешал ей хрястнуть Безродного… — вставил свое слово Шишканов. — Я вот в помещика стрелял, десять лет каторги дали. Отбухал, а потом сюда загнали. Ненавижу богатеев! Но ничего, будет и у нас светлый праздник.

— Мил-друг, ты сходи-ка к нашему Гурину, он тоже из таких же чудаков, ваших кровей, — посоветовал Розов.

— Хомин скоро тоже станет хапугой, — пропустил мимо ушей совет Розова Шишканов, — потому он неспроста спас Безродного, одного поля ягода. А ведь был бедняк. Как начал его поднимать Макар Булавин, добрая душа, не узнать стало Хомина, чисто росомаха, все в свое гнездо тащит. Богомольный, а сам под лавку заглядывает, нельзя ли что украсть.

Хомин вошел незамеченным, подошел к Шишканову, схватил его за шиворот пиджака и, как котенка, выдернул с лавки из-за стола. Хотел пронести через работницкую и выбросить на улицу, но Шишканов выхватил нож и замахнулся:

— Отпусти, говорю, не то кишки выпущу.

Хомин бросил Шишканова, сказал:

— На первый раз отпущу. А вы все дураки, кого слушаете? Хлопнула бы баба мужика, суды и пересуды, а вы еще деньги за извоз не получили. Думать надо!

— Но тебе-то он уже заплатил. О нас не горюй.

Федька на негнущихся ногах сполз с лестницы, пошел по следам собаки. Шел и думал: «Убей я Безродного, сколько бы людей в живых осталось… Да не судьба ему, видно… А случись — как бы славно зажили мы с Груней!»

Федька прошел верст пять, остановился. «Зачем иду? Привести Шарика назад, чтобы его убил Безродный?» Постоял на вершине сопки, махнул рукой и вяло побрел домой…

Месяца через два Груня уже выходить стала и вдруг столкнулась с Федькой, остановила его, спросила:

— Как же ты, Федя, ошейник подрезал? Думал, Шарик сделает доброе дело? Не вышло. Так чего же ты не довел его до конца, задумку свою не сполнил? Струсил?

Федька, опустив голову, молчал. Груня не дождалась ответа, обиженно дернула плечом и заспешила домой, поскрипывая легкими унтами по снегу.

Дома она приказала работнику запрячь любимого Воронка, которого ей подарил Безродный, прыгнула в кошевку, и понес ее конь по накатанной дороге. Мимо проплывали насупленные сопки, темные кедрачи, курилось хмарью Пятигорье. Через час запотевший Воронок остановился у высокого крыльца Терентия Макова. Он выбежал на крыльцо и затоптался на месте. Из-за плеча выглядывала дородная баба. «Пригрел чью-то вдовушку», — отметила про себя Груня, спокойно вышла из кошевы, поднялась на крыльцо, входя в дом, бросила:

— Отошли вдовушку, поговорить надо.

Не снимая выдровой дошки, прошла в горницу, здесь пахло пихтовыми ветками, травами и медом. Защемило сердце. Снова в родном доме. Но в родном ли? Села к столу. Поставила локти на белую скатерть и задумалась,

Вошел Терентий, оставил супругу распрягать коня, сел напротив. Груня посмотрела на отца.

— Сказывай, как живешь? Рад ли такой жизни? — спросила она.

— Груня, прости, Груня. Плохо живу. Ни радости тебе, ни мне. Надел на нас страшные путы Безродный. Нет ходу, нет жизни. Прости, каюсь перед тобой.

— Не надо. Я приехала к тебе спросить: как мне жить дальше? Ведь я все знаю. Убийцы вы! Неужли нет бога, чтобы покарать вас? Есть или нет? Отвечай, тятя?

— Не знаю. Ничего не знаю, доченька. Одно знаю, что нам не вырваться из лап Безродного. И ни о чем меня не спрашивай. Одно тебе скажу, что найдет свое Безродный. Потому живи тихо и мирно. Терпи. Не могет того быть, чтобы его не хлопнули.

— Я хочу убежать от Безродного.

— Дура, дурочка. Ну куда ты от него убежишь? Везде найдет. Мало того, так и меня пришибет. А жить хочется. Чем ближе порог — тем милее жисть. Страшно мне. Видится смерть. Боюсь я ее. Боюсь уходить в безвременье. Живи! Не уходи! Придет наш час, вздохнем, все наше будет! Все! — кричал в каком-то исступлении Терентий Маков, бегая по горнице.

— Мне ничего не надо. Хочу снова ходить в рваном платье и чистыми глазами смотреть на людей. Возьму суму и пойду по свету. Подадут кусок хлеба — и хорошо.

— Не ври, Груняша, не ври! Ты уже познала сладость сытной жизни, сладость власти, почета. Теперь ты уже не сможешь быть прежней. Это словеса и не больше. Жди, терпи, придет наш час.

— А если я его хлопну?

— Неможно. Нет! Нет! Не смей! Скоро сгинет Безродный, скоро!

— Что ж, послушаю еще раз. О том же говорит и Марфа Козиха. Будто вы с ней не сговаривались. А раз не сговаривались — знать, ваша правда. Чья это у тебя баба?

— Пригрел сироту. Из переселенцев. Только приехали — мужик умер. Двух девочек корь задавила. Взял к себе. Хорошая хозяйка. Только бы жить, ежли бы не эта нудьга неуемная.

Недолго погостила Груня у отца. Уехала домой. Правы были Марфа и Терентий — Груне не уйти от Безродного. Это тот человек, который свое еще не упускал из рук. Не упустит и Груню. Решила молчать, таиться и ждать…


Читать далее

Часть первая. ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ 14.06.15
Часть вторая. ОДИН СРЕДИ ТАЙГИ 14.06.15
Часть третья. МАКАР БУЛАВИН
1 14.06.15
2 14.06.15
3 14.06.15
4 14.06.15
5 14.06.15
6 14.06.15
7 14.06.15
Часть четвертая. ЧЁРНЫЙ ДЬЯВОЛ
1 14.06.15
2 14.06.15
3 14.06.15
4 14.06.15
5 14.06.15
6 14.06.15
7 14.06.15
8 14.06.15
Часть пятая. ПРОЩАЙ, ЧЁРНЫЙ ДЬЯВОЛ! 14.06.15
Из дали прошлого 14.06.15
Часть первая. ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть