Глава II. Переезд в Пензу под защиту губернатора Сперанского. Юрий Петрович вынужден оставить сына у бабушки

Онлайн чтение книги Детство Лермонтова
Глава II. Переезд в Пензу под защиту губернатора Сперанского. Юрий Петрович вынужден оставить сына у бабушки

Что же делать? А вдруг Юрий Петрович и в самом деле осуществит свою угрозу и отнимет у нее внука? Ох, подальше от него, подальше!

Арсеньева сказала зятю, что он должен пощадить ее, как старуху. Но ей всего сорок четыре года, это еще не старость. Арсеньева решила прибавить себе двенадцать лет и сказать священнику, чтобы он так и записал. Но если он будет протестовать? Нет, вряд ли, да и к тому же можно схитрить: сказать, что она скрывала свои года от мужа, а теперь, когда его уже нет, она решилась объявить свой истинный возраст. Ах, как жаль, что она не сделала этого весной! Но ничего, можно на будущий год… Но это клятвопреступление! Ох, грех! Надо было его замолить, и Арсеньева решила съездить в Киев на богомолье.

Но съездить не так-то просто. Поездка долгая и утомительная. Придется делать частые остановки в дороге, чтобы не измучить Мишеньку.

Тем временем поздняя весна оживила спящую природу — в парке развернулись листья ландыша, кусты сирени одевались крупной глянцевитой листвой. Земля просыхала, но медленно: дожди еще шли часто. Даже когда можно было готовиться к отъезду, Арсеньева колебалась, не рано ли выезжать.

Наконец погода установилась. Арсеньева взяла с собой внука и неизменных наперсниц: бонну Мишеньки Христину Осиповну Ремер, горничную Дарью Куртину, которую Арсеньева снисходительно именовала Дашенькой, няню Лукерью Шубенину и дядьку Андрея Соколова. Перед долгим путешествием дали крюку — заехали к Виельгорским погостить.

Это лето проходило как в полусне. На обратном пути вспоминали длинные церковные службы, душные куренья ладаном, хождение в коридорах, вкус жирной монастырской ухи и толстых, как перины, постных пирогов.

Когда вернулись из Киева, узнали печальную весть: отец Арсеньевой, Алексей Емельянович, скончался по дороге в Горячеводск, куда он ехал полечиться серными водами. Он умер, не доехав несколько десятков верст до новопоселенной им деревни. Получив это известие, все многочисленные дети его рыдали и вместе и порознь. Плач прекратился, когда начался дележ между наследниками имущества, принадлежавшего Алексею Емельяновичу.

Зимовать Елизавета Алексеевна решила в Пензе, а перед этим съездила с внуком погостить в имение к брату Аркадию. Ведь он — Арсеньева любила это повторять — человек государственного ума, и Сперанский постоянно с ним встречается. Разговоры со Сперанским весьма успокоительно действовали на Арсеньеву, ибо она чувствовала на своей стороне твердую, сочувственно ее поддерживающую власть.

Имение Аркадия Алексеевича Столыпина, неподалеку от станции Сура, было огромным — около четырнадцати тысяч десятин.

Дом Аркадия Алексеевича стоял на берегу Суры, на высокой горе, которая кончалась у реки глинистым обрывом. Вокруг барского дома и вдоль по берегу построены были избы; дымные, черные, они стояли, вытянувшись в две линии по краям дороги, как нищие, кланяющиеся прохожим. По ту сторону реки видны были в отдалении березовые рощи, а еще далее — лесистые холмы с чернеющими елями; низкий берег, заросший кустарником, тянулся гладкой покатостью, и далеко-далеко синели холмы, как волны.

Старинный дом окружала деревянная, резной работы галерейка; ею пользовались как балконом. Отсюда виднелись синие волны реки и барки с белыми парусами. Казалось, что там, на волнах, люди вольны и счастливы. Каждый день они видят новый берег и утешаются новыми надеждами. Песни крестьян, возвращающихся с сенокоса, отдаленный колокольчик часто развлекали хозяев. Кто едет? Купец? Помещик? Почта?

Аркадий Алексеевич и Вера Николаевна радушно встретили гостей.

Дети тоже вышли встречать. Арсеньева пылко воскликнула, что нельзя без восхищения смотреть на маленького красавца Алешу, или, как его звали, Алексиса. Ребенок в золотых кудрях, с голубыми глазами и нежной кожей привлекал всеобщее внимание. Он уже ходил, весело притопывая ножками, и хотя часто спотыкался, но не унывал, а торопился встать и хватал все, что попадалось ему под руку. Кто бы сказал, что взрослый Алексис Столыпин получит от Лермонтова прозвище «Монго» и будет его лучшим другом?

Осенью в садах Столыпиных созрели яблоки разных сортов, и Мише так весело было ходить под яблонями вместе с маленьким Алексисом.

С самого раннего детства Миша любил играть с Алешей. Они оба еще некрепко стояли на ножках и ходили по комнатам, поддерживая друг друга. Это зрелище умиляло взрослых. Оба мальчика были на редкость привлекательны. Миша огорчался, что его новый друг еще мало говорил; он терпеливо обучал его разным словам и гордился успехами своего ученика.

С ровесником же, старшим сыном Столыпиных — Никой, дружба не ладилась: Ника любил быстро бегать по саду, и за ним угнаться было невозможно. В комнатах же Ника больше всего любил такую игру: он запускал кубарь и бегал вокруг него, погоняя его кнутиком. Мише это занятие оказалось не по силам, и он уходил к своему любимцу Алексису.

С Алешей они долго путешествовали вокруг комнаты, придерживаясь за стулья, и со смехом рушили возведенные няньками постройки из кубиков, а Христина Осиповна и няня, приставленная к маленькому Алексису, терпеливо подбирали разбросанные игрушки.

Часто в детскую входила бабушка Арсеньева, а с нею Алешина мать — красавица с белокурыми локонами до плеч — Вера Николаевна. Одевалась она в светлые или в яркие платья, а бабушка ходила с палкой, вся в черном шелку и в белоснежном чепце без завязок.

Вера Николаевна пододвигала кресло бабушке, садилась с ней рядком, и они любовались детьми.

Вера Николаевна уговаривала Арсеньеву переехать на жительство в Петербург, но бабушка отказывалась, говоря, что в Тарханах жизнь здоровее и дешевле.

Аркадий Алексеевич тоже много беседовал с сестрой. Начав разговор, они тотчас же прикрывали двери, потому что Арсеньева начинала гневаться, а брат ее успокаивал.

У Аркадия Алексеевича лицо было нездорового, землистого цвета, обрамленное иссиня-черными, жесткими, прямыми бакенбардами. Он казался не то невыспавшимся, не то опухшим — синева и мешки под глазами указывали, что он себя постоянно дурно чувствовал. Большие темные глаза его сурово и устало смотрели на всех. Аркадий Алексеевич страдал тяжелым желудочным заболеванием, мучился бессонницей и отсутствием аппетита; постоянно жалуясь на озноб, он нередко держал грелку.

Часто даже в теплые летние дни он лежал у зажженного камина, в лонгшезе, с газетой, накрывшись пледом, и внимательно слушал то, что Арсеньева рассказывала ему шепотом. Щеки ее багровели от гнева, иногда она даже пристукивала палкой в негодовании. Аркадий Алексеевич, морщась, говорил успокоительно:

— Не надо волноваться, Лизонька! Ты неплохо ведешь свои дела, недаром тебя называют за глаза «министра-баба» или «Марфа-Посадница». Родись ты мужчиной, то, наверно, какой-нибудь пост ты бы занимала!

Елизавета Алексеевна вздыхала:

— Сперанскому спасибо. Очень помог. Я стараюсь поближе к нему держаться. Зятек-то с ним считается, повинуется…


Выехали все вместе — Аркадий Алексеевич с семьей направился в Питер, Арсеньева с внуком повернула на Пензу.

Елизавета Алексеевна объявила, что она решила провести зиму в Пензе, потому что одиночество ей нестерпимо, и распорядилась, чтобы тарханский управитель Абрам Филиппович снял для нее дом в городе на зиму. Немедленно сняли на Дворянской улице в доме Дубенского особняк с мезонином, где Арсеньева и поселилась вместе с внуком. Это был большой дом из семи комнат с маленьким садиком, где мог играть и гулять Миша.

Ребенка окружили дворовыми девушками, нянями и горничными. Андрею же Соколову, как дядьке, Арсеньева велела неотлучно находиться при внуке, стеречь его, чтобы Юрий Петрович не смог его украсть. Всем дворовым людям дан был тот же наказ, чтобы они ночью и днем неусыпно были настороже, следили, чтобы никто чужой не вошел в дом.

Няни неотлучно ходили за мальчиком. Несколько нянюшек было у ребенка, но к одной из них, кормилице своей Лукерье Шубениной, Михаил Юрьевич сохранял привязанность всю свою недолгую жизнь, к мамушке, которая выкормила его своим молоком.

Лукерью привезли в Москву, как только выяснилось, что Мария Михайловна сама кормить не может по слабости здоровья. Лукерья держалась с чувством внутреннего достоинства, была услужлива, но не навязчива, оказалась очень ловка и проворна в домашней работе, чистоплотна и приветлива. Лукерья хоть ростом была невелика, но наружность ее радовала взгляд. Ее скуластое, со свежим румянцем лицо внезапно и резко хорошело, когда она улыбалась нерешительно и застенчиво. Глаза, голубые и ясные, суживались и сияли добротой, и становились видны короткие и крепкие зубы — все лицо словно освещалось. Держалась она прямо и ходила осторожными мелкими шажками.

Лукерью взяли без всякого желания с ее стороны. К ней в Тарханах просто пришел Абрам Филиппович и привел ей корову, дал денег, а свекрови ее велел кормить новорожденную дочку Лукерьи молоком и сладким чаем, а самой Луше приказал связать узелок с одеждой и сесть на телегу, которая ее тотчас же повезет в Москву. Лукерья всполошилась: куда ехать, зачем? Всю жизнь свою, почти тридцать лет, она прожила в Тарханах, рано вышла замуж, родила четырех детей. Старшие — пятилетние близнецы Степан и Прасковья, трехлетняя Аннушка, новорожденная Татьяна в зыбке, — возможно ли бросить детей?

Но раз помещица приказала, возражать не приходилось. Свекровь с благоговением приняла из рук Абрама Филипповича поводок от рыжей коровы, забрала деньги и припрятала их в сундук, а Лукерье велела спешить со сборами. Луша онемела от неожиданности, просила передать низкий поклон мужу, который еще ничего не знал и был в кузнице. Вытирая слезы, расцеловала своих громко плачущих ребят и пообещала им привезти из Москвы пряников, ежели они будут слушаться бабушку Авдотью Панкратьевну. По горькому своему опыту Лукерья уже знала, что бабушка не очень-то ласковая; она много мучила невестку своим вздорным характером, но приходилось терпеть, потому что жили-то в избе стариков, и уважать вздорную волю старухи тоже приходилось — как-никак свекровь! Свекор куда лучше: спокойный старик, рассудительный, никогда слова лишнего не скажет, детей не обижает, а свекруха — ой-ой! Прямо надо сказать, характерная! Однако волей-неволей пришлось на нее оставить детей.

Земно поклонилась ей Лукерья и вымолвила тихо, в слезах:

— Молю вас, маманя, не обидьте внучат! Вернусь — заслужу.

— Ладно, ладно! — торопила свекровь. — Не задерживай!

Поздней осенью Лукерья выехала в Москву, но весной вернулась, когда Арсеньева привезла все семейство в Тарханы.

Лукерью не отпускали с барского двора. Она продолжала кормить Мишеньку. Ей разрешали только в дни больших праздников ходить на побывку домой, и она приходила нарядная, в цветном ситцевом сарафане, в кокошнике с бусами и с лентами, в холщовом вышитом фартуке, в кожаных полусапожках.

Дети сначала не узнали мамку, а потом удивились, что она одета как пава, а когда узнали, что мать их кормит барчонка, то стали ревновать, требовали, чтоб возвратилась домой. Лукерья щедро одарила их обносками с барского плеча и в слезах кланялась свекрови, которая радовалась, что невестка получила выгодное место. Свекор тоже был доволен, но муж, кузнец Иван Васильевич, тосковал. После того как Лукерья перестала кормить Мишеньку, через год у нее родился сын Василий, который и считался молочным братом Мишеньки, донашивал его башмачки, белье и платьица, и вся деревня завидовала Шубениным. Свекровь ликовала, что счастье привалило в их дом — все обулись, оделись, сыты стали. Корова кормила всю семью, а не только маленькую Татьяну, которая, к огорчению Лукерьи, захирела без матери и умерла.

Побывав дома, Лукерья на несколько дней становилась так задумчива и молчалива, что все спрашивали, не заболела ли она, но она, по привычке смиренно улыбаясь, отвечала, что она здорова и ежели выглядит плохо, то от погоды.

Лукерья стала самой любимой няней Мишеньки. С ней ребенок делился своими первыми впечатлениями. Она ухаживала за дитятей, как за своим, нежно и ласково. Лукерья неотлучно была при своем питомце, баюкала его, одевала, кормила, играла с ним, когда Христина Осиповна болела или отдыхала. И все Лукерья делала безропотно, охотно и терпеливо.

Несколько лет прожила она в барском доме и никогда не имела неприятностей от строгой своей хозяйки, хотя трудно ей было очень. Но Арсеньева всегда с доверием относилась к Луше и считалась с ее мнением.

Все же остальные няни менялись. Взятая в Москве Анна Максимовна пробыла недолго: муж ее вернулся с войны без ног и увел ее в соседнюю деревню на жительство, впрочем, обещал ее отпускать, ежели понадобится. Арсеньевой нравилось, что Анна Максимовна умела собирать лечебные травы, делать муравьиный спирт, могла перевязывать порезы и заговаривать кровь и зубные болезни. Арсеньева предупредила, что будет посылать за Анной Максимовной в случае надобности, и даже хотела купить ее у помещика с семьей, но Анна Максимовна умоляла оставить ее в родных местах с мужем и разрешить являться в Тарханы, как только за ней пошлют.

Миша помнил, как пришел муж Анны Максимовны на костылях. Увидев его, Анна Максимовна ахнула.

— Ах ты, господи! Что они с тобой сделали? — запричитала она.

— Еле приполз за тобой. Долго шел, ох, долго! Пойдем теперь в деревню к нам, на поправку…

— Вот и не знаешь, где найдешь, а где потеряешь… Эх, на войне теряют-то больше, чем находят.

Вокруг него собрались дворовые, принесли поесть каши с квасом, спрашивали:

— Поди, на войне жутко было?

Он присел на пень, отдохнул и стал рассказывать:

— Какое там жутко! Не до страху уж тут, когда скомандуют «пли!» — точно море все всколыхнется, кругом туманом подернет, пушки палят, земля дрожит. Вдруг слышим: «В штыки!» — и пошло, пошло! Сердце так и тукает, точно выскочить хочет… — И стал Степан Петрович рассказывать, как он был ранен в Бородинском сражении.

После отъезда Анны Максимовны Мишенька остался на руках Лукерьи Шубениной, под строгим надзором Христины Осиповны и бабушки. Дядька Андрей Соколов не расставался с ребенком, потому что мальчик плохо ходил и его приходилось носить на руках. Эти четыре человека бессменно находились при нем в детстве, ездили с ним во все путешествия, а при бабушке все время находилась Дарья Куртина; другие же горничные менялись, потому что никто не мог угодить Арсеньевой.

Живя в Пензе, Лукерья Шубенина мечтала о возвращении в Тарханы. Она недавно родила, у нее взяли ребенка и с первой оказией увезли в Тарханы. Трудно было Лукерье нянчить Мишеньку эту зиму; хорошо еще, что Андрей Соколов его все время носил на руках. Он легко поднимал мальчика; привыкнув к деревенской работе, он считал пустячным делом носить ребенка целые часы подряд.

Андрею очень нравилась жизнь в дядьках — и еда получше, чем в деревне, и везде брали с собой ездить, а самое главное, он искренне привязался к ребенку. Ему было лет двадцать с небольшим, и он не знал, куда девать свою силушку. Лицо Андрея, с постоянно добродушной улыбкой, то успокаивало, то раздражало Арсеньеву, но вскоре все так привыкли к Андрею, что даже суровая Даша Куртина стала к нему благоволить.

Впрочем, Арсеньева рада была думать о чем-нибудь постороннем, выдумывать себе дела, которые заполняли бы ее день. Так, заметив, что Миша больше всех игрушек любит чертить по полу, она распорядилась сделать низкую черную доску, на которой он мог рисовать, и мальчик долгие часы занимался, вычерчивая мелом и стирая свои рисунки.

В Пензе Арсеньева часто виделась с семьей сестры своей Натальи Алексеевны. Ей понравились новые семейные портреты в ее доме, которые писал маслом художник-самоучка. Вскоре она решила заказать портрет внука, и тотчас же послали за художником. Когда он вошел в гостиную, то увидел, как бабушка, сидя в креслах, вышивала бисером по канве, а внучонок, в своем детском светлом платьице, чертил на черной доске. Заметив гостя, Миша внимательно взглянул на него, не выпуская мелка из руки.

Художник восхитился ясным, задумчивым лицом ребенка и просил разрешения так и написать его. Он поставил Мишу возле окна, а доску поднесли к свету. Художник долго выписывал лицо мальчика, стараясь как можно более точно и похоже передать черты его. Наметил складки его младенческого платьица и в левой руке — развернутый свиток, на котором изображены непонятные письмена. Правая рука ребенка, с мелком в пальцах, была обращена к черной доске, исчерченной разными линиями и рисунками. Темные глаза ясно и спокойно смотрели перед собою, но художник придал детскому лицу недетское выражение, уловив минуту задумчивости.

Художник приходил писать портрет несколько раз. Однажды Арсеньева надела очки и внимательно стала рассматривать живопись:

— Руки похожи, очень похожи. Это ты подметил, что у него руки особенные. Личико тоже похоже, только он здесь выглядит отроком, а не трехлетним, даром что в платьице… На несколько лет ты вперед заглянул.

Для того чтобы Миша спокойно сидел, пока художник его портрет писал, бабушка рассказывала о своем детстве, но быстро утомлялась. Арсеньева вспомнила о бабке Агнии, которая рассказывала ей сказки в Тарханах, и велела ее привезти в Пензу.

Бабка Агния уже едва ходила и задыхалась, но в рассказах была неистощима и радовалась, что ее слушают. Ей велели вспомнить какую-нибудь детскую сказку, и она начала про Еруслана Лазаревича:

— Еруслан Лазаревич сидел сиднем двадцать лет и спал крепко, но на двадцать первом году проснулся от тяжкого сна, встал и пошел… И встретил он на дороге тридцать семь королей и семьдесят богатырей, и побил их, и сел над ними царствовать…

Сказка понравилась. Миша слушал очень внимательно. Однако, когда старуха окончила свое повествование, Миша самолюбиво спросил:

— А сидень — это как я?

Все переглянулись, перепугались: а вдруг он истолкует сказку как намек.

Однако Миша отвлекся и сказал:

— А я хочу рисовать, как ты!

Он с интересом поглядывал, как художник с палитрой в левой руке писал кисточкой на холсте. Кроме бабушки, он никому своей работы не показывал. Говорил: «Окончу, тогда смотрите». Долго пришлось ждать, пока художник, положив кисть, сказал:

— Кажись, готово. Теперь можно смотреть.

Андрей поднес мальчика к холсту, который стоял на мольберте, и, не сдержавшись, воскликнул:

— Ух ты, как схож!

Лукерья подтвердила:

— Совсем как живой!

Христина Осиповна с удивлением повторяла:

— Выражение лица слишком взрослое. Ребенок на картине хочет сказать: «Я уже многое знаю. Хочешь, расскажу?»





Миша долго вглядывался, внимательно и молча изучал свое изображение, хмурился, улыбался, прищуривался и, внезапно очнувшись, спросил:

— Это я?

И, получив утвердительный ответ, потянулся к художнику, крепко его обнял, расцеловал и погладил по щеке. Потом он достал из-под диванной подушки маленького деревянного коня и подарил ему. Подумав, взял со стола серебряный стаканчик, в котором лежали мелки, и тоже хотел отдать, но смущенный художник отнекивался и не хотел брать:

— Покорнейше благодарю вас, Михаил Юрьевич, большое спасибо вам, низкий поклон! Проняли вы меня вашей лаской, и этого я вовек не забуду и подарок ваш сохраню. И поверьте мне, что я постараюсь для вас другого коня из дубового полена вырезать. А стаканчик я не возьму: он дорогой. Барыня рассердится, не дай бог!

Но Миша настаивал:

— Возьми стаканчик, возьми! Ты свои кисточки туда будешь ставить.

— Возьми, Петруша, возьми! — послышался ласковый бас Арсеньевой, вошедшей в комнату.

Она одобрила оконченный портрет и наградила художника несколькими ассигнациями.

Все вышли из гостиной. Только Лукерья сидела в углу с игрушками и дремала — она была очень слаба после болезни. Миша подполз к трюмо, встал, держась за ручку кресла, и увидел, как ему показалось, второй свой портрет: ребенок в белом платьице глядел на него темными внимательными глазами, но глаза эти двигались, на портрете же они замерли. Убедившись, что в комнате нет никого, кроме дремлющей Лукерьи, Миша долго стоял перед зеркалом.

— Подь сюда, Мишенька, — раздался сонный голос няни, — я тебе чурочки построила!

Мальчик поглядел на Лукерью и сказал поощрительно:

— А ты спи, мамушка, я сейчас.

И он опять повернулся к трюмо, сел, посмотрел на свое отражение и погрозил себе пальцем.

— Сидень! — прошептал Миша вздыхая. — Сидень… Да еще одели, как девочку.

И он стал рассматривать себя, то улыбаясь, то сдвигая брови, шевелил руками и качал головой, следя за своими движениями. Ребенка сердило, что он, как девочка, одет в платье, — он, который решил твердо: когда вырастет, то станет богатырем. Возмущенный до глубины души, мальчик подполз к коробке с рукодельными принадлежностями, которую оставила бабушка, открыл ее, нашел ножницы и стал резать на себе платье и рвать его, особенно решительно расправляясь с кружевами, украшавшими его шею. Вдруг в комнату вошла Христина Осиповна и застала его за этим занятием.

Лукерья очнулась и помертвела от страха. Обе женщины с восклицаниями бросились отнимать у мальчика ножницы. Андрей ходил обедать; когда он вернулся и увидел эту сцену, то обомлел. Со страхом пошли доложить Арсеньевой, что Мишенька изрезал на себе платьице, не желая походить на девочку. Но Арсеньева засмеялась так, как давно не смеялась, и, к великой радости внука, вызвала тотчас же портного и велела сшить мальчику шаровары и рубашечки с пояском на каждый день и бархатный костюм для торжественных случаев.

За отсутствием других впечатлений об этом приключении долго вспоминали.

Зимой оба болели — бабушка едва передвигала ноги, а мальчик страдал от золотухи, которая временами покрывала его темными струпьями, так что рубашка прилипала к телу. Мишеньке шел четвертый год, а он еще ползал по полу и не ходил самостоятельно. На улицу его выносил на руках все тот же дядька Андрей Соколов.

Доктора перепробовали все средства лечения, но не сумели помочь болящим. Наконец они отступились и стали говорить, что хорошо помогают кавказские серные воды. Арсеньева решила съездить с внуком летом на Кавказ, куда сестра ее, генеральша Хастатова, давно приглашала погостить. Кстати, и братец Александр Алексеевич сообщил, что собирается полечиться летом серными водами. Арсеньева просила брата, чтобы он заехал за ней, а то одной ехать боязно. На это письмо пришел ответ, что Александр Алексеевич просит дождаться теплой погоды.

В ожидании путешествия на Кавказ лечились домашними средствами и мучились. Миша засыпал с большим трудом и перед сном постоянно просил ему что-нибудь рассказать. Но рассказы Христины Осиповны, благонравные и назидательные, ему не нравились. То она рассказывала, как в детстве копила деньги и как потеряла их от волнения, когда шла в магазин; то как ее одели в парадное платье с клетчатым поясом, чтобы везти в гости, а она побежала по двору и упала в лужу, выпачкалась, и родители в наказание оставили ее дома, чтобы она выстирала себе платье; то вспоминала назидательную сказку о том, как одна маленькая девочка не любила мыть руки и за это портной отрезал ей пальцы.

В жарко натопленной спальной, при свете цветной лампадки, Христина Осиповна, вместо того чтобы усыпить своего воспитанника, начинала дремать сама и вдруг просыпалась, как от толчка, замечая, что большие черные глаза ребенка смотрят на нее со снисходительной насмешкой, и ей делалось не по себе. Она вставала, поправляла на себе платье, укрывала ребенка и бормотала:

— Спать пора, Михель. Шанде![6]Стыдно! (нем.) Почему не спишь?

Как-то вечером Лукерья купала в корыте Мишу перед сном. Бабушка огорчалась, что его одолела сыпь, и стала пенять, что Мишенька до сих пор не ходит.

Мальчик горько остановил ее:

— Я сидень, бабушка. Сидень!..

Арсеньева взволновалась: она не думала, что Миша так болезненно переживает это.

Но Лукерья не растерялась:

— И что ж ты, матушка барыня, беспокоисси? Еруслан Лазаревич тоже сиднем сидел! Так и наш Мишенька: в возраст войдет и всех своих врагов победит.

Ах, Лукерьюшка, она всегда умела утешить! Да, да, приятно находить утешение, хотя бы в сказке…

Сказочнице Агнии велено было рассказывать Мише сказки веселые, а печальных не говорить, а то еще Михаил Юрьевич что-нибудь вообразит!

Когда Миша наконец засыпал, Арсеньева шла к себе в спальную. Приходила, пыхтя и задыхаясь, бабушка Агния, обтирала себе рот концами головного платка и начинала свои неисчерпаемые рассказы.

Конец одной сказки произвел на Арсеньеву настолько сильное впечатление, что она сделала из нее известные выводы. Это была сказка про баню.

— Стояла у нас на Курмышке, в Симбирском, баня в саду, — рассказывала Агния. — Осталась после хозяйки умершей дочь-невеста. Все она об матери плакала. И пронесся слух, что мать к ней змеем летает. Прилетит это к полуночи и над трубой рассыплется. Похудела бедная девушка, иссохла, ни с кем не говорит, а все в баню ходит. Стала за ней ее тетка подсматривать: зачем это Дуня в баню ходит? Раз досмотрела и услыхала, что она с матерью-покойницей говорит, и обмерла со страху. Девка все тетке рассказала. Как только она тетке все рассказала, в самую полночь девку в постели мертвой нашли. После ее смерти дом и сад остались заброшены; окна в доме заколочены. И никто дома не покупал, а место было хорошее. Все боялись.

Играли раз в саду днем ребятишки и распустили слух, что в бане видели чертей, банных анчуток, кикиморами что прозываются. Мохнаты телом они, говорят, а голова бритая… Стонут… Стон в бане многие соседи слышали, особливо бабы да девки. И пошла про баню дурная молва, и ходить садом ночью боятся. Один печник — кутила был, сорвиголова такой. «Эх, говорит, а я не боюсь!» — и пошел в баню первый. Сунул веник в пар, глянул, а он весь в сосульках! Как напужался он, бросил веник да с полка нагишом домой! «Теперь верю, говорит, что черти в бане-то живут!» И рассказал, как в горячей бане мороз его одолел. Сходили за его рубахой и штанами, принесли, а они все в лепестки изорваны. Так все и ахнули.

С той поры баню забросили, а дом кто ни купит, с год проживет — покойник в семье. Так года четыре продолжалось, пока не купил строение плотник. Он сломал и дом и баню, все по бревнышкам перебрал, все заново построил, и с того времени как рукой сняло — стал жить, как все люди.

Выслушав эту сказку, Арсеньева переспросила:

— А ежели сломать и дом и все вещи сменить, разве что переменится?

— А как же, матушка барыня, рази не знаешь? Известно, ежели дом новый построить и вещи новые поставить, так жизнь новая явится. Потому — каждая вещь руку своего владельца знает…

Арсеньеву заняла мысль: а что, ежели ей, следуя народному поверью, сломать старый дом, где произошло столько несчастий? Действительно, входя в тарханский дом, она в каждой комнате видела вещи, которые принадлежали навеки ушедшим от нее людям, в каждой комнате мерещились ей знакомые голоса. Расставаться с имением ей не хотелось — все здесь было заведено, хорошее имение, доходное, жаль его покидать. Да и дом ломать жалко — он может простоять еще десятки лет, не только Мишеньке хватит, но и его детям. А вещи-то какие хорошие — сколько добра: и мебели, и посуды, и домашней утвари… Дорого будет стоить перестройка дома. Но ей казалось, что жить в старом доме она больше не может. Ночью, когда неподалеку воют волки, в комнатах мыши выползают из нор, а ветер гудит в печной трубе, ей мерещатся всякие страхи, и ей кажется, что она может сойти с ума, вспоминая прошедшее на каждом шагу. Что делать? Что делать? Неужели надо решиться сломать богатый барский дом и начать строить новый?..

Весной в Пензу к сестрице-предводительше Наталье Алексеевне приехал Юрий Петрович Лермантов; он жаловался, что в течение всей зимы не мог разыскать своего сына. Несколько раз он был в Тарханах, но там толком ему никто ничего не сказал. Шли слухи о том, что его увезли в Москву, но и там он не мог его разыскать. Наконец соседи сказали, что ребенок в Пензе. Наталья Алексеевна, конечно, знает, где он.

— Дался тебе этот ребенок! — с возмущением парировала Наталья Алексеевна. — На что он тебе? Ребенок в надежных руках, единственное утешение последних дней одинокой, больной, несчастной старухи…

Но Юрий Петрович перебил защитницу Арсеньевой:

— Помилуйте, какая же она старуха? Ей и пятидесяти еще нет! Может прожить еще лет двадцать свободно…

Но Наталья Алексеевна сказала, боясь повредить интересам своей сестры, что она просит Юрия Петровича зайти к ней завтра, а сегодня пусть он избавит ее от запутанных семейных счетов. Юрию Петровичу было обещано свидание с сыном.

Когда он в назначенное время пришел к Столыпиным, в гостиной собрались не только дамы, но и несколько мужчин: брат Афанасий Алексеевич, муж Натальи Алексеевны — Григорий Данилович, еще бывший тогда предводителем пензенского дворянства, а главное, присутствовал пензенский губернатор Михаил Михайлович Сперанский.

Свидание с сыном в таких условиях было тягостно Юрию Петровичу. Он взял сына на руки и крепко расцеловал его, но все это происходило на глазах у столь многочисленных зрителей! Все молчали и с интересом наблюдали за каждым его движением.

Ребенок своей непосредственной радостью смутил всех, и свидание это могло бы закончиться примирением, ежели бы все присутствующие честно решали дело. Но неожиданно раздался громкий плач Арсеньевой, и все обернулись в ее сторону. Она положила голову на ломберный стол, стоявший у кресла, и все тело ее колыхалось и вздрагивало от рыданий.

Ребенок невольно оторвался от отца и поспешил приласкаться к бабушке, желая ее утешить, а она страстно схватила его на руки и стала жаловаться, что отец хочет отнять единственное сокровище ее на старости лет, что Юрий Петрович не имеет совести, отбирая у нее Мишеньку в то время, когда ей так мало осталось жить! Она всхлипывала, указывая на свою седую голову, жаловалась на болезни — словом, представление началось, и все насторожились.

Юрий Петрович, обходя вопрос о самочувствии тещи, спросил прямо, после нескольких словесных реверансов, сколько ей лет. До сих пор он никогда не задавал ей этого вопроса, потому что ему и в голову не приходило интересоваться ее годами. Но он полагает, что ей не может быть слишком много, раз ее брату Афанасию Алексеевичу и сестрице Наталье Алексеевне еще нет тридцати.

— Но это младшие, — с апломбом возразила Арсеньева, — а я самая старшая! Мне пятьдесят семь лет! Я была старше своего мужа и скрывала от него свои года…

Общее замешательство стало явным.

Юрий Петрович сердито сказал:

— Простите, но это какой-то новый фокус. Разница в тридцать лет между братьями и сестрами невозможна.

Но Арсеньева в неистовстве твердила, что это истинная правда, что у ее отца было очень много детей.

Юрий Петрович с возмущением перебил ее:

— Я всегда слыхал, что в семье Столыпиных шесть братьев и пять сестер, а про многих других детей знали бы все в губернии. Где же они? — спросил он со смехом.

— Были! — вдохновенно импровизировала Арсеньева. — Раз говорю, значит, были. А где они?.. — Она задумалась. — Где они? Ты спрашиваешь, где они?..

Общее внимание напряглось до крайности.

— Умерли они, умерли еще в младенчестве, а маменька моя так огорчалась этим, что никому не говорила. А я самая старшая осталась, и зачем я живу, неизвестно. Хотела было Мишеньку воспитывать, единственное мое утешение, наследником своего имения сделать, но и то мне, видно, не удастся!

И Арсеньева снова зарыдала.

Все молчали, ожидая, что она еще скажет.

Юрий Петрович оглянулся, ища поддержки у присутствующих. Но лица их были каменными, и он понял, что все они будут поддерживать Арсеньеву и любую, даже самую наглую ложь объявят истиной, только чтобы выгородить «своего человека».

— Пятьдесят семь, а не сорок? — спросил Юрий Петрович вспылив. — Вам пятьдесят семь? Клянитесь, иначе я не поверю!

Арсеньева побледнела и забормотала, что из-за таких пустяков клясться не стоит, что Юрий Петрович может поехать в Тарханы и наблюдать, как она будет записывать свой возраст перед исповедью.

— Ах, раз так… — в неистовстве воскликнул Юрий Петрович. — Тогда мне придется действовать иначе!

— Вы слышите? — крикнула Арсеньева басом. — Он угрожает мне!

Лицо Юрия Петровича налилось кровью, и он оттянул пальцем воротник, который стал его душить.

— Будь проклят тот час, когда я встретился с вами! — задыхаясь, прошептал он, махнул рукой и, не прощаясь ни с кем и не глядя на рыдающего сына, выбежал из комнаты.

Через несколько дней Арсеньева с внуком выехала в Тарханы, объявив, что она желает говеть дома. Перед причастием, когда дьякон в первую очередь записал поручицу Арсеньеву с внуком, то на вопрос, сколько ей лет, она ответила: «Пятьдесят семь». Дьякон не придал этой записи особого значения, и с тех пор каждый раз, бывая у причастия, она прибавляла себе по одному году. Арсеньева ввела этим в заблуждение многих исследователей биографии Михаила Юрьевича Лермонтова, и благодаря этому на могиле ее до сих пор значится, что она умерла восьмидесяти пяти лет, тогда как на самом деле ей было семьдесят три года. Но в то время она готова была на все, только бы настоять на своем и оставить у себя внука. Она так ненавидела зятя, который противодействовал ей, что не желала даже слышать его имени, и отчество своего внука записала: «Михаил Евтихиевич, сын капитана Лермантова», говоря, что имя Юрий в святцах упоминается разно: Юрий, Егор, Евтихий и Георгий, — это одно и то же имя, поэтому можно выбирать любое.

После этой записи Арсеньева почувствовала себя больной и никуда не отпускала от себя Мишеньку, боялась, что Юрий Петрович, который ввел ее в такой страшный грех, украдет ребенка.

Задумываясь о будущем, Арсеньева полагала, что полезнее для здоровья жить в деревне, чем в городе. Может быть, лучше сжечь дом? Нет, зачем? Лучше продать на слом и снос — хорошие деньги дадут: бревна толстые, еще два века простоят.

…Арсеньева приняла двойную порцию гофманских капель, но они что-то плохо действовали на этот раз. Дорожный возок уже стоял у крыльца. Обливаясь слезами, она долго ходила вместе с Мишей по всему дому, прощаясь с каждой комнатой, с каждой вещью, оплакивая свою молодость и причитая, что скоро умрет. Забывшись, она довела ребенка до отчаянных рыданий и тогда только опомнилась и велела кучеру ехать на кладбище.

Вид могил вызвал новую бурю отчаяния. Она велела управителю Абраму Филипповичу немедленно же выстроить часовню и заказать в Москве два мраморных памятника.

После обильных отчаянных слез и всхлипываний Арсеньева едва села в экипаж, взяла Мишеньку на руки и испугалась: ребенок был бледен и дрожал мелкой дрожью. Всю дорогу она старалась успокоить и развеселить мальчика, что, впрочем, ей удавалось плохо. В Пензу Мишу привезли почти без сознания — он лежал с закрытыми глазами и безучастно слушал все, что ему говорила бабушка.



Читать далее

Глава II. Переезд в Пензу под защиту губернатора Сперанского. Юрий Петрович вынужден оставить сына у бабушки

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть