Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Гравилет «Цесаревич»
Глава 1. Сагурамо

1

Упругая громада теплого ветра неторопливо катилась нам навстречу. Все сверкало, словно ликуя: синее небо, лесистые гряды холмов, разлетающиеся в дымчатую даль, светло-зеленые ленты двух рек далеко внизу, игрушечная, угловато-парящая островерхая глыба царственного Светицховели. И – тишина. Живая тишина. Только посвистывает в ушах напоенный сладким дурманом дрока простор да порывисто всплескивает, волнуясь от порывов ветра, длинное белое платье Стаси.

– Какая красота, – потрясенно сказала Стася. – Боже, какая красота! Здесь можно стоять часами…

Ираклий удовлетворенно хмыкнул себе в бороду. Стася обернулась, бережно провела кончиками пальцев по грубой желтовато-охристой стене храма.

– Теплая…

– Солнце, – сказал я.

– Солнце… А в Петербурге сейчас дождь, ветер. – Снова приласкала стену. – Полторы тысячи лет стоит и греется тут.

– Несколько раз он был сильно порушен, – сказал Ираклий честно. – Персы, арабы… Но мы отстраивали. – И в голосе его прозвучала та же гордость, что и в сдержанном хмыке минуту назад, словно он сам, со своими ближайшими сподвижниками, отстраивал эти красоты, намечал витиеватые росчерки рек, расставлял гористый частокол по левому берегу Куры.

– Ираклий Георгиевич, а правда, что высота храма Джвари, – и она опять, привечая крупнокаменную шершавую стену уже как старого друга, провела по ней ладонью, – относится к высоте горы, на которой он стоит, как голова человека к его туловищу? Я где-то читала, что именно поэтому он смотрится так гармонично с любой точки долины.

– Не измерял, Станислава Соломоновна, – с достоинством ответил Ираклий. – Искусствоведы утверждают, что так.

Она чуть кивнула, снова уже глядя в даль, и шагнула вперед, рывком потянув за собою почти черное на залитой солнцем брусчатке пятно своей кургузой тени. «Осто!..» – вырвалось у меня, но я вовремя осекся. Если бы я успел сказать «Осторожнее!» или тем более «Осторожнее, Стася!» – она вполне могла подойти к самому краю обрыва и поболтать ножкой над трехсотметровой бездной. Быть может, даже прыгнула бы, кто знает.

– Ираклий Георгиевич, – не оборачиваясь к нам, она показала рукой вправо, вверх по течению реки Арагви, – а во-он там, за излучиной… какие-то руины, да?

– Развалины крепости Бебрисцихе. Там очень красиво, Станислава Соломоновна. И просто половодье столь любимого вами дрока, воздух медовый. Туда мы тоже обязательно съездим, но в другой раз. После обеда или даже завтра.

– Вряд ли после обеда, – подал голос я. – Стася все-таки с дороги.

К Джвари мы заехали по пути с аэродрома.

Стася обернулась и чуть исподлобья взглянула на меня широко открытыми, удивленными глазами.

– Я ничуть не устала. – Отвернувшись, добавила небрежно: – Разве что на вторую половину дня у тебя иные виды…

И снова, как все чаще и чаще в последние недели, я почувствовал себя словно в тысяче верст от нее, словно в тысяче лет от нее. Словно в могиле от нее.

Она неторопливо шла вдоль края площадки; мы волей-неволей – за нею.

– И совсем они не шумят, сливаясь, – проговорила она, глядя вниз. – И не обнимаются. Обнимаются вот так. – Она мимолетно показала. Угловатыми змеями взлетели руки, сама изогнулась, запрокинулась пружинисто – и у меня сердце захолонуло, тело помнило. – А эти мирно, без звука, без малейшего всплеска входят друг в друга. Как пожилые, весь век верные друг другу супруги. Странно он видел…

– И монастырем Джвари не был никогда, – чуть улыбаясь, добавил Ираклий.

– Поэту понадобилось – значит, он прав, – сразу ответила Стася, не замечая, что атакует не столько реплику Ираклия, сколько предыдущую свою. – Если поэт в придорожном камне увидел ужин – он сделает из него ужин, будьте покойны.

– Но ведь ужин будет бумажный, Станислава Соломоновна!

– Один этот бумажный переживет тысячу мясных.

С веселой снисходительностью Ираклий развел руками, признавая свое поражение, как если бы в тупик его поставил ребенок доводом вроде: «Но ведь феи всегда поспевают вовремя».

– Велеть сегодня разве бумажное сациви, – задумчиво проговорил он затем, – бумажное ахашени… – И подмигнул мне.

Стася, шедшая на шаг впереди, даже не обернулась. Ираклий чуть смущенно огладил бороду.

– Впрочем, боюсь, мой повар меня не поймет, – пробормотал он.

Как-то не так начинается эта долгожданная неделя, подумал я. Эта солнечная, эта свободная, эта беззаботная… Я прилетел вчера вечером, и мы с Ираклием почти не спали: болтали, смеялись, потягивали молодое вино и считали звезды, а я еще и часы считал, а утром гнали от Сагурамо к аэродрому, и я считал уже минуты и говорил: «Вот сейчас Стаська элеронами зашевелила», «Вот сейчас она шасси выпустила». Ираклий же, барственно развалившись на сиденье и одной рукой небрежно покачивая баранку, хохотал от души и свободной рукой изображал все эти воздухоплавательные эволюции. И вот поди ж ты – пикировка.

Ираклий, видно, тоже ощущал натянутость.

– Я думаю иногда, – сказал он, явно стараясь снять напряжение и разговорить Стасю, – что российская культура прошлого века много потеряла бы без Кавказа. Отстриги – такая рана возникнет… Кровью истечет.

– Не истечет, – небрежно ответила Стася. – Мицкевич, например, останется как был. Его мало волновали пальмы и газаваты.

– Ах, ну разве что Мицкевич, – с утрированно просветленным видом закивал Ираклий. Чувствовалось, его задело. – Как это я забыл!

– Конечно, в плоть и кровь вошло, – примирительно сказал я. – И не только в прошлом веке – и в этом… Считай, здесь одно из сердец России.

– Боже, какие цветы! – воскликнула Стася и кинулась с площадки вниз по отлогому склону; и длинное белое платье невесомым облаком заклокотало позади нее, словно она вздымала в беге пух миллионов одуванчиков. Изорвет по колючкам модную тряпку, подумал я, здесь не польские бархатные луговины… Но вслух не сказал, конечно.

– Серна, – ведя за нею взглядом, проговорил Ираклий то ли с иронией, то ли с восхищением. Скорее всего и с тем и с другим.

Разумеется, зацепилась. Ее дернуло так, что едва не упала. Но уже мгновением позже любой сказал бы, что она остановилась именно там, где хотела.

– Признайтесь, Станислава Соломоновна, – крикнул Ираклий, – в вас течет и капля грузинской крови!

Она повернулась к нам – едва не по пояс в жесткой траве и полыхающих цветах.

– Во мне столько всего намешано – не упомнить. – Голос звенел. – Но родилась я в Варшаве. И вполне горжусь этим!

– Действительно, – подал голос я. – И носик такой… с горбинкой.

– Обычный еврейский шнобель, – отрезала она и отвернулась, сверкая, как снежная, посреди горячей радужной пены подставленного солнцу склона.

– Ядовиток тут нет каких-нибудь? – спросил я, стараясь не выказывать голосом беспокойства.

Ираклий искоса стрельнул на меня коричневым глазом и принялся перечислять:

– Кобры, тарантулы, каракурты…

– Понял, – вздохнул я.

Некоторое время мы молчали. День раскаленно дышал, посвистывал ветер. Ираклий достал сигареты, протянул мне.

– Спасибо, на отдыхе я не курю.

– Я помню. Просто мне показалось, что сейчас тебе захочется. – Он вытряхнул длинную, с золотым ободком у фильтра, «Мтквари». Ухватив ее губами, пощелкал зажигалкой. Жаркий ветер сбивал пламя. Нет, занялось.

– От чего мы действительно можем кровью истечь, – сказал я, – так это от порывистости.

– Это как?

– Я и сам толком не понимаю. Навалиться всем миром, достичь быстренько и почить на лаврах. Только у нас могла возникнуть поговорка «Сделал дело – гуляй смело». Ведь дело, если это действительно дело, занятие, а не кратковременный подвиг, сделать невозможно, оно длится и длится. Так нет же!

Ираклий с сомнением покачал головой:

– Нет, нет, даже язык это фиксирует. Возьми их «миллионер» и наше «миллионщик». Миллионер – это, судя по окончанию, тот, кто делает миллионы, тот, кто делает что-то с миллионами. А миллионщик – это тот, у кого миллионы есть, и все. В центре внимания не деятельность, а достигнутое неподвижное наличие.

Ираклий затянулся, задумчиво щурясь на восьмигранный барабан храма. Казалось, барабан плавится в золотом огне. Стряхивая пепел, легонько побил средним пальцем по сигарете. Вновь покачал головой:

– Во-первых, мы говорили о российской культуре, а ты говоришь о русском национальном характере. Уже подмена. А во-вторых, от чего характер действительно может истечь кровью – так это, прости, от какой-то упоенной страсти к самобичеванию. Даже поводы придумываете, как нарочно, хотя они не выдерживают никакой критики. Если следовать твоей логике, можно подумать, что «погонщик» – это тот, у кого есть погоны на плечах, – он легонько хлопнул меня по плечу, обтянутому безрукавкой, – а отнюдь не тот, кто скотину гонит.

– Уел, – сказал я, помолчав. – Тут ты меня уел. И где! В стихии моего языка!

– Свой язык слишком привычен. Бог знает, что можно придумать, если комплекс заедает. Со стороны виднее. – Он опять затянулся и опять искоса взглянул на меня, на этот раз настороженно: не обидел ли. – Хотя что значит со стороны… Одной ногой со стороны, другой – изнутри. Как многие в этой стране.

Теперь уже я коснулся ладонью его плеча:

– Послушай, Ираклий. Вон те горы…

– Слева?

– Да, те, куда Тифлисский туннель уходит…

– Послушай, Александр, – в тон мне проговорил он. – Когда царь Вахтанг Горгасал, утомившись на охоте, спешился у незнакомого источника и решил омыть лицо, он опустил в воду руки и удивленно воскликнул: «Тбили!», «Теплая!» Оттуда и пошло название города. Запомни, пожалуйста.

– Прости. Хорошо, но почему ты мне пеняешь, а в Петербурге и где угодно слышишь по десять раз на дню «Тифлис» и – ни звука?

Он бросил окурок и тщательно вбил его каблуком в сухую землю, чтобы и следа его не осталось.

– Потому что чужие его пусть хоть Пном-Пнем называют. Ты же не чужой. Понял?

– Понял.

– Будешь еще говорить «Тифлис»?

– Амазе лапаракиц ки ар шеидзлеба!

– И речи быть не может… – машинально перевел он; у него сделался такой оторопелый вид, что я засмеялся. – Ба! Ты что, дорогой, грузинский учишь? И произношение как поставил!

– Увы, обрывки только, – признался я. – Разговорник полистал перед отлетом. А было бы время да способности – все языки бы выучил, честное слово. Приезжай хоть в Ревель, хоть в Верный – и себе приятно, и людям уважение. Но…

– Лопнет твоя головушка от такого размаха, – ухмыльнулся Ираклий. – Вот действительно русский характер. Уж если языки – то все сразу. А если не все – то ни одного. В лучшем случае – от каждого по фразе. Имперская твоя душа… Побереги себя.

– Дидад гмадлобт[1]Большое спасибо ( груз .)..

– Не стоит благодарности.

– Я вот что хотел спросить. В те горы как – погулять можно пойти? Тропки есть? Или там слишком круто?

Ираклий неторопливо перевел взгляд на Стасю. Она была уже шагах в пятидесяти.

– Да, да, я ее имею в виду.

– Ну, Станислава Соломоновна-то, я вижу, везде пройдет. – Он отступил от меня на шаг и с аффектированным скепсисом оглядел с головы до ног. Я улыбнулся:

– Обижаешь, друг Ираклий. Конечно, после тридцати я несколько расплылся, но в юные лета хаживал и по зеркалу Ушбы, и на пик Коммунизма…

– О, ну конечно! Как я мог забыть! Чтобы правоверный коммунист не совершил восхождения на свою Фудзияму!

– Дорогой, при чем тут Фудзияма! – начал кипятиться я. – Просто трудный интересный маршрут! И так уж судьбе было угодно, чтобы большинство ребят, залезших туда впервые и давших в двадцать восьмом году название, принадлежали к нашей конфессии!

Он засмеялся, сверкая белыми зубами из черной бороды.

– А тебя, оказывается, тоже можно вывести из себя, – сказал он. – Признаться, глядя, как с тобой обращаются некоторые здесь присутствующие, я думал, ты ангел кротости.

Я отвернулся, уставился на Мцхету. Пожал плечами.

– Тебе и тяжело так оттого, что у тебя всегда все всерьез, – негромко сказал Ираклий. – И у тех, кто с тобой, – все всерьез.

Я пожал плечами снова.

– А как Лиза? – спросил он.

– Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа.

– Потому и летели разными рейсами?

– Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то отсрочку, чтобы лететь сегодня… даже не сказала какую.

– А Поленька?

– И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди, которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду, а на другой – которые думать уже совсем не умеют. «Почему?!» – «Папа, ну как ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди стали только о еде!» Видишь… Это уже не сказка, это философский трактат уже.

– Ей одиннадцать?

– Тринадцать будет, Ираклий.

– Святой Георгий, как время летит. А Лиза… знает?

– Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь я не ухожу. Вчера так смотрела… И так спокойно: «Отдыхай там как следует, нас не забывай… Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу». Иногда кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда – что и помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и правиль…

– Ш-ш.

Подходила Стася – неторопливо, удовлетворенно; громадная охапка цветов – как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе повыше уха – нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет голову…

– Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется?

– Ты все равно не запомнишь, – ответила она и, не останавливаясь, прошла мимо нас, вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск.

Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз такой стих напал. Но на душе было тоскливо.

– Всякая женщина – это мина замедленного действия, – наклонившись ко мне, тихонько утешил Ираклий. – Никогда не знаешь, в какой момент ей наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать независимость. Но это ничего не значит. Так… – Он усмехнулся: – Разве лишь ногу оторвет взрывом, и только.

Я смолчал. Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда.

Перед спуском она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья:

– Что же вы? Идемте.

Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок.

Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу – еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами, скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь может быть безответной? Ираклий… его друзья… «Мои друзья – твои друзья!» Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный свет южного дня, – чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она – чужая…

Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я порадовался, как нам повезло – мы были у Джвари только втроем.

Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час назад, – роскошный белоснежный «Руссо-Балт» типа «ландо», с откидным верхом. Верх убран, дверцы – настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в виде головки Эгле – Королевы ужей – наверняка подарок какой-нибудь прибалтийской красавицы – вызывающе доверчиво торчит из приборной доски. Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе.

– Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди?

– Почту за честь, Станислава Соломоновна.

Она протянула мне младенца:

– Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А просто на сиденье кинуть – растреплется.

– Конечно, подержу, какой разговор.

Ни с одним человеком нельзя повстречаться дважды, думал я, одиноко усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает – и вот проходит неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с кем расстался; тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он – иной, он тебя не помнит; и – все сначала. И ведь со мною тот же ад; ведь и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так нечестно! Не хочу!

А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем встретился после пятидневной разлуки, – честно?

Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро он так устроен: бережный – лжет, честный – чуть что, рубит наотмашь…

Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала навстречу, как змея.

Прекрасный нечестный мир.

Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи. Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси:

– Прошу!

Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно беспомощен.

– Прошу и вас.

Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных ворот. Полого вверх, в темную глубину сада, уходила дорожка.

– Добро пожаловать в приют убогого чухонца.

Забавно, он уже не в первый раз называет так свое родовое гнездо. Я никогда не решался спросить, в чем тут дело. Подозреваю, игра сложилась уже давно, благодаря многолетней фамильной дружбе князей Чавчавадзе с баронами Маннергейм. Корни ее уходят годы, пожалуй, в тридцатые. Вот и Ираклий в свое время долго служил вместе с Урхо. Я с Урхо никогда не был особенно близок, и никогда мне не доводилось бывать в его особняке под Виипури, но, думаю, случись такое, у ворот он непременно пригласил бы войти в бедную саклю, прилепившуюся к крутому склону соплеменных гор. Или что-нибудь в этом роде.

Наконец-то тень. Только в саду я понял, как, при всей своей любви к солнцу, с непривычки устал от него. Настоящей прохлады не было, однако и здесь сухой, прогретый воздух томно играл листвой, колыхался среди деревьев, причудливо катая волны запахов от одного к другому, так что, проходя мимо олеандра или жасмина, мы вдруг ощущали на миг аромат глицинии, а возле глицинии вдруг проносилась струйка тягучей патоки дрока. Хотелось сесть на землю, привалиться спиною к стволу хотя бы вот этой фисташки, зажмуриться и дышать, дышать.

– Хочу обратить ваше внимание, Станислава Соломоновна, – древний источник. Он волшебный. Еще триста с лишним лет назад люди заметили, что каждый глоток снимает один грех.

– О-о! У меня как раз такая жажда! Нужно пить и пить!

Она стремительно подбежала к высокой тумбе красного кирпича, в нише которой журчала чуть слышно кристально чистая влага. Стараясь стоять подальше, чтобы не забрызгать платье, и даже отведя одну руку за спину, ладошкой другой она черпала и пила, пила. Не простудилась бы… Только что с солнцепека, а горлышко-то у нее слабенькое, я знал.

Отвернулась, выпрямилась, отряхивая руку. Лицо – счастливое, глаза сверкают, и чуть вздрагивает безымянный цветок в черных кудрях. И влажно поблескивает подбородок.

– Вкусная! И двадцать семь грехов как не бывало! А можно еще, он не обмелеет?

– Сколько вашей душе угодно, Станислава Соломоновна. Я вижу, вы великая грешница. Или решили запастись на будущее? Только не простудитесь.

Он будто читал мои мысли.

Может, и читал слегка. Друг.

– Александр тоже вчера набросился было. – Ираклий лукаво посмотрел на меня и подмигнул. – Но потом быстро понял, что есть напитки куда более целебные.

Стася совсем по-детски вытягивала шею, чтобы с подбородка не капнуло на платье.

– Еще пятнадцать. – Опять повернулась к нам, вытирая улыбающиеся губы тыльной стороной ладони. – А? Нет, целебнее нет.

– А молодые вина? – явно оскорбился Ираклий.

– Спасибо, Ираклий Георгиевич, но это не для меня. С нею что-то случилось?

Она вдруг подошла ко мне. Взглянула чуть исподлобья:

– Здесь можно принять душ, Саша? Я успею до обеда?

– Разумеется. Сейчас я провожу.

Наконец-то что-то родное в интонации. И тоски как не бывало, лишь удивление: что за тьма мне пригрезилась, из какого ящика Пандоры? Ведь все хорошо, все чудесно. Покой, солнце. Дышать…

– Как красиво здесь, – сказала она.

– Да. Я знал, что тебе понравится. Идем.

– Знаешь, что я подумала там, у Джвари? Совершенно необходимо иногда увидеть воочию те прекрасные места, о которых до этого только читал и только от поэтов знал, как они прекрасны. Тогда сразу становится ясно, что и остальное прекрасное, о чем мы читаем – совесть, преданность, любовь, – тоже не выдумка.

– А тебе иногда кажется, что выдумка?

Она пожала плечами:

– Как и тебе.

– Ну не-ет…

Она усмехнулась с грустным всепрощающим превосходством:

– Кому-нибудь другому рассказывай. Я-то уж знаю.

Старый дядя Реваз, будто спрыгнувший с картин Пиросмани, сидел в плетеном кресле у входа, в тенечке, обмахиваясь последним номером «Аполлона», и явно поджидал нас – увидел и сразу встал:

– Гамарджобат, мадам! Гамарджобат, батоно княз!

– Добрый день, дядя Реваз.

«Реваз» и «княз», благодаря его произношению, составили, на мой взгляд, идеальную рифму. Я коротко покосился на Стасю – заметила ли она? Не подвигнет ли эта деталь, например, на эпиграмму? Мне всегда было ужасно приятно и даже лестно, если в ее стихах я угадывал отголоски впечатлений, коим я был пусть не виновником, но хотя бы свидетелем. Нет, ее лицо оставалось отстраненным.

– Это Станислава Соломоновна, большой талант, – проговорил я. – Это Реваз Вахтангович, большая душа.

– Здравствуйте, Реваз Вахтангович.

– Заходите дом, прошу. Дом прохладно. – Он говорил с сильным акцентом, но мне и акцент был мил, и акцент был пропитан солнцем. Сделал шаг в сторону, пропуская Стасю к ступенькам, и, когда она прошла, наклонился ко мне. Сказал вполголоса: – Вам депеша пришел, батоно. В конверт. – И, сунув руку в карман широких штанов, добыл конверт. Протянул мне.

– Спасибо, дядя Реваз. – Я оттопырил правый локоть, а дядя Реваз сунул мне конверт под мышку – я прижал его к боку и, по-прежнему с врученным мне Стасей стоглавым младенцем на руках, вошел в дом.

Здесь, в действительно прохладной прихожей, Стася и княгинюшка Тамрико уже ворковали, успев познакомиться без меня.

– Мужчины всегда не там, где надо, спешат и не там, где надо, опаздывают, – сказала княгинюшка, завидев меня. – Я уже все знаю – и как нашу гостью зовут, и про Джвари, и что нужен душ. Вы свободны, Саша.

Да. Стася умела быть стремительной, мне-то довелось это испытать.

– Тогда я действительно поднимусь на минутку к себе и хоть руки освобожу.

– Я велю принести вам вазу с водой. – Княгинюшка взглядом опытного эксперта смерила букет. – Две вазы.

– Ты положи его пока аккуратненько, – сказала Стася, стоя ко мне спиной. – Я приду – разберусь.

Я свалил букет на стол, рванул конверт по краю. Конечно, бумага раздернулась не там, где надо, – пальцы спешили и волновались; бросающаяся в глаза надпечатка «Князю Трубецкому А. Л. в собственные руки» с хрустом лопнула пополам.

Так я и знал, сплошная цифирь. Несколько секунд, кусая губы, я бессмысленно смотрел на выпавший из конверта маленький твердый листок с шестью колонками пятизначных чисел, потом встал. Открыл шкап; из бокового кармана пиджака достал комп-шифратор, оформленный под записную книжку. Вложил в щель листок и надавил пальцами на незаметные точки гнезд опознавателя; пару секунд опознаватель считывал мои отпечатки пальцев, индекс пота… Потом на темном табло брызнули мельтешащие бестолковые буквы и, посуетившись мгновение, сложились в устойчивую строку: «Получением сего надлежит вам немедля вернуться столицу участия расследовании чрезвычайной важности. Товарищ министра государственной безопасности России И. В. Ламсдорф».

Я отложил дешифратор. Вне контакта с моей рукой он сразу погасил текст. Я поднялся и медленно подошел к распахнутому в сад окошку. Оперся обеими руками на широкий подоконник. Солнце ушло с него, наверное, с полчаса назад, спряталось за угол дома, но подоконник до сих пор был теплее, чем руки. Отсюда, со второго этажа, поверх сверкающей листвы, долина открывалась на десятки верст – едва ли не все главные земли древнего Картли.

Вот тебе и отдохнул.

Вот тебе и побыл с любимой в раю.

Упоительный запах цветущего под окном смолосемянника сразу стал не моим. Далеким, как воспоминание.

Нет, все-таки надо закурить. Я закрутился по комнате в поисках сигарет; обнаружил. Снова подошел к окну и дунул мерзким дымом в благоухающий простор. Слышно было, как внизу, за углом, перешучиваются по-грузински мальчишки, волокущие багаж Стаси из авто в дом.

Милейший Иван Вольфович! Чтобы он отбил мне такую шифровку, должно было случиться нечто действительно выходящее из ряда вон. Ведь мы виделись с ним только вчера поутру, и он, теребя свои старомодные бакенбарды, взбивая их указательным пальцем, так откровенно, так по-домашнему завидовал мне: «Какие места! Какой язык! Цинандали, кварели, киндзмараули… каждое слово исполнено глубочайшего смысла! Отдохните, батенька, отдохните. Имеете полное право. Дело тарбагатайских наркобаронов съело у вас полгода жизни».

И вот извольте. «Получением сего…»

Нет, дудки. Могли же мы задержаться на прогулке до вечера! А дядя Реваз мог, например, уснуть, нас не дождавшись. Да мало ли как что могло! До утра я с места не сдвинусь!

Но все же – что стряслось?

Не хочу, не хочу думать об этом! Уже забыл!

А ведь что-то страшное… И завтра ли, послезавтра – мне опять в это лезть с головой.

– Друг Александр! – зычно крикнул Ираклий снизу. – Стол накрыт!

2

– Ты устал, любимый.

– Нет.

– Устал. Целуешь через силу.

– Нет, Стася, нет.

– Я же чувствую.

– Ты уже не хочешь?

– Всегда хочу. Всегда лежала бы так. Но ты отдохни чуточку.

Как нежно произнесла она это «чтч». Варшава.

– Я никуда не денусь, Саша.

– Я денусь.

– Ты денешься. А я не денусь. Когда понадоблюсь – всегда буду под рукой.

Она не лгала. Но и не говорила правду. Она просто – говорила.

Села. Спустила ноги на пушистый, во весь пол, ковер. Озабоченно посмотрела в сторону окошка. Простор подергивался медовой дымкой.

– Как ты думаешь, не слышно было, как я тут повизгивала?

– Мягко сказано… – пробормотал я.

– Я же соскучилась, – объяснила она и встала. Медленно подошла к окну. Я смотрел. Она чувствовала мой взгляд, конечно, и не оборачивалась – неторопливо шла и давала мне любоваться вволю. Почти танцевала. Упругая, гибкая, смуглая – на миг я показался себе факиром с флейтой, заклинающим из последних сил… кого?

– Вечереет, – сказала она. Помолчала; я любовался. – Сейчас мы к Бебрисцихе уже не поедем, конечно.

– У меня и впрямь оказались иные виды на вторую половину дня.

Она не ответила. Наверное, уже не помнила этих своих слов.

– Но вот завтра с утра, – мечтательно произнесла она, помедлив. – Подумать только, целую неделю будем здесь! Я так благодарна тебе. – И вдруг, вскинув руки, закружилась по комнате. Иссиня-черные волосы разлетелись стремительной каруселью, грудь искусительно трепетала. Уже опять хотелось стиснуть ее ладонью. – Как хорошо! Как хорошо! Я счаст-ли-вая!

«Получением сего…» Уже не помню! Не помню!

– Чудесные букеты ты сделала.

– Что-что, а уж это я умею. – Она повернулась ко мне и чуть удивленно глянула исподлобья. Будто для нее сюрпризом оказалось: я смотрю на нее, а не на букеты. – Как ты смотришь…

– Как?

– Хорошо. Я на Лизу похожа?

Горло перехватило. Я сглотнул.

– Совсем не похожа.

– А в постели похожа?

– Совсем не похожа.

– Ты по-разному чувствуешь со мной и с нею?

– Совсем по-разному.

– Не все равно?

– Нет.

– Ты был с ней счастлив, пока мы не налетели друг на друга?

– Я и сейчас с ней счастлив. И с тобой счастлив.

Она улыбнулась чуть презрительно.

– Тебе надо было принимать магометанство, а не коммунизм.

– Тогда я не смог бы пить вина.

– Ой, дура я дура! – Она всплеснула руками. – Лезу с разговорами, а мужик, естественно, еще дернуть хочет! Давай я накину что-нибудь и сбегаю вниз, там на столе оставалась бутылка.

– Ты слишком заботлива.

– Не бывает «слишком». Еще древние вещали: благородная женщина после близости должна заботиться о возлюбленном, как мать о ребенке, ибо женщина в близости рождается, а мужчина умирает. И спортсменами подмечено: после этого дела показатели у женщин улучшаются, а у мужчин – фюить!

– Постараемся выжить, – ответил я и, сунув руку в щель между изголовьем постели и стенкой, достал почти полную бутыль «ахашени». Простите, Иван Вольфович, ничего не помню. Стася засмеялась.

– Будешь?

– Нет. Я от тебя пьяна, этого достаточно.

Я налил себе пару глотков в бокал, выпил. Спросил осторожно:

– Ты в порядке?

– В абсолютном. Да не тревожься ты, просто здоровый образ жизни. Я и курить перестала.

– Да что стряслось?

Она засмеялась лукаво. Погладила один из букетов. Ей действительно нравилось, как я на нее смотрю, и она прохаживалась, прогуливалась по комнате – от шкапа к стене с кинжалами и саблями, от сабель – к стене с фамильными фотографиями, потом к огромной напольной вазе… Из волос над ухом, подрагивая, так и торчал забытый стебелек анонимного цветка, голый и сирый, ему нагота не шла; все лепестки мы ему перемолотили о подушку.

– Ты же меня так упрашивал! Такой убедительный довод привел!

– Какой?

– Не скажу.

– Полгода как отчаялся упрашивать…

– До меня, как до жирафа. Не тревожься, Саша. Просто я подумала: я на четыре года старше ее, надо оч-чень за собой следить. Хоть паритет поддерживать. – И вдруг высунула на миг кончик языка. – Я ведь даже не знаю, как она выглядит. И Поленька. Ты бы хоть фотографии показал.

– Зачем тебе?

– Родные же люди.

– Не будь это ты, я решил бы, что женщина безмерно красуется.

– Это значит, я безмерно красиво чувствую. А чувствую я, что безмерно люблю тебя.

– С тобою трудно говорить. Ты так словами владеешь…

– Ты владеешь мной, а я владею словами. Значит, ты владеешь словами через наместника. Царствуй молча, а говорить буду я.

Присела на подоконник, голой спиной в залитый желто-розовым цветом сад.

– Слова… Они, окаянные, просто созданы для обмана. Люди очень разные, у каждого – своя любовь, своя ненависть, свой страх. А слово на всех одно и то же. Тот, кто произносит, подразумевает совсем не ту любовь и не тот страх, который подразумевает, услышав, собеседник. Поэтому лучше уж вообще молчать на эти темы… или говорить лишь для того, чтобы порадовать того, кто рядом… или, если всерьез, объяснять именно свою любовь. Ведь для одного этого слова нужно целый роман, целую поэму написать. Я вот пока летела, – она улыбнулась, – два стихотворения про тебя сочинила. Правда, то, что они про тебя, никто не поймет.

– А я? – глупо гордясь, спросил я.

– А ты, – она опять улыбнулась, – и подавно.

– Прочти.

– Нет.

– Прочти.

– Нет, нет. Не хочу сейчас. Ведь чем больше разжевываешь свое понимание, тем дальше уходишь от чужого. Зачем мне от тебя удаляться? Вот ты, рядом. Это не так уж часто бывает. Скоро опять усвищешь куда-нибудь, а тем временем я опубликую – тогда и прочтешь. – Она поставила одну ногу на подоконник, обхватила ее руками. – Какой воздух чудесный идет снаружи. – Глубоко вздохнула. – Мы еще погуляем перед ужином, правда? И из источника попьем.

– Обязательно. И перед ужином, и перед сном.

– Перед сном это особенно необходимо.

«…Немедля вернуться в столицу…»

Я налил себе полный бокал и выпил, не отрываясь. Из бокала будоражаще пахло виноградниками, плавающими в солнечном океане.

– На аэродром ты ехал из дома?

– Дом… – Солнечный океан хлынул в кровь. – Дом – это место, где можно не подлаживаться. Не контролировать слова. Быть усталым, когда устал, быть молчаливым, когда хочется молчать, – и при этом не бояться, что обидишь. Не притворяться ни мгновения – ни жестом, ни взглядом…

– Так не бывает.

– Наверное. Поэтому у меня никогда не было дома.

– А может, просто тебя никогда не было дома?

– Удачный апперкот.

– Саша, я не хотела обидеть! Ты лучше всех, я-то знаю! Просто я очень хочу быть твоим домом… и мне кажется, у меня бы получилось. Но как подумаю, что ты будешь заходить домой в гости два-три раза в месяц, а в остальное время будешь в другом… а может, и в третьем – то тут, то там дома будут появляться и осыпаться с тебя, как листья, засыхающие от недостатка тебя… Ох, нет, не надо. Все ерунду я говорю. Капризничаю. Не слушай. Это потому, что я расслабилась, уж очень мне хорошо. А если бы я вдруг от тебя родила, ты бы меня бросил?

– Нет, конечно, – медленно сказал я.

– Нет? Правда нет? – Голос у нее зазвенел, и осветилось лицо.

– Глупое слово – бросил. Гранату бросают… камень. А ты же – моя семья. Был бы с вами, сколько бы получалось. Но, видишь ли… уже переломленный. Потому что уже никогда не чувствовал бы себя порядочным человеком.

– А сейчас чувствуешь?

Это была пощечина. Пощечина ниже пояса, так умеют только женщины. Да, не мне говорить о порядочности. С усилием, будто выгребающий против мощного течения катерок, я отставил бокал подальше; в райской тишине резко ударило стекло.

– Не очень. Но покуда доставляю тебе радости больше, чем горя, – ты сама так говоришь…

– Да, конечно, да! То – что?

– То это имеет хоть какой-то смысл.

– Но ведь тогда у меня будет еще больше радости, Саша!

– А у него? Я же не смогу уделять ему столько внимания, сколько… он заслуживает.

– Мне ты тоже не всегда уделяешь столько внимания, сколько я заслуживаю. Но кто скажет, что я у тебя расту плохая?

Стихия. Слова – не более чем летящие по ветру листья. Если пришел ураган – листья должны срываться и лететь, но их полет ничего не значит. Он значит лишь, что пришел ураган. Ураган уйдет – они осядут. И дурак, нет, садист тот, кто, подойдя к плавающему в грязи листочку, начнет корить его: «Ведь ты уже летал, ну-ка, давай еще, это так красиво!»

Значит, действительно честнее молчать, не пуская на ветер слов, и молча делать то, что хочешь; просто стараясь по возможности не повредить при этом другим, тоже молча?

– Стаська, ты сама не понимаешь, что говоришь.

– Конечно, не понимаю, мое дело бабье. Но ты-то, самец, положа руку на сердце – неужели тебе не будет хотя бы лестно?

Я только головой покачал:

– Натурально, если бы без ссор и дрязг – я бы ужасно гордился.

Встала с подоконника, улыбаясь. Неторопливо подошла ко мне.

– Против твоей воли я ничего никогда не сделаю.

Присев у меня в ногах, наклонилась. Завороженно смотрела, как я, вздрагивая, набухаю под ее взглядом, – и сама безотчетно вздрагивала вслед за мною.

– Ну, вот, – сказала почти благоговейно, – ты снова меня хочешь.

Коснулась кончиками пальцев. Потом, встав надо мной на колени, коснулась грудью. Потом губами. Снова отстранилась, вглядываясь. Распущенные волосы свешивались почти до простыни.

– Он мне напоминает птенца какой-то хищной птицы. Требовательный и беззащитный. Чуть подрос – а так и норовит уже клеваться! А ведь сам, один, ничего не может, нужно прилетать, из любого далека прилетать к нему и кормить, кормить…

Подняла лицо. Глаза сияли.

– Я люблю тебя, Стася, – сказал я.

– Я буду прилетать. Из любого далека, хоть на день, хоть на час, на сколько скажешь. Буду, буду, буду! – Провела кончиками пальцев по полуоткрытым, запекшимся от поцелуев губам. – Хочешь сюда?

– Нет. Лучше подари самцу самку.

Стремительной гибкой молнией она повернулась ко мне спиною, упала на бок – только упруго вздрогнул матрац. Колючий вихрь волос ожег мне щеку.

– Так?

3

К программе «Время» мы опоздали буквально на минуту. Когда, шкодливо досмеиваясь и дошептываясь, мы спустились в гостиную, Ираклий и Тамрико уже сидели перед телевизором, и я сразу понял, что произошло нечто чудовищное. Ираклий обернулся на звук шагов, лицо его было серым.

– …в десять семнадцать по петербургскому времени, – мертвым голосом сообщал диктор. – Гравилет «Цесаревич» следовал с базы Тюратам, где великий князь Александр Петрович находился с инспекционной поездкой, в аэропорт Пулково. Обстоятельства катастрофы однозначно свидетельствуют о том, что имел место злой умысел…

– Боже! – вырвалось у княгинюшки.

Я помертвел. Я все осознал мгновенно – даже то, что ни спасения, ни отсрочки нам со Стасею нет. Я взглянул на нее – она слушала, вытянув шею, как давеча у источника, и лоб ее был страдальчески сморщен. Я достал из кармана пиджака шифратор с депешей, коснулся пальцами гнезд и показал ей табло. Секунду она непонимающе вчитывалась, потом с ужасом заглянула мне в глаза.

– Это я получил днем, – сказал я. – Думал до завтра потянуть.

Она взяла мою руку с шифратором, поднесла к губам и поцеловала.

– Спасибо за сегодня.

Я подошел к телефону. Поднял трубку, стал нащелкивать номер. У меня за спиной Стася что-то объясняла хозяевам – я не слышал.

– Барышня, когда у вас ближайший рейс на Петербург? Двадцать два пятьдесят?

– Успеем, – отрывисто произнес Ираклий. – Докачу.

– Забронируйте одно место…

– Два! – отчаянно крикнула Стася. Я растерянно обернулся к ней:

– Стасик, может, отдохнешь еще на солнышке…

Она даже не удостоила меня ответом. Отвернулась даже.

– Два места. Кажинская Станислава Соломоновна. Трубецкой Александр Львович. Нет, не Левонович, просто Львович. За полчаса, понял. Гмадлобт дахмаребисатвис[2]Благодарю за помощь ( груз .)..

Положил трубку. Она едва не выскользнула из потных пальцев.

Ираклий подошел ко мне. Веско положил ладони мне на плечи и сильно встряхнул. Он как-то сразу осунулся.

– Найди их и убей, – с жесткой хрипотцой сказал он.

– Постараюсь, – ответил я.

– Я кофе сварю вам, – тихо сказала Тамрико.

Уже в авто, посреди звездной благоуханной ночи – тоненький серпик плыл так спокойно, – она спросила, когда Ираклий отошел закрыть ворота:

– Лиза будет тебя встречать?

– Нет. Они знать-то не знают.

– Хорошо. Значит, сможем еще там поцеловаться на прощание.

– Я приду, Стася! – Горло у меня перехватило от нежности и сострадания. Я знал, это неправда, никто ни к кому не может прийти дважды. – Я приду!

– Я твой дом, – ответила она.

В ласковой темноте то тут, то там зыбко позванивали цикады.

Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть