Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Ходи невредимым!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Не раз Саакадзе, вспоминая детство, останавливался у развесистых ореховых деревьев, погружавших в тень глухие ворота. Но два каменных барса, прижавшихся к прямоугольным плитам, словно готовых к прыжку, неизменно напоминали ему о сегодняшнем дне.

Вот и сейчас, в утренней синеве, они высятся дикими стражами, будто прислушиваются к скрипу колес и равномерному топоту.

Медленно, словно остерегаясь внезапного нападения, открываются ворота. Вереница ароб выползает на улицу, а за ними с вековой надменностью выступают верблюды. В угловом водоеме отражаются двугорбые силуэты с покачивающимися тюками. Вспугнутые птицы взлетают на ветки и тревожно перекликаются. Из-за Триалетских вершин приоткрывает красный глаз солнце, вглядывается в дремотные дома, набрасывая на верхушки садов розоватую зыбь.

Дед Димитрия добродушно проводил взглядом торопливого всадника, гулко проехавшего по еще пустынной улице, поправил поклажу, пересчитал следующие к Дигомским воротам арбы, как со старым другом, поздоровался с Мкинвари-мта, белым башлыком из-под неба приветствующей деда, и, удобно устроившись на тугом хурджини, посоветовал погонщику не гнать буйволов, ибо они поднимают пыль и лишают горожан свежего воздуха, которого и так не хватает городу в этом вечно дышащем огнем котле.

Семьи азнауров покидали Тбилиси. Уезжали Русудан с домочадцами в Носте, Хорешани, Миранда, жена Ростома, с детьми. Уезжали родители Даутбека, приехавшие погостить, расставался с любимым Димитрием он, дед. И только одно утешало: ему, деду, «барсы» поручили ценное имущество. Пусть злые духи гор не рассчитывают обвалом камней смутить деда Димитрия, – зорко, как подобает, следит он за караваном.

Не в силах унять биение сердца, смотрела вслед уходящим Дареджан, пока последняя арба не мелькнула черной точкой за серым выступом, потом смахнула слезу и тихо спустилась с верхней площадки. Вернутся ли они когда-нибудь в Тбилиси? Или враг, по примеру прошлых лет, разорит и сожжет красивый и богатый город? Потом она поймала себя на мысли, что радуется малолетству своего единственного сына, Бежана, – ему не идти на войну… Зардевшись, она порывисто обернулась: хорошо, Эрасти не подслушал ее мысли… Недостойная она грузинка, вот еще только вчера Русудан сказала: «Жаль, что у меня так мало сыновей! И Иорам еще не подрос…»

Внезапно Дареджан нахмурилась: что с Циалой? «Святая дева, уж не лишилась ли она ума? С того дня, как узнала, что близко нашествие персов, повеселела, в бане целый день мыла черные косы, – они до земли у нее, – тело благовониями натирает, ступни ног до гладкости мрамора довела, вышивку бросила: говорит: „Боюсь пальцы наколоть…“ Бесстыдница! А когда я ее ругать начала, Хорешани засмеялась, увела меня и шепнула: „Не трогай, видишь, как у нее глаза блестят? Может, опять полюбила, может, страшное задумала девушка“. И подарила ей княгиня новую кабу, подарила ожерелья, браслеты… Теперь беспрестанно примеряет, любуется собой… Откуда у Циалы такая красота? Ведь из деревни, отец ее только жалким месепе был. Наша госпожа Русудан выкупила всю семью у князя Качибадзе, – не хотел князь продавать, настоятель Трифилий увещевал. Затем всю семью в глехи перевел Моурави, дом им подарил в Носте, землю отвел, много одежды, ковров, посуду послал… Богато живут, правда, трудятся все. А Циала в дом отца отказалась вернуться: „Отвыкла“. Бесстыдница! От отца, матери отвыкла!»

Дареджан бросилась наверх, там на плоской крыше растянулся на паласе Эрасти. Он, конечно, уже проснулся и, щурясь, смотрел в свежее голубое небо. Взволнованная Дареджан опустилась рядом:

– Арбы уже ушли…

– Видел.

– Вчера к госпоже Хорешани гостья прибыла, княжна Магдана, с прислужницей и двумя дружинниками.

– Видел.

– Прислужница говорит, в Марабду княжна возвращается. Княгиня Цицишвили прислала слуг, чтобы проводить ее.

– Не возвратится, что ей там делать?

– Как что делать? Жить. По пути сюда заехала, наверно, Даутбека…

– Дареджан, посмотри на небо Картли, нигде нет такой манящей глубины. У персов оно – как розовая шаль, потому там так душно…

– Ты что, первый раз небом залюбовался?.. Эрасти, подумал ты, что с Циалой?

– Как же, лишь об этом думаю… – Эрасти зевнул и обнял Дареджан. – Лучше больше яблок кушай, виноград тоже, персики обязательно, – у персиянок потому щеки бархатистые.


– Ленивый верблюд, откуда знаешь, какие щеки у персиянок? А может, шершавые, как песок? – Дареджан не совсем нежно оттолкнула его. – И в монастырь Циала не идет, сидит у княгини Хорешани, как чирий на носу.

– Напрасно кровь портишь, – жалеет княгиня девушку.

– Жалеет? А вот госпожа Русудан все же в семью не взяла Циалу, хоть наш Паата и любил ее… О, о, наш Паата!.. – Дареджан заплакала.

Слезы капали на циновку.

Эрасти нахмурился, потом решительно перевернулся на другой бок и вдруг привстал:

– Дареджан, чем беспокоит тебя Циала? Может, красоте завидуешь? Так знай, твои глаза равны звездам, только еще ярче, ибо указывают дорогу и днем… Эх-хе, саакадзевец и днем не часто небо видит, землю тоже, больше шеей коня наслаждается…

Вдруг Эрасти вскочил и опрометью сбежал вниз. Торопливо всадник осадил коня перед каменными барсами и нагайкой нетерпеливо постучал в ворота. Оттолкнув слугу, Эрасти сам распахнул тяжелые створы, бросил взгляд на знак суконного чепрака: «белый орел, терзающий змею», и поспешил в покои Саакадзе, досадуя, что придется его поднять на час раньше.

Но Моурави, освежившийся ледяной ключевой водой и уже чисто побритый, сидел на тахте, поджав ноги, и что-то чертил. Услышав выкрик Эрасти: «Гонец от Мухран-батони!», он повелел ввести гонца в дом.

Поднявшуюся суету Дареджан услыхала из кухни. Как раз, склонясь над грудой битой птицы, она решала с главным поваром, блиставшим белоснежным колпаком, важный вопрос: хватит ли каплунов, или еще с десяток подрезать? И, может, совсем не лишне зажарить еще пять-шесть баранов? Ведь, кроме обычной еды, вечером прощальная скатерть для всех «барсов».

В кухню вбежала прислужница.

– Батоно Дареджан, дружинники коней седлают! Моурави уезжает, Дато тоже, Даутбек тоже, Папуна, Гиви, батоно Ростом, Эрасти непременно… все без утренней еды выезжают.

Всплеснув руками, Дареджан поспешила во двор.

– Ты что, чанчур, коню живот перетянул! – рассердился Папуна и, вырвав у молодого дружинника подпругу, сам принялся седлать своего коня. – Всегда помни: коню должно быть удобно, как тебе в бане… Э, э, Дареджан, почему прячешься?

– Дорогой Папуна, все без еды выезжают, хотела в хурджини Эрасти хоть баранью ногу положить.

– В другой хурджини бурдюк спрячь.

– Боюсь, Эрасти рассердится, еще скажет: не на праздник едем!

– Еще не родился такой грузин, который за вино сердился бы. Вот конь не человек, а если устанет, должен остановиться у источника, попить, поесть. Тут-то и всадник за бурдюк примется. Где-то на пригорке солнце нас ожидает, и, чтобы Эрасти перед ним стыдно не было, сыр в хурджини положи. А перец? Соль? Подкинь еще вареную курицу…

Первым из ворот выехали Дато и Гиви, они торопились к Ксанскому Эристави. С теплой улыбкой взглянул Папуна на тугой хурджини, перекинутый Гиви через седло: молодец Хорешани, знает азнаурский аппетит. Папуна пробовал шутить, но сегодня веселость бежала от него. И даже вслед умчавшимся в далекие замки Даутбеку и Димитрию он ничего не крикнул. Молча обошел он коней, поглаживая лоснящиеся бока. Особенно долго стоял около молодого Джамбаза: «Э, э, друг, не слишком ли много тебе хлопот предстоит?..»

В дальних покоях Георгий, привешивая к кольчатому поясу шашку в черных ножнах, прощался с припавшей к его плечу Русудан.

– Значит, дорогая, поможешь?

– Пусть влахернская богородица вразумит меня.

– Отъезд твой придется отложить… И еще неизвестно, куда выедете…

– Напрасно так тревожишься, дорогой. Разве не было хуже? Пусть защитит тебя в пути святой Георгий.

Вынув двухцветный платок, Русудан поцеловала его и положила за отворот куладжи Георгия, затем твердо направилась к дверям.

Вскоре двор опустел, пожилой дружинник соединил железные створы и накинул засов. В доме водворилась тишина, хотя молодежь уже покинула комнаты сна, и Бежан, вчера прибывший с настоятелем Трифилием, уже о чем-то вполголоса спорил с Автандилом.


Придвинув Магдане чашу с пряным соусом, Хорешани продолжала разговор:

– Выходит, князь Шадиман вспомнил о тебе все же?

– О моя Хорешани, ты угадала.

– Но княгиня Цицишвили ведь обещала защитить. Или слово княгини легче пуха?

– Крестная уговаривает подчиниться воле отца… думаю, боится ссориться, – ведь неизвестно, может, опять царь Симон в Метехи вернется. Тогда князь Шадиман снова всесильным станет. На это в изысканно начертанном письме намекает отец. «Пора, – пишет, – моей дочери поблагодарить прекрасную княгиню за гостеприимство. Скоро Магдане предстоит блистать в царском дворце… где… все может случиться… Муж, которого я наметил для наследницы Сабаратиано, да окажет честь нашему роду…» О дорогая Хорешани, крестная уверяет: о царе Симоне думает надменный князь Шадиман…

Некоторое время Хорешани задумчиво смотрела на серебряный кувшинчик, в котором отражалось бледное лицо Магданы, потом просто спросила:

– А тебе, моя Магдана, разве не хочется стать царицей Картли?

– Нет, если бы даже царь удостоил меня…

– Почему же не удостоит? Ты знатного рода… Ведь царь Луарсаб на простой азнаурке женился.

– Да приснится мне в светлом сне такой царь! Я не забыла, как отец высмеивал Симона Второго. И потом… ты знаешь, моя Хорешани… сердце занято, другому не отдам себя.

– Это дело тонкое, дорогая Магдана. – и крепко любить можно, а корона притягательную силу имеет… И еще… ради блага ближнего можно другому сердце отдать.

– Не скрою стыда от тебя, любимая Хорешани, не сильная я… только немножко, совсем немножко счастья для себя хочу, о другом не думаю… Откуда сильной быть? Мать робкая, запуганная, на птичку была похожа, подхваченную ураганом. Обессилели крылья, и задохнулась в каменной клетке, прикрытой турецко-персидской парчой. Братья себялюбцы рано бросили нас. На золото, неизвестно откуда добытое, купили корабль. И первая волна смыла у них память о покинутой сестре. Я не познала тоски, ибо никогда не знала радости. Росла каким-то одиноким цветком на скале, окутанной, туманом. А внизу бесшумно скользили слуги, приниженные враги. Запах лимона и стук шахмат стали ненавистны, как яд. И надо всем возвышался отец, изысканный тиран… В твоем благословенном доме, в доме благородной Русудан я узнала, что человек может обрести счастье… Нет, не гони меня, не бери на душу тяжелый грех; не вернусь я в Марабду. Я обманула крестную: сказала, заеду лишь проститься с тобой.

– Ночь напролет молилась я о тебе, моя Магдана. Знай, если бы все как раньше было у меня, осталась бы. Но другое время сейчас, в Носте уезжаем… Не могу я подвергнуть опасности очаг Русудан… Скоро враг станет на рубеже Картли. Твой отец притаился, в глуши гор нетерпеливо ждет врага… Никто не знает, что может случиться, ведь не Моурави возглавит войско, а царь-шаирописец.

– Значит, покидаешь меня? – с отчаянием вскрикнула Магдана.

– Как могла такое подумать? Ведь ты любишь Даутбека и любима им.

Магдана застонала и повисла на шее Хорешани.

– Лю… лю…

– Еще как любима!

– Тогда зачем, зачем томить?!

– Боится, что не достоин тебя.

– Он?! Он не достоин?! Тогда кто же, кто достоин? Нет, не поеду я, лучше в Куру!

– Я другое придумала: на срок войны Димитрий отвезет тебя в монастырь святой Нины… там игуменья…

– Знаю, знаю! Гиви все рассказал… Димитрий любил… Димитрий как брат Даутбеку. О моя Хорешани! Я поеду, там пережду войну, там буду молиться о ниспослании победы и здоровья всем… всем…

Не прошло и часа, как письмо к Шадиману было готово, так писать умела только Хорешани:

"Князь Шадиман Бараташвили, доблестный владетель Сабаратиано, благородный и разумный, великодушный и незлопамятный! К тебе мое скромное послание!

Твоя дочь, княжне Магдана, больше, чем злых духов, боится змей, потому и решила не возвращаться в Марабду. Но запомни: если ты задумаешь повторить свою «добросердечную» прогулку в Носте, воспользовавшись отсутствием Моурави, обороняющего Картли от твоих друзей, то тебя постигнут два разочарования: там ты Магдану не найдешь, и там немало твоих дружинников, а возможно, и ты сам, укоротятся в росте на голову. К слову напоминаю: Георгий Саакадзе ни разу не покушался на твой замок, вызывая этим недоумение врагов и друзей.

Если богу будет угодно допустить несправедливость и ты вновь увидишь Одноусого, передай ему от меня: в Метехи очень скользкие ступени, и даже при помощи твоей сильной руки ему вряд ли удастся не поскользнуться…

Об этом все.

Продолжаю пребывать в счастливом азнаурстве.

Хорешани Кавтарадзе, дочь князя Газнели,

так чтимого когда-то тобою".

Позвав закованного в броню гонца княгини Цицишвили, Хорешани приказала ему немедля скакать в Марабду и передать свиток князю Шадиману. Потом отправила своего одетого в светлую чоху гонца с любезным посланием к княгине Цицишвили, убеждая ее не волноваться, ибо Шадиман будет немедленно извещен о согласии Магданы погостить еще у ностевских друзей…


Русудан послала Автандила в дом к Хорешани. Сегодня будет приятно навестить в Метехи старого князя, и если намерение Русудан совпадает с намерением Хорешани, пусть предупредит отца об их желании за полуденной едой видеть настоятеля Трифилия и светлейшего Липарита, еще не успевшего выехать в свой замок…

Внимательно выслушав Автандила, Хорешани сказала, что дорогая подруга опередила ее ровно на минуту… потом спросила: не хотят ли Автандил и Бежан провести у нее скромный вечер, дабы не дать в ее отсутствие скучать Магдане?

Улыбнувшись, Автандил рассыпался в благодарностях. Хорешани тут же позвала старшего повара и, к удовольствию Автандила, приказала устроить приятный пир для молодежи. Управительнице она мимоходом шепнула: «Не забудь позвать сыновей Ростома и соседку-хохотушку, которая, несмотря на веснушки и широченные бедра, ухитрилась понравиться Автандилу…»

Когда Русудан и Хорешани, накинув легкие покрывала, в сопровождении старого Отара вышли из дома, было уже за полдень. Необычайная тишина на улицах еще недавно веселого города щемила сердце… Понимая друг друга без лишних слов, подруги шли молча, да и предстоящее дело требовало большой сосредоточенности мыслей.

Старый князь Газнели, известный своим гостеприимством, сегодня особенно радовался гостям – и потому, что все были по душе ему, и потому, что есть чем похвастать: этот маленький Дато, как джигит, вскакивает на жеребенка и скачет, не замечая препятствий. Нельзя сказать, чтобы у деда при этом не дрожало сердце, но он тщательно скрывал страх и сурово покрикивал: «Держись прямее! Не трясись, как азнаур перед турниром!» Над этой княжеской заносчивостью любил подшучивать большой Дато так, что у князя глаза сверкали. Впрочем, всегда спор кончали кувшином доброго вина, которое князь любит распить с веселым зятем. Только поздоровавшись с молчаливой Русудан, настоятель Кватахеви уже понял: озабочена она чем-то серьезным и недаром пришла сюда. С каждым годом все больше притягивает его возвышенная княгиня… Да, господь благословил, и они связаны навек: у них общая любовь – Бежан! Ее кровь и плоть – его духовный сын… Нежность охватила сердце Трифилия. Милосердие божье! Ее сын – наследник его дум, чаяний, его богатства, его сана, его Кватахеви. Теперь не страшно умереть. И этого чистого отрока, умного мужа, сильного воина церкови дала ему прекрасная из прекрасных… Трифилий вздрогнул. Божий промысел! Ряса, как панцирь, защищает от земного соблазна…

И, отпивая из серебряной чаши прохладное вино, думал, любуясь Русудан: «Нет, не меняется божья красота, только побледнел слегка мрамор лица, и глаза излучают суровость, и холоднее руки».

Дастархан внесли в круглую комнату, где в глубине виднелся балкончик, нависший над садом, как ласточкино гнездо. И тут Хорешани вспомнила, что не видела новой куладжи маленького Дато. «Как?! – изумился Газнели. – Ведь голубые отвороты целый месяц оторачивала серебристым мехом прислужница!» И, подхватив дочь, увлек ее в другой конец Метехи. «Там задержит строптивца умная Хорешани столько, сколько надо», – усмехнулась Русудан.

Кресла, обитые фиолетовым бархатом, и полумгла располагали к таинственности. Чем дольше слушали Липарит и Трифилий, тем тревожнее становились они.

– Но, моя госпожа Русудан, – вступил в разговор Липарит, – Моурави невозможного требует… Царь повелел высшему Совету больше в Тбилиси не собираться. Дела войска решаются в Телави… Так же и другие дела царства. Кто осмелится ослушаться?

– Когда царь отменял высший княжеский Совет в Тбилиси, он не предвидел, что могущественные Мухран-батони, имеющие войска больше, чем имеет он, царь Кахети, оскорбленные им, отделятся. А кто не знает, что за Мухран-батони последовали Ксанские Эристави? Распадается царство, на радость шаху Аббасу! Отпадут от кахетинца еще многие приверженцы Моурави. Понимаешь, князь, какая опасность?

– Если Мухран-батони отложились, знаю – не изменят решение, пока царь не утвердит Моурави… А царь не утвердит…

– Об этом не думай, князь, – поспешно перебила Русудан, – Моурави никогда мелким самолюбием не страдал. На твой зов соберутся, ибо велико твое влияние на князей.

– Опять же любопытство погонит многих, – Трифилий благодушно расправил бороду, он понял: Саакадзе не допустит раскола и сражаться будет как Моурави, а не как прислужник Теймураза, и, стало быть, царству не угрожает смертельная опасность.

– Главное, следует остерегаться князя князей Зураба, – убежденно проговорил Липарит. – А он против царя не пойдет.

– С божьей помощью, пока и против Моурави тоже, – протянул Трифилий.

– Может, церковь вмешается?

– Церковь нельзя трогать. Опять же святой отец благословил решение царя. Лучше пусть могущественные фамилии сами встревожатся… Первый Зураб Эристави.

– Не встревожится Зураб.

– С божьей помощью, встревожится…

– Как так?! – нетерпеливо вскрикнул Липарит.

– Встревожится, если верная дочь царства, Русудан, жена Моурави, пожелает написать ему.

Все трое не решались прервать тягостное молчание. Но вот Трифилий, коснувшись нагрудного креста, настойчиво проговорил:

– Госпожа моя, к тебе взываем, напиши.

– Напишу… – со вздохом проговорила Русудан и поднялась.

Светский князь и церковный владетель в знак глубочайшего уважения склонились перед женой Моурави. Она удалилась, даже не попрощавшись с гостеприимным хозяином.

Сначала старик Газнели рассердился: пора заговоров для него давно прошла; вино и яства он с неизменной радостью предоставит дорогим гостям, но…

Хорешани обвила теплыми руками шею отца, и на столе вместо блюд и кувшинов очутились на круглой подставке вощеная бумага, киноварь и воск.

До полуночи скрипели гусиные перья – писали князьям. Шурша рукавом шелковой рясы, писал Трифилий. Покусывая губы, писала Хорешани. Сумрачно теребя ус, писал Липарит.

Но подписывал приглашения только Липарит. Без согласия католикоса настоятель Трифилий гласно не мог действовать.

Потом, под бурчание отца, Хорешани вызвала скоростных гонцов. Передавая каждому из них запечатанный воском свиток, она прибавляла по пол-абаза и, наградив кого подзатыльником, а кого рывком за чуб, посоветовала обязательно заглянуть в духан на обратном пути.

Осчастливленные великодушной княгиней, гонцы вихрем понеслись из Метехи за пределы городских стен и по пяти дорогам устремились к княжеским замкам.


А дом Хорешани наполняло благоухание цветов, сплетающихся над скатертью в яркие узоры. Молодежь продолжала пировать. Лишь Автандил догадывался, что пир не случаен, и он старался беспрерывно шуметь: тo лихо проносился в лекури, то, подражая обитателям высот и трясин, клокотал, рычал, квакал. От заливистого хохота у толстушки побелел кончик носа. И даже Бежан смеялся, нежно поглядывая на брата. Сыновья Ростома, так похожие на отца, сдержанно улыбались и в перерыве между танцами развлекали Магдану вежливым разговором о старинных витязях любви.

Магдана скучала. О счастье! В комнату впорхнула Циала, наряженная гаремной танцовщицей. Звеня дайрой и браслетами, извиваясь в сладострастном танце, она, изображая зарождение страсти, слала кому-то неведомому поцелуи.

Автандил сравнил Циалу с зыбким маревом, сквозь которое вот-вот пробьются пурпурные лучи.

– А мне Циала кажется радугой, разорвавшей сетку дождя, – тихо проговорила Магдана.

– Так скользит лунный блик по затаенному озеру, – краснея, проронил Бежан.

Циала ничего не замечала, она с невидящими горящими глазами пленительно кружилась по ковру. И, точно влекомая видением, выскользнула на лунную дорожку сада и, продолжая кружиться, роняла слова, как лепестки роз: «О мой Паата! Мой любимый, я научилась быть красивой, я овладела тайной соблазнять. Видишь, как я веселюсь? Но нет, я только готовлюсь к веселью, о мой любимый, навсегда мой!..»

Вдруг она замерла. На пороге, расправив могучие саакадзевские плечи, сидел… кто? кто? Паата! Она подавила невольный стон. «О счастье! Да, да, это он, – та же белая шелковая рубаха, в какой любил ходить дома, та же упрямая черная прядь на высоком лбу! О пресвятая богородица, ты услышала мою мольбу и послала долгожданную встречу. О мой любимый, мой единственный! Мой! Мой!» Она прижалась влажным лбом к шершавому стволу. Видение шевельнулось.

– Нет. Нет, не уходи, не оставляй меня на муку!.. О пресвятая богородица, помоги мне! Помоги!

Циала рванулась, простирая руки к видению. В сладостном забытьи она шептала страстные слова любви:

– Ты… Ты ожил? О, я знала, ты не мог совсем умереть! Мой! Мой! Подари мне любовь, как дарил раньше. О свет моих глаз! О биение моего измученного сердца! О милый! Милый!

Бежан отпрянул, судорожно заслоняясь ладонью. Он чувствовал, как огонь проник в его грудь. Впрочем, он ничего не чувствовал, ибо на мгновение потерял сознание, а когда очнулся, хотел крикнуть – губы его были сомкнуты с огненными губами Циалы.

И одурманивал его запах каких-то белых ночных цветов, и проносился над ним шестикрылый серафим, тщетно пытаясь ветром, срывающимся с пепельных крыльев, пробудить в нем сознание. А страстный призыв раскаленным лезвием все глубже вонзался в сердце:

– О возлюбленный, нет, не отдам я тебя, не отдам даже богу!..

Бежан вздрогнул: «Даже богу!..» Монастырь! Отец Трифилий! Все, все погибло. Ледяная глыба надвинулась на душу. Он отшатнулся:

– Сгинь! Сгинь, приспешница ада!

В лунном отсвете пена на пунцовых губах Циалы казалась кровью.

– Нет, нет, не отдам! – обезумев, шептала она.

– Отыди от меня, сатана! – неистовствовал Бежан и, схватив девушку за косы, отшвырнул от себя.

Он метнулся к деревьям, раня лицо и руки о шипы кустов, и вдруг увидел на траве растянувшегося Автандила. Обостренное восприятие подсказало Бежану: недавно здесь была хохотушка.

– Блуд! Блуд! Землю Христа блудом испоганили!..

– Постой! Какая бесноватая кошка тебе нос расцарапала?

Потрясенный Бежан почти упал, стон вырвался из его груди:

– Она!.. Она!.. О брат мой, непотребная Циала.

– Циала?!

– Набросилась на меня, аки, прости господи, тигрица на ягненка…

– Прямо скажу, не подходящее сравнение для сына Георгия Саакадзе.

– Едва спасся от блудницы…

– Э-эх! Святой топор! Что же, душистый персик оказался не по твоим зубам?

– Брат, не оскверняй слух мой! Или забыл про сан мой, рясу?

– Ряса при таком деле ни при чем. Вот влюбленный Леван Мегрельский еще длиннее одежду носит.

– Благодарю тебя, господи, ты защитил меня!.. Молю, пошли скорей утро. Поспешу к моему настоятелю, покаюсь святому отцу Трифилию. Пусть наложит на меня строгую епитимью, пусть суровым постом и денно-нощной молитвой заставит очистить тело от прикосновения грешницы, пусть…

– Постой, постой! Ведь сам говорил – настоятель Трифилий, словно нежный отец, о тебе заботится, так почему хочешь поставить изящного «черного князя» в неловкое положение?

– О чем речь твоя, брат мой?..

Вдруг Бежан осекся, догадка, словно молния, сверкнула в голове. Он вспомнил, как настоятель нередко ночью покидает монастырь, а наутро, благодушно разглаживая бороду, говорит с ним, с Бежаном, о мудрости всевышнего, ниспославшего человечеству истинную благодать: солнце, оживляющее творение, созданное великой мудростью всеобъемлющего… Раз как-то настоятель в такое утро заботливо спросил: не тяжело ли юному Бежану отрочество без утех… «Господь бог наш в своем милосердии снисходителен к плотским грехам, ибо они созданы им же для размножения всего живого… Устрашайся, сын мой, напрасной хулы и злоязычия, ибо это от сатаны…» И когда он, Бежан, смутившись и краснея, робко сказал настоятелю, что плоть не тревожит его, ибо все помыслы его о возвеличении церкови, настоятель с сожалением посмотрел на него и, вздохнув, отошел.

– Автандил!.. Ты спишь, брат мой?

– Нет, жалею Циалу! Ты очень похож на нашего Паата. Как умеют любить грузинки!.. Жизнь девушки кончилась…

– Грешник я, напрасно девушку хулил… Это от сатаны!

Автандил повернулся, обнял брата и поцеловал в глаза:

– Смотри, дорогой Бежан, небо серебряный панцирь надело, скоро война…

– Автандил, да благословит тебя святой Георгий, ты предостерег меня от неловкого поступка, способного омрачить лучшего из лучших настоятелей, отца Трифилия…


Русудан задумчиво отодвинула легкий занавес; на небе сверкал серебряный панцирь, повеяло полуночной свежестью. Из темно-синей дали чуть слышно доносилась песня. Русудан невольно улыбнулась, услышав голос одного из рассудительных сыновей Ростома: "Они из вежливости даже на войну не идут, хотя время юности уже давно прошло… Собственный дом решили защищать. А к чему дом, когда царство шатается? Ростом обещает драться с тройной яростью – за себя и за сыновей… Боится все навязать семье свою судьбу, жалеет Миранду… Слава тебе, пресвятая дева, что меня так не жалеет мой Георгий… Сколько открытой правды в разговоре со мной, сколько веры в мои силы. Но чем, чем сильна я, мой Георгий? Может, любовью к тебе? Так любовь не напрасная! Разве не ты научил меня гордой, всеобъемлющей печали о родине? Разве не с тобою я познала настоящую радость бытия и горечь жертвы? Разве отдам я все это за пышную жизнь княжеских замков? Нет! Даже за трон царей не отдам!..

Хорошо придумала умная Хорешани пир на всю ночь у себя устроить; пусть лазутчики царя предполагают, что веселимся мы перед поездкой в Носте… успех каждого дела в тайне… В подобных случаях князь Баака говорил: «Чтоб черт так веселился!» К нечистому могу присоединить шаха Аббаса, хищного любителя чужих царств… Мой Автандил вчера сам все оружие свое проверил… А вот Бежан… Думаю, Георгий делает вид, что смирился с его монашеством. А я? Нет, даже притвориться смирившейся не могу. Лучше бы мне прикладывать травы на тяжелые раны Бежана. Положила бы голову на свои колени и бесконечно долго смотрела бы на лицо воина… Георгий, утешая, заверяет, что много царей склоняются перед умным, сильным католикосом… Уверен – католикосом станет Бежан… Вот настоятель Трифилий тоже немало к делам царства сильную руку простирал. И сейчас сумел меня заставить… открыто скажу, кроме Георгия, один он смог склонить меня на послание к Зурабу Эристави…"

Порывисто задернув занавес, Русудан решительно обмакнула отточенное перо в красную киноварь.

"Князь Зураб Эристави Арагвский! К тебе такое слово: незамедлительно нужен созыв высшего княжеского Совета в Тбилиси, ибо ханжал неожиданно повернул свое острие не только на сакли, но и на замки, особенно твои, в чем ты убедишься, если того пожелаешь и для этого прибудешь в Тбилиси не далее как в четверг утром. Посоветуй единомышленникам последовать за твоим конем. Не приглашаю тебя в свой дом, ибо все украшения, ковры и дорогая посуда уже отправлены в Носте. Не пишу слова привета царевне, ибо до меня дошло, что прекрасная Нестан-Дареджан все еще в Телави.

Гонец, прискакавший из Ксани, известил, что наша мать, княгиня Нато Эристави, гостит у внучки, моей дочери, и изъявила желание в жаркие месяцы посетить Носте.

Пребывающая в вечной заботе о благополучии Картли.

Русудан Саакадзе,

дочь доблестного Нугзара Эристави".

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть