Из книги «На Взгорье роз»

Онлайн чтение книги Избранные произведения в 2 томах. Том 1. Саламандра
Из книги «На Взгорье роз»

ИСКОСА

Не помню, когда и откуда приблудился ко мне.

Звали его Бжехва, Юзеф Бжехва. Вот имечко! Дерет горло, наждаком скребет по нервам. Бжехва косил. Особенно скверно косил правым глазом — пронзительный леденящий зрачок из-под рыжих ресниц. Небольшая, уродливая, кирпично-румяная физиономия вечно кривилась ядовитой, иронической ухмылкой, как бы мстя столь отвратительным способом за свое плюгавое безобразие. Ржавые усики, нагло торчащие вверх, постоянно шевелились, словно щупальца ядовитого насекомого — острые, колючие, злые.

Гаденький тип.

Ловкий, верткий, будто мяч, среднего роста, ступал легко, пружинисто, неслышно, вкрадывался внезапно, по-кошачьи.

Я не выносил его с первого взгляда. Весь его гнусный облик язвил душу — угадывался пакостный характер.

Трудно найти столь несхожих — я и он — людей во всем: в манерах, склонностях, в отношении к миру. Во всем живая мне антитеза, он вызывал непреодолимое отвращение, и ни за что на свете мне не удалось бы с ним примириться. Возможно, именно оттого, угадывая принципиально-экзистенциональное мое неприятие, он впился в меня с каким-то неистовым исступлением.

Казалось, его снедает жгучее наслаждение, когда он иронически наблюдал мои безнадежные попытки вырваться из его прочных пут. Мне нигде не удавалось от него отделаться: в кафе, на прогулках, в клубе он умело втирался к близким знакомым; женщины, особенно те, с кем у меня завязывалась живая приязнь, благоволили к нему; он безошибочно угадывал малейшее мое желание, предварял малейшее настроение.

Порой, затравленный, я — хоть на день избавиться от ненавистной физиономии! — тайно покидал город — в пролетке или в автомобиле, или, не сказав никому, уезжал куда глаза глядят. Отчаянию моему не было предела: где бы я ни скрылся, передо мной, словно из-под земли, вырастал Бжехва и с глумливо-сладенькой усмешечкой радовался столь неожиданной и приятной встрече.

Мало-помалу подкрался суеверный страх — признаюсь, я страшился, не демон ли Бжехва, не мой ли злой дух. Кошачьи повадки, непристойно и многозначительно подмаргивающий правый глаз, особенно же леденящие, неведомой угрозой косящие зрачки сковывали душу неизъяснимым ужасом и вместе с тем вызывали яростное негодование.

Он всегда ловко умел привести в бешенство, затронуть самую уязвимую струну. Разгадав мои склонности, выпытав мнения и взгляды, пользовался любой возможностью с издевательской иронией переиначивать все навыворот, а наглое самодовольство, точно некая последняя инстанция, заранее исключало всякое публичное несогласие с ним.

Самый ожесточенный спор всегда вызывала проблема индивидуальности, адептом индивидуализма я всегда был жарким и самозабвенным. Пожалуй, весь наш антагонизм сосредоточился на этой оси.

Я страстно поклонялся всему самобытному, оригинальному, неповторимо прекрасному; Бжехва не терпел любое проявление индивидуальности, субъективное низводил до химеры самонадеянных глупцов; отрицал творческий импульс, изобретательность и все сводил к влиянию среды, расы, так называемого духа времени и тому подобному.

— Допускаю, следственно, — цедил он не раз, кося в мою сторону, — в каждом человеке несколько индивидов тузят друг друга за обладание жалкими останками какой-то там души.

Столь явный выпад, разумеется, провоцировал на бурную отповедь. Но, разгадав его замысел, я делал вид, будто ничего не слышу, игнорировал вызов. Он поджидал нового случая, дабы продемонстрировать, как он выражался, свою «общественную» позицию.

Стоило мне увлечься новым произведением искусства или научным открытием, Бжехва цинично и самоуверенно разглагольствовал насчет беспочвенности моих восторгов, а то молча усаживался напротив, пригвоздив меня пронзительным косящим зрачком, и желчная ироническая усмешка кривила его губы.

По-видимому, эстетическое наслаждение вообще было ему не доступно, прекрасное равно не трогало его. Зато был он типичным снобом от спорта. На автомобильных или мотоциклетных гонках, на футбольных матчах витийствовал среди самых рьяных болельщиков. Мастерски фехтовал, великолепно стрелял, считался первоклассным пловцом. Науку и ученых игнорировал, придерживаясь расхожего мнения — nihil novi sub sole. И все-таки Бжехве не откажешь в уме — его сарказмы снискали немалый успех. Натура вспыльчивая, не признающая чужого мнения, он вечно вызывал скандалы, часто дрался на дуэлях и всегда оставался победителем.

Удивительное дело — со мной он никогда не выходил из себя: безропотно сносил грубые, а то и просто оскорбительные замечания, нередко спровоцированные его же поведением. Я обладал привилегией безнаказанно оскорблять Бжехву. Видимо, он даровал мне своего рода индульгенцию за постоянные насмешки и преследования. Впрочем, не уверен: возможно, существовал иной, более глубокий повод.

Порой я умышленно перебирал всякую меру, вынуждая всерьез разделаться со мной, и, хотя бы таким способом, порвать тягостные отношения. Не тут-то было! Неистощимо проницательный, он ответствовал наисладчайшей улыбочкой на моральные пощечины и все обращал в шутку…

И все-таки я отделался от него. Случай, казалось, навсегда избавил меня от этого человека. Погиб он внезапно, смертью насильственной. Невольной причиной оказался я.

Однажды, доведенный до отчаяния, я ударил его по лицу. В первый момент Бжехва не сдержался, побледнел как полотно, и тогда, единственный раз, в его глазах метнулся странный стальной блеск. Одно лишь мгновение — и тотчас овладев собой, он положил мне на плечо дрожащую руку; голос еще прерывался, когда он сказал:

— Не следует забываться. Этак вы ничего не добьетесь. И вообще ни я вас не могу оскорбить, ни вы меня. Видите ли, дорогой мой, ведь не в состоянии же вы дать пощечину самому себе. Мы с вами едины…

— Подлец, — пробормотал я сквозь зубы.

— Полноте. Гневом делу не поможешь.

И начал ужасно косить.

Скандал, однако, имел серьезные, трагические последствия. Стычка произошла в присутствии знакомых, и очевидцы перестали с Бжехвой здороваться. Он безумствовал, закатывал все новые скандалы, наконец вынудил некоего заядлого своего недоброжелателя стреляться. И меня, в сущности зачинщика ссоры, Бжехва все-таки просил быть секундантом. Я отказался и предложил свои услуги противной стороне, хотя отнюдь не симпатизировал оппоненту Бжехвы. Умышленно и давно искал я случая хотя бы через кого-нибудь сойтись с моим преследователем. Мои услуги приняли, и поединок на весьма суровых условиях состоялся в пригородной рощице. Бжехва пал, смертельно раненный в голову.

Его последний взгляд предназначался мне: косой, леденящий, парализующий. Вскоре он испустил дух. Я поспешно удалился, не смея смотреть в мертвое, дьявольски искаженное лицо. Но маска эта навечно запечатлелась в памяти, и косящий взгляд вечно стальным клинком будет пронзать душу.

Смерть Бжехвы, особенно его агония, потрясла меня столь сильно, что вскоре я слег с воспалением мозга. Болезнь затянулась на месяцы; когда героическими усилиями врачей, постоянно опасавшихся рецидива, наконец поднялся с одра болезни, я сделался совсем другим человеком. Характер изменился неузнаваемо в угоду чуждому мне, даже враждебному произволу. Былые увлечения, благородная страсть к прекрасному и возвышенному, восприимчивость к тончайшим нюансам оригинальности — все исчезло бесследно. Остались лишь — загадочный штрих — воспоминания о том, что некогда эти прекрасные движения души доставляли мне величайшее наслаждение, да еще страдание, причиняемое страшной метаморфозой.

Человек здравого смысла, трезвый и практичный, нормальный до омерзения, недруг любой эксцентричности, я вопреки частым вспышкам отчаяния, принялся бесчестить прежние идеалы. С тех пор ирония, злобная ухмылка и желчность сделались неотъемлемыми чертами моего характера, и фальшью теперь отдавали все мои поступки.

Удивительно! И все-таки я полностью отдавал себе отчет в этом неожиданном перерождении, коему бесславно пытался противопоставить добрую волю. Так вспыхнула во мне отчаянная борьба полярных начал, двух главных миропониманий — но, увы, тесное их взаимодействие было глубоко обусловлено. Почти всегда верх одерживал приблуда, вкравшийся неведомо как; с гадливостью прислушивался я к его нашептываниям. Теория и практика странным образом уживались во мне. В теории я оставался тем же, кем был некогда, и с негодованием следил за другим — приблудным чужаком: он, словно вор, проник в тайная тайных моей души и бессовестно вышвыривал вон достояние драгоценное, подменяя его суррогатом.

Мое состояние не имело ничего общего с известным в психологии раздвоением личности, возникло мироощущение совсем иное, трудноопределимое, не связанное с прежней жизнью. Да, не раздвоение, а скорее «сдвоение» давило меня, в мое «я» вторглась некая проклятая примесь, некто новый, совсем иной поселился во мне. И я носил его в себе, то и дело калечился об это постыдное «со-бытие», в отчаянии, бессильный что-либо изменить или преодолеть. Каждый поступок, извне навязанный чужой волей, вызывал внутреннее сопротивление, любое слово, не подкрепленное внутренним убеждением, лишенное чувства, оборачивалось заведомой ложью, изъязвляло уродливым паразитическим наростом. Вскоре дело приобрело совсем скверный оборот: приблуда настолько обжился в моих мыслях, убеждениях, что собрался с силами для основательного перевеса.

Сколько бы ни старался я руководствоваться прежними принципами, смотреть на мир и людей прежними глазами, нечто властное, неколебимое веление, гнало меня фальшивой стезей, издевательский хохот распирал грудь, а где-то в отдалении косым зигзагом сверкал дьявольский зрачок.

Ненавистный себе нравственно и физически, с негодованием отвергал я столь омерзительно карикатурное новое свое естество.

Стараясь свести выходки недруга к минимуму, я надолго уединялся дома, избегал людей, ибо выражали их глаза удивление и отвращение.

Здесь, на окраине города, в тихом доме, переживал я долгие часы душевных мук, вовлеченный в поединок с невидимым врагом. Здесь, в четырех стенах, минуту за минутой анализировал навязанную мне в удел пытку.

Постепенно, в борениях с пришлым негодяем, я научился, хоть и на малое время, исключать его из своих мыслительных комбинаций. В полном одиночестве, ничем не нарушаемой тишине, мне удавалось, пусть на ничтожно малое мгновение, сконцентрировать прежнюю сущность, освободиться от назойливого вмешательства узурпатора.

Борения эти требовали поистине гигантских усилий; я уподобился титану, неимоверным напряжением мышц разъявшему и на миг удержавшему на расстоянии две неодолимо тяготеющие друг к другу полусферы, что составляют неделимое целое — шар.

И тогда, уловив благоприятный момент, я бросался к перу и бумаге, исписывал многие страницы заметками, давно уже смутно угаданными в вихре наблюдений, но так и не сформулированными — задушенными «его» произволом. Писал я как одержимый, не переводя дыхания, судорожно скользила рука по листам бумаги, фиксируя мысли и чувства, дабы убедить некоего идеального читателя: я вовсе не тот, каким опять стану через минуту, через час.

Однако яростные мои усилия не были продолжительны. Любой звук с улицы, лицо прохожего, появление слуги — и напряженные нервы рвались, как натянутые постромки, взбугренные усилием мускулы опадали, и довлеющие себе полушария смыкались в шар — монолитный, замкнутый, безысходный. И губы кривились смехом, жалким, циничным смехом, и я, рыдая, рвал в клочья рукопись, топтал страницы…

И приходил в мир извращенным негодяем, злобным циником без веры и совести, обуреваемый низменными страстями. И снова долгие, непомерно тяжкие усилия интеллекта, отречение от людей, полное одиночество — лишь бы на миг избежать нападения ненавистной твари, изгнать ее из моей души.

Так, упорно повторяя опыты, я добился кое-каких успехов. Все дольше и дольше удавалось держать на расстоянии враждебную мне сущность, все явственнее в такие минуты ощущал я свою прежнюю индивидуальность и очищался от паразитических влияний.

Позже снова впадал в свое обычное состояние, но воспоминание о достигнутом, пусть минутном, освобождении побуждало к новым усилиям. Вскоре мне удавалось изолировать наглого чужака уже на несколько часов, пока он снова не овладевал мной.

Концентрация внимания и тщательный самоанализ на каждом шагу, неизбежные при психическом электролизе сдвоенного «я», истощали организм, взвинчивали нервы — начались внезапные головные боли.

И все-таки, едва мелькала слабая надежда обрести себя, я не щадил трудов и уже мечтал о том, чтобы безнаказанно, будучи собой прежним, появиться среди знакомых…

Однажды после довольно длительного пребывания на людях снова я скрылся от мира с известной целью и начал тяжкий труд обретения себя.

Обычные приемы на сей раз помогли быстрее, подлинная моя индивидуальность вскоре возобладала, и я впервые обратил внимание на близкое окружение, чтобы с первой же попытки научиться держать в узде свое истинное «я», несмотря на стократ сильнейшие внешние раздражители и отвлекающее, хотя и отдаленное, присутствие людей.

Постепенно я переключил внимание на окружающие предметы и рассеянно переводил взгляд с одной вещи на другую. Вдруг за стеной слева раздался какой-то шорох. Прислушался, однако слишком резко отвлекся на звук, и тотчас же едва обособленные сущности роковым образом опять слились — я снова перестал быть собой.

В негодовании проклинал я подозрительный шорох, который, впрочем, мог попросту мне почудиться из-за расстроенных нервов. Увы, первое усилие обрести себя и одновременно зафиксировать внимание на внешнем, хотя бы ближайшем бытии, потерпело крах.

Неудача не обескуражила меня, и через несколько дней я возобновил эксперимент.

Пока сосредоточенно концентрировал мысль на себе, за стеной не происходило ничего особенного, но стоило на мгновение отвлечься, слева опять послышался тот же таинственный шорох.

Прекрасно понимая, что сорву опыт и снова вернусь к постыдной двойственности, я тем не менее быстро выглянул из окна, в надежде открыть причину странных звуков за левой стеной.

Одноэтажный дом состоял из трех квартир. Я занимал левое крыло дома, за мной не было никаких помещений, а у глухой стены был разбит небольшой сад, обнесенный забором. В саду, как обычно, никого; да и вообще на эту сторону никогда не заходили, — оберегая мое уединение, люди деликатно миновали кружным путем даже мои окна.

Обеспокоенный, я вернулся в глубь комнаты.

А не сопутствовал ли уже давно загадочный шорох процессу дистилляции моего «я»? Возможно, занятый интенсивным внутренним поиском и записями эксперимента, я просто не обращал внимания на звуки? И лишь некоторая отрешенность от моей едва очищенной, но не окрепшей сущности ныне позволяла ориентироваться в обстановке и различать таинственный шорох. Поначалу вовсе не убежденный в причинной связи этого феномена с опытом духовной эмансипации, я тем не менее вынужден был констатировать: связь существует, ибо шорох возникал в те мгновения, когда мне удавалось сбросить ненавистные путы.

Часто, пребывая в обычном двойственном состоянии, я прислушивался, не донесется ли из-за стены хотя бы легкое шуршание, — напрасно: глухая стена безмолвствовала.

Порой мерещилось, не оказался ли я во власти акустического заблуждения, и шорох слышится за стеной справа, где жил тихий молчаливый холостяк. Но и это предположение пришлось отбросить, внимательно сопоставив звуки…

Шуршало только за левой торцовой стеной, где ничего не было. Пустота. Не странно ли?

И я приступил к тщательному обследованию левой стены, ибо шелесты при моих опытах не прекращались.

Вскоре сомнений не осталось: за стеной есть какое-то пространство — постукивания отзывались глухим эхом.

Догадка подтвердилась и наблюдениями с улицы. Внимательный осмотр левого крыла привел к поразительному открытию: от угла, где сходились две стеныстроения, до крайнего окна по меньшей мере четыре метра; левая стена в моей комнате удалена от окна едва на метр — неужели толщина торцовой стены составляет три метра — для жилого дома по меньшей мере странно! Очевидно, за стеной находилось еще какое-то помещение, замурованное, без дверей и окон. Оттуда, по-видимому, и доносился странный шорох.

Обеспокоенный открытием, довольно долго я не выходил из дому, целыми часами предаваясь самоконцентрации. Правда, опыты давались с трудом — слишком часто я отвлекался, прислушиваясь к голосу пустоты. Да, так в моей цели не преуспеть; снова и снова я углублялся в себя и, только убедившись, что вновь обретенная мною свобода в силах противостоять внешнему миру, я начинал прислушиваться к шорохам в замурованной комнате.

Вскоре научился улавливать явственные оттенки, некий определенный звукоряд. Когда удавалось углубить процесс высвобождения и я ощущал себя более независимым от чужеродного влияния, чем обычно, звуки усиливались: что-то беспокойно сновало, билось в замкнутом пространстве вдоль стены, в бессильной ярости металось из угла в угол.

Когда же, подавленный чуждым естеством, я пассивно уступал несчастной двойственности — отголоски за стеной умиротворенно затихали.

Нечто загадочное, в высшей степени подстрекавшее любопытство, не давало покоя и холодным страхом перехватывало горло.

Позже, пока я изнемогал в борьбе с ненавистным врагом, компенсируя свою ущербность и утверждая собственное высокое «я», там, за стеной, вегетировало нечто, нарождалось чье-то бытие… Измученный неизвестностью, я решил пробить стену и вторгнуться в глухое пространство.

Действовать следовало, разумеется, осторожно и методично — не спугнуть бы странное существо. Едва удавалось прислушаться к таинственным движениям — все смолкало, а я вопреки своей воле разражался дьявольским хохотом и опять оказывался во власти моего alter ego.

— Вот наглая бестия, — негодовал я, несколько успокоясь после загадочного пароксизма хохота. — Ну погоди, доберусь до тебя, не уйдешь. Захватить бы эту тварь врасплох…

Не медля долее, я решился исполнить задуманное. Начертил мелом на стене четырехугольник, более или менее отвечающий моему росту, отбил штукатурку, осторожно стесал острым инструментом поверхность стены, так что осталась лишь тонкая перегородка: по моим расчетам, такая перегородка развалится от одного удара.

В тот же вечер закончив подготовку, я решил ворваться в замурованную комнату и захватить это «нечто», столь долго не дававшее мне покоя.

Дождило, мир погрузился в унылую осеннюю слякоть. Ранние сумерки пряли на узких пригородных улочках серые нити густого тумана, сочились сквозь слезящиеся решета обнаженных деревьев. Редкие фонари, будто погребальные свечи, отбрасывали желтые полосы, умиравшие в набухшем сыростью пространстве. Мокрые, осклизлые возы тащились по дороге, клацая продетыми в колеса цепями…

Я опустил шторы и зажег лампу.

Судорожное беспокойство ворожило неведомое. Положив усталую голову на руки, я углубился в тяжкий опыт высвобождения. Как обычно, вспоминал свой прежний характер, привычки, привязанности; отдавался канувшим в прошлое порывам, вживался в столь естественные прежде переживания, в которых до болезни моя индивидуальность воплощалась наиболее полно. Наконец устремился в глубины сознания, обретая подлинную сущность своего «я».

О счастье! Я снова тот светлый человек, с надеждой и верой смотрю в будущее, грудь моя полнится любовью к добру и красоте, восхищением жизнью и ее таинственным очарованием! Еще мгновенье — и я освобожусь, уже удалось нейтрализовать насилие, вот оно, мое чистейшее свободное «я»…

Быстрым взглядом окидываю комнату. Тотчас же с левой стороны в мое одиночество врывается шум: за стеной что-то бьется об пол, бросается наверх, к потолку, отчаянно царапает стены, содрогается в конвульсиях безысходных мучений…

Затаив дыхание, я прислушивался, стиснув в руках кирку.

Через мгновение все замерло, и вдруг раздались быстрые, нервные шаги. За стеной кто-то ходил из угла в угол.

Я поднял кирку, изо всех сил ударил в тонкую перегородку.

Посыпался щебень, открылся узкий черный пролом.

Ворвался… Оглушительная могильная тишина.

В лицо пахнуло спертым гнилым воздухом давно замурованного пространства.

Темень на миг поразила слепотой. Но следом за мной через пролом в пустоту прокрался длинный луч лампы и, клином лизнув пол, осветил угол…

Дрожь безграничного ужаса парализовала меня, я выронил кирку…

Там, в углу, в стену вжалось человеческое существо — косящий зеленый зрачок впился в меня: покорно, влекомый будто магнитом, этим взглядом, я приблизился. Существо выпрямилось, неестественно огромное… Бжехва!…

Он стоял безмолвный, лишь шевелились кончики усов. Внезапно нагнулся, сдавил меня руками, навалился… и вошел, вторгся в меня…

Оглушенный, я выбежал в комнату, схватил со стола лампу и снова ворвался в пролом. Пустота. Никого. Паутина, на стенах потеками холодных слез ползет сырость.

Вдруг что-то захрипело, засипело, захлебываясь, завыло…

Господи, что это?!

— Хе-хе-хе! Хи-хи-хи! Ха-ха-ха-а-а-а!!! - эхом билось об стены.


ПО КАСАТЕЛЬНОЙ

Он решил предпринять длительную прогулку, чтобы затеряться в каменных дебрях улиц, бесцельным кружением заглушить вот уже месяц мучающий его кошмар мыслей, разорвать цепь силлогизмов, нескончаемой пыткой истязающих бедный мозг неврастеника.

Нервы его, до крайности изнуренные, с болезненной чуткостью реагировали на малейшие движения внутренней жизни. Полгода назад он перенес тяжелое психическое заболевание, оставившее в нервной ткани неизгладимый след, подобно отливу, усеивающему отмель водорослями. Патологические наносы, поначалу чуждые и паразитные, мало-помалу впитывались в организм, обживались в нем, обретая способность к новым образованиям.

Прежде несколько беспорядочный в мыслях, он в последнее время пристрастился к теоретизированию, с беспримерной, до абсурда доходящей логикой выстраивал абстракцию за абстракцией, подпадая иллюзии мнимой внятности своих построений. Так возник целый ряд представлений искусственных, но властных, которым он всецело покорствовал.

Навык к насильственным императивам зародился, без сомнения, еще в детстве, только тогда он питался почвой религиозно-мистической. Неисполнение какой-либо пустяковой обязанности, а то и просто ритуального жеста грозило мальчику Божьей карой, проклятием и прочими невероятными казнями. Неотступное самоистязание подчас ввергало его в безграничное отчаяние, но окованная ложным страхом детская мысль не умела освободиться от добровольных уз. По мере интеллектуального мужания недуг этот изжился сам собой и вот теперь, после перенесенной болезни, вернулся вновь, хотя и в новых, неузнаваемо измененных формах.

С железной логикой выковывал он диковинные понятия, возводил фантастические системы, выглядывая в реальный мир лишь затем, чтобы подыскать для своих химер мало-мальски годное обоснование. Слабенькая тень аргументации обрастала в его расшатанном воображении плотью и кровью, наделяя выдумку лжеочевидностью, требующей беспрекословного послушания. Он испытывал истинную отраду, когда его теориям удавалось вырвать у жизни хоть какое-то право на существование.

Стоит, однако, отметить один знаменательный факт, хотя бы отчасти его оправдывающий: сама реальность предлагала иногда такой расклад обстоятельств, который прямо-таки напрашивался стать доказательным материалом — жизнь как бы стремилась подыграть умозрительным конструкциям своего отщепенца. Но тут уже начинается призрачное порубежье дня и ночи, света и мрака, почва зыбкая и трясинная, испускающая мглистый дурманный чад. Кто он, Вжецкий, безумец или угадчик сокрытого? Возможно и то, и другое. Вопрос без однозначного ответа.

В глетчерах бытия кровью исходит солнце,

Огненной кровью горные пики сочатся…

Глетчеры бытия мглистый покров совлекают,

Только за пики еще цепляется мгла…

Что там, кровь или мгла?

Ведь и солнце мглу источает…

Вжецкий уже целый час метался по улицам, кружил по оживленным площадям и бульварам, выстаивал перед витринами магазинов, силясь переключить остекленелый взор на конкретные формы и краски…

День был осенний, затянутый дымкой, пропитанный дождевой влагой. Из туманных разрывов выглядывали призрачные лица — загадки, укрывшиеся за маской, запечатанные уста сущностей. Ему казалось, что все они глядят на него с особенным выражением, словно бы заговорщически; под безразлично-сонной гримасой таилось понимание доступной обеим сторонам правды, очевидной и не требующей подтверждений.

Лица утомили его, он свернул в безлюдную улицу.

Она была до краев забита молочным туманом. Он двигался осторожно, чтобы не натолкнуться на фонарь, и внезапно почувствовал на плече чью-то руку:

— Привет, Владек!

— А, это ты! Ничего не разглядеть в такой мгле!

Вжецкий сердечно пожал протянутую руку.

— Куда направляешься?

— В прозекторскую.

— Понятно, резать трупики. Интересный покойник, да?

— Нечто в этом роде.

— А что за ценная рукопись торчит из твоего кармана?

— Рукопись еще та: «О самоотравлении у змей». Занимательная проблема. Как знать, может, и у них бывают трагедии…

— Что ж, не исключено. Но ты, как я вижу, спешишь. До скорого!

Они разошлись. Вжецкий уже собрался свернуть направо, но приятель-медик его нагнал.

— Да, вовремя вспомнил. Советую тебе, мон шер, прошвырнуться по выставке, пока на тебя снова не напала страсть к отшельничеству. Вот билет, воспользуйся случаем. Даю слово, не пожалеешь! Несколько превосходных эскизов, пейзажи, портреты, причем один групповой — наш старик в кругу ассистентов, ну и рожа! А мы вокруг, словно схваченные на месте преступления злодеи. Выглядим впечатляюще. Ну, пока!

Приятель сунул ему в руку билет и поспешно удалился.

Вжецкий машинально повернул в сторону выставки. Немного погодя всплыл тревожный вопрос: с какой стати Бжегота погнал меня на эту выставку? Неспроста!

Еще через минуту его встревожил собственный интерес к бумагам, торчавшим у молодого эскулапа из кармана плаща. Не спроси я про эти бумаги, название странной статьи осталось бы мне неизвестным. Почему я спросил?

Как во сне промелькнула мимо пара прохожих, о чем-то оживленно толкующих. Мозг зафиксировал обрывок разговора:

— Ну и ну, чистое полоумие! С чего это?

— Говорят, дуэль по-американски. Черный шар достался ему…

Конец диалога увяз в тарахтении подъехавшего автомобиля, прохожих затянуло туманом.

Что за идиотизм — доверять решение дела слепому случаю, пожал плечами Вжецкий.

Он почувствовал страшную усталость, голова раскалывалась от докучливой нервной боли. Усевшись на скамейке ближайшего скверика, Вжецкий вынул сигарету и закурил. Место было тихое, заросшее отцветающими кустами осенних роз. Мелкие, шафранного цвета лепестки, опадая, застревали в ветвях или укладывались на газон хаотичным орнаментом. Голые прутья уныло слезились дождевыми каплями: узкая прозрачная струйка набухала водой, раскачивалась и, обретя напоследок выразительную форму пули, срывалась вниз. Что-то подкрадывалось к его сознанию тайным ходом, внедрялось все увереннее, все настойчивей… кристаллизовалось.

Так, надо обдумать. Разве нет связи между встречей с Бжеготой и обрывком подслушанного разговора? Ага! Берем след! Самоотравление у змей и черный шар, доставшийся какому-то полоумному. Отменно! Превосходно! Явственно ощутим общий стиль, точки можно соединить.

Вжецкий пришел в отличное настроение — почуял доказательный материал к одной из своих «теорий». Пристрастие его к математике придавало ей весьма своеобразный колорит.

По аналогии с планетарной системой он графически представлял себе протекание отдельного события или ход жизни отдельных индивидуумов в виде эллиптических орбит, по которым они передвигаются на манер математической точки. Замкнутые кривые, с особой организацией, идеей, планом, со своей конфигурацией. Разумеется, эллипсы эти в плане межчеловеческого общения должны между собой пересекаться в самых различных комбинациях, воздействуя друг на друга, ибо они пребывают в одной плоскости. Эллипсы более вытянутые, означающие ход событий и судьбы людей в их абсолютной смежности, нигде с другими не пересекаются. Вжецкий, однако, заметил один любопытный факт: кривые эти способны выстроиться так, что точки максимума, точки наибольшего прогиба или взлета, легко соединить прямой линией — общей касательной, связывающей точки эллипсов за пределами их полей. Линией сиюминутных позиций, которые в ближайший момент сменятся иными, обретая утраченную последовательность ивозобновляя движение в выбранном направлении, но ведь на какое-то время, хотя бы на один миг, они служили опорными точками непредсказуемой касательной — линии бесцельно смешных совпадений, до абсурда диковинных стечений обстоятельств, игры слепого случая!

Впрочем, в их слепой случайности Вжецкий весьма сомневался: он сумел разглядеть известную стилизацию в расположении точек максимума. Этот ряд при всей своей кажущейся непреднамеренности обнаруживал систему. Тут прослеживалась особая связь, имеющая целью что-то указать, открыть, исполнить роль предопределения для того, кто сумеет проникнуть в тайну фатальной линии. До сих пор Вжецкий пребывал в пределах теории: дедуцировал. Не наткнулся еще на свою касательную в действительности, хотя твердо верил в возможность ее реального существования. Жизнь его пока что кружила, как и у большинства людей, по обыкновенному эллипсу, терпеливо подчиняясь центростремительному ходу будничных обстоятельств, не возбуждающей подозрений последовательности причин и следствий, психологических или механических результатов. Тем не менее он готов был в любую минуту от малейшего внешнего толчка сорваться с предписанной орбиты и на фатальной скорости устремиться по негаданному пути, хотя и предчувствовал, что тогда центробежные силы одержат над ним решительный верх и покатят его, точно колесо, выскользнувшее из приводного ремня, в сумасшедшую даль. Его тянула туда страсть к необычайному и лестная возможность проверить свою теорию, а быть может, его манил туда фатум. Вжецкий был почитателем таинственных сфер…

Куда его занесет на этом пути, он не знал — все зависит от того, какие точки угодят на касательную. Но Вжецкий чувствовал, что его вот-вот вывернет из орбиты, подтверждением тому служили два странных происшествия, ознаменовавших начало его прогулки. Темная сила полегоньку вытесняла его из привычного круга и толкала прямо перед собой. Куда — он пока что сообразить не мог. Конец касательной терялся в непроглядных далях перспективы. Или… или он ошибается, морочит себе голову? Может, выгиб его кривой просто так, случайно подошел к непредсказуемой касательной почти вплотную? Он решил запастись терпением и ждать.

Покинув скамейку, Вжецкий двинулся по направлению к выставке. Дорогой подчищал последние выводы.

Уточним факты. Связывает их не только общность по существу, можно сказать, идейная, но и побочные обстоятельства, наводящие на размышления. Вырисовывается двойная линия связи. Зачем Бжегота уговаривал меня посетить выставку? Видимо, затем, чтобы направить на улицу, где мне предстояла встреча с незнакомцами, рассуждавшими об американской дуэли. Избери я другую дорогу, встреча бы не состоялась. Разумеется! Да, но к галерее можно пройти и через площадь Согласия. Нельзя! Тогда приходится делать слишком большой крюк. Нет, не случайно меня свернуло в эту именно сторону. Оттуда это была единственная дорога. Значит, Бжегота прямо-таки толкнул меня в объятия двух болтливых типов. Хорошо. Только с какого боку меня все это касается? Куда меня тащит? Спокойствие, прежде всего спокойствие. Дело выяснится.

Вжецкий ускорил шаги. Напряженное до взвинченности ожидание сжимало его как в тисках. Чей-то хриплый голос прервал дальнейший ход его размышлений: по тротуару брел, пошатываясь, пьяный мастеровой. Вжецкий хотел его обойти, но не успел — распухшая физиономия чуть ли не уткнулась в него, обдав тошнотным перегарным смрадом. Пьянчуга вытаращил на него налитые кровью глаза и рассматривал с бессмысленной хмельной задумчивостью. Вдруг во взгляде его мелькнуло выражение смертельного ужаса, он отшатнулся и залепетал почти протрезвевшим голосом:

— Валек! Господи оборони! На кой ляд ты сюда явился? Людей среди бела дня пугать? Сгинь!

— Попрошу без глупостей! Пропустите меня, не то я позову полицию! Ну! Кому говорят!

Услышав человеческий голос, мастеровой очухался окончательно.

— Ладно, господин хороший, сердиться нечего. Правду говорю, нечего. Мне помстилось. С пьяных глаз, не иначе, воскресенье нынче, вот и залил лишку за воротник. Но уж больно ты, господин хороший, на Валека машешь, капля в каплю, разве что собой поглаже да одежа чистая. Кореш мой, тот всю жизнь в рванье проходил. А в лице большая сходственность будет, такой же был у бедолаги видок, как сняли его с крюка. Удавился, бестия, с голодухи.

Вжецкому стало не по себе. Он хотел было свернуть в соседний проход между домами, но мастеровой, нацелившийся туда же, стал его упрашивать с пьяной настойчивостью:

— Нет уж, господин хороший, ты за мной в тот двор не ходи. А то мне боязно будет, будто смерть за мной тащится по пятам. Давай разойдемся по-доброму. Вон — туда тебе вольный путь… — И он пропустил его в узкий проулок, расположенный несколькими шагами дальше. Чтобы отвязаться от него, Вжецкий уступил. Мастеровой тут же нырнул в темную подворотню.

— Пошлепал по своему эллипсу дальше, — машинально прокомментировал Вжецкий. — Вернулся на свою орбиту. Для него наша встреча всего лишь незначащий эпизод. Даже не подозревает, какая ему выпала роль.

Он отер залитый ледяным потом лоб. Пробудился инстинкт самосохранения. История становилась слишком уж выразительной, знамения сами кидались ему навстречу с назойливой откровенностью. На миг с нестерпимой яркостью проблеснул в мозгу конец рискованной линии. Он погасил видение, обратившись к здравому смыслу. Стоит ли обращать внимание на такой пустяк? Пьяному бродяжке привиделся во мне знакомый удавленник. Какое мне до этого дело? Я всегда питал отвращение к подобной смерти.

Вскоре, однако, он признал свою рацею недостаточной и включил в касательную пункт третий. Он почти примирился с навязанной ему новой дорогой, хотя выставка теперь явно выпадала из его маршрута — слишком круто он свернул вбок, поддавшись уговорам пьянчуги. Это укрепило его в убеждении, что дело было вовсе не в том, чтобы он полюбовался впечатляющей группой молодых медиков на портрете, а в том, чтобы совершились две первые встречи: как только они состоялись, его развернуло в другую сторону.

Прозрачные клочья тумана лепились к фронтонам зданий, зависали в просветах неба между крышами. Сквозь их неровную ткань несмело заглядывали в провалы улиц тускловатые блики солнца. Странно! Именно теперь, когда история начинает обретать явственные контуры. Неужели и тут какая-то связь?

Веко его нервически задергалось, перед глазами заходили мглистые, серые круги, ноги, независимо от его воли, делали неуверенные шаги. Он с трудом дотащился до открытой террасы кафе и тяжело опустился на козетку. Подали газеты и черный кофе. Жадно выхлебав чашку, Вжецкий погрузился во вступительную статью «Фигаро». Однако что-то ему мешало, он не мог свободно читать: несколько раз уже поворачивал голову и неспокойно вертелся на месте, тщетно стараясь стряхнуть неприятное ощущение. Всеми нервами он чувствовал на себе чей-то взгляд. Наконец он открыто повел глазами в ту сторону, откуда шло беспокойство. И только теперь за столиком справа заметил пожилого уже господина в странном облачении — на нем была желтоватая накидка с прорезями для рук, шея живописно задрапирована испанской шалью. Незнакомец, видимо, давно уже приглядывался к нему с оскорбительным любопытством. Физиономия его была если не симпатичной, то, во всяком случае, весьма оригинальной. Сморщенное, пожелтевшее, как пергамент, лицо с широкими губами, лишенное растительности и совершенно неподвижное, напоминало маску античного актера; кожа на висках точно присохла к черепу, отливавшему в свете лампы матовым трупным блеском. Он имел вид ученого, заполучившего для исследования интереснейший экземпляр. Из-под кустистых бровей посверкивали глаза зеленовато-желтого цвета, очень и очень необычные: тысячи фосфоресцирующих иголочек подергивались и перемещались в них, точно в искровом разряднике, отчего зрачки напоминали просвечивающее устройство, казалось, они проницали человека насквозь, вплоть до мельчайшего волоконца.

Вжецкий заметил, что незнакомец не смотрит ему в глаза, а скорее изучает голову на уровне лба. Он хотел было подняться и потребовать от нахала объяснений, но тот опередил его: покинув свой столик, стал неспешно приближаться к Вжецкому, не спуская глаз с облюбованного на его черепе пункта. Подойдя почти вплотную, он воскликнул:

— Поздравляю, сердечно поздравляю! Вот это называется меткость! Пиф-паф! И ведь куда угодило! Прямо в зрительный центр сквозь шишковидный отросток. Нет, это в своем роде шедевр! Но признайтесь, дорогуша, вы ведь ослепли начисто? Ба! Что я вижу! «Крупп и компания», калибр девять миллиметров, стальная рубашка prima sorta. Ну, поздравляю, поздравляю, прямо в зрительный центр и ни на миллиметр в сторону…

Вжецкий не понимал. Он был лишь до бешенства раздражен назойливостью незнакомца, тем более что на них уже начали обращать внимание; вокруг его столика собралась куча любопытных. Наконец Вжецкий выдавил из себя осевшим от злости голосом:

— Гарсон! Избавьте меня от этого наглеца!

Но просьба оказалась излишней. Незнакомец, все еще держа палец нацеленным в его лоб, полегоньку пятился к выходу и вскоре исчез за дверью. Публика тоже разошлась, только какой-то поджарый, английского кроя джентльмен не трогался с места, усмехаясь себе в усы; он производил впечатление человека, неоднократно бывшего свидетелем подобных сцен. Отвесив Вжецкому легкий поклон, он, не спрашиваясь, присел к его столику со словами:

— Вижу, вам не очень пришлось по вкусу выступление дядюшки Эдди?

— Вы имеете в виду этого чокнутого?

— Именно. Мы его зовем дядюшкой Эдди, в нашем кафе это знаменитая личность. Заходит сюда по воскресеньям и праздникам. Феноменальная помесь сумасшедшего с экстрасенсом.

— С экстрасенсом?

— Да. Вы, вероятно, слышали о существовании людей с исключительным, аномальным даром: они видят человека насквозь — нервы, мышцы, костяк, словом, весь человеческий организм развернут перед ними словно карта. Дядюшка Эдди, когда-то прекрасный врач, благодаря своим исключительным способностям нажил целое состояние. Его использовали во время операций для интроспекции, он оказывал медицине огромные услуги. А потом спятил — стал замечать у пациентов невероятнейшие вещи. Мне он, к примеру, объявил, что в полости сердца у меня проживает не кто иной, как микроскопическая лягушка. Как вам это понравится? У вас он тоже углядел кое-что интересное…

— Что? — Вжецкий дрожал от нетерпения.

— Как что? Неужели вам не ясна его ахинея? Впрочем, дядюшка Эдди обожает таинственность и рядит свои диагнозы в пифийские одежды, его без толмача не уразумеешь. Так вот, в вашем черепе он разглядел мастерски всаженную пулю…

— Пулю?

— Конечно, пулю. «Крупп и компания» — это же знаменитая фирма. Да что с вами? Вы побледнели? Ну, не надо ребячиться. Еще чего! Расстраиваться из-за бредней старого дурня!

— Да, вы совершенно правы. Я просто… забылся. Гарсон, два шампанских! Позвольте вас угостить…

Выпили несколько бокалов. Вжецкий напрасно силился захмелеть. Наконец он заплатил, распрощался с любезным англоманом и вышел.

На улице почти совсем прояснилось. Вдоль карнизов, вокруг куполов и верхушек деревьев сновали пасма тумана, быстро поглощаемые открывшейся синевой. Сквозь редеющую дымчатую пелену все увереннее глядело вызревшее до жаркого цвета закатное солнце. Вжецкий болезненно остро, всеми клетками ощущал его палящие, безжалостные прикосновения, старался укрыться от них подальше в тень, забивался в темные закоулки. Ему чудилась неуловимая связь между выползавшим из мглистого кокона солнцем и все яснее проглядывающим концом безумной касательной. Темп, в каком этот образ обретал выразительность, казался ему слишком быстрым, будь его воля, он бы охотно его замедлил — так хорошо было бесцельно кружить в лабиринтах тумана, так заманчиво скользить по самому краю мирно дремлющих пропастей… Забава, однако, подходила к концу: сквозь потревоженные покровы уже проступал грозный лик искушаемой тайны, готовящейся наказать неосторожного смельчака. На язык просилось определение, точно выражавшее случившееся, оно рвалось изнутри, пытаясь получить доступ в сознание, но он силой вернул его туда, откуда оно пришло. Тщетно! Все равно за ним гналось солнце, палило глаза, лицо, голову, убийственными ударами отзываясь в груди. Он остановился на углу какой-то улицы, не зная, куда идти. Из воротного зева блеснула навстречу пара взволнованных лиц.

— Росстанная, тридцать.

— Хорошо, я непременно приду. Как ты добра, как ты безмерно добра ко мне…

Он машинально двинулся по указанному адресу, сделав последнее слабое усилие к сопротивлению.

— С какой стати я туда тащусь? Ха-ха! Там меня поджидает рок — вот с какой!

Его прямо-таки гнало в ту сторону. На повороте он ненароком вскинул голову, взгляд упал на большую голубую афишу. Он охватил глазами первый пункт программы:

Синьора Беллестрини, примадонна итальянских сцен, в качестве вступления исполнит арию: «Пепито, ах, там укажу тебе, что надо совершить! Пепито, ах, ах, там укажу…»

Так, достаточно и этого, остальное пусть остается для ознакомления публики.

Через пятнадцать минут он вступил на лестничную клетку подслушанного номера. Дом был трехэтажный, возникали сомнения насчет этажа. Я откажусь от этого глупейшего фарса, если не получу точного указания, твердо постановил он.

В ту же минуту снизу послышался скрип ступеней, кто-то нагнал его на лестнице и пробежал мимо.

— Может, это мой провожатый?

Пришелец уже поднялся на второй этаж. Остановился на площадке. Вжецкий последовал за ним.

На втором этаже он застал незнакомца рассматривающим табличку с фамилией на чьих-то дверях. В тот момент, когда Вжецкий одолел последнюю ступеньку, тот повернулся и посмотрел ему прямо в глаза, после чего не мешкая стал подниматься по лестнице вверх.

— Благодарю! — чуть не крикнул ему вслед Вжецкий, уловивший в глазах незнакомца особое, подстрекающее выражение.

Значит, тут… Надо признать, опекают меня до самой последней минуты. Подумать только, какая услужливость!

Он без колебаний распахнул двери, у которых только что стоял «провожатый». В ту же секунду из глубины квартиры раздался сухой треск. Он ринулся внутрь: в заливающем комнату закатном блеске стоял молодой человек с приставленным к виску пистолетом; видимо, в самый момент прибытия Вжецкого он выстрелил, но оружие дало осечку. Он заметил вошедшего, но по-прежнему стоял истуканом, не меняя позы. Вжецкий любовался им, скрестив на груди руки.

— Что за картина! Какое изящество линий, какая точность в деталях! И освещение, самое главное освещение, прямо-таки гениальное… Нет, вы бесподобны. Вы идеальный тип — пардон! — образец самоубийцы. Да что там! Вы идеальное воплощение самой идеи этого акта.

Он гневно вырвал пистолет из рук юноши.

— А теперь хватит! Эта игрушка не для вас! Вы ошибаетесь, мой дорогой. Но это неважно. Такая уж вам выпала роль. Что? Сейчас станете хныкать о разбитой любви или о долге чести? Ерунда, молодой человек, ерунда! Вы всего лишь символ, знак, уже разгаданный другим! Понимаете? Потому ваша машинка и не сработала. «Пепито, ах, Пепито, ах, там укажу тебе, что надо совершить…» Славная арийка, вы не находите?

Вжецкий осмотрел магазин.

— Ага! Хватит еще на один выстрел. Прекрасно! А вы знаете, получается забавное qui pro quo…

Он озабоченно сморщил лоб.

— Да, чуть не забыл! У вас могут быть неприятности, квартира как-никак ваша… Скажете, что… что причиной послужила стилизация случая… вы же явились ее последним, кульминационным пунктом… Да, так им и скажите… Подумать страшно, чего бы вы могли натворить, явись я минутой позже. — Вжецкий посмотрел на часы, одновременно взводя курок. — Шесть. А ведь я и сам не предполагал, выходя в пятнадцать ноль-ноль из дома, что ровно через три часа…

— Что?

— А вот что!…

Молниеносным движением он приложил дуло к виску и спустил курок. На сей раз машина сработала, и Вжецкий мертвым врезался в солнечный экран пола.



Читать далее

Из книги «На Взгорье роз»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть