Третья глава

Онлайн чтение книги Изумленный капитан
Третья глава

I

Повторялось обычное: озноб прекратился, жар спал и все тело обливалось потом. Было ясно: лихоманка снова, на двое суток, оставляла в покое.

Возницын сбросил с себя одеяло, выцветшую шинель и какое-то старое полукафтанье, которое принес денщик. (Когда начинался озноб, Возницын укрывался всем, чем только мог, пытаясь согреться).

Возницын приподнялся на локте и улыбнулся: и чего только ни привидится в лихоманном жару.

Ему приснилось, будто на пакетботе «Штафет» приехала из Тиляни сестренка Андрюши Дашкова, пухлая, рыжая Алёна, вечная плакса и ябеда, которая до смерти боялась индюка и которую в детстве он с Андрюшей пугал вывороченной шубой.

– Поди, выросла девчонка! – подумал Возницын.

И дальше – еще нелепее: будто он снова баллотируется в мичманы. И в комиссии, вместо капитан-командора Бредаля, презусом – сестра Матрена Синявина. Она кладет Возницыну двадцать баллов и говорит как тогда перед отправкой в поход:

– Гляди, хоть в Астрахани отличись!

А рядом с ней, за зеленым сукном стола, сидит тонконогий фехтмейстер академии Гейман. Он по-всегдашнему петушится, стучит ладонью по столу и кричит: en garde! en garde! [15]En garde – защищайся (фехтовальный термин).

– Фу, какая несусветная чушь! – улыбаясь, покачал головой Возницын.

Голова уже не болела. От лихоманки осталась в теле только слабость.

Возницын лежал, глядя на полоску света, пробивавшуюся сквозь закрытое ставнем окно. Ставень все время стучал – видимо, снова дул надоедливый, изнуряющий зюйд-ост.

Возницын живо представил себе, как в этот знойный, полуденный час ветер гонит по безлюдным астраханским улицам тучи песку; так на татарском базаре, где торгуют обычно до полудня, торговцы торопливо закрывают лари, а чей-то ишак, привязанный у столба, поворачивается к ветру спиной и стоит, опустив голову.

Еще несколько минут тому назад Возницын проклинал свою холодную как погреб каморку, а сейчас ее прохлада была такой желанной.

Возницын с удовольствием думал о том, что ему в такую жару не надо никуда итти. Он лежал, от скуки прислушиваясь к голосам, доносившимся из-за тонкой стены.

Один – низкий, глуховатый, говоривший медленно, с большими передышками, был Возницыну незнаком. А второй – высокий и звонкий, принадлежал Афанасию Константинову, дворовому человеку Возницына, который, в качестве денщика, сопровождал его в Астрахань.

Афанасия можно было узнать из сотни говорящих – он любил употреблять бессмысленное присловье – «во истину положи мя».

– Воевали-воевали, столько судов в Астрахань из Казани согнали, а какой толк? Незнамо за что народ положили и все, – глухо, точно из кадки, гудел незнакомый голос.

– От здешней жары да морской воды народ мёр, что мухи, во истину положи мя…

– А сколько лошадей в песках пропало – тыщи!..

– В этой Астрахани от мошкары моченьки нет – поедом ест, проклятая, – жаловался Афанасий, не переносивший, астраханского климата.

– И все это от людской жадности, Кистинтиныч. У нас по всему каспийскому берегу змеи не жалят: их Стенька Разин заговорил. Так вот, сказывают, будто просил он с астраханцев пятьдесят рублей, чтобы заговорить и комаров, да Астрахань поскупилась… Потому теперь от мошкары житья и нет!

Голос оборвался – говоривший сильно закашлялся. Когда приступ кашля у него прошел, Афанасий снова заговорил:

– Дядя Егор, а скажи, за что ты в каторжные угодил?

– Незнамо за что. Работал я конопатчиком, а после определили меня за мою силу гребцом в гавань. Одеженка у меня была худая – рубаха да порты хрящевые. Лейтенант послал меня к магазин-вахтеру за мундиром. А в магазейне – одно тряпье свалено, что от беглых да умерших матросов осталось. Хуже чем в ветошном ряду на татарском базаре. Магазин-вахтер и говорит: выбирай любое! Я порылся и выбрал самый лучший кафтанишко – карманы оторваны, один рукав короче другого и ворот мышами изъеден. Думаю: дам придачи – у меня алтын с восемь денег нажито было – и сменяю на что-либо. Пошел это я с кафтаном на русский базар, а тут меня караул и взял: мол, казенный мундир продаешь. Посадили. Я заскучал, испугался кнута да в первую же ночь и сбежал. Полгода в бегах обретался. Под Самарой в кабаке на знакомого сержанта напоролся. Забрали. Снова бежал, да вовсе неудачно: только денек в Безродной слободе у кумы пожил. Присудили меня к смерти, да сделали снисхождение: гоняли шпицрутеном сквозь тыщу человек семь раз. А как отлежался и стал ногами владеть, сослали на каторгу, на вечно. С тех пор не живу, а только свет копчу!

Говоривший снова закашлялся и на этот раз еще дольше и мучительнее.

Возницыну захотелось пойти взглянуть на рассказчика. Он уже свесил ноги с постели, но в это время дверь отворилась.

На пороге стоял небольшой, плотный Андрюша Дашков. Из-за его крепких плеч журавлем выглядывал голенастый князь Масальский.

– Живой кто-нибудь есть? – спросил Андрюша, вглядываясь, в полутемную каморку.

Возницын обрадовался гостям:

– Входи, входи, не бойся!

– Ишь как задра?ил кругом – свету божьего не видно! – сказал Масальский, закрывая дверь.

– Ну, как – все еще трясет? – участливо спросил Дашков, садясь на кровать.

– На сегодня – кончила. Теперь два дня буду здоров. А вы где это сошлись вместе? – обратился Возницын к Андрюше, зная, что приятели плавают на двух разных судах.

– Еду это я на берег в шлюпе, гляжу – у пристани какой-то зейман [16]Зейман – моряк. разоряется. Кричит и в морду гребцу кулаком тычет. Я сразу догадался – наш князь регулы устанавливает, – сказал, улыбаясь, Андрюша.

– А что ж он, гундсфат, [17]Гундсфат – негодяй. грести не умеет! – ответил Масальский, встряхивая занесенный песком парик. – Мы, Сашенька, приехали на берег наливаться пресной водой – сиречь венгерским. Хотели с тобой выпить, а ты, выходит, лег в дрейф? Не годится, брат!

– Да, ведь, я только чихирем да полынной настойкой и спасаюсь. Скидывайте кафтаны, я сейчас все устрою! Афанасий! – крикнул он. – Афанасий!

Афанасий, увлекшийся разговором, не слышал.

Возницын спрыгнул с кровати и вышел из мазанки.

В тени дома, защищенные и от солнца и от ветра, сидели – курносый Афонька, и худой, изможденный старик-солдат. Возницын узнал его: это был Егор Седельников, по чахотной болезни определенный ходить за магазинными кошками.

Увидев секретаря конторы над портом, Седельников хотел встать, но Возницын замахал рукой:

– Сиди, служба, сиди!

– Ты что это, оглох? – сердито сказал он Афоньке: – Тебя докликаться никак нельзя. Принеси чихирю – гости приехали!

Афонька, чувствуя свою вину, сорвался с места.

– Погоди, – остановил его Возницын: – закусить чего-либо не забудь!

– Сьчас, Александр Артемьич! – ответил Афонька и исчез.

– Ну, как здоровье? – спросил Возницын у Седельникова.

– Ничего, ваше благородие, – ответил старик и тут же снова закашлялся, хватаясь за грудь.

«Слабый жилец на белом свете» – подумал Возницын, уходя к себе.

– Ветерок-то на море сегодня, я чай, – хорош? – спросил он, входя в мазанку.

– Про сегодняшний ветер у Алярда хорошо написано: «ветер веет и похотственно насилует», – сказал Масальский, вешая кафтан на гвоздь у двери и садясь рядом с Дашковым на скамью.

– Нашему князю все как бы к похоти поближе! – состроив серьезную мину, поддел Дашков.

Но, видя, что Масальский улыбается, не выдержал серьезности – расхохотался.

– Ох, и кобелек же ты, князь! – хлопнул он Масальского по колену.

В это время, открывая босой ногой дверь, в комнату вошел Афанасий. Руки его были заняты: он держал кувшин с вином, оловянные чарки, кусок сыру, вяленую рыбу и хлеб.

Афанасий шел медленно, уставясь на кувшин: боялся что-либо выронить из рук.

– Как поп с дарами идет – не мог два раза сбегать! – недовольно заметил Возницын.

Афанасий только шмыгнул носом.

– Ничего, ничего, молодец: втянулся в гавань и ладно! – весело сказал Масальский, принимая из рук Афанасия кувшин. – А в нем порядком чихирю – мы сейчас с тобой, Андрюша, хорошо галс осадим! – подмигнул он Дашкову.

Приятели выпили.

– Ну, что тут, господин секретарь, у вас, в астраханском окне, слышно? Какие указы Адмиралтейств-Коллегия шлет? – спросил Андрюша Дашков.

– Никаких. Велено только негодное коровье масло впредь не продавать а употреблять при деле такелажа.

– И напрасно: матрос что угодно сожрет, ничего с ним не стакнется! – сказал князь Масальский, наливая по второй. – Саша, а жалованья за прошедшие годы так и не слыхать?

– Нет. Сказывают, царица заплатила в Питербурхе только гвардии да гарнизону, а о нас – где ж упомнить… Сам Карлуша сидит без денег – пить не на что. Ходит злой – зверь-зверем… На брандвахту – видели – поставил яхту «Эсперанс». Гукор «Принцесса Анна», – как ее ни конопатили, – потекла.

– Флот каспийский сделался ни к чорту! – махнул рукой Масальский. – Умер адмирал и все расстроилось. А, ведь, только полтора года прошло, как царя Петра не стало.

– Флот и был не бог весть какой! Немудрено: наспех, из сырого лесу строили – вот и погнил. К тому же скрепления слабы – как качнет хорошенько, так и потекла посудина. Вспомни, мало ли у нас и раньше с помпами стояли, воду из интрюма откачивали? Гинь-блоки тоже какой-то умник сделал дубовые. А кто ж того не ведает что в блоках дуб колется? Надо бы из вяза строить! – сказал Дашков, развалившийся на скамейке.

– Не в этом сенс! – возразил Масальский. – Порядок не тот. Раньше-то разве такой шум на судах стоял? За шум, ведь, штрафовали. А теперь распускают или подбирают паруса с таким превеликим криком, точно каторжники на берегу бревна тащат. На одном корабле работают, а по всему берегу гул идет! За матросским криком офицерского голосу не слышно. Разве это гоже? На кораблях курят, где попало. Раньше все твердо помнили: курить только между большой и фок-мачтой. А нынче чуть ли не в самую крюйт-камеру [18]Крюйт-камера – пороховой погреб на корабле. с трубкой лезут!..

– Нет, Андрюша, не спорь: при адмирале другое дело было, – поддержал князя Возницын.

– Пусть себе и так, – согласился Дашков. – Мне, признаться, надоело в этой дыре сидеть. Шутка ли сказать: четыре года с прошедшего 722-го торчим здесь безо всякой смены…

– Состаришься, до тридцати годов доживешь, а все в мичманах будешь плавать, – подхватил Масальский. – Наши там, в Питере, небось, не зевают. Вот Митька Блудов уже…

– Не горюй, князь, – усмехнулся Дашков: – У нас чинов во флоте столько обретается, что ежели их все происходить, так человеческой жизни не хватит!

– Успеешь еще и ты в капитаны, – сказал Возницын.

– Был бы у меня шурин шаутбейнахтом, [19]Шаутбейнахт – контр-адмирал. как у тебя, – кивнул Масальский на Возницына, – я бы уже давно 40-пушечным фрегатом командовал бы, а не на шкоуте несчастном таскался б!

Он не усидел на месте – заходил по тесной каморке, отведенной секретарю астраханской конторы над портом, Александру Возницыну.

– Ну и что тогда было бы? – спросил Возницын.

– Ты, Саша, морского дела не любишь! Ты – сухопутная крыса: весь низовый поход за чернильницей просидел, с бумагами воевал. С тебя, Сашенька, моряк, как с генерала Матюшкина, которого царь Петр с но?ка [20]Нок – конец рея. рея купал, а он и уши и нос бумагой заткнул от страха!

Возницын рассмеялся.

– Вот уж ты это напрасно! Я воды не боюсь: у шурина на 60-пушечном «Равеле» в походе был. И плаваю-то я ничуть не хуже твоего: аль не помнишь, как в Питербурхе Неву с Адмиралтейского на Березовый остров вместе переплывали? А что в низовом походе на судах не езживал, так, скажи, много ль проку у вас из этого похода вышло? – насмешливо улыбаясь, спросил Возницын.

Масальский молча ходил из угла в угол.

– Не в этом, князь, дело: море – хорошо, да все на бережку лучше! – сказал Возницын.

– И чего тут хорошего? Сидишь в канцелярии, как крыса в амбаре, – не сдавался Масальский.

– Скорее ты на своей «Периной тяготе» похож на крысу в мышеловке. Тебе там, на шкоуте, только и дороги, что каюта да гальюн!

– А у тебя что?

– А я хожу, куда хочу! С разными людьми говорю, новых людей узнаю! – ответил Возницын.

– Эка честь с каким-либо торгашом-персюком говорить! Да пропади он пропадом, чтобы я, например, с музуром [21]Музур – вольнонаемный рабочий на корабле. говорил! Субординацию надо знать!

– Князю всего дороже – субординация, – вмешался в спор Андрюша Дашков. – Он другого не знает. А по мне – всего лучше никак не служить – ни на берегу, ни в море, а сидеть у себя в поместьи. Теперь, в эту пору, у нас, в «Лужках», вишенья сколько бывает, помнишь, Саша? Лучше твоего винограда! А скоро яблоки поспеют, груши, сливы. Щей бы со свининкой, свежесоленых огурчиков! Редьки бы со сметаной! – вкусно причмокнул Андрюша Дашков. – Надоела мне эта рыба – круглый год. Ровно в обители какой спасаемся…

– Не равняйся к обители, – сказал Масальский. – У меня сестра келаршей в девичьем монастыре, в Москве, у «Трубы» – вот там бы ты папошников да пирогов косых с сыром да оладьев путных попробовал бы. Таких капитану Карлуше вон-Вердену во сне не видать, не то что мичману Дашкову есть…

– Нет, уехать отсюда и я бы не прочь, – сказал Возницын, задумчиво глядя в грязный потолок.

– Как же это и ты, Сашенька, домосед, хочешь уехать? Ведь, ты ровно кошка, привыкаешь к одному месту! Тогда, помнишь, из Питербурха не хотел уезжать? – спросил Дашков.

– Я знаю, почему он тогда не хотел ехать в Астрахань, – многозначительно сказал Масальский. – С девушкой жаль было расстаться!..

– С какой это девушкой? – оживился флегматичный Андрюша Дашков. – Саша, ты что ж это, голубь мой, скрывал, а?

Возницын молча улыбался.

– Ты ее не знаешь, Андрюша, – отмахнулся от Дашкова князь Масальский. – Не помню, говорил ли я тебе, Саша что она не цыганка, а будто еврейка: мне недавно денщик мишуковский сказывал…

– Не все ли равно? – ответил Возницын.

Он лежал, подложив руки под затылок и глядел в потолок.

– Нет, Саша, не равно, – отозвался Дашков: – Я бы с иноверкой не знался бы!..

При этих словах Масальский даже перестал ходить.

– Ну и чудак ты, Андрюша! Баба всех вер хороша! Вот была у меня летось армяночка…

II

У Фроловских ворот Печкуров остановился в нерешительности: куда итти?

Он полдня прослонялся за Днепром, в гостиных дворах, надеясь найти какой-либо заработок – ничего не вышло.

У лабазов ждала толпа голодного, оборванного люда из подгородних дворцовых и монастырских деревень. Стоило купцу только показаться на пороге, как к нему, сшибая друг друга с ног, отовсюду бежали люди.

Печкуров ослабел от долголетней постоянной голодухи. Он не мог поспеть за более сильными и молодыми.

Простояв напрасно полдня, он, голодный, побрел домой.

На берегу Днепра полдничали рыбаки Авраамиевского монастыря. Они кинули Печкурову – Христа ради – кусок ячменной лепешки.

С тем Печкуров и приплелся в крепость.

По дороге он, у «Торжища», глянул было в корчму к знакомому целовальнику, который служил в ней еще при Борухе и помнил Печкурова. Но в корчме, как на грех, Печкуров наткнулся на самого хозяина, откупщика Герасима Шилу, который, несмотря на июньскую жару, щеголял в новеньком фаляндышевом [22]Фаляндыш – толстое сукно. жупане.

Увидев Печкурова, Шила затряс своей козлиной бородкой, затопал ногами:

– Вон!

(Шила не мог простить Печкурову, что он служил у Боруха).

Печкуров выкатился из корчмы, не дожидаясь, когда озлобленный Шила стукнет его по затылку, и побрел дальше по пустынным, пыльным улицам Смоленска.

С того Успеньева дня, 722 года, когда Борух окончательно оставил Зверовичи, и откупа перешли к Герасиму Шиле, Печкуров мыкался без работы вот уже четвертый год. В деревне работы не было: пахать – не на ком, сеять – нечего. Да у того, кто как-либо умудрился посеять, – толку было мало, – который год не родила земля. Народ кормился лебедой, кореньями да жолудями. Весной варили пустой – даже без соли – щавель и крапиву.

От голодухи и царских поборов разбегались кто куда: кто с покормежным письмом пустился по белу-свету, а кто со всеми животами махнул за рубеж – авось, там лучше!

Пока Печкуров стоял, теребя в раздумьи давно нечесаную бороду, мимо него к Соборному холму проковыляли на костылях двое калек. Ватага голозадых ребятишек пронеслась вслед за ними.

– Верно, в бискупском доме сегодня стол по какому-нибудь случаю, – решил Печкуров и повернул к Соборному холму, туда, где блестели главы Успенского собора.

У старого архиерейского дома, прозванного бискупским (в нем за польским владычеством жили католические епископы) толпился народ.

Печкуров напрасно пришел – никакого стола для бедных на архиерейском подворьи не было. Народ глазел на чьи-то сборы в дорогу – у крыльца стоял поместительный возок, запряженный парой неказистых, пузатых лошаденок.

В первый момент Печкуров не мог сообразить, кто ж уезжает. У лошадей, с кнутом под мышкой, похаживал, поправляя упряжь, флегматичный архиерейский кучер Федор. Выходило так, будто в путь-дорогу собрался сам архиепископ Филофей-арек. Но в запряжке были не вороные жеребцы из всегдашнего архиерейского выезда, а самые захудалые из всей конюшни – на таких с Днепра возили воду.

А из всей многочисленной архиерейской челяди сновал кросны от возка к дому один молодой, чернявый келейник.

Вот он вынес ясеневую укладку с большим висячим замком, но, по всей видимости, пустую – нес ее легко. Поставив укладку, келейник побежал снова в дом. Через минуту он вернулся, неся две подушки в грязных, измазанных клопами, наволочках.

– А куда ж девались перины, на которых архиепископ, бывало, перекачивался с боку на бок в саду, под яблоней?

Печкуров только собирался обо всем расспросить кого-либо, что это все значит, как услышал разговор в толпе:

– Отрешили вовсе. Едет к царице жалиться…

– А за что это его?

– Все добро пропил.

– Какой же это пастырь – в турецких шароварах ходил да блох из собаки вычесывал! У помещицы Помаскиной купил щенка – две тысячи кирпичу монастырского за него отдал!

– А где же его толмач? – спросил Печкуров у какого-то щуплого мещанина, который досконально все знал.

– Галатьянов? – переспросил, усмехаясь, мещанин. – Ищи его – он, брат, хитер: еще весной почуял, что дело плохо. В Москву укатил! Вином в Вознесенском монастыре торгует!

– Как же архиерей без толмача обходится? Ведь он русского-то языка не понимает?

– Верно: худо ему без Галатьянова – тот по-русски лопотал, как репу грыз, а келейник вовсе мало по-гречески смыслит.

– Гляди, гляди, идет! – послышалось в толпе.

На крыльцо, тяжело отдуваясь, вышел тучный архиепископ Филофей-грек. Он был одет по-дорожному – в потертую бархатную рясу и скуфью вместо клобука.

Архиепископ остановился, оглядываясь назад, видимо, поджидая кого-то. Из покоев доносился крик двух спорящих голосов.

– Мне просвирня рассказывала, – зашептала своей соседке какая-то мещанка, стоявшая рядом с Печкуровым: – Раньше архиерей перед обедней лицо серным дымом окуривал, чтобы белым быть! А то – видишь – пастырь, монах, а рожа – ровно горшок, красная…

– Теперь ему не до того, – усмехнулась соседка.

В это время на крыльцо выбежал покрасневший келейник.

За ним по пятам следовал сухощавый управитель архиерейских дел, Лазарь Кобяков.

Кобяков был возбужден. Он кричал, жестикулируя и брызгаясь слюной:

– Ничего не получите! Это вам не Константинополь! Тут голландской посольши нет, которая б дала вам на дорогу семь тысяч левков! И так доедете. Довольно! За четыре года наворовались! Хватит!

Архиепископ Филофей понял все без слов. Его толстые щеки побагровели. Он презрительно взглянул на разъяренного иеромонаха, быстро сошел с крыльца и, с неожиданной для своего тучного тела легкостью, влез в возок.

Келейник вскочил на грядку телеги, кучер подобрал вожжи и стегнул по неказистым лошаденкам.

Возок тронулся с места, и архиепископ, провожаемый вместо колокольного звона громкой руганью управителя архиерейских дел, отправился в далекий путь.

Народ, судача, медленно расходился.

Печкуров побрел из подворья.

Не успел он пройти нескольких шагов, как увидел бегущего навстречу ему целовальника из корчмы у «Торжища».

– Хозяина, Шилу, не видел? Он – там? – кивая на архиерейский дом, спросил целовальник.

– Нет. А что?

Целовальник остановился и, смеясь, сказал:

– Потеха! Из Питербурха Борух Глебов приехал: царица ему все откупа вернула…

Печкуров не стал дальше разговаривать с целовальником – он изо всех ног кинулся к «Торжищу».

У корчмы Печкуров еще издали увидел телегу с привязанными к задку пыльными коробьями.

Возле телеги, стряхивая с сапог дорожную грязь, топал солдат. В дверях корчмы, улыбаясь в широкую, черную бороду, стоял лопоухий Борух.

III

Когда Софья наконец услышала знакомый шум, доносившийся с Красной площади, сердце ее радостно забилось.

– С этого края идут сапожные и шорные ряды, – подумала она. Вспомнился вкусный запах дегтя, сыромяти, кожи.

– Дальше – скорняжный, суконный, а там мимо Василия Блаженного на мост и – в монастыре. Мать Серафима, Маремьяна Исаевна. Скорей бы!..

Софья прибавила шагу, обогнала нищих, которые, подымая пыль, ковыляли к площади, и вышла ко второму пряслу первого ряда. Так и есть – за четыре года она не забыла: с этой стороны площади торговали шорники.

У крайнего ларя, разглядывая отделанную серебром уздечку, стояли двое драгун в синих кафтанах с белыми отворотами. Один из драгун оглянулся на проходившую девушку.

Софья не вытерпела – сегодня она была в таком чудном настроении – ласково улыбнулась драгуну.

Драгун толкнул приятеля в бок и что-то зашептал ему на ухо. Софья прошла несколько шагов и снова оглянулась.

Драгун не спускал глаз с Софьи и в то же время продолжал тащить товарища от ларя. Но второй драгун упирался – его, видимо, больше интересовала уздечка.

Софья еще раз лукаво улыбнулась и юркнула в толпу. Она знала: в такой толкучке нелегко найти человека.

Вся площадь кишела народом.

Между покупателями и праздношатающимся людом сновали взад и вперед торговцы вразнос – сбитенщики, бабы с оладьями, пирогами, квасом.

Старьевщики носили вороха разноцветной одежды.

Софье показалось, что среди них мелькнуло рябое лицо Ирины Михайловой, известной выжежницы, жившей в Вознесенском монастыре.

С пером за ухом и бронзовой чернильницей у пояса, бродили среди толпы подьячие.

Нищие, юродивые голосили на все лады.

Между суконным и шелковым рядом стоял гроб с покойником. В головах горела свеча. Это на площадь вынесли бедняка, которого не на что было похоронить. Добросердечные люди клали на гроб для погребения и на помин души – кто сколько мог.

Софья отвернулась – она не могла видеть мертвецов – и заспешила дальше.

У самого Спасского моста, на перекрестке, так и называвшемся Поповским крестцом, толпились, как и раньше, безместные попы и дьяконы. Они ждали, когда кто-либо сговорит их отправить требу, а пока коротали время, кто как умел.

Двое диаконов боролись на кушаках. Вокруг них кольцом стоял народ.

Какой-то замшелый попик со смешными косичками на затылке, путаясь в длинной епитрахили, наскакивал петухом на толстого красноносого иерея, и кричал тенорком:

– А не тебя, скажешь, в Духов день, в кабаке «Веселухе», в Садовниках, били? А ты назавтрея вернулся в «Веселуху», аки пёс на блевотину свою, да в ней и рясу пропил? Скажешь, нет?

Толстый размахивал пустой кадильницей, готовый вот-вот заехать по носу замшелому попику, и флегматично отвечал:

– Врешь! Вот тебя посадская вдова за волосья трепала, что ты ей спьяну вместо молебна панафиду служил, это да!..

И хохотал пропитым басом.

Софья поскорее прошмыгнула мимо них на мост.

На мосту – у ларей – стояли тоже люди в подрясниках, но здесь было тихо.

Здесь продавали тетради с выписками из священного писания, рукописные книги, фряжские листы.

Еще несколько десятков шагов и – она у Вознесенского девичья монастыря.

Софья с волнением открыла калитку и вошла на такой знакомый монастырский двор.

Она в один миг окинула его: что изменилось за эти четыре года?

Кое-где мелькнули свежие заплаты на крышах да у церкви Георгия какая-то вкладчица поставила еловый сруб.

А так – все то же.

Пыльный, широкий двор.

У поварни ходили голуби. На крылечке возле своей кельи, бормоча что-то бессвязное, приплясывала безумная Груша, лет пять тому назад определенная в Вознесенский монастырь и отданная под начало старице-мукосее, матери Минфодоре.

У подвала, где обычно содержались колодники, было открыто окно. У окна, поставив меж колен старый мушкет, сидел на камушке безносый гренадер, дядя Кондрат («жив еще старик!»). Гренадер щурился на солнце и удивленно глядел, какая ж это белица, так нарядно, на голландский манер одетая, идет в монастырь.

Откуда-то из-за амбаров слышался повелительный голос келарши Асклиады.

Софья окинула взглядом кельи стариц и сразу нашла заветное окно. Вон оно. Открыто настежь.

Какая-то черная тень мелькнула в нем.

– Господи, жива ли? Ведь, столько лет прошло!.. – мелькнуло в голове.

Софья перебежала двор, вбежала по ступенькам (все те же истертые три ступеньки!) и очутилась в полутемном сводчатом коридоре.

Здесь было прохладно и пахло по-всегдашнему чем-то кислым. Со свету глаза плохо различали предметы, но Софья шла по привычке. Она знала: первая келья – матери Анфисы, будильщицы, вторая – толстой Досифеи, хлебенной старицы, а третья – до боли знакомая, родная…

Софья даже не постучала и не сказала обычного «во имя отца», а просто вбежала в келью.

У окна, прищурив один глаз (вдевала нитку в иголку), стояла мать Серафима.

Она обернулась на стук.

Софья бросилась к старушке на шею.

– Господи, Софьюшка, доченька моя! – лепетала, всхлипывая, мать Серафима, роняя на узкий подоконник иголку…


* * *


– Ешь, Софьюшка, ешь, подкрепляйся на дорогу! Дорога-то не близкий свет – в Астрахань! Это тебе не в Истру съездить, – потчевала мать Серафима.

– Спасибо, матушка: я – сыта! – отвечала Софья.

– Да съешь еще сырничков, или оладьев, – пододвигала она к Софье тарелки. – А, может, рыжичков еще отведаешь, а?

– Спасибо, не могу больше! Наелась, как бывало на Вознесенье: во как!

Софья, улыбаясь, провела пальцем по горлу.

– Это все ваши иноземные наряды не дают человеку и поесть, как следует. Кабы надела ты просторный летник или опашень, ты бы патриарший стол в самый Успеньев день высидела б! А то стиснули живот и грудь в этот проклятый китовый ус! Тут, я чай, слово трудно молвить, не то что по-настоящему поесть… Утешь старуху, – не унималась мать Серафима: – распусти шнуровку да поешь!.. Мы, ведь, тут все свои, не обессудим, – уговаривала она.

Софья расхохоталась.

– Да разве я мало съела? Право слово, не хочется! Сыта, сыта взаправду, – целуя мать Серафиму, отговаривалась Софья.

– Погоди! – отбивалась старуха. – Ну тогда съешь-ко хоть киселю клюковного. Кисель не бог весть какая еда! А ты, помнится, всегда его жаловала…

– Киселю еще съем, – сдалась Софья.

Мать Серафима повеселела.

– Маремьяна Исаевна, дайте вам еще положу, – потчевала гостеприимная хозяйка маленькую, сухонькую старушку, которую она пригласила к обеду, зная, как Софья любит Маремьяну Исаевну: ведь, старуха знавала софьину мать!

– Благодарствую. И где это вы, мать Серафима, всего раздобыли? – полюбопытствовала Маремьяна Исаевна.

– Досифея узнала, что Софьюшка приехала – уделила от своих щедрот. Ведь, она любила ее, эту баловницу, – говорила мать Серафима, с любовью глядя на свою воспитанницу.

– Помнишь, Маремьяна Исаевна, какая Софьюшка была, как ее привезли от графа Шереметьева? Черненькая, маленькая… А теперь, слава те, господи, вот какая!.. Только одна беда – непоседа! В детстве была и теперь такой осталась. Двадцать годов не прожила, а уж и в Питербурх и в Астрахань. Другая бы ревмя-ревела, что от родных мест уезжает, а она – рада-радехонька. Порхает ровно ветерок! Я никак в толк не возьму, какая радость в этих переездах? Только кости изломаешь. Поезжай, как говорится, хоть куда, – везде доля худа!..

– Матушка, вы не рассказали, что ж без меня в обители нового случилось? – перебила Софья, которой разговор, видимо, был не по вкусу.

– А что? Ничего. День прожили – и слава создателю. Вот как ты уехала, месяц шили балдахин для царского места. Одиннадцать стариц, никак, работали. Получали на день по той алтына по две деньги. Потом в другое лето крыши над кельями, малость, латали. Да лестницу к церкви Екатерины, что на вратех, отвие с улицы сделали, видела?

– А зачем это?

– Чтобы никто из мирян зря не мог претензии сыскать итти в монастырь, а то ходили, кто попало. У нас ничего, а у «Трубы», у крылошанок гульбище во втором часу пополуночи бывало… У нас – что? Вот лучше расскажи, как живешь, как твой ученик, как хозяева – капитан, или кто там…

– Коленька уже вырос – ему седьмой год пошел. Осенью за букварь сядет. Капитанша сердитая – вроде как келарша наша, мать Асклиада, – понизив голос, сказала Софья. – А Данила Захарович сам-то капитан Мишуков – такой ласковый да хороший! Его покойный царь Петр любил. Его все любят. Мы по нем так соскучились, пока он один в Астрахани жил. Вот скоро увидим его! – оживилась Софья.

В это время в дверь постучали.

– Во имя отца…

– Аминь! – ответила мать Серафима.

Все обернулись к двери.

На пороге стояла послушница келарши.

– Мать Асклиада велела вам, сестрица, притти к ней, – кланяясь Софье, сказала послушница и вышла из кельи.

Софья выскочила из-за стола, оправляя платье.

– Возьми окройся хоть платком, – суетилась мать Серафима: – А то вишь выголили: руки до самых плеч и шею! Срамота одна!

Когда Софья убежала, старухи минуту-другую сидели молча.

Маремьяна Исаевна жевала беззубыми челюстями пирог, а мать Серафима, в раздумьи, смотрела в низенькое окно. Из него в прохладу кельи лилось тепло июньского солнечного дня.

– Быстра! Огонь, а не девка! И как-то ей жизнь сложится? – мечтательно сказала мать Серафима, катая по скатерти хлебный шарик.

Маремьяна Исаевна не спеша дожевала пирог, утерла губы концом позеленевшего от старости головного платка, опущенного на шею и сказала:

– Жизнь человеческая, как тень птицы во время полета…

Снова помолчали.

Каждая старуха думала о своей прожитой жизни.

– А как ее мать в эти годы была? – спросила монахиня у Маремьяны Исаевны.

– Такая же стрекоза. Весь свет ей был мал, все носилась… И без мужа в сорок семь годов Софью родила, – заключила Маремьяна Исаевна, печально улыбаясь.

Разговор оборвался: в келью вбежала Софья. Она держала конверт, запечатанный сургучной печатью.

– Что это она тебе дала, Софьюшка? – спросила мать Серафима.

– Велела передать в Астрахани управителю монастырскими вотчинами.

– Ишь выдумала: девичье ли это дело мужчин разыскивать? Привыкла сама с мужиками день-деньской быть, так думает и всякому пристойно!.. Управляющего я знаю. Он тут был – вином у нас торговал. Жох! Глаза у него так по крылошанкам и бегали…

IV

В канцелярии астраханской конторы над портом было душно, как в бане. Единственное окно стояло открыто настежь, но и это не спасало от духоты. Через окно в канцелярию летели только тучи песку.

Песком было занесено все.

Возницын сидел в своем углу, за шкапам с делами.

Он остался в канцелярии самым старшим: все начальство, не дожидаясь, когда – за час до полудня – будет бить колокол на обед, разошлось по домам. И, кроме Возницына, томилась в канцелярской духоте только мелкота: канцелярист и два копииста. Возницын, с минуты на минуту ожидая колокола, лениво просматривал бумаги, присланные вчера Адмиралтейств-Коллегией из далекого Санкт-Питербурха.

В кратких промемориях ничего интересного не было – шло обычное: о побеге из службы пильного дела ученика, о строении на корабельных солдат кафтанов из васильковых и красных сукон за неимением зеленых и о том, что провиант должен отправляться на суда в бочках, а не в рогожах, «поелику от рогож более гниет, и в кораблях великий дух».

И все в таком же роде.

Только на последней, более пространной промемории Возницын задержался.


«Коллегиею слушан из Астрахани капитана фон-Вердена рапорт, что содержавшийся под арестом каторжный невольник Егор Седельников от чахотки пятнадцатого сего июня умре; коллегиею приказали: велеть оного каторжного невольника Седельникова тело его хотя и погребено, выкопать из земли и за оную продерзость повесить на висилице, за ноги, чтоб впредь и другие на то смотря таких продерзостей чинить остерегались».


Возницын на секунду представил себе Егора, каким он видел его в последний раз, когда Седельников беседовал с Афанасием.

– Бедняга! И неужели такой духотой мертвеца повесят? Это ж все Адмиралтейство провоняет, – подумал Возницын.

Он поднял голову от бумаг.

Канцелярист старательно чинил перья. Один копиист подшивал бумаги, а ближайший сосед Возницына, одутловатый князь Щетина-Ростовский, определенный по болезни из дека-юнгов в копиисты, как раз окончил переписывать страницу. Он не стал искать песочницу, а просто огреб ладонью со стола песок и присыпал им написанное.

– Приловчился, человек! – улыбаясь, подумал Возницын.

Ждать больше не хватало терпения.

– Когда ж наконец этот старый чорт будет бить склянки?

Возницын подошел к окну.

На небе не было ни облачка.

Солнце, подымаясь все выше и выше, жгло немилосердно.

Перед канцелярией, на широком адмиралтейском плацу, стоял под ружьем штрафованный матрос. Он был весь обвешан фузеями.

Возницын помнил его дело: это матрос 2-й статьи, Ефим Чеснок с гекбота «Александр Магнус», наказан за самовольную отлучку с корабля. Его должны были бы штрафовать шпицрутенами, но за то что Чеснок был ранен в низовом походе, кригсрехт [23]Кригсрехт – военный суд. присудил его не к жестокому, а обыкновенному наказанию: простоять под восемью фузеями шесть часов.

Матрос стоял с такой немыслимой выкладкой на самом солнцепеке уже третий час. Он стоял ровно, точно на смотру. Но можно было заметить, как дрожат его заплатанные колени.

Из-под треуголки по давно небритому лицу ручьями тек пот. Матрос ежесекундно моргал: соленый пот заливал глаза, а вытереть не было никакой возможности.

– Вот, должно быть, он ждет колокола! – мелькнуло в голове Возницына.

(После каждого часа стояния под ружьем, матросу полагался получасовой отдых.)

– Куда же, в самом деле, запропастился этот старик? – подумал Возницын, высовываясь из окна, чтобы посмотреть, не идет ли к адмиралтейскому колоколу, висевшему посреди плаца, солдат, отбивавший склянки.

Но, взглянув в окно, Возницын тотчас же отскочил прочь: от порта к канцелярии шел в сопровождении лейтенанта Пыжова сам капитан фон-Верден.

– Карлуша идет! – сказал Возницын и кинулся на свое место. Канцелярист загремел ящиком стола, пряча перья, копиист ткнул иглу в бумаги и захлопнул пухлое дело, Щетина-Ростовский совсем прилег грудью на стол от усердия.

Все четверо что-то писали.

– Кашды рекрут фыбрить полголофа! Я покажу, как пегал с корапль! – визгливой фистулой, по-бабьи, кричал у самой двери Карлуша.

Дверь отворилась. На пороге стоял поджарый капитан фон-Верден. Из-за его плеча выглядывало смущенное, красное лицо лейтенанта Пыжова.

Адмиралтейские служители стояли, вытянувши руки по швам.

– Мичман Фосницын, поезжайт немедленно нах Сиедлисты Остроф! Передайт ордер: гекбот «Новий траншемент» унд шкоут «Периний тьягота» фытянуть пять миль зюд-ост! Командир шкоут «Периний тьягота» княс Масалский скажить: эр хат команд только на паруса, абер нихтс сухопутный зольдатен! Еще рас биль сухопутний зольдат – будет имел фергер унд кригсрехт! – и, повернувшись, ушел так же быстро, как и появился.

А через секунду уже где-то у магазейнов капитанская фистула заливалась:

– Гундсфат! Молшат!

Для канцелярии гроза миновала.


* * *


– Ваше благородие, к кому ж раньше приставать – к гекботу или к шкоуту? – спросил сидевший на руле боцман.

– К гекботу! Право руля! – скомандовал Возницын. Гребцы поднажали. Шлюпка круто повернула в сторону.

С борта гекбота на подбегавшую шлюпку глядело несколько человек команды «Нового транжемента»: тут были кирпичные, широкоскулые музуры-калмыки и полдесятка матросов в рваных, отдаленно напоминавших одежду, разноцветных кафтанах: у одного он был зеленого колера, у другого – какой-то пегий, а третий матрос стоял, точно снигирь, – в ярко-красных лоскутьях.

Когда Возницын подымался по трапу, из кормовой каюты навстречу ему выбежал заспанный, разопревший командир «Нового транжемента», Андрюша Дашков.

Парик сидел у Андрюши криво, пальцы торопливо застегивали кафтан.

Возницын рассмеялся:

– Не пугайся, Андрюша: свои!

Увидев приятеля, Андрюша Дашков перестал застегиваться широко развел руки и, потянувшись, сладко зевнул.

– Чорт, никогда выспаться не дадут! – сказал он.

– А ты что ж, Андрюша, до полудня дрыхнешь?

– Я еще до света на кабанов в камыши ездил.

– Изловил?

– Нет, сегодня неудачно.

Они вошли в каюту. После яркого солнца – здесь показалось темно.

Андрюша, почесывая широкую, волосатую грудь, зевал.

Возницын снял треуголку и сел на рундук вытирая мокрый лоб.

– Я к тебе, Андрюша, не надолго. С приятной новостью, с ордером из конторы: Карлуша велит поставить «Новый транжемент» поближе к Астрахани. Вот тебе ордер, – подавая Дашкову бумагу, сказал он.

В это время наверху, на палубе, что-то упало. Андрюша недовольно скривился и выбежал из каюты, крикнув набегу:

– Посиди, Сашенька, я – сейчас!

Андрюша замешкался наверху. Было слышно, как он, топая ногами, кричал на кого-то:

– Я те в буй [24]Буй – железный прут, с замком, надевавшийся преступникам на ногу. другой раз посажу, стервеца! Ведь, давеча велел перенести на штирборт [25]Штирборт – правая сторона..

Затем шаги над головой стихли, видимо командир пошел на бак. Возницыну лень было выходить на палубу – покидать прохладу каюты. Он оглядел андрюшино жилье.

Знакомая картина.

На стене, над постелью, распласталась волчья шкура. Пушистым комком висели в углу заячьи шкурки. На рундуке стояло чучело какой-то голенастой птицы.

На столе лежала краюха хлеба с воткнутым в нее ножом, кус сала, шомпол, рог c порохом, кисет, трубка и какая-то книга в желтом телячьем переплете.

Возницын потащил к себе книгу.

– Посмотрим, что это Андрюша читает? – улыбаясь, подумал он. Возницын знал – Андрюша до книг не охотник.

Возницын развернул книгу. На странице андрюшиным размашистым почерком стояло:


18 Василей посажен на бак за играние в кости.

19 Мазали левую сторону смолою и конопатили маслом.

20 Пришел от веста бот корабля «Александр Магнус».

21 Матрос Горовой упал с гальюна и утонул.

23 ветр велик, временами порывен.

24 сего числа был шабаш для ангела государыни-царицы.


Возницын захлопнул книгу: ничего интересного – это шханечный журнал.

Он отбросил книгу и, легонько насвистывая, стал ждать командира.

Наконец дверь отворилась – вошел Андрюша. Его сон окончательно прошел.

– Что ты там гневаешься?

– Да как же на них, чертей, не кричать? Распустились от безделья. Вчера, пока я отдыхал после обеда, передрались: музур убил матроса.

– И как, сильно убил?

– Да раскровянил морду порядком. Сегодня, положим, уже хорош: только в фонарях ходит.

– Что ж ты, кошками музура штрафовал?

– Всего было. Посадил в буй на бак, а он, сняв буй с ноги, бросил в море. Это казенную-то вещь! Придется снова всыпать да лень. Ну их всех к чорту! – плюнул он. – Что у вас слышно? Карлуша-то когда от нас убирается в Питербурх?

– Не сегодня-завтра. Ждем указу от Адмиралтейств-Коллегий. Оттого он и ходит злой, что Санкт-Питербурх не шлет бумаги.

– А капитан Мишуков что делает?

– Строить адмиралтейство на новом месте собирается. Все с чертежами возится…

Возницын взял треуголку и, нехотя, поднялся.

– Куда ж ты, Сашенька, спешишь? Оставайся – стерляжьей ухой угощу: час тому назад поймали!

– Некогда – надо еще на «Периную тяготу» заехать.

– И князь тоже поближе к Астрахани станет?

– Да, князю кроме того – нахлобучка, – улыбнулся Возницын. – Карлуша кригсрехтом грозится, ежели Масальский будет и впредь рукам волю давать – уж больно он зуботычины любит!

– Он у нас таковский! Петушок! – ответил Андрюша, выходя из каюты вслед за Возницыным. – Эй, боцман, трап господину секретарю!


* * *


Уже было три часа пополудни, когда Возницын вернулся в Астрахань из поездки на суда.

Он медленно шел домой: торопиться было некуда. Возницын знал, что в этот час Карлуша еще отдыхает после обеда, а в канцелярии такая же духота и канцелярские служители клюют носами над опостылевшими, пыльными папками.

В такую жару не хотелось ни о чем думать, не то что работать. А в гавани работа кипела.

С берега Волги, где каторжники забивали сваи, доносилась знакомая морская песня:

Вот раз, по два раз,

Кто командовать горазд,

Тому чарочка винца,

Два стаканчика пивца,

На закуску пирожка,

Для забавы девушка…

От Соляных амбаров, с огромными кулями соли на спине, легко бежали к барже гологрудые персы-музуры: соль грузили для отправки в Санкт-Петербурх солить корабли балтийской флотилии.

В тени адмиралтейских магазейнов примостился старый солдат-цырюльник. Он брил рекрутов.

Возле него стояла толпа молодых матросов.

Те, у кого голова была уже выбрита, как полагалось – до половины, потешались над товарищами, которым предстояла эта неприятная операция.

Солдат-цырюльник делал свое дело молча, со строгим лицом, точно священнодействовал.

Молодой рекрут, со смешно торчащими на одной части головы рыжими волосами, поливал из ковшика воду на подставленную голову. А солдат-цырюльник, скривив от натуги рот, тупой бритвой терзал очередную жертву.

– Глянь а сморщился-то как – ровно чарочку выпил!

– Терпи, казак: каторжником будешь!

– Ванюха, а ты теперь вроде как удод – с чубом! – гоготали со стороны.

Увидев проходившего мичмана, разом попритихли.

У кирпичных адмиралтейских ворот босой караульный солдат препирался с бабой-харчевницей. Баба хотела пройти в адмиралтейство, а караульный не пускал ее.

– Не знаешь разве – в морскую гавень вашему брату, харчевнику, ходить запрещено!

– У меня ж командирский денщик зимбиль [26]Зимбиль (персидск.) корзина. взял! – лезла баба.

– Ступай, ступай! – беззлобно приговаривал солдат, одной рукой держа мушкет, а другой бесцеремонно упираясь в необъятную бабину грудь.

А среди плаца все еще стоял под восемью фузеями Ефим Чеснок. Он, видимо, достаивал последний, шестой час.

Несмотря на невыносимую жару, матрос был бледен. Он глядел невидящими глазами куда-то в одну точку. Он стоял уже не так ровно, как три часа тому назад, а оплюхнув под непосильной тяжестью.

Возницын, проходя мимо, отвел глаза в сторону.

Не успел он пройти нескольких шагов, как сзади послышался лязг и какой-то шум.

Возницын обернулся – Ефим Чеснок лежал ничком в песке, накрытый восемью фузеями.

Возницын кинулся, было, к нему, но уже из караульной избы к штрафованному матросу бежал солдат.

Когда Возницын вошел к себе, Афанасий лежал в сенях на кошме, задрав вверх ноги, и пел «Не белы снеги». Увидев барина, Афанасий вскочил.

– Дай умыться! – сказал Возницын, проходя в комнату и на ходу стаскивая пропотевший кафтан.

Возницын умывался всегда у крыльца.

Он сбросил рубаху и вышел на крыльцо. Афанасий ожидал его с полотенцем и кунганом в руках.

Возницын с удовольствием подставил голову под струю воды. Афанасий лил из кунгана и, по привычке болтливого человека, уже что-то рассказывал.

– А сегодня из Питербурха к капитану Мишукову барыня с сыном и чернявой барышней приехали, – тараторил Афанасий.

Возницын, отфыркиваясь, с удовольствием мылся. Он не расслышал, что сказал Афанасий, но не переспросил его. «Все равно ничего путного не скажет», – думал Возницын.

V

Софья уже несколько дней прожила в Астрахани, но все никак не могла урвать минуту, чтобы исполнить поручение келарши Асклиады. Наконец к воскресенью кое-как устроились на новом месте, в небольшом домике у Знаменской церкви.

В воскресенье после обеда капитанша Мишукова отпустила Софью отнести письмо старице-управительнице.

(Софья не сказала, что вотчинами Вознесенского монастыря в Астрахани управляет мужчина: она боялась, как бы капитанша не дала ей в провожатые денщика Платона. А Софье хотелось погулять одной.)

Управитель жил за рекой Кутумом, в Казанской слободе, возле Петухова ерика – так было написано на конверте.

Выйдя из дому, Софья пошла напрямки к Агарянским воротам.

Она шла мимо убогих домишек астраханских жителей, мимо дурно пахнущих дворов, обгороженных желтобурыми глиняными плетнями, мимо запертых ларей и амбаров закрытого и обезлюдевшего в эти часы русского базара, мимо высохших, блестящих на солнце, солончаковых пустырей.

День стоял безветреный и жаркий.

Улицы Белого города были пусты.

Софья повстречала до Агарянских ворот лишь нескольких человек. В длинных до пят бумажных халатах прошли двое плосконосых, смуглых татар, на осле проехал перс да из «входской» церкви, мимо которой проходила Софья, вышел курносый пономарь и обыкновенный, российский никудышный попик.

Астрахань томилась в зное. Даже собак не было слышно. Только на чьем-то дворе дико кричал рассерженный осел.

Софья прошла до Агарянских ворот и остановилась в их тени.

Прямо перед ней тек мутный неширокий Кутум.

На противоположном берегу, из-за деревьев, государева аптекарского сада, виднелись главы церкви Казанской богоматери.

Слева блестела на солнце просторная Волга.

По Кутуму плыли рыбачьи челны. Несколько бус, нагруженных чем-то, стояли невдалеке, у берега.

Поближе к Волге были видны вытянутые на берег лодки. Возле них, на песке, лежали и сидели люди.

Софья решила подойти к ним и попросить перевезти в Казанскую слободу.

Она уже сделала несколько шагов по песку, как вдруг услышала – кто-то нагоняет ее.

Софья невольно обернулась и едва не вскрикнула от удивления: из ворот вышел востроносый мичман, которого она встретила в тот памятный день в Питербурхе. Она обрадовалась Масальскому, словно какому-то хорошо знакомому, близкому человеку.

– Здравствуйте! – приветливо улыбаясь, сказала она и запнулась, – Софья поймала себя на том, что не знает даже, как звать этого востроглазого мичмана.

Масальский не меньше ее удивился и обрадовался встрече.

– Здравствуйте! Как вы попали сюда, в эту берлогу? – тряся маленькую ручку Софьи обеими руками, приветствовал Масальский. Он с интересом разглядывал ее. Из тоненькой, чуть начинавшей оформляться девчонки она превратилась в цветущую девушку.

Масальский любовался Софьей.

А Софье хотелось расспросить о Саше, о том симпатичном мичмане, о котором она часто вспоминала в Питербурхе. Но сразу спрашивать о нем было как-то неловко.

– Вот не ожидала вас здесь встретить! – невольно солгала она. Сколько раз за долгую дорогу в Астрахань она думала о том, что, может быть, тот мичман еще служит в Астрахани, хотя прошло столько времени и надежды на встречу было мало.

– Как же, а, ведь, вы провожали нас из Санкт-Питербурха разве забыли? – напомнил Масальский.

– Да это так давно было…

– Куда сейчас путь держите?

– Мне надо в Казанскую слободу. Перевезите меня вон туда, – указала Софья.

– Хорошо. Только раньше заедем к нам на шкоут? Посмотрите, как мы живем. А тогда доставлю вас, куда прикажете!

Софья колебалась.

Один голос говорил:

– Соромно с ним ехать! Да и не безопасно. И письмо не успеешь передать!

Другой перебивал:

– Он же, ведь, свой: мичман. А письмо – не к спеху! Не сегодня – в другой раз передашь!

Масальский понял ее колебания:

– Не бойтесь – доставлю вас к капитанше в целости. Мы быстро доедем: шкоут стоит возле самого города, у Заячья острова. Поедем!

Масальский взял ее за локоть.

Софья не тронулась с места – не решалась ехать с малознакомым человеком.

Но в эту секунду откуда-то вынырнула заманчивая мысль:

– А, может быть, там его увидишь?..

– Только ненадолго, хорошо? – умоляюще посмотрела она своими большими, синими глазами.

– Хорошо! На полчаса, не больше!

Масальский был вне себя от радости. Беспокоило лишь одно – Возницын сегодня дневальным в порту. Как бы не увидал с берега, чорт. Ну да, впрочем, что она невеста его, что ли? – успокаивал себя Масальский.

Когда они подошли к шлюпкам, люди все стояли на вытяжку.

– Боцман, подъезжай к складам, забирай припасы, а мы – поедем! – приказал Масальский.

Матросы зашевелились, сталкивая с берега шлюпки. Софья смотрела на противоположный берег, и ее снова взяло сомнение: ехать ли? Но Масальский подтолкнул ее:

– Не задерживайте!

Софья прыгнула в шлюпку.

Лодка понеслась по Кутуму навстречу Волге.

– Не надоело вам ехать на лодке от Москвы до Астрахани? – спросил, улыбаясь, Масальский.

– Нет. В Питербурхе я полюбила воду. Мы на капитанской верейке часто катались по Неве, – похвасталась Софья.

Софья с удовольствием глядела, как уплывают прочь стены астраханского кремля, высокая Пречистенская башня, двухэтажный Успенский собор, главы Троицкого монастыря, дома, огороды, портовые магазейны, склады, мачты кораблей.

Софье не нравилось только, почему шлюпка держится ближе к правому, пустынному берегу, где кроме рыбачьих станов да войлочных кибиток калмыков ничего не было видно.

– Наверно, так надо, – подумала Софья.

А Масальский прикидывал в уме:

– Так-то, друг Сашенька, не различишь, кто поехал: далековато…

Востроносый мичман не солгал – ехали недолго: не успели уйти назад последние хибарки астраханских слобод и юрты татар, как справа, у острова, в широком ерике показался двухмачтовый корабль.

– Вот наша изба, – указал Масальский на шкоут.

Пестрый, расписанный на бархоуту [27]Бархоут – доски, которыми обшиваются борты корабля. всеми цветами радуги, шкоут, казалось, летел навстречу шлюпке.

На корме было два окна с резными, точно у терема, наличниками. Под окнами две дородные девки с коронами на головах и русалочьими хвостами держали рог изобилия, из которого сыпались цветы. Цветы падали прямо на крупную надпись, выведенную красной краской: «Периная тягота».

– Куцевол, парадный трап! – закричал Масальский, подбегая шлюпкой к правому борту корабля.

Сердце Софьи учащенно билось. Она ждала: вот на палубе покажется он. Подаст ей руку, поможет взойти…

Но, вместо этого, с палубы шкоута, сверху, не очень дружелюбно глядели какие-то лохматые, точно невыспавшиеся, люди.

Спустили парадный, с поручнями, трап.

Масальский хотел, было, поддержать Софью, не она отстранила его руку и ловко взбежала на палубу.

Масальский предупредительно заскочил вперед и открыл дверь в кормовую каюту, на обеих половинках которой были нарисованы двое часовых – матрос и преображенец.

Софья вошла в каюту и остановилась у порога.

Два маленьких слюдяных окна не давали много света. После яркого солнца в каюте показалось темно.

Масальский вихрем промчался вперед, что-то схватил со стены, что-то со стола, сунул все в рундук. Затем обернулся к Софье.

– Посидите, голубушка, я сейчас!

И умчался наверх.

Софья огляделась. Глаза понемногу привыкали к полутьме. Стены каюты были расписаны масляными красками. Живописец хотел, очевидно, изобразить райский сад. На стенах красовались причудливые зеленые деревья и какие-то невиданные красные цветы на фиолетовых, синих и желтых стеблях. Цветы были одинаковой высоты с деревьями.

Среди сада гулял в малиновых шароварах и оранжевой чалме густобородый шах. За ним шли разноцветные бирюки, кошки, олени, верблюды.

Над тощей командирской постелью пышногрудая, крутобедрая Сусанна выходила из воды. Из-за кустов на нее плотоядно глядели двое стариков в персидских папахах. Старики, восторженно разводя руками, открывали рты. Изо ртов вылетали написанные русскими литерами слова: чох-якшы? [28]Чох-якшы – очень хорошо..

Софья в одну минуту осмотрела роспись – больше в каюте смотреть было нечего.

В углу стояла флинта, возле двери на гвозде висел русый парик да болталась на перевязи шпага.

Все это не представляло интереса.

Правда, Софья обратила внимание на мичманскую постель: наволочка на подушке была грязная («бедненький, и присмотреть за ним некому!»), а одеяло расшито цветами.

Софья воровато оглянулась на дверь – не видит ли кто – и, нагнувшись, торопливо приподняла край одеяла – рассмотреть поближе.

Конечно, оно было монастырской работы. Так работали чернички и в Вознесенском монастыре.

Оправив постель, Софья села к столу.

И тут она увидела самое главное: на столе лежало небольшое зеркальце в золоченой оправе.

Софья вытерла его ладонью и взглянула: в зеркале отразились черные, точно насурмленные брови, большие синие, немного лукавые глаза, прямой нос. Этим Софья была довольна.

Дальше шли губы. Они были сочные, но Софье не нравилось, почему нижняя губа немножко полнее верхней. Когда, бывало, в детстве, она надует губы, мать Серафима легонько била пальцем по этой нижней губе, приговаривая:

– Ишь, губы толсты, брюхо тонко!

И верно: в пояснице Софья была тонка.

Софья облизала губы и еще опустила зеркальце, продолжая осмотр.

Низкий вырез открывал всю шею и часть груди. Шеей Софья осталась вполне довольна: ни косточки, ни прыщика.

Она поправила кружева на груди. Под пальцами хрустнула бумага – келаршино послание.

Еще раз оглядела голову и положила зеркальце на место.

Сверху донесся какой-то крик. Софья прислушалась: командир кого-то отчитывал.

Чей-то испуганный голос отвечал, заикаясь:

– Истинный бог – кот съел!..

В то же мгновение послышался сильный шлепок, что-то грузно упало на палубу.

– Живо неси!

Дверь отворилась. В каюту влетел розовощекий, со смешным – без подбородка – куриным личиком князь Масальский. Он нес связку вяленой рыбы.

– Олухов дюжина, а самому за всем приходится глядеть! – извиняющимся тоном сказал он Софье.

Масальский достал из рундука флягу, два вызолоченных стаканчика, тарелку с конфетами, изюмом и орехами, нож, вилки. Потом подошел к двери и, приоткрыв ее, крикнул уже более ласково:

– Ну, давай!

В дверь просунулась рука. Она передала Масальскому сначала миску с вареным осетром, затем краюху хлеба и арбуз.

– Прошу отведать нашего, морского, хлеба-соли! – пригласил Масальский, садясь рядом с Софьей.

«Вот видала б мать Серафима, что сказала бы, – улыбаясь своей мысли, подумала Софья: – Как жених с невестой!»

Масальский налил из фляги в стаканчик и, чокаясь с Софьей, сказал:

– За ваш приезд в Астрахань!

Софья еще ни разу всерьез не пила вина. Мать Серафима давала ей в престольный праздник – Вознесенье – маленькую чарочку. Вино было вкусное, сладкое. От него чуть кружилась голова точно после качелей.

Софья вспомнила, как привозили с ассамблей капитаншу Мишукову – еле живую, как она отлеживалась после попойки несколько дней.

И все-таки сейчас захотелось самой попробовать: хорошо это или плохо?

– Я только одну выпью, – решила Софья.

Она пригубила. Вино было ароматное, сладкое.

– Пейте сразу: вино слабенькое. Вот так! – учил Масальский, опрокидывая свой стаканчик в рот.

Софья послушалась.

Немного обожгло горло, захватило дух, но тотчас же прошло – разлилось по всему телу приятной теплотой.

– Ну как: хорошо? – спросил Масальский.

– Ничего, – улыбнулась Софья и взяла из миски кусочек осетра.

– Ешьте, пожалуйста! – угощал Масальский.

Софья отказывалась: она, ведь, только что отобедала и не хотела есть.

– Так ешьте конфеты, орехи!

Софья с удовольствием принялась за сладости.

– Откуда у вас монастырское одеяло? – спросила она у Масальского.

– У меня сестра в Рождественском монастыре, что у «Трубы» – келаршей.

– Мать Евстолия? – удивилась Софья: – Да я ж ее знаю. Она у нас в Вознесенском, бывала…

Настал черед Масальского удивляться.

– Я жила в Вознесенском, училась у книжной старицы!..

Они разговорились.

– А, ведь, он смешной, но – милый, – думала Софья, глядя на оживленного от выпитого вина и от приятной встречи Масальского. Теперь, после рассказа о сестре, этот востроносый мичман с куриным лицом стал действительно каким-то своим человеком. И Софья не очень отнекивалась, когда Масальский предложил ей выпить по второй:

– За Москву!

Софья чувствовала себя прекрасно. Ей стало весело, хорошо. Голова не болела – лишь слегка кружилась, но была совершенно ясна. Софье хотелось говорить, говорить… Слова текли легко и свободно. (А, ведь какую косноязычную чушь несла капитанша, когда ее после ассамблеи, пьяную, привозили домой!)

…Уже солнце садилось и райский сад на стене каюты горел в лучах заката адским пламенем, когда Софья наконец спохватилась: надо ехать домой.

(Письмо она давно решила отвезти в другой раз.)

Масальский не удерживал ее.

Софья встала из-за стола и хотела, было, сделать шаг, но пошатнулась и едва не упала, если бы во-время не поддержал Масальский.

– Что такое? – с ужасом спросила она, опускаясь на скамью.

– Ничего, ничего, пройдет! – криво усмехался Масальский. – Это дербентское зелье – оно с ног валит!

Масальский и сам не очень твердо стоял на ногах: он выпил в несколько раз больше Софьи.

Софья с минуту посидела на скамейке и вновь попыталась подняться. Но ее ноги совершенно отказывались двигаться.

– Софьюшка, вы прилягте, на минутку отдохните, это скоро пройдет, – уговаривал Масальский, кое-как подводя Софью к постели. – Полежите, а я пойду на палубу!

И Масальский, стараясь итти возможно ровнее, вышел из каюты. Софья осталась одна.

Шнуровка корсажа сильно давила – Софья слегка отпустила ее. Клонило ко сну.

Софья с вожделением глянула на подушку в грязной наволочке, но продолжала сидеть, опираясь плечами о стену.

На реке поднялся небольшой ветер – шкоут чуть покачивало. И это мерное покачивание убаюкивало.

Софья пялила глаза, стараясь не уснуть.

Солнце зашло, и в каюте с каждым мгновением становилось темнее. Софья сидела, обдумывая положение. Мысль ее работала лихорадочно.

– Засиделась. Напрасно пила! – думала она.

Масальский держал себя хорошо, не позволял себе никаких вольностей – с этой стороны опасений не было. Тревожило другое: что сказать капитанше, явившись ночью домой?

– Скажу: управительница не отпускала ехать вечером. Оставила ночевать. Посижу здесь до утра, а утром он отвезет…

Шкоут мерно покачивался.

…Она открыла глаза: к кровати, на цыпочках, подходил Масальский.

Увидев, что Софья не спит, Масальский укоризненно протянул:

– Софьюшка, голубь мой, а вы не спите? Я вас разбудил? – шопотом говорил он. – Я только за шинелью пришел: укладываюсь спать наверху. А вы лягте, родная, лягте, не стесняйтесь!..

Он говорил все это так просто и убедительно, точно старший брат журит младшую сестренку, что Софья и в самом деле почувствовала себя в чем-то виноватой. Она и не подумала сопротивляться, когда Масальский осторожно взял ее за плечи и уложил на постели.

– Грязная наволочка – ну и пусть! – мелькнуло в голове у Софьи.

Софья вытянула ноги на кровати и даже улыбнулась – так было хорошо. Сейчас не хотелось думать ни о чем – ни о письме, ни о предстоящем разговоре с капитаншей, ни о том, что давит нерасплетенная коса. Сейчас хотелось спать, спать и спать…

Масальский не уходил. Он присел на край постели и положил руку на полное плечо Софьи.

Софье лень было шевельнуться, лень было сказать: что же вы не уходите?

Кровать, каюта, все-все – плыло, кружилось волчком. Казалось, что шкоут попал в какой-то сумасшедший водоворот.

Рука Масальского медленно сползала от плеча к труди. Рука стала дрожать.

И в одно мгновение уставший, затуманенный вином мозг Софьи прорезало воспоминание: ночь в Славянке, грек. Она встрепенулась, стараясь побороть усталость и сон.

– Что надо? – заплетающимся языком спросила Софья.

– Ничего, Софьюшка, ничего. Туго стянуто. Я отпущу немного. Ничего! – бессвязно бормотал Масальский, все крепче прижимаясь к Софье.

Его руки стали вдруг настойчивыми и грубыми…

Софья закричала, рванулась из рук Масальского, напрягая последние силы, но сил было мало…

И в полутьме каюты Софья на одно короткое мгновение увидела над собой куриное личико мичмана, передернутое какой-то необычайной гримасой.


* * *


Софья проснулась от жажды: нестерпимо хотелось пить. Во рту было сухо и горько.

Софья лежала, соображая: где же она?

За бортом лениво плескались волны, чуть покачивая судно.

«Еще плывем из Москвы в Астрахань» – была первая мысль. Но тут же Софья с ужасом почувствовала – на постели, бок о бок с ней, кто-то лежит.

Она повернула голову и при лунном свете, освещавшем каюту, увидела: рядом с ней, на подушке, лежало чье-то незнакомое, востроносое, мужское лицо. От него несло винным перегаром.

Мгновенно вспомнилось все.

Что-то заныло, упало в груди, похолодели руки…

Софья вскочила и, осторожно, боясь разбудить Масальского, сползла с постели.

Встала, шатаясь, как пьяная, хотя от давешнего хмеля остался только горький вкус до рту и горький осадок на душе. В изнеможении оперлась о стену. Руки упали безвольно вдоль тела. Она стояла, запрокинув голову.

– Господи, что же со мной стало?

Слезы неудержимо текли по щекам.

– Нет, бежать, бежать скорее отсюда! От этого позора! – очнулась она.

Софья дрожащими руками поспешно приводила себя в порядок. Зашнуровывая корсаж, схватилась: а где же письмо?

Асклиадино письмо исчезло.

Как ни противно было, подошла на цыпочках к кровати.

На сбитой постели лежал, разбросав ноги и руки, точно пьяный посадский под забором, востроносый мичман. Один глаз был чуть приоткрыт. Изо рта вылетали какие-то булькающие звуки.

Софья глядела на него с отвращением, с брезгливостью и, в то же время, словно не могла оторваться.

Должен был бы стать самым близким человеком, а стал непереносимым: курье – без подбородка – личико противно до тошноты!

Софья чуть сдержалась, чтобы не плюнуть в этот мерзкий, куриный лик.

Отвела взор. Глянула на пол.

У кровати валялся серо-голубой мичманский галстук. Рядом с галстуком лежало злополучное письмо келарши Асклиады.

Софья схватила его – конверт был цел, только чуть надтреснулась сургучная печать, – сунула за корсаж и, не оглядываясь, кинулась вон из каюты.

От луны на палубе было светло, как днем. Палуба походила на цыганский табор – она вся была заставлена пологами, под которыми матросы укрывались на ночь от комаров.

Со всех сторон раздавался храп – в этот час вся команда шкоута спала мертвым сном.

Софья, оглядываясь подошла к борту. Трап не был убран. На волнах, чиркая бортам о шкоут, чуть, покачивалась гичка.

Софья, не раздумывая ползла по трапу вниз. С непривычки спускаться по веревочной лестнице было трудно – трап раскачивался, мешала длинная юбка.

Но Софья не смотрела ни на что. Она хотела поскорее уйти от этой проклятой «Периной тяготы».

VI

Возницын поднялся и сел – лежать на лавке больше не было никаких сил: заедали клопы.

А спать хотелось мучительно. Почесываясь, Возницын глянул в окно.

Полная луна стояла над портом. До третьего битья в колокол оставалось самое малое три часа. Можно было бы еще хорошенько соснуть.

– Разве свечёй их, окаянных, попробовать жечь? – подумал Возницын.

Но тотчас же понял всю бесполезность этой затеи.

– Последний огарок изведешь, а толку никакого: их тут, в щелях, чортова пропасть!

Возницын встал.

Приходилось устраиваться на ночь по-иному.

Возницын убрал со стола на подоконник чернильницу и свечу, сгреб связку кожаных билетов (они выдавались на вынос какой-либо вещи из порта) и бросил их на лавку, в угол, где уже лежали парик, треуголка и шпага; швырнул туда же ключи от пороховых погребов и разных магазейнов и амбаров, которые, по регламенту, дневальный офицер должен был держать «в великом бережении», и стал укладываться на столе.

Возницын положил под голову свою старую шинель и лег. Но как ни ложился Возницын, его ноги все равно свешивались со стола.

– На таком столе Андрюше Дашкову спать еще туда-сюда… – иронически подумал он, ерзая по столешнице. И все-таки в этой неудобной позе Возницын задремал и не слышал даже, как в караульную избу вошел матрос.

– Ваше благородие, – робко окликнул он дневального офицера.

Возницын встрепенулся.

– Кто там? Что надо? – недовольно спросил он, подымая голову.

– Это я, ваше благородие, гребец Лутоня.

– Ну, что случилось?

– У седьмого нумера женщину из реки вытащили – утопала, – козыряя, докладывал матрос.

Взяла досада, теперь-то уж наверняка не придется спать – надо будет звать лекаря, опрашивать утопавшую, потом писать рапорт.

Возницын свесил со стола длинные ноги.

– Должно быть, опять кто-нибудь пьяную куму на берег провожал, да и ввалил в реку? – спросил Возницын, слезая со стола.

– Никак нет, ваше благородие. Они одни плыли в гичке. Хотели причалить, встали маленько на борт – и готово, – словоохотливо рассказывал матрос. – Я сплю, слышу ровно кто кричит: спасите!

– Ладно – перебил его Возницын: – Волоките сюда эту полунощницу, ежели сама ходить может!

– Как же, они маленько плавать умели…

Матрос исчез за дверью, а Возницын, тем временем, надел парик, нацепил надоевшие до-нельзя лядунку и шпагу. Потянулся, зевая и улыбаясь:

– Наверно, бедняжка, икает с перепугу! – подумал он. И представил себе: мокрая, ровно курица, грязная, пьяная баба…

Возницын высекал у стола огонь и зажигал свечу, когда послышались голоса.

– Вот сюда, сюда!.. – говорил матрос. В караульную избу кто-то вошел.

Возницын обернулся и остолбенел от удивления: перед ним, вымокшая до нитки, стояла наставница детей капитана Мишукова, та, синеглазая еврейка!

Возницын сразу признал ее, хотя она за эти годы значительно покрупнела и округлилась.

Увидев Возницына, она всплеснула руками:

– Сашенька!

Попятилась назад и вдруг как-то осела наземь. Возницын бросился к ней вместе с матросом. Они подняли Софью и положили на лавку.

– Воды! – кликнул Возницын.

Матрос кинулся в темные сени, загремел ковшом, притащил воду.

Возницын взял из рук матроса ковш и сухо сказал:

– Можешь итти!

Матрос ушел, посмеиваясь в усы:

– Кума-то кума да еще чья – неведомо!..

Возницын осторожно брызнул в лицо девушки. Лицо задергалось, но глаза продолжали оставаться закрытыми.

Тогда Возницын в испуге стал трясти Софью за плечи, точно ребенок уснувшую няньку:

– Машенька!..

– Оленька!..

– Катенька!.. – звал он, не зная ее имени.

Наконец девушка открыла глаза и приподнялась.

– Меня Софьей звать, – смущенно улыбаясь, сказала она.

Софья поспешно отодвинулась от Возницына – она боялась, что Возницын услышит винный запах.

– Как вы сюда попали? Куда вы ехали? – участливо спросил Возницын, садясь на лавку.

Он говорил, стараясь не глядеть на Софью, не видеть ее голых плеч и груди, которые слабо прикрывало мокрое платье.

– Это – потом. Сперва мне надо бы обсушиться! Я озябла…

Возницын только теперь заметил, что Софья стучит зубами от холода.

– Я принесу халат и стакан вина! Вино хорошо согреет, – вскочил он, хватая с лавки треуголку.

– Нет, нет, ради бога, не надо вина! – в испуге замахала руками Софья. – Только халат! И кабы можно было затопить эту печь! – попросила она.

– Отчего ж? Я мигом затоплю! – засуетился Возницын. Он открыл дверцу.

– Щепа в ней есть, остается лишь поджечь.

Он хотел уже взять со стола свечу, но Софья ласково остановила его:

– Вы идите, а я сама это сделаю!

Возницын выбежал из караульной избы.

Софья вынула из-за пазухи мокрый конверт, сняла ботинки и чулки и разожгла в печке сухую щепу.

Возницын вернулся очень быстро. Он принес полотенце и длинный шелковый халат.

Софья, расплетая косу, с интересом глядела, как Возницын хозяйственно завешивал своей шинелью маленькое оконце караульной избы.

Устроив все, Возницын обернулся к девушке:

– Вот закройтесь на крючок и переодевайтесь! Я буду в сенях. Коли что понадобится, кликните!

Теперь он смело глядел на нее: длинная коса была распущена, и волосы, как плащом, покрывали Софью до колен.

– Спасибо, спасибо! – горячо благодарила Софья, крепко пожимая холодными пальцами руку Возницына.

Возницын вспыхнул до ушей.

– Пустяки, не за что! Согревайтесь! – Он шагнул за порог.

Дверь закрылась на крючок.

Возницын в темноте нащупал скамейку, где стояла кадка с водой, и сел. Он не собирался подслушивать, но невольно ловил каждый звук, доносившийся из-за двери.

Ему не терпелось – хотелось поскорее вновь увидеть ее.

Давешний сон окончательно пропал.

Время тянулось нестерпимо медленно.

Возницыну надоело сидеть. Он вышел из караульной избы на двор.

В лунном свете были хорошо видны ближайшие караулы. У провиантских складов, опершись на мушкет, неподвижно стоял караульный солдат.

– Дремлет, наверное, каналья – подумал Возницын, но не захотел отходить от избы.

Он глянул на самый ответственный караул – у порохового погреба – там караульные не спали.

К пушкарю, стоявшему с пикой, как полагается, у самой двери, как раз подошел солдат, ходивший кругом погреба с обнаженной шпагой в руке. Солдат, должно быть не прочь был покалякать с товарищем, но пушкарь, видевший Возницына, цыкнул на солдата, и он снова пошел в обход.

Возницын вернулся в сени и стал терпеливо дожидаться. Наконец щелкнул крючок. Дверь отворилась.

– Входите! – сказала Софья, отступая в глубь избы.

Возницын вошел.

Теперь Софья была в измятом, но более сухом платьи.

– Посижу на дорогу и пойду домой спать!

Она села на лавку.

Возницын присел поодаль, на краешек.

– Куда же это вы неудачно ездили? – улыбаясь, спросил он.

Софья давно приготовила ответ на этот вопрос.

– Не спрашивайте – смешная и глупая затея, – усмехаясь, ответила она: – Все заснули, а мне не спалось. Я пошла к Волге. Вижу гичка стоит у берега. Дай, думаю, покатаюсь. Не успела доехать до Кремля, – весло сломалось. Я стала грести обломком. Кое-как подъехала к берегу и хотела выпрыгнуть да оступилась и попала в реку… Вы меня проводите из порта? – спросила она, вставая.

– Провожу, – упавшим голосом ответил Возницын – ему не хотелось так скоро расставаться с Софьей. – Жаль – я дневальный, мне далеко уходить нельзя. Я могу только до ворот провожать. А вы где живете? – спросил Возницын, когда они вышли из караульной избы.

– В Белом городе, у Знаменья, где капитан Мишуков…


Читать далее

Третья глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть