Третья глава

Онлайн чтение книги Изумленный капитан
Третья глава

I

Афонька второй день ходил без дела по Смоленску.

Поручение, ради которого барин Александр Артемьевич отправил его сюда, было выполнено: Софья Васильевна жила уже в сельце Путятине у тетушки, стольницы Помаскиной.

Сначала Афонька разыскал в Смоленске Софью Васильевну (она жила при Борухе Лейбове, вела ему всю торговую переписку) и передал ей письмо Александра Артемьевича. А потом поехал в сельцо Путятино.

Тетушка, получив письмо Возницына, тотчас же собралась в Смоленск и привезла Софью к себе: с Софьей она познакомилась давно, еще вернувшись из Никольского. Живая, умная Софья очень понравилась Помаскиной.

Афоньке можно было спокойно возвращаться в Питербурх.

Софья передала Афоньке ответное письмо Возницыну и велела Афоньке кланяться барину, а Помаскина, кроме всего прочего, велела безопасности ради дождаться в Смоленске отъезда Боруха Лейбова, чтобы ехать вместе с ним в Питербурх: Борух закупил большую партию льна.

Афонька ничего не имел против того, чтобы посидеть в Смоленске.

Он слонялся без дела по городу второй день.

Борух Лейбов намеревался сегодня кончить браковать последние берковцы льна и пеньки.

Афонька начал осмотр города с базара – базар Афонька любил больше всего. Он первым делом пошел за Днепр в торговые ряды.

На базаре толкалось много народу, но толпа была не говорливая, московская, а какая-то придавленная, немотная. Не слышалось бойких выкриков походячих торговок, ни зазыванья расторопных приказчиков, ни шуток-прибауток ларешников. Люди бродили как тени.

Смоленск несколько лет подряд упорно посещал недород, и в город отовсюду из уездов тянулись голодные, заморенные крестьяне. Люди на базаре почти ничего не покупали. К саням, нагруженным зарубежным товаром, у которых стояли в длинных кафтанах суетливые польские евреи и усатые толстые поляки в кунтушах и четырехугольных шапках, – никто не подходил. Никому не нужны были ни эти бараньи шапки, ни ножи, ни замки, ни оловянные фляги, ни фаляндыш. [36]Фаляндыш – толстое сукно.

Толпились, стояли только у саней с мукой, крупой, зерном. Жадными глазами караулили, не протечет ли из какого-нибудь мешка жито, не просыпет ли конь, таская из торбы овес, несколько зернышек, – чтобы поскорее подобрать их.

Голодные продавали с плеч последние драные кожухи, шапки. Набивались, чтобы только кто-нибудь купил у них, не думая, а как быть дальше самому в декабрьский мороз.

У одного пустого, заколоченного амбара сидели, давно закоченевшие, полузанесенные снегом, дед и баба в сермяжных излатанных свитках. На мертвецов никто не обращал внимания – их за эти годы много валялось в Смоленске всюду: на улицах, на дороге, в крепостном рву.

Всюду были худые, хмурые лица, сжатые губы, глубоко впавшие глаза. Ни задорной пьяной перебранки, ни веселых базарных шуток – ничего здесь не было.

Афонька ушел разочарованный. От скуки он осмотрел крепостные стены («Наши, кремлевские, куда красивше», – решил он), побывал на Соборной горе, посмотрел на перестраивающийся Успенский собор.

Не нравился ему Смоленск.

Может быть летом, когда приусадебные сады стоят в зелени и течет широкий Днепр, Смоленск и красив. Но теперь, в Филипповки, он был непригляден.

Вспомнился болотный Питербурх. Хоть в нем, в двух шагах от Большой Перспективной дороги, пузырилось, хлюпало болото, а все-таки даже болотный Питербурх – лучше Смоленска!

Сегодня Афоньку не тянуло никуда. Хотелось поскорее уехать во-свояси.

Позавтракав, Афонька направился к Боруху узнать, много ли осталось ему браковать льну и успеет ли он сделать все за день, или нет. Чтобы узнать, где сегодня Борух бракует лен, Афонька пошел к дому, в котором Борух Глебов жил.

Борух жил в небольшом домике, – у самого Днепра. Домик этот снимал подручный Боруха, косоглазый Мендель. В лучшей части домика, в комнате с двумя небольшими окнами, помещался Борух. А в передней, отгороженной дощатой перегородкой, и в сенях ютился Мендель сам-пять.

Когда Афонька вошел в хату, пропахшую терпким запахом чеснока и луку, он застал хозяйку, жену Менделя и часть ее ребятишек. Она чистила на лавке у самого порога большую щуку. Кудрявый, голопузый мальчонка стоял тут же, наблюдая, что делает мать. На печке с годовалым ребенком на руках сидела старшая дочь.

– Здравствуй, хозяюшка! – сказал Афонька.

Кудрявый мальчонка, неуклюже переваливаясь на кривых ногах, в испуге побежал к печке.

– День добрый, – разогнулась еврейка. – Прочь ты, паскуда! – крикнула она на худую кошку, которая из-под лавки принюхивалась к щучьему хвосту.

– Сядайте! – сказал она, вытирая рукой конец лавки у крохотного – с ладонь величиной – оконца. – Еще гостите у нас, в Смоленску?

Афонька сел. Спешить было некуда, а поговорить он любил.

– Вот как Борух Глебов? Справится сегодня, аль нет?

– Кажите-ти справится Мендель, а не Борух! Мендель все глядит, Мендель каждый бунт своими руками перещупает! А Борух что? Тольки стоит и палкой торкает, – сказала еврейка, снова принимаясь за рыбу. – Може, и справится – бо такий мороз, а у Менделя старый кафтан – надо ж греться!

– Рыба у вас, хозяюшка, хорошая! Вкусная уха будет! – желая сказать приятное, похвалил Афонька.

Еврейка поморщилась.

– Рыба – дай бог есть такую до самой смерти! Тольки не нам есть – мы и в субботу такую не видим, не то что…

– А кому ж это готовите?

– Хозяину, реб Боруху. Нам – где там рыбу! Хоть бы хлеба было вволю. И так еще нас бог милует! Другие толкут мякину с гнилой дубовой колодой, лебедой и козельцом живут, а мы – слава богу – едим овсяную муку с мякиной!

– Да, с хлебом у вас верно что плохо! – посочувствовал Афонька. – И у нас был неурожай, да все ж не такой…

– Вы говорите – плохо? Совсем негодно! Четверик жита был две гривны, а стал два рубли! Теперь за фунт хлеба тое надо платить, что бывало за пуд платили. Оттого народ с голоду пухнет. Мужики разбегаются, куды кто! А мы – нам бежать некуда…

Живя в Смоленске, Афонька за эти дни только и слышал стоны и жалобы на бесхлебицу, на тяжелую жизнь, дальше слушать было невтерпеж.

– А где, хозяюшка, я сегодня самого Боруха Глебова найду? – спросил он, вставая.

– Вот идите так и так, – вытянув руку с ножом, показывала она: – Вдоль реки и увидите. Где почуете – чихают, там, значит, и лен.

– Найду, спасибо! – ответил Афонька, выходя из хаты.

До амбаров было совсем недалеко. Он издали увидел их: весь снег был грязносерым. В раскрытых настежь воротах колыхалось облако пыли.

Под стеной амбара, на длинных мялицах, примостилось полтора десятка девок и баб, неизвестно от чего более почерневших – от пыльной работы или от голода.

Бабы сморкались в подолы, о чем-то тихонько говорили. И никто не посмотрел на Афоньку, который проходил мимо них.

«Наши, московские девки и голодные прыснули бы со смеху, увидев парня! Что-нибудь выдумали бы, а эти – сидят!» – думал Афонька.

В амбаре Афонька увидел самого Боруха. Он был в нагольном тулупе и простой барашковой шапке. От пыли его широкая, с проседью борода, стала такой черной, как была двадцать лет назад.

Четверо девок развязывали бунты, у которых в неопределенного цвета длинном кафтане, повязанном пеньковой веревкой, копошился озябший Мендель. Борух с палкой в руке медленно ходил от бунта к бунту.

– Ну что, справитесь сегодня? – спросил Афонька у Боруха.

Борух только повел плечом и, чихнув, неспешно ответил:

– Коли б не такие жулики, давно б ужо мы были в дороге. А то поглядите сами!

Он показал на развязанный бунт первосортной пеньки. Снаружи бунт казался вполне годным, но внутри он наполовину состоял из почерневшего, гнилого волокна. Концы вовсе были не обрезаны и комья земли, приставшие к кореньям, так и лежали, видимо оставленные нарочно для большего весу.

– Хватит. Я у пана Шилы не возьму больше ни одного берковца. Скажи ему, Мендель, – обернулся Борух к подручному, – что я купляю пеньку, а не каменья и землю! И коли пан Шила хочет мне продавать, нехай в другий раз чистей выбивает кострику и не перевязывает кудель пеньковыми прутьми! Прибыли на полушку, а убытку – на рубель! Англичане все равно заставят нас перевязать!

И, отряхая тулуп, Борух пошел к воротам.

– Сегодня я отправляю пятнадцать подвод – поезжайте с ними разом. А мне из-за этих смоленских мазуриков придется на тыдень [37]Тыдень – неделя. еще остаться…

От пятиалтынного, который дан был на дорогу барином Александром Артемьичем, у Афоньки остался гривенник.

Сначала Афонька выпил водки на пятак, потом еще на семишник, и наконец подумал-подумал, да и брякнул о прилавок остальные – пей, гуляй, душа! Все равно с алтына не разбогатеешь!

В дороге Афонька не пил – боялся: намерзнешь пьяный. Харчами – запасся: барыня Анна Евстафьевна была не скупая, наклали Афоньке пирогов целую торбу. Значит, до Питербурха деньги были вовсе не нужны.

Афонька сидел в корчме у Малаховских ворот. Смоленская корчма ему полюбилась.

Народу в ней было не горазд много, но говор и шум стоял не хуже, чем в «Скачке» у Охотного ряда.

Афонька удивлялся: в Смоленске на улицах и на базаре народ ходил точно без языка, а в корчме все говорили с меньшей опаской, нежели в Москве или в Питербурхе.

Афонька не любил пить вмолчанку. Хотелось поговорить с кем-либо, рассказать, какой у него барин, капитан-лейтенант, горячий, но справедливый, как он доверяет своему денщику Афоньке – вот послал одного в Смоленск…

Афонька оглянулся – с кем бы перекинуться двумя-тремя словами.

Рядом с ним сидели двое чернецов. Один рыжебородый, плосколикий, другой – с злыми глазами, высохший как тарань. Он говорил и все время откидывал от лица нависавшие, давно немытые, космы волос.

– Вместо меня поставили из Авраамиевского монастыря отца Гервасия. И чем он, скажи, лучше? В деле своем не благолепен и пьяница горькая. Упивается не токмо вином, а и табачищем. Но я так не оставлю! Я добьюсь правды. Приидох – яко раб, исхожду – яко враг! – стукнул кулаком по столу сухощавый чернец.

Афонька слушал, что будет дальше.

– А куда ж запропастился сам архиепископ Филофей-грек? – спросил плосколикий.

– Один посадский ездил за крупой в Нежин. Говорит, будто Филофей там преосвященствует…

– А толмач архиерейский, этот – ну, как его?.. – щелкал толстыми пальцами плосколикий чернец, силясь вспомнить.

– Галатьянов? – помог сухощавый. – В Санкт-Питербурхе…

– Стало быть, встретитесь! Ты ж, отец Лазарь, поедешь в Синод?

Афонька уже открыл рот – хотел вступить в разговор: сказать, что он знает Питербурх, знает, где помещается Синод – на Березовом острову. Но разговор принял неожиданный оборот.

– В Синод? – брызгаясь слюной, переспросил сухощавый. – К чорту его! Уж мы перебили языки, о свином Синоде моляся! Святейший Синод пал в свиной род!

Афонька отвернулся – как будто не слышал таких поносных речей. Хоть и выпил уже на гривну, а ума не пропил: помнил, что надо держать ухо востро. Как гаркнет чья-нибудь глотка страшное «слово и дело», заметут вместе с чернецами в Стукалов монастырь, в «Немшоную баню». [38]Так в народе называли Тайную Канцелярию. От таких собеседников – лучше подальше!

Афонька отодвинулся от чернецов и огляделся, куда бы пересесть.

Неподалеку от него какой-то мужичонко в драном зипуне, поставив ногу на лавку, обвязывал ее тряпьем. Из-за стойки на него соболезнующе глядела румяная, сытая баба – видно, жена целовальника.

– Что это, отморозил? – спросила она.

– Нет, от правежа. На Андрея еще били – помещичьи подушные деньги с меня правили, а вот не заживает.

– Я тебе, дяденька, лекарство от этого верное скажу. Возьми борец сушеный да свари во щах кислых, добрых. А потом попарь в этих щах ноги. Ежели кого цельный день били, – пройдет…

– Меня цельный день били, окаянные, – сказал мужик. – Да только не сделать мне такого лекарства, как ты говоришь!

– Почему? Борец не достанешь? – спросила баба.

Мужик почесал затылок и засмеялся:

– Да, вить, как сказать, были б у меня щи, а то, добрая душа, у нас и кочерыжки гнилой нетути, не то щей!..

Афонька перевел взгляд дальше. В углу, скинув шубы, развалились на лавке зарубежные купцы-ляхи.

Один из них – черноусый, как запечный таракан, горланил песню:

Девчина, кохана, кохана,

Покажь мне коляна, коляна…

Поодаль от них пил какой-то человек с рваными ноздрями. Плохой знак: бывал, знать, в руках Тайной Канцелярии, такому ничего не страшно.

Поближе к выходу сидели двое посадских. Лица одного не было видно – он сидел к Афоньке спиной, а второй – небольшой, с седой бородкой клинышком, на польский манер. Он все время что-то горячо говорил.

Афонька взял свой штоф и чарку и пересел за их стол.

Посадский с бородкой клинышком продолжал говорить, словно не замечал Афоньки:

– Мне Михалка Печкуров все рассказывает – он у Боруха служит. Вчера пятьдесят берковцев забраковал, а сегодня из ста бунтов чуть двадцать выбрал. Все ему, чорту ушастому, не в лад: то перевязано не так, то нечисто выбито, то еще якая холера… А я ведаю, чего ему хочется: каб я цену спустил. Уступлю за четыре рубли девяносто пять копеек берковец – все возьмет. И с каменьем и с поленьем! Не то с землей! Но не дождется он этого!

– А что ж, не думаешь ли сам куда везти? В Риге – и то тебе больше пяти рублей никто за берковец не даст. Так в Ригу надо еще доставить!..

– Все равно! Нехай сгниет – не дам! – горячился посадский. – Я ему, чорту лопоухому, отомщу!

– Как же ты ему, Герасим, отомстишь? Борух теперь высоко летает – в Питербурхе живет. У него там крепкая рука, царицын фактор Липман.

– Ничего, ничего, я доберусь! Будет он у меня помнить! – петушился посадский.

Афонька не верил своим ушам: это говорят про Боруха Глебова. Вот как удачно он подсел! Афонька откашлялся и сразу вступил в беседу:

– Я Боруха знаю – вместе в Питербурхе живем. Он к моему барину часто приходит. Библию с ним разложат и читают…

Посадские удивленно глядели на Афоньку.

– А кто такой твой барин? – спросил тот, который все грозился отомстить Боруху.

– Капитан-лейтенант Александра Артемьич Возницын, вот кто! – гордо ответил Афонька.

Он собрался, было, начать рассказывать о своем барине, но посадские не захотели дальше слушать, встали и ушли из кабака – их полуштоф вина был давно пуст.

II

Пообедав, Возницын надевал короткий полушубок и круглую шапку с россомашьей опушкой, брал трость и выходил на Большую Перспективную дорогу. Он медленно шел до моста через Фонтанку и возвращался назад к себе, в Переведенские слободы.

Возницын каждый день ждал приезда Афоньки из Смоленска.

Он не высидел дома до положенного Военной Коллегией срока – вернулся в Питербурх немного раньше. И еще из Москвы отослал Афоньку в Смоленск к Софье с письмом.

Идучи медленно по протоптанной пешеходной тропинке вдоль низеньких берез, Возницын вспоминал прошлый год, прожитый в Никольском.

Тогда, по дороге из Питербурха в Москву, он сильно простудился и пролежал не в лихоманке, а в жестокой горячке два месяца.

Когда, впервые после долгого лежания в комнате, он, еще пошатываясь, от слабости и держась за стены, прошел кое-как через сени и открыл дверь, ведущую в сад, его отбросило в сторону от этого солнца, света и яркой зелени травы и деревьев. Он стоял, держась за дверной косяк.

Кружилась голова. Но головокруженье не было противным – было сладко познавать весь привычный, знакомый мир заново.

Он открыл глаза и глядел, не мог оторваться от буйно теснившихся у самого крыльца лопухов крапивы.

Еще никогда в жизни Возницына не случалось так, чтобы после зимы сразу увидеть полный расцвет весны. Ему казалось, что лег он вчера. Возницын помнил, как черны были эти же деревья, как под снегом белой пустынной равниной лежала земля.

А сейчас – солнце, зелень – все неожиданно, сразу опрокинулось на него. И он потерялся.

Он был счастлив, рад тому, что живет, что снова видит все это, рад этим лопухам, навозному жуку, неуклюже ползущему через щепку, лежащую на дорожке…

Все показалось Возницыну новым, точно он заново родился для новой жизни. И тогда-то Возницын впервые вспомнил о жене.

Никогда не любимая, опостылевшая, она была как неприятный, дурной сон, который ушел и не вернется.

Но на самом деле она была где-то здесь. Он слышал ее скрипучий голос – Алена говорила немного в нос.

– Ничего-то моего ты не носишь, Саша, что я тебе даю! Знать, я тебе не мила! Где твой хрест серебряный с финифтью, что я подарила? – спросила Алена, подходя к мужу. – Натирала тебя во время хвори, уксусом – лежишь, ровно нехристь, без хреста… То ли твоя любовь ко мне?

– Я в бане, в Питербурхе, где-то потерял: гайтан оборвался, – ответил спокойно Возницын, выходя на крыльцо и опускаясь на скамейку.

Молчали.

Возницын жмурился – глаза не могли привыкнуть к такому изобилию света и красок.

Смотрел на белые облака. Подумалось: «Точно кто-то пуховики на небе сушит…» Мысли шли ленивые, беззлобные…

А над ухом все тот же гнусавый, въедливый голос:

– А каку это Софьюшку в бреду поминал, милый муженек, а?

Спросила, и чувствовалось: вся дрожит от злости, все месяцы готовила эту фразу, ждала вот этой минуты.

Возницын покраснел и растерянно улыбнулся:

– Разве я бредил?

– Еще сколько – целые дни! Только ее и кликал, бесстыжую!.. Кто такая?

– Да мало ли что в бреду скажешь, – ответил, улыбаясь приятным воспоминаниям, Возницын.

– Меня не признавал, гнал прочь, а ее… Бесчестный ты! Есть у тебя в Питербурхе какая-то шлюха! Есть, чует мое сердце! Скажи уж лучше, зачем отпираешься!

Вспыхнул еще раз – уже от гнева. Но ответил спокойно и легко:

– Я и не отпираюсь!..

Алена повернулась и убежала.

– Ну и пусть, – думал Возницын.

В доме забегали, засуетились. Алена, забрав кое-какие пожитки, монахиню Стукею (монахиня сама боялась оставаться с помещиком) и девку Верку, не простившись с мужем, уехала к матери в Лужки.

…Возницын шел по дороге и вспоминал все это.

Он дошел до Фонтанки, не встретив ни одной подводы, постоял минуту у моста, поглядел, не видно ли кого на дороге и, неспеша, пошел обратно.

Лето и осень он прожил один в Никольском. Без Алены в Никольском всем жилось хорошо – и дворне и барину. Возницын тосковал только по Софье. Хотелось видеть ее.

Среди лета тетка, милая Анна Евстафьевна (как знала, что Саша волнуется), прислала человека. Не с письмом, а только передать племяннику несколько слов:

– Все хорошо, мол, устраивай дела в Питербурхе и не беспокойся!

Возницын успокоился.

Ему так хотелось расспросить у посланца, может он знает что-либо о Софье, но Возницын боялся, чтобы не испортить дела. Окольными вопросами Возницын выведал только то, что в доме у Анны Евстафьевны никого чужого нет.

Тогда-то и мелькнула мысль попросить тетушку приютить Софью пока у себя. Но отсылать письмо надо было с верным человеком. Возницын решил потерпеть и, уезжая в Питербурх, отправить из Москвы в Смоленск расторопного Афоньку, который один знал все.

Перед самым отъездом Возницына из дому, как-то ранним утром, неожиданно пришел из Лужков Андрюша. Он был с флинтой – шел как будто на охоту, но Возницын по растерянному виду своего друга сразу догадался, зачем он пожаловал.

Андрюша летом и осенью изредка навещал Возницына, но ни разу не вспомнил об Алене, точно ее и на свете не было.

Пробовала приехать к зятю сама Ирина Леонтьевна, да Возницын не захотел с ней видеться – ушел из дому.

А сейчас мать и сестра, видимо, насели на несчастного: Андрюша должен был примирить супругов.

Андрюша сначала говорил о разных хозяйских делах – о молотьбе, о том, что надо ковать лошадей. Потом сели вместе с Возницыным обедать.

После обеда долго сидели за столом – Андрюша курил, барабанил пальцами по столешнице – язык никак не поворачивался говорить другу о таком деле. Андрюша даже вспотел.

Возницыну стало жаль друга, которого он очень любил. Возницын решил помочь ему.

– Что, Аленка маменьке на меня много чего наговорила? – спросил, улыбаясь, он.

У Андрюши как гора свалилась с плеч.

– Не помнишь разве ее? Она с детства ябеда и плакса была! Такой и сейчас осталась, – сказал Андрюша, махнув рукой: – С ней жить, должно, не горазд сладко! С ней только так и жить, чтоб она – в Лужках, а ты – в Никольском!

Оба рассмеялись.

Неловкость, целый день сковывавшая Андрюшу, была разрушена.

– Мне маменька сказывает: ступай, уговори! А как я тебя уговорю – насильно мил не будешь!

Он сказал все, что думал, сказал быстро, точно боялся, чтобы друг не стал поневоле лгать ему, оправдываться в том, в чем, по его мнению, оправдываться нельзя и не надо.

– Жалко, Сашенька, тебе сейчас к нам не притти, а то я бы показал своих голубей. У меня есть голубка смурая, с зобом присива пера. У ней в одном крыле красных три саблины. Загляденье! Да голубя светлого достал – с гривой такой, с пахами в косах, а хвост у него – синий, но не весь, а только с репицы… – оживленно рассказывал Андрюша о более приятном.

– Ну заклюют меня бабы! – шутя сказал он, уходя из Никольского.

– Милый Андрюша, хороший он! – с нежностью вспоминал своего друга Возвицын.

Возницын дошел уже до Переведенских слобод. Он обернулся назад в последний раз посмотреть, нет ли на дороге подвод, и увидел их целую вереницу. На передних санях сидел улыбающийся Афонька.

– Вот в этой улице, в доме столяра Парфена, – кричал кому-то Афонька, оборотясь назад.

Афонька свернул в Переведенскую слободу. Возницын прыгнул к нему, в сани и от радости обнял Афоньку.

– Ну, как?

– Все хорошо, Александр Артемьич! Вам нижающий поклон от тетеньки и от Софьи Васильевны! А вот письмецо сейчас достану.

И он стал расстегивать полушубок.

Наконец, письмо было извлечено. Возницын схватил его и, выскочив из саней, поспешил к дому. Он вбежал в свою горницу и сломал сургучную печать.


«Сашенька, друг мой дорогой! Лучшая моя забава сегодня и милейшая есть лоскуточек твой белый отрезанный…» —

читал он.


«Описать вам скуку здешнюю не хочу, чтоб вам не причинить скуку же. Везде ищу, нигде не нахожу того, что из мысли ни единую минуту не выходит, чего, чувствую, описать никак пером невозможно».


Следом за Возницыным в горницу ввалился Афонька и уже зашептал на ухо барину:

– Живы-здоровы. Все хорошо! Сейчас Софья Васильевна живут у тетеньки Анны Евстафьевны в Путятине. Ждут вас! Велено низко кланяться. А тетенька велела передать – мол, пусть барин ни об чем не беспокоится!..

Возницын слушал, что говорит Афонька, а глаза все бегали по строчкам, написанным такой дорогой рукой:


«…Еще прошу верить, что ни единый человек (кроме тетушки, благодетельницы, милой Анны Евстафьевны) из уст моих не ведает и ведать не будет, о чем не хочешь, чтоб знали. Думаю, чтоб и беспокойства твои миновались, буде бы тебе можно было видеть сердце и душу мою и чистосердечную привязанность, с которой не на час к тебе расположена…»

III

Возницын ломал голову над тем, какую болезнь придумать еще, чтобы Военная Коллегия – наверняка – освободила бы его от службы.

Из чахотной болезни, на которую он ссылался в первый раз, ничего не получилось. Как и следовало ожидать, доктор Энглерт нашел у него не чахотную болезнь, а фебрис. Но лихорадка не давала полного освобождения. Приходилось выдумывать что-либо иное.

Мысль о том, чтобы отрубить на руке палец, Возницын отверг: не хотел уродовать себя.

Несколько дней придумывал Возницын и наконец однажды вспомнил рассказ Андрюши о том, как сестра Матреша назвала его безумным. Возницын с радостью ухватился за эту мысль. Она ему понравилась: ведь, и во флоте в последний год он держал себя необычно. Можно, стало быть, продолжать ту же линию – авось, вывезет!

Он сказал об этом намерении единственному своему советчику Афоньке. Афонька в первую секунду возмутился при мысли, что его барина будут считать изумленным. Но, обдумав, решил – средство, пожалуй, надежное.

– Только бы в монастырь какой не отправили! – опасался он.

Возницын подал прошение в Военную Контору, что «от болезней свободы не получил» и что болезни «больше прежнего умножились».

В Военной Конторе Возницына еще раз осмотрели и сказали, что к нему на-днях придет майор Зубов, поговорить с ним на дому.

Вернувшись домой, Возницын научил Афоньку, как он должен будет держаться и что отвечать майору на его вопросы о больном барине.

– Не беспокойтесь, Александр Артемьич, уж я ему такого наговорю!..

Возницын не сомневался в этих способностях Афоньки.

На следующий день Возницын встал пораньше, чтобы привести горницу в нужный вид. Он разбросал на полке, расставленные в определенном порядке, книги, швырнул под лавку портупею и шпагу, велел Афоньке замусорить чем-либо всегда чистый пол. Затем Возницын надел старый афонькин кожух и шапку с ушами, а на ноги огромные истрепанные Парфеновы лапти, выброшенные за ветхостью в сени. И, взяв книгу, сидел, готовый при первой тревоге плюхнуться на кровать – притвориться пребывающим в сугубой иппохондрии.

День прождали напрасно – майор не явился.

На следующее утро, позавтракав, пришлось, к сожалению, повторить маскарад. Небритый, взлохмаченный, Возницын лег на кровать, упершись расхлестанными лаптями в кирпичи печки, и читал «Краткие нравоучительные повести».

Афонька, целое утро проклинавший майора, не соизволившего вчера притти, выбежал на улицу поглядеть, не идет ли.

Возницын лежал и читал Аристотелевы разговоры:


«Всякое учение принимать досадно: а научась на свою красоту употребляти, и к общему благу, вещь есть зело благоприятна.

Вопрошен, чтим разнится умный от глупого, отвеща: яко живый от мертваго…»


Скрипнула дверь, и в горницу кто-то тихонько вошел.

Возницын испуганно сунул книгу под сенник и оглянулся. У порога, с удивлением осматривая всю неряшливую обстановку и небритого, по-холопски одетого брата, стояла Матрена Артемьевна.

Возницына давил смех. Он представил себе, что думает сейчас Матреша, так любящая чистоту и порядок, глядя на замусоренный пол, на сапог, стоящий на подоконнике, на грязную тряпку, которая лежала на столе рядом с чашкой кислой капусты и ломтем черствого хлеба.

– Здравствуй, Саша! Что с тобой, ты болен? – спросила она, несмело приближаясь к постели.

– Нет, я здоров, – ответил Возницын, глядя в потолок и сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.

– Надо поменьше говорить, – соображал он.

Матреша стояла, разглядывая брата.

«Долго она так будет стоять? – думал Возницын: – Уставилась!»

Матрена Артемьевна потопталась на одном месте и еще раз спросила:

– А где ж Афонька?

Возницын повернулся к ней и, улыбаясь, ответил:

– Паучок вон! – и указал пальцем в дальний угол. Матрена Артемьевна испуганно оглянулась и вышла из горницы.

В сенях ее чуть не сшиб с ног Афонька.

– Осторожнее, дуралей! Глядеть надо! – строго прикрикнула Матрена Артемьевна, останавливая Афоньку: – Ты чего носишься, как угорелый?

– Простите, матушка-барыня! Я… я… – запыхавшись, говорил Афонька. – Доктор идет! – выпалил он, живо сообразив по лицу Матрены Артемьевны, что, пожалуй, лучше будет, ежели он произведет майора в лекари. – Из Военной Коллегии, доктор!

– А что барин – болен?

– Хвор совсем!

– Что ж с ним?

– В речи запинается, беспамятства находят, – отвечал он так как учил Возницын.

– А почему у вас в горнице грязно? Почему ты не подметешь пол? Коли барин хвор, так ты и рад, что тебе можно ничего не делать!

– Да как же, барыня, подметать? Не велит! Чуть увидит метлу – дерется! – говорил, не моргнув глазом, Афонька.

В это время в сени вкатился коротенький, тучный майор.

– Холоп, здесь, что ли, квартирует капитан-лейтенант Возницын?

– Так точно, здесь! – нарочно громко, чтобы услышал Возницын, крикнул Афонька: – Пожалуйте!

И он широко распахнул дверь.

Майор шагнул в горницу. Следом за ним вошла Матрена Артемьевна.

У Возницына заколотилось сердце. Только бы выдержать, не показать виду, что – здоров! Он лежал, не глядя на вошедших.

– Капитан-лейтенант Возницын? – спросил, подходя к кровати, майор.

Возницын медленно повернул голову.

– Ну коли и капитан, так что? – ответил он.

– Как здоровье, батюшка? – бодро спросил майор.

Возницын дотронулся до головы.

– Голова болит. От треуголки.

– Тэкс, тэкс, – сказал майор, расхаживая по горнице.

– А что у вас так грязно?

– Так теплее, не дует. У меня лихорадка. Фебрис. Я в низовом походе с блаженной и вечнодостойной памяти императором Петром первым… – начал он и умолк, отведя глаза в угол.

Майор оглянулся и только теперь увидел Матрену Артемьевну.

– А вы кто будете? Супруга?

– Нет. Я его сестра. Вдова контр-адмирала Ивана Синявина.

Майор учтиво поклонился.

– Я здесь не живу. Пришла проведать брата. Выйдемте, господин доктор, поговорим!

Они вышли из горницы.

Возницын лежал, зажав рот рукой.

– Неужели поверили? Хорошо, что Матреша подоспела! Она ему наговорит!

Как Возницын ни прислушивался, он не мог разобрать, о чем говорят в сенях. Только доносился звонкий афонькин голос:

– Дерется, ваше благородие! Непорядочно бегает и дерется! К нам приходил полицейский сержант – искали в слободах каких-то беглых. Вошли к барину. Так их благородие схватил клинок да к сержанту. Насилу отняли!

– Молодец, Афонька! Ловко ввернул про сержанта! – восхищался Возницын.

Голоса в сенях стихли.

Через минуту в горницу вбежал радостный Афонька.

– Ушли! Слава те, господи! Вставайте, барин! Все хорошо. Этот толстый дурак всему поверил. Как помянул я про шпагу, так он – давай бог ноги!.. – хохотал Афонька. – Сбрасывайте лапти, да выйдете в сени – надо вымести. Два дни не метено – ишь какая грязь!..

– Афонька, друг ты мой, а что ж сестрица плела? – спросил Возницын, вставая с кровати.

– Матрена Артемьевна не хуже меня наговорила! Хватит вам! Вот кстати пришла в гости! Третьеводни встретила меня на Зеленом мосту – узнала, где живем…

– Да что говорила-то? – допытывался Возницын.

– Говорила: это у него с детства! С детства, говорит, непутевый был, все не так делал, как люди. Сейчас, сказывала, императрицей облагодетельствован, капитаном на «Наталию» назначен был – отказался. Сумасбродный – сами видите. А майор поддакивает: «Да, да! Видно в уме замешание… От него, говорит, надобно шпагу отнять – не ровен час проткнет кого…» Смехота! И так ушли оба. А, думаете, мало Матрена Артемьевна ему по дороге еще напоет?..

…Матрена Артемьевна шла домой в большой задумчивости. Было жалко брата, но, ведь, надо же не забывать и себя, бедную вдову.

Ее мысли мгновенно перенеслись в Никольское, в Бабкино на Истре. Мачеха, мать Саши, умерла. Он один наследник всего.

– Надо прибрать к рукам вотчины, чтоб не достались этим рыжим Дашковым. Им своих «Лужков» хватит! Да в безумии Александр всё еще спустит – аль пропьет, аль что… Сейчас же подам прошение, чтоб все вотчины передали мне под опеку…

IV

До окончательного решения Военной Коллегии Возницын боялся выходить на улицу. Притворившись безумным, надо было и на улице держать себя как-то иначе, чем до сих пор, потому что шпионов по всякому делу везде было предостаточно. Возницын скучал дома – даже не мог навестить Андрея Даниловича.

Военная Коллегия не очень торопилась вершить дело, тем более подошли Святки, начались бесконечные праздники при дворе – тут было не до какого-то изумленного капитана.

В четвертый день генваря нового 736 года к Возницыну пришел нежданный гость.

Каждый день можно было ждать, что на квартиру заглянет еще кто-нибудь из Военной Конторы, проверить, как чувствует себя капитан-лейтенант. Возницын знал это и всегда был на-чеку: хотя Афонька ежедневно убирал горницу и уже по лавкам ничего не валялось, а епанча, кафтаны и прочая одежда висели в порядке на вешалке, но Возницын – на всякий случай – ходил в башмаках на босу ногу и в простой рубахе с косым воротом, чтобы при первой тревоге лечь в постель.

Когда пожаловал гость, Возницын сидел у стола и от скуки писал на бумаге то, что взбредет в голову. Среди росчерков, завитушек на листе уже стояли когда-то, пятнадцать лет тому назад, затверженные фразы из учебника Деграфа:


„Изрядно зело на кругу списана в цело вся небесная твердь шириною, круглою еяже всяко окончание равными лучами от среды касается тоже мнози нарицают глобус.”


И стихи:

„Ну. Что ж мне ныне делать. Коли так уж стало.

Расстался я с сердечным другом не на мало…”

Возницын, в раздумьи, писал – «Пригожая моя, хорошая моя…» когда в сенях кто-то заговорил с Афонькой.

Возницын насторожился. Афонька кого-то приветливо приглашал:

– Пожалуйте, пожалуйте! Дома!

Возницын, бросив перо, кинулся к кровати.

Дверь отворилась. В горницу вошел широкобородый, лопоухий Борух Лейбов.

– День добрый, пане капитане! – сказал он, кланяясь Возницыну.

Борух снял бобровую шапку и оказался в черной бархатной ермолке.

– А, гут морген! Гут морген! – радостно заговорил Возницын, спрыгивая с кровати и набрасывая на плечи кафтан.

– Давно из Смоленска? Ну как там?

– Приехали на той неделе, в понеделок. Все живы-здоровы, хвала богу! Поклон вам от тетеньки!

– Спасибо! Раздевайтесь, садитесь, Борух Лейбович! Поговорим!

– Отчего же не потолковать, можно!

Борух снял хорьковую шубу и сел на лавку, поглаживая широкую бороду.

– Як пан Возницын живет? Чи здрув?

– Благодарю. Теперь ничего, поправился! Афонька! – кликнул Возницын, убирая со стола бумагу, чернила и перо.

– Я тут, ваше благородие!

– Надо попотчевать дорогого гостя. Неси вино, курицу – все, что у тебя есть!

– Дзенькую [39]Дзенькую – благодарю. пану! Прошу не беспокоиться – я только на минутку. Тетенька просила зайти до пана узнать, як здоровье, може, пан захочет отослать в Путятино письмо. Я скоро поеду в Смоленск…

– Может быть, я и сам соберусь. Это выяснится на-днях.

– Вот и добре. Поедем разом.

– У Боруха Глебова лошадь, ваше благородие, хорошая – с ним доедешь быстро, – вмешался Афонька, ставя на стол флягу с вином, вареную курицу и хлеб.

Возницын, наливая в чарки вино, сказал:

– Помните, в четвертой книге Моисеева закона, в главе шестой говорится: «аще кто обречется на себя вина и сикера пива и меду не пить и мяса не ест, он свят будет». Как тут понимать слово «сикера»? Ведь, сикера – это ж топор, не правда ль? – обратился к Боруху Возницын.

– Известно, топор, ваше благородие, – отозвался Афонька, стоявший поодаль в ожидании приказаний.

Возницын чокнулся с Борухом, недовольно косясь на Афоньку.

– За ваше здоровье!

– Дай, боже, здоровья пану! – ответил Борух, кланяясь.

Он выпил, утер ладонью рот и, поглаживая бороду, неторопливо ответил:

– Сикера – топор, но тут, в этом месте, сикера означает другое: старое вино.

– Вот как это? – шутя сказал Возницын, кивая на флягу.

– Може и так, – чуть улыбнулся Борух. – А вы хорошо помните Писание. Из вас добрый бискуп вышел бы.

– У меня, Борух Лейбович, борода больно жиденькая растет – я это после горячки увидел, как два месяца не брился. Был бы не то пастор, не то поп, – весело ответил Возницын.

Он был сегодня в отменном настроении.

– Что ж вы не закусываете? Возьмите кусочек курицы! – потчевал он гостя.

– Дзенькую! Что не резано по нашим заповедям, того нам есть не позволено. Я вот хлебом закушу!

Борух отломил корочку.

– Знаете, ваше благородие, я в Смоленске у одного ихнего старозаконника на квартире стоял, у шорника Хаима, Борух Глебов ведает, – кивнул Афонька на Боруха. – Так у них для мяса – одна тарелка, а для молока – примерно для простокваши, аль творогу – другая! Смешно!

– Ничего смешного тут нет: у каждого свой закон, – оборвал его Возницын.

– Хотя оно, правда, и у индийцев, в Астрахани которые… – согласился Афонька и уже хотел, было, что-то рассказать, но Возницын строго оборвал:

– Ступай, ступай! За тобой никому слова сказать нельзя!

Афонька сконфуженно шмыгнул носом и вышел из горницы.

Борух поглядел ему вслед и сказал, сдержанно улыбаясь:

– В Талмуде говорится: «десять мер болтливости сошли на землю. Из них девять достались на долю женщины». Ваш денщик как раз имеет десятую!..

– Это верно, – смеялся Возницын: – Малый – хороший: и честный, и не дурак, а вот поди ж – болтлив хуже бабы…

Возницын взялся за флягу, собираясь налить по второй. Борух осторожно удержал его руку.

– Нет, дзенькую, пане Возницын! Хватит. Мне сегодня в таможне придется краску английскую принимать. Что чужие купцы скажут: «Вот ливрант [40]Ливрант – подрядчик. обер-гоф-фактора Липмана – пьян, как Лот… Дзенькую! В другой раз выпью, а теперь – довольно!

– Как хотите – воля ваша…

Возницын поставил флягу на место.

– Скажите, Борух Лейбович, я тут с одним стариком спорил насчет того, который нонче год?

Борух нахмурил черные с проседью брови.

– Какой год? 736, хвала богу!

– Нет, какой от сотворения мира? Я говорил, что уже перевалило за семь тысяч с двумястами, а старик спорит: меньше.

– По-нашему пяти с половиной и то еще нет. Почекайте!

Борух поднял вверх голову и, прищурив глаза, зашевелил губами.

– Сейчас 5496 год, как одна полушка! – сказал он и поднялся с лавки.

– Куда же вы? Подождите, поговорим! – удерживал Возницын.

– Нема часу! Надо итти!

Он вынул из длиннополого кафтана серебряные часы.

– В три пополудни надо быть в таможне. Дзенькую за угощение. Вот поедем в Смоленск, тогда потолкуем – дорога великая, всю Библию успеем разобрать…

– Может статься, поедем вместе. Я тогда приду или Афоньку пришлю, – говорил Возницын, провожая до двери недокучливого гостя.

V

Борух сидел в приемной и ждал, когда вернется хозяин. Липман поехал раздобывать деньги – сегодня Боруху надо было уезжать за товарами в Смоленск, а оттуда в Брянск, Чернигов и Конотоп.

Борух ждал Липмана уже больше часу. Сначала к нему пришел приказчик Липмана, толстый Авраам, страдавший одышкой. Авраам долго сидел, разговаривая с Борухом.

Авраам рассказал все свои последние новости: что хозяину, реб Исааку, дали тысячу рублей на приезд в Россию иноземного врача и что реб Исаак недавно заступился за одного шкловского еврея, у которого русский поручик увез сына. Реб Исаак получил на руки указ возвратить сына его родителям.

Затем служанка позвала Авраама по какому-то делу, и Борух остался в приемной один. Он ходил по штучному полу – дивился, как искусно, красиво сложены кусочки дерева. Осмотрел, ощупал великолепный камин. Подошел к картине, висевшей на стене. На картине изображалась совершенно нагая женщина, бесстыдно развалившаяся на постели. Борух смотрел, шевеля губами. Он уже собрался, было, плюнуть, но испугался – плюнуть было некуда: не на штучный пол или на ковер плевать же! Отошел, укоризненно кивая головой. Думал:

«И зачем вешать на стену такую девку? Только наводит людей на нехорошие мысли. А, ведь, в Тулмуде не напрасно сказано: „Грешная мысль – хуже грешного поступка“. Не лучше ли было бы повесить сюда щит Давида. Ох, высокий человек реб Исаак, но, к сожалению, – апикейрес!» [41]Апикейрес – вольнодумец, безбожник.

Борух глянул в окно. Косоглазый Мендель топал на снегу – грелся у лошади. Хотя Борух квартировал тут же, на Адмиралтейском острову, но к Липману не пришел, а приехал – знал, что придется возвращаться с большими деньгами.

Борух сел на стул, в уголок у порога, и задумался о своих делах.

«Как ни вертелся Шила, а все-таки пришлось ему всю пеньку уступить по четыре девяносто за берковец. Будет другой раз знать, как подсовывать гнилую!..

Надо заехать к капитану Возницыну. Может, он поедет в Смоленск. Хорошо было бы ехать с ним: он будет вооружен, безопаснее везти деньги…» – думал Борух, сложив руки на животе.

…Борух проснулся от громкого голоса хозяина – Липман вернулся с деньгами. Авраам, пыхтя, еле втащил за ним в комнату огромный мешок с деньгами.

– Ну, реб Борух, можете ехать – раздобыл деньги. Уж чуть, было, не поехал к игумену Александро-Невского монастыря. Но монахи, прохвосты, дерут девять процентов. Взял у генерала Ушакова из полковой казны Семеновского полка, так будет дешевле. Считать не надо – сосчитано при мне! Поезжайте с богом!

Борух торопливо вышел из комнаты позвать Менделя, чтобы он вынес мешок с деньгами.


* * *


Возницын не помнил себя от радости: наконец, сбылось долгожданное: Военная Коллегия освободила его вовсе от воинской службы. Должно быть, майор, приходивший посмотреть Возницына в домашней обстановке, дал благоприятный отзыв. Немало, разумеется, помогла и сестрица Матрена Артемьевна.

Как бы там ни было, но медицинская канцелярия записала:


«как гипохондрической, так и чахотной болезни в нем не явилось, однако по рассуждении Военной Коллегии за несовершенным в уме состоянии ныне в воинскую службу употреблять не можно…»


Возницын прямо из Коллегии, не заходя к себе домой, забежал к Боруху сговориться насчет отъезда. Борух квартировал за манежем в мазанке у конюшенного служителя.

Возницыну открыла дверь какая-то женщина.

– Здесь живет Борух Лейбов? – спросил он, входя в маленькие темные сени.

– Здесь, – ответила женщина.

– Он – дома?

– Нет, ушел куда-то. Он сегодня уезжает в Смоленск. Обождите, Борух должен скоро вернуться!

– Мне некогда ждать. Скажите ему, пусть он завернет по пути в Переведенскую слободу. Я поеду с ними вместе в Смоленск. Скажите – приходил Возницын!

– Я вас знаю, – ответила женщина, все время не спускавшая с него глаз.

Возницын только теперь впервые посмотрел на женщину. Это была гречанка Зоя, та давнишняя Зоя… Она располнела, расдобрела – и постарела. Но еще и до сих пор Зоя была хороша.

– Узнали? – улыбнулась она.

– Узнал. Вы не изменились, – слукавил Возницын: – Пополнели только. – И, смущенный, повернулся к двери.

– Так вы скажете Боруху?

– Скажу, скажу, будьте спокойны!

Возницын козырнул и ушел, оглядываясь на дом. В окне мелькнули красивые глаза – гречанка смотрела ему вслед.

Стало как-то грустно. Юношеские воспоминания нахлынули на Возницына. Но это – не надолго: впереди его ждала такая радость!

Он быстро шел домой. Предстояло многое сделать до отъезда: написать в Синод прошение о разводе с Аленой, купить подарки Софье и тетушке Анне Евстафьевне и собраться навсегда из Питербурха.

– Ну, Афоня, поздравь, брат: освободили меня вовсе! – весело сказал Возницын, входя к себе в горницу.

Афонька просиял.

– Вот, слава те, господи! Наконец дождались! Что ж, в Никольское едем?

– Ты поедешь – один. А я сегодня еду с Борухом в Смоленск!

– А что ж барыне сказать? Куда поехал?

– Что хочешь, то и скажи, – ответил беззаботно Возницын.

У Афоньки настроение сразу упало.

– Скажу – поехал за рубеж, в Польшу, лечиться…

– Валяй! А пока – вот тебе тридцать рублев, ступай, купи голову сахару да сукна доброго аршин пятнадцать. Только не покупай смирных цветов, а купи яркого. Негоже ехать в Путятино с пустыми-то руками!..

И, отправив денщика за покупками, Возницын сел писать прошение о разводе.

VI

Несмотря на то, что литургию служил епископ смоленский Гедеон, народу в соборе было немного.

За последние годы, когда в Смоленской губернии перестал родить хлеб, нечего было делать попам: умирали, как попало – на поле, среди дороги, без покаяния и панихиды; дети родились – мерли без креста, а о свадьбе – никто и не думал.

И соборному старосте Герасиму Шиле стало нечего делать за свечным ящиком: никто не покупал свеч.

Шила стоял и думал о своих делах и от скуки поглядывал, кто входит в собор. Вот вошли нищие – закрестились, закланялись, а одно лишь у них на уме – погреться возле теплой печки. Пришли копиисты из Губернской Канцелярии – что делать в воскресный день?

Снова скрипнула дверь. Вошел какой-то мужик в сермяге.

Шила узнал его – это Михалка Печкуров, работавший у Боруха. Герасим Шила тихо сошел со своего деревянного помоста и, подойдя к Печкурову, тронул мужика за грубый, стоявший колом, рукав сермяги.

Печкуров так и не донес руки до лба – он только думал перекреститься – оглянулся. Шила кивнул головой: мол, пойдем! И пошел за колонну. Печкуров, грохоча железными подковами сапог, старался на носках итти вслед за Шилой.

– Коли вы приехали с хозяином? – спросил Шила, когда они схоронились за колонну.

– Учо?ра.

– Что ж теперь Борух думает куплять?

– Воск, смолу, лен.

– Так, так, – соображал Шила. – Один приехал или с сыном?

– Вульф остался в Питербурхе. Приехал с каким-то военным капитаном.

– А он зачем?

– Не ведаю. Куды-то с ним ладятся ехать.

– Может, кони скупливать? Тольки ужо куплять некого: у кого еще не подохли от голоду, того давно сам хозяин зарезал и съел.

– Не ведаю…

– А об чем же они говорят?

– А говорят о святом, о Библии. На станции – в Торопце как сидели, – все читали. А когда-нибудь говорят не по-нашему…

– Что капитан не русский? Немец?

– Не, русский! Как за стол садился, видел сам – перекрестился.

– Приходи ко мне сегодня вечером, горелки ради праздника выпьем, потолкуем, – сказал Герасим Шила, отходя прочь от Печкурова.

«Зачем ему этот капитан? – думал он, стоя за свечным ящиком. – Кони скупливать? Борух и сам век на этом прожил, знает. И якие сейчас кони в Смоленску? Да и не выгодно возиться со шкурами: дешевле полтинника не купишь, а провоз станет пятак, да выделка… Сказать – ради караула? Один офицер без солдат – слабый караул. Нет, тут что-то другое!.. Но ушастый чорт не повез бы попусту капитана из Питербурха!..»

…Когда после обедни Герасим Шила возвращался домой, он на углу у Благовещенья столкнулся нос к носу с Борухом Лейбовым.

Борух шел с каким-то высоким, русым человеком в суконной зеленого цвета епанче на рысьем меху и круглой шапке с россомашьей опушкой.

– В Дубровне, в тую середу кирма?ш. [42]Кирма?ш – базар. Мы купим вам, пане Возницын, – говорил Борух, не видя или делая вид, что не видит Шилы. Они прошли, а Шила стоял, глядя им вслед, и думал:

– Офицер. Православный. А вместо того, каб в церковь на обедню сходить, гешефты с нехристем водит!.. Неспроста это!..


Читать далее

Третья глава

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть