В СВОЕЙ СЕМЬЕ. Перевод В. Станевич

Онлайн чтение книги Жизнь. Милый друг. Новеллы
В СВОЕЙ СЕМЬЕ. Перевод В. Станевич

Паровичок из Нейи миновал заставу Майо и бежал вдоль шоссе, которое вело к Сене. Паровоз, тащивший один вагон, дудел, когда на его пути возникало препятствие, плевался паром, тяжело отдуваясь, как запыхавшийся человек, а его поршни торопливо постукивали, словно топали железные ноги. Тяжкий зной летнего вечера повис над дорогой, и, хотя не было ни малейшего ветерка, в воздухе стояла белая меловая пыль, густая, горячая и удушливая, она липла к потной коже, засоряла глаза, набивалась в легкие.

А люди выходили на крыльцо, надеясь хоть немного освежиться.

Окна вагона были опущены, и все занавески развевались от быстрого движения. Внутри сидело всего несколько человек (в такую духоту пассажиры предпочитали империал или площадку) — толстые дамы, разряженные, пестрые, как попугаи, из того типа пригородных буржуазок, которые взамен вкуса наделены неумеренным чувством собственного достоинства; мужчины, измотанные канцелярией, желтые, кособокие — одно плечо выше другого — оттого, что всю жизнь корпели над бумагами. Их лица, раздраженные и унылые, говорили также о домашних заботах, о вечной нехватке денег, об окончательно рухнувших былых надеждах, ибо все они принадлежали к той армии потрепанного жизнью чиновничьего люда, которая прозябает на окраинах Парижа, среди свалок, в хилых, облупленных домишках с единственной клумбой взамен сада.

Около двери вагона низенький обрюзгший человечек, у которого рыхлый живот свисал между широко расставленных ног, весь в черном и с орденской ленточкой в петлице, беседовал с другим, высоким и тощим пассажиром неопрятного вида, в засаленном костюме из белого тика и в старой панаме. Первый выговаривал слова медленно и неуверенно, растягивая их, точно заика. Это был Караван, столоначальник канцелярии морского министерства. Другой, когда-то плававший санитарным инспектором на коммерческом судне, наконец осел в Курбевуа и лечил местную бедноту, применяя те весьма туманные медицинские познания, которых нахватался во время своей бродячей жизни. Его фамилия была Шене, и он требовал, чтобы его называли «доктор». Относительно его нравственности ходили довольно нелестные слухи.

Караван, как и все чиновники, вел самый размеренный образ жизни. Вот уже тридцать лет, как он неукоснительно ездил каждое утро в свою канцелярию по той же дороге, встречая в одних и тех же местах тех же людей, спешивших по своим делам; а вечером возвращался домой тем же путем и снова видел те же лица, которые старились у него на глазах.

Изо дня в день, купив за одно су ту же газетку на повороте к предместью Сент-Оноре и прихватив в пекарне две булочки, он входил в здание министерства с видом преступника, добровольно идущего в темницу, и поспешно устремлялся в свою канцелярию, каждую минуту ожидая выговора за невольное упущение, в котором мог быть повинен.

Ничто ни разу не нарушило однообразного распорядка его существования, ибо никакие события не могли взволновать его, помимо дел в его канцелярии да ожидания наград и повышений. В министерстве ли, дома ли (он женился на дочери своего шефа, ничего не взяв за нею) Караван говорил только о службе. Никогда в его мозгу, зачахнувшем от ежедневной притупляющей работы, не рождалось иных идей, иных надежд, иных мечтаний, кроме тех, которые были связаны с министерством. К его чиновничьим радостям неизменно примешивалась горечь, оттого что морские комиссары, или, как их прозвали за серебряные галуны, «жестянщики», назначались на должности начальников отделений и их помощников; и каждый вечер, за обедом, он приводил жене, разделявшей его негодование, самые веские доводы, доказывая, как это несправедливо — раздавать места в Париже людям, дело которых — плавать.

И вот уже наступала старость, а он и не заметил, как жизнь прошла; коллеж сразу же сменился министерством, а место классных наставников, перед которыми он трепетал, заняли начальники, которые вселяли в него ужас. Один вид двери, ведущей в кабинет к грозному канцелярскому деспоту, вызывал у него озноб; этот постоянный страх привел к тому, что Караван стал входить бочком, держался приниженно и, отвечая, начинал заикаться.

Он знал Париж не больше, чем слепой, которого верный пес приводит каждый день к одной и той же двери; и если ему приходилось читать в своей грошовой газетке о происшествиях и скандалах, они казались ему занимательными сказками, сочиненными для развлечения чиновничьей мелкоты. Будучи человеком порядка и реакционером, правда, не принадлежавшим ни к какой определенной партии, он ненавидел «все эти новшества» и обычно пропускал отдел политических сообщений — впрочем, его газетка, в угоду тому, кто больше платит, всегда искажала их; и, возвращаясь каждый вечер через Елисейские поля, он созерцал зыбкие, как волны, толпы гуляющих и непрерывный поток экипажей, словно растерявшийся путешественник, заехавший в дальние страны.

В этот самый год минуло тридцать лет его принудительной службе и ему вручили первого января крест Почетного легиона — так в этих полувоенных учреждениях награждают за долгое и жалкое рабство (его называют «беспорочной службой») унылых каторжников, прикованных к зеленой папке. Неожиданный почет вдруг внушил Каравану иное и весьма лестное мнение о собственных способностях и в корне изменил его привычки. Отныне он перестал носить жилеты «фантази» и цветные брюки, а перешел на черные, при длинном сюртуке, на котором его лента, очень широкая, лучше выделялась; он стал каждое утро бриться, ухаживать за ногтями, менять через два дня белье, движимый вполне законным чувством благопристойности и уважением к себе — кавалеру национального ордена; словом, постепенно превратился в нового Каравана, тщательно вылизанного, величественного и снисходительного.

Когда он был дома, то и дело слышалось: «Мой орден». Он до того возгордился, что уже не переносил вида каких бы то ни было орденов в чужих петлицах. Особенно выводили его из себя иностранные ордена — «их ношение во Франции следовало бы запретить»; и свыше всякой меры раздражал его доктор Шене, с которым он каждый вечер встречался в паровичке: у Шене вечно пестрела в петлице какая-нибудь орденская ленточка — белая, голубая, оранжевая или зеленая.

Впрочем, всю дорогу, от Триумфальной арки до Нейи, они разговаривали всегда на одни и те же темы; и в этот день, так же как в предыдущие, они вначале обсудили разные местные безобразия, возмущавшие обоих, — конечно, виноват мэр, он что хочет, то и делает. Затем, как это всегда бывает в обществе врача, Караван перевел разговор на болезни, ибо надеялся таким способом выжать из Шене кое-какие бесплатные советы, а может быть, и целую консультацию — надо было только ловко взяться за дело и не открывать своих карт. Кстати, за последнее время его беспокоило здоровье матери. С ней часто делались продолжительные обмороки, и, хотя ей было уже девяносто лет, она не желала лечиться.

Ее глубокая старость умиляла Каравана, и он постоянно повторял доктору Шене:

— Видали, до каких лет дожила? Немногим это удается. — И он радостно потирал руки, не потому, чтобы так уже желал продлить до бесконечности существование старушки, но оттого, что долгий век матери как бы сулил то же и ему. И он продолжал: — О! в нашем роду все живут долго; возьмите хотя бы меня, — разве только какой-нибудь несчастный случай, а так — я уверен, что доживу до глубокой старости.

Санитарный инспектор посмотрел на него с сожалением. С минуту он разглядывал багровое лицо, жирную шею, живот, свисающий между толстых и дряблых ног, и всю апоплексическую, тучную фигуру этого пожилого, обрюзгшего чиновника, затем, сдвинув на затылок сероватую панаму, насмешливо ответил:

— Не хвастайте, мой милый, у вашей мамаши кожа да кости, а вы вон какой пузан. — Чиновник, смутившись, замолчал.

Паровик уже подходил к остановке, они сошли, и Шене предложил заглянуть в кафе «Глобус», прямо напротив, где оба были завсегдатаями, и пропустить по рюмочке вермута. Хозяин, их приятель, протянул им через прилавок, над батареей бутылок, два пальца, которые они и пожали, а затем направились к троим любителям домино, засевшим здесь уже с полудня. Подойдя, они обменялись с игроками любезными приветствиями и неизменным: «Что новенького?» — после чего игроки снова углубились в свою партию; и когда Караван и Шене, уходя, прощались с ними, те подали им руки, не отрывая глаз от игры; друзья же разошлись по домам обедать.

Караван жил недалеко от площади Курбевуа, в трехэтажном домике, низ которого занимал парикмахер.

Две спальни, столовая и кухня, а в них несколько склеенных стульев, которые по мере надобности перетаскивались из одной комнаты в другую, вот и все; но свою квартиру г-жа Караван вылизывала с утра до ночи, пока ее дочь, Мари-Луиза двенадцати лет, и сын, Филипп-Огюст девяти лет, возились на улице в сточных канавах вместе с прочими сорванцами их квартала.

Наверху Караван поместил мать; ее скаредность была известна во всем околотке, а про худобу говорили, что бог показал на этой женщине образец высшей экономии. Она вечно была в дурном настроении и не могла прожить дня без скандалов и взрывов прямо-таки остервенелой злобы. Из своего окна она честила то соседей, то уличных торговок, то подметальщиц, то мальчишек, которые в отместку орали ей вслед, когда она выходила из дому: «Идет Карга! Идет Карга!»

Прислуга — девчонка из Нормандии, рассеянная и шалая, — исполняла всю работу. Она спала наверху, подле старухи, — на всякий случай.

Когда Караван вернулся домой, жена, одержимая манией уборки, как раз до блеска натирала куском фланели спинки стульев, разбросанных там и сям среди пустынных комнат. Она всегда носила нитяные перчатки, а на голове чепец с пучком разноцветных лент, беспрестанно съезжавший на ухо, и, если ее заставали, когда она вощила пол, чистила, скребла или стирала, она неизменно говорила: «Ну да, я не богачка, у меня все очень просто, но моя роскошь — чистота, это получше всякой роскоши будет!»

Наделенная необычайно нудной практичностью, она руководила мужем во всем. Ежедневно за столом и потом в постели они длительно обсуждали дела его канцелярии, и, хотя жена была на двадцать лет моложе его, он всецело, точно духовнику, доверялся ей и следовал всем ее советам.

Она никогда не была хороша, а теперь была даже дурна — низкорослая, тощая пигалица. Ее нелепые платья всегда скрывали и те скудные женские прелести, которые, при уменье одеваться, можно было бы все же искусно подчеркнуть. Юбки У нее почему-то все съезжали набок; она то и дело чесалась где попало, не стесняясь посторонних, — это была какая-то странная привычка, какая-то мания. Единственное украшение, которое она себе позволяла, были огромные пучки пестрых шелковых лент, налепленные на те претенциозные чепчики, в каких она обычно ходила дома.

Увидев мужа, она встала и, целуя его в бакенбарды, спросила:

— Ты не забыл про Потена, мой друг?

Речь шла о поручении, которое он взялся исполнить. Караван в испуге опустился на стул: он забыл опять, в четвертый раз!

— Прямо рок какой-то, — сказал он, — прямо рок! Целый день помню, а как вечер — так и позабыл.

Но, видя, что он удручен, жена сказала, стараясь утешить его:

— Ну, завтра вспомнишь, вот и все. Что в министерстве? Ничего нового?

— Как же, большая новость! Еще одного жестянщика назначили помощником начальника.

Ее лицо вытянулось.

— В каком отделении?

— В отделении заграничных закупок.

Она начинала злиться.

— Что ж, значит, на место Рамона, как раз на то место, которое я прочила тебе; а Рамон куда, в отставку? — Она окончательно взбеленилась, чепец съехал на ухо. — Ну, тут все кончено, в этой лавочке надеяться больше не на что. Как его фамилия, твоего комиссара?

— Бонассо.

Она взяла «Морской ежегодник», который у нее всегда был под рукой, и принялась искать: Бонассо — Тулон. Родился в 1851, произведен в гардемарины в 1871, в помощники комиссара — в 1875.

— А он хоть в плаванье-то был?

При этом вопросе лицо Каравана снова прояснилось. Он расхохотался, и живот его затрясся.

— Как Бален, совершенно как Бален, его начальник. — И, смеясь еще громче, он повторил старую остроту, которую все министерство находило блестящей: — Их даже нельзя послать ревизовать речную станцию Пуэн дю-Жур, у них на катере морская болезнь начнется.

Но ее лицо оставалось мрачным, точно она и не слышала шутки; затем она пробормотала, задумчиво почесывая подбородок:

— Будь у нас хоть один знакомый депутат!.. Как только палата узнает, что у вас творится, министр сразу же слетит…

С лестницы донеслись крики, и она остановилась на полуслове. Мари-Луиза и Филипп-Огюст, возвращаясь с улицы, подрались и на каждой ступеньке награждали друг друга затрещинами и пинками. Мать в бешенстве ринулась к ним навстречу, схватила каждого за плечо и, яростно встряхнув, швырнула в комнату.

Увидев отца, они сейчас же бросились к нему и повисли на нем, а он стал целовать их долго, нежно. Затем уселся, взял их на колени и начал с ними болтать.

Филипп-Огюст был препротивный малыш с лицом кретина, лохматый, грязный от головы до пят. Мари-Луиза уже была похожа на мать, говорила, как она, повторяла ее выражения, даже подражала ее жестам. И она не преминула спросить:

— Ну, что нового в министерстве?

Он шутливо ответил:

— Твой друг Рамон, дочка, знаешь, который каждый месяц у нас обедает, скоро уйдет в отставку. На его место назначили другого.

Она подняла глаза на отца и с соболезнованием слишком догадливого ребенка заметила:

— Значит, еще один через твою голову перескочил.

Караван нахмурился и не ответил дочери; затем, желая перевести разговор на другое, обратился к жене, которая теперь протирала окна:

— А как там наверху? Мать здорова?

Жена перестала тереть стекло, обернулась, поправила чепец, совсем съехавший на спину, и дрожащими губами проговорила:

— Да уж нечего сказать — твоя мамаша! Хорошую свинью она мне подложила! Представь, заходит к нам сегодня госпожа Лебодэн, жена парикмахера, занять крахмалу, меня дома не было, а твоя мамаша взяла да и выгнала ее и еще попрошайкой обозвала. Ну, я так ее отделала, старую ведьму… она, конечно, притворилась, будто ничего не слышит, — не любит, когда ей правду в глаза говорят. А слышит не хуже меня, уж поверь, все — одна комедия, и вот тебе доказательство: она сейчас же молча, точно воды в рот набрала, повернулась и поднялась к себе.

Караван смущенно молчал, но в эту минуту влетела служанка и объявила, что обед подан. Тогда он взял стоявшую наготове в углу половую щетку и трижды стукнул в потолок, чтобы вызвать мать. Затем все перешли в столовую, и г-жа Караван принялась, в ожидании старухи, разливать суп. Но та не шла, а так как суп стыл, семейство медленно приступило к еде. Когда тарелки опустели, подождали еще. Г-жа Караван в ярости напустилась на мужа:

— Это она нарочно, поверь. А ты еще постоянно защищаешь ее.

Караван, оказавшись между двух огней и не зная, что делать, послал Мари-Луизу за бабушкой и сидел неподвижно, опустив глаза, в то время как жена сердито позвякивала кончиком ножа о ножку рюмки.

Вдруг дверь распахнулась, и на пороге показалась девочка, запыхавшаяся, бледная; она быстро проговорила:

— Бабушка на полу лежит.

Караван мгновенно вскочил, швырнул салфетку на стол и кинулся к лестнице, по которой тотчас застучали его тяжелые и торопливые шаги, а жена, заподозрив, что это опять какая-нибудь каверза ехидной свекрови, неспешно последовала за ним, презрительно пожимая плечами.

Старуха лежала ничком посреди комнаты, вытянувшись во весь рост, и когда сын перевернул ее, показалось ее лицо, неподвижное и высохшее, с коричневой морщинистой кожей, закрытые глаза, стиснутые зубы и все ее тощее оцепеневшее тело.

Караван, стоя перед ней на коленях, причитал:

— Мама, бедная моя мама!

Но г-жа Караван-младшая, пристально посмотрев на старуху, заявила:

— Вздор! У нее опять обморок, вот и все. Просто, чтобы нам обед испортить, поверь мне.

Безжизненную старуху перенесли на кровать, раздели донага; и все — Караван, его жена, служанка — принялись растирать ее. Невзирая на их усилия, она не приходила в себя. Тогда Розали послали за доктором Шене. Он жил на набережной, ближе к Сюрену. Это было далеко, и ждать пришлось долго. Наконец он явился и, осмотрев, ощупав и выслушав старуху, заявил:

— Конец.

Караван рухнул на тело матери, весь содрогаясь от бурных рыданий; он судорожно целовал ее строгое лицо и проливал слезы в таком изобилии, что они падали, словно крупные капли воды, на лицо умершей.

Госпожу Караван-младшую тоже охватил приличествующий случаю приступ горя, и она, стоя позади мужа, тихонько стонала и усиленно терла глаза.

Караван, с опухшим мокрым лицом и торчащими жидкими волосами, смешной и жалкий в своем неподдельном горе, вдруг привстал:

— А… вы уверены, доктор… вы вполне уверены?

Санитарный инспектор быстро подошел к телу и, действуя с ловкостью профессионала, точно купец, показывающий свой товар, сказал:

— Посмотрите-ка, видите зрачок?

Он приподнял веко, и показался глаз старухи, нисколько не изменившийся, только зрачок, пожалуй, был чуть-чуть расширен. Караван почувствовал как бы удар в сердце, и ужас пронизал его до мозга костей. Шене взял судорожно сведенную руку, насильно разжал пальцы и, точно возражая кому-то, не согласному с ним, безапелляционно заявил:

— Да вы посмотрите только на эту руку, я никогда не ошибаюсь, можете не сомневаться.

Караван снова повалился на кровать старухи, он просто выл от горя, а его жена, все еще хныча, уже делала что полагалось. Она пододвинула ночной столик, накрыла его салфеткой, поставила на него четыре свечи, зажгла их, вытащила из-за зеркала буксовую ветку и положила ее между свечами на тарелку, а за неимением святой воды налила в нее просто чистой. Но после короткого размышления бросила в эту воду щепотку соли, вероятно воображая, что совершила таким образом обряд освящения.

Когда все обычаи, сопутствующие смерти, были соблюдены, она остановилась и словно оцепенела. Санитарный инспектор, помогавший ей, шепнул:

— Уведите Каравана.

Она кивнула и, подойдя к мужу, который все еще стоял на коленях, подняла его, поддерживая под одну руку, тогда как Шене взял его под другую.

Сначала его усадили на стул, и жена, поцеловав его в лоб, начала успокаивать. Санитарный инспектор поддакивал и внушал ему мужество, твердость и покорность судьбе, то есть как раз все то, что так трудно сохранить людям, сраженным внезапным несчастьем. Затем они снова подхватили его под руки и увели.

Он судорожно всхлипывал, сопел и напоминал толстого ревущего младенца. Руки его беспомощно висели, колени подгибались; он сошел с лестницы, не сознавая, что делает, автоматически переставляя ноги.

Его усадили в кресло, которое он обычно занимал за столом. И вот он сидел перед тарелкой с остатками супа и забытой в ней ложкой, уставившись на свой стакан, до того отупев, что в голове у него не оставалось ни одной мысли.

В углу г-жа Караван беседовала с доктором, расспрашивала его о формальностях, просила дать ей все практические указания. В конце концов Шене, видимо выжидавший чего-то взялся за шляпу и, заявив, что еще не обедал, стал прощаться! Она воскликнула:

— Как! Вы еще не обедали? Так останьтесь, доктор, останьтесь же! Уж что есть, не взыщите… А нам-то, вы, конечно, понимаете, нам и кусок в горло не пойдет.

Он стал благодарить, отказываться; она продолжала настаивать:

— Да как же, нет, останьтесь. В такие минуты — счастье иметь подле себя друзей; и потом вы, может быть, уговорите мужа хоть немного подкрепиться. Ему необходимо набраться сил.

Доктор поклонился, снова положил шляпу и сказал:

— В таком случае, сударыня, я остаюсь!

Хозяйка отдала какие-то приказания совершенно потерявшей голову Розали, затем и сама села обедать, — «только так, для виду, — пояснила она, — за компанию».

Снова принялись есть остывший суп. Шене попросил вторую тарелку. Затем на столе появились рубцы по-лионски, распространяя вкусный запах лука, и г-жа Караван решилась попробовать кусочек.

— Превосходно, — сказал доктор.

Она улыбнулась:

— Правда?

И обратилась к мужу:

— Съешь хоть немножко, мой бедный Альфред, нельзя же так… на пустой желудок; подумай, ведь впереди еще целая ночь.

Он покорно подставил тарелку; так же, если бы ему приказали, пошел бы он и лег в постель, не в силах чему-нибудь противиться, о чем-нибудь подумать. И начал есть.

Доктор угощался сам, подкладывал себе три раза, а г-жа Караван время от времени втыкала вилку в кусок побольше и съедала его как бы совершенно машинально.

Когда подали салатник, наполненный доверху макаронами, доктор пробормотал:

— Черт, вот это вкусная штука!

Хозяйка в этот раз наложила всем сама. Она наполнила даже блюдечки детей, которые, пользуясь отсутствием присмотра, шлепали по ним ложками, пили неразбавленное вино и уже затевали драку, пиная друг друга под столом ногами.

Шене напомнил о пристрастии Россини к этому итальянскому кушанью; затем заявил вдруг:

— Постойте, это же почти в рифму; можно было бы так начать стихотворение:

Маэстро Россини

Любил макарони.

Его не слушали. Хозяйка вдруг стала задумчивой, она размышляла обо всех вероятных последствиях происшедшего события, а ее муж катал хлебные шарики, раскладывал их в ряд на скатерти и созерцал бессмысленным взглядом. Его томила нестерпимая жажда, он то и дело подносил к губам стакан с вином; и его рассудок, уже помутившийся от потрясения и горя, как будто заволокло туманом, в голове все ходуном пошло, она отяжелела от начавшегося мучительного переваривания пищи.

Впрочем, и доктор поглощал вино, как бездонная бочка, пьянея на глазах; даже сама г-жа Караван испытывала реакцию, обычную после нервного потрясения, — она была возбуждена и чувствовала, что голова у нее слегка кружится, хотя пила она только воду.

Шене принялся вспоминать казавшиеся ему занятными истории о смертях. По его словам, в этом парижском предместье, населенном главным образом провинциалами, то и дело сталкиваешься с удивительным, чисто крестьянским равнодушием к смерти, — даже когда умирает отец или мать, — с полным отсутствием благоговения, с животной бессознательностью, столь обычной в деревнях и столь редкой в Париже.

— Вот хотя бы на той неделе, — рассказывал он, — зовут меня на улицу Пюто, являюсь. Больной только что скончался, а тут же, около кровати, семейство спокойно допивает бутылку анисовки, купленную накануне по прихоти умирающего.

Однако г-жа Караван не слушала, занятая соображениями о наследстве, а Караван, мозг которого был совершенно опустошен, уже ничего не понимал.

Подали кофе, заваренный покрепче, чтобы поддержать бодрость. От каждой чашки, сдобренной коньяком, щеки присутствующих разгорались все ярче, и последние остатки мыслей путались и в без того затуманенной голове.

Затем доктор вдруг схватил бутылку и сам налил всем, чтобы «пополоскать горло». Без слов, убаюканные примиряющим теплом пищеварения, покоренные помимо воли тем чисто животным ощущением довольства, которое дает алкоголь после обеда, они медленно тянули подслащенный коньяк, образовавший желтоватый сироп на дне чашек.

Дети заснули за столом, и Розали увела их.

Бессознательно подчиняясь потребности забыться, столь часто овладевающей теми, кто несчастен, Караван подливал себе несколько раз, и его посоловевшие глаза блестели.

Доктор наконец поднялся, собираясь уходить, и, потянув своего приятеля за локоть, сказал:

— Ну-ка, выйдемте со мной: вам полезно подышать свежим воздухом; когда у человека неприятности, не следует сидеть на месте.

Караван послушно встал, надел шляпу, взял трость, вышел; рука об руку они под светлыми звездами зашагали к Сене.

Жаркая ночь была насыщена благовонными дуновениями всех окрестных садов, полных цветами, ароматы которых вечером словно пробуждались от дневной дремоты и сливались во тьме с легким ветерком.

Широкая аллея с двумя рядами газовых фонарей, доходившая до самой Триумфальной арки, была безмолвна и пуста. Но там, в красноватой дымке, шумел Париж. Это были какие-то непрерывные раскаты, которым вдали, на равнине, по временам отвечали свистки поездов, то приближавшихся на всех парах, то убегавших в просторы полей, к океану.

Струя свежего воздуха плеснула обоим в лицо так неожиданно, что доктор чуть не потерял равновесия, а Караван почувствовал, как усиливается головокружение, мучившее его с самого обеда. И он брел, как во сне, сознание его становилось вялым, затуманивалось, горе притупилось, душа точно онемела, и он уже не испытывал страданья, а скорее даже облегчение, которое все возрастало от этих теплых ароматов, растекавшихся в ночи.

Дойдя до моста, они повернули вправо, и река пахнула им в лицо своим прохладным дыханьем. Она текла задумчиво и спокойно вдоль стены высоких тополей; звезды, казалось, плыли по воде, и струя тихонько перебирала их. Прозрачный белесый туман, надвигавшийся с того берега, доносил свежий аромат влаги. Караван внезапно остановился, пораженный этим запахом реки, пробудившим в его душе давно забытые воспоминания.

Он вдруг вспомнил мать в пору своего детства. Вот она стоит на коленях возле их крыльца там, в Пикардии, и, нагнувшись над узеньким ручейком, протекающим через сад, стирает белье, наваленное возле нее грудой. Он снова слышит удары валька, нарушающие мирную тишину деревни, слышит ее голос: «Альфред, принеси-ка мне мыло!» И вот опять тот же запах текучей воды, тот же туман, поднявшийся с затопленной болотистой земли, та же влажная свежесть, тот же незабываемый аромат, который остался навек в его памяти и который он вновь услышал именно сегодня, в тот вечер, когда его мать умерла.

Он остановился, охваченный новым приступом бурного отчаяния. Как будто вспышка света сразу озарила всю безмерность его несчастья; мимолетное веяние знакомого запаха повергло его в черную бездну неисцелимого страдания. Его сердце рвалось на части при мысли о вечной разлуке. Жизнь была как бы перерезана пополам; вся молодость его словно рухнула в пропасть смерти. Со всем, что было «когда-то», теперь покончено. Все воспоминания детства утратили смысл, — не с кем будет говорить о былом, о людях, которых он тогда встречал, о родном крае, о нем самом, об интимных минутах прошлого; словно часть его собственного существа перестала жить; теперь оставалось только умереть и другой.

И замелькала вереница воспоминаний. Он снова видел «маму», моложе, в платьях, которые она носила так долго, что казалось, они приросли к ней; он видел мать в тысячах забытых положений: ее уже стершуюся в памяти мимику, ее жесты, ее интонации, ее привычки, ее вкусы, ее гневные вспышки, морщины на ее лице, движения ее худых пальцев, все эти особенности, которые так ему знакомы и которых уже никогда больше не будет.

Тогда, вцепившись в доктора, он начал громко всхлипывать. Его дряблые ноги дрожали, все его жирное тело сотрясалось от рыданий, и он лепетал:

— Мама… бедная моя мама, бедная мама!

Но его спутник, все еще пьяный, мечтал закончить вечер в одном из тех мест, где бывают тайком; раздраженный этим новым приступом горя, он усадил Каравана на прибрежную траву и почти тут же покинул его, сославшись на спешный визит к больному.

Караван плакал долго, и когда он выплакался, когда вся его боль точно вытекла вместе со слезами, на него нашло чувство странного облегчения, отдыха, нежданного покоя.

Луна взошла, и вся даль сияла спокойным светом. Высокие тополя трепетали серебряными отблесками, и туман внизу, на равнине, казался плывущим снегом; река, в которой уже не купались звезды, словно затянулась перламутром и текла неустанно, морщась длинными складками сверкающей ряби. Воздух был ласков, ветерок ароматен. Сон земли казался насыщенным какой-то негой, и Караван жадно пил отраду этой ночи; он глубоко вдыхал ее и чувствовал, как все его существо проникается свежестью, покоем и неземным умиротворением.

Однако он противился этому успокоению и повторял: «Мама, бедная моя мама», — стараясь из какой-то добросовестности, из честности снова вызвать на глаза слезы, но тщетно. И даже грустью не сжималось сердце при тех мыслях, от которых он только что исступленно рыдал.

Тогда он поднялся, решив вернуться домой. Он шел мелкими шажками, и спокойное равнодушие безмятежной природы обволакивало его и против воли целило душу.

Он подошел к мосту, увидел фонарь последнего паровичка, готового отойти, а за ним освещенные окна кафе «Глобус».

И вот у него явилась потребность рассказать кому-нибудь о постигшем его горе, пробудить сочувствие, придать себе в чьих-то глазах интерес. Он сделал жалостное лицо, открыл дверь заведения и направился к прилавку, за которым по-прежнему восседал хозяин. Караван рассчитывал, что произведет сильное впечатление, что все сейчас же вскочат, поспешат к нему, протянув руки, восклицая: «Слушайте, что это с вами?» Но решительно никто не обратил внимания на его скорбное лицо. Тогда он облокотился на прилавок и, сжимая голову руками, пробормотал:

— Боже мой, боже мой!

Хозяин внимательно посмотрел на него:

— Вы что, заболели, господин Караван?

И Караван ответил:

— Нет, мой добрый друг. Но у меня только что скончалась мать.

Хозяин рассеянно пробормотал: «А-а!» И так как из глубины зала в это время донесся возглас посетителя: «Кружку пива!» — хозяин рявкнул в ответ: «Сию минуту!» — и торопливо понес пиво, оставив пораженного Каравана в одиночестве.

За тем же столом, что и утром, те же трое любителей домино, сосредоточенные и неподвижные, продолжали игру. Караван, в поисках сочувствия, подошел к ним. Так как ни один из них его, видимо, не замечал, он решился заговорить первый.

— Давно ли мы виделись, — начал он, — а меня успело постигнуть большое несчастье.

Все трое одновременно слегка приподняли головы, однако не сводили глаз с костяшек, которые держали в руках.

— Да ну, а что такое?

— У меня только что умерла мать.

Один из них пробормотал: «Ах черт…» — тем тоном напускного огорчения, к которому прибегают равнодушные.

Второй, не найдя, что сказать, покачал головой и грустно свистнул. Третий снова погрузился в игру, как бы подумав про себя: «Только и всего!»

А Караван ждал хоть одного из тех слов, которые, как говорится, «идут от сердца». Но, встретив такой прием, он удалился, возмущенный их равнодушием к горю приятеля, хотя это горе в данную минуту уже настолько притупилось, что он и сам его почти не ощущал.

Он вышел из кафе.

Жена поджидала его, она сидела в ночной рубашке на скамеечке у открытого окна и упорно думала о наследстве.

— Раздевайся, — сказала она, — поговорим в постели.

Он поднял голову и указал взглядом на потолок:

— А там… наверху… никого нет?

— Прости, пожалуйста, около нее Розали, ты пойдешь и сменишь ее в три часа, когда немного поспишь.

Он остался в кальсонах, на всякий случай повязал голову платком и занял свое место рядом с женой, которая уже скользнула под одеяло.

Некоторое время они молчали. Она что-то обдумывала.

Ее чепчик даже в этот вечер был украшен розовым бантом и сидел немного набок, как будто следуя неодолимой привычке всех ее чепцов.

Вдруг она сказала, повернув к нему голову:

— Ты не знаешь, твоя мать оставила завещание?

Он задумался:

— Не… не знаю. Нет, наверно, не оставила.

Госпожа Караван посмотрела мужу прямо в глаза и злобно прошипела:

— А знаешь ли, это подлость, вот что я тебе скажу! Десять лет мы из кожи лезли, приютили, кормили, ублажали ее. Сестра твоя этого не стала бы делать, да и я тоже, кабы я знала, как она меня отблагодарит за все. Да, уж добром ее не помянешь… Ты, конечно, скажешь — она, дескать, платила за свое содержание! Верно; так разве деньгами платят детям за их заботы? Нет, завещание на их имя оставляют! Вот как делают порядочные люди! Выходит, я за все мои труды, за все заботы ни черта не получила! Хорошо! Нечего сказать, очень хорошо!

Караван растерянно повторял:

— Дорогая моя, дорогая, прошу тебя, умоляю тебя!..

В конце концов она успокоилась и уже обычным тоном сказала:

— Завтра утром надо будет известить твою сестру.

Он даже привскочил:

— Верно, я и не подумал! Прямо чуть свет пошлю телеграмму.

Но она, как женщина, умеющая все предусмотреть, остановила его:

— Нет, пошлешь часов в десять — одиннадцать, чтобы успеть все устроить до ее приезда. От Шарантона сюда самое большее два часа езды. Мы скажем, что ты просто голову потерял. Вполне достаточно предупредить ее завтра утром.

Но Караван стукнул себя по лбу и с той робостью, которая появлялась каждый раз в его голосе, когда он упоминал о начальстве, одна мысль о котором вызывала в нем дрожь, проговорил:

— Необходимо также дать знать в министерство.

Жена ответила:

— Зачем это? В таких случаях вполне извинительно забыть. Не надо, не извещай, поверь мне. Твой начальник при всем желании не может придраться, пусть позлится.

— О-о! Да, — сказал он, — он просто взбесится, когда увидит, что меня нет. Да, ты права. Великолепная мысль! А когда я сообщу ему, что у меня мать умерла, ему поневоле придется замолчать!

И чиновник, в восторге от этой перспективы, потирал руки и рисовал себе лицо начальника; а в верхней комнате лежало распростертое тело старухи рядом с уснувшей служанкой.

Госпожа Караван становилась все озабоченнее, словно ее тревожило что-то, о чем она не решалась заговорить. Наконец она собралась с духом:

— Слушай, ведь твоя мать подарила тебе часы, знаешь — девушка с бильбоке?

Он старался вспомнить:

— Да, да, она сказала мне (но только очень давно, когда она приехала сюда), она сказала мне: — «Эти часы тебе достанутся, коли мне будет у тебя хорошо».

Госпожа Караван успокоилась и повеселела.

— Тогда нужно взять их, а то, если мы оставим их там до твоей сестры, она не даст.

Он колебался:

— Ты думаешь?..

Она рассердилась:

— Конечно, думаю: а поставить здесь — и взятки гладки: наши, и все. Вот и комод тоже у нее в комнате, знаешь, этот, с мраморной доской. Она ведь мне его подарила в добрую минуту, именно мне. Мы уж заодно и его заберем.

Однако Караван был в нерешительности.

— Ты знаешь, дорогая моя, за это можно и ответить.

Она обернулась к нему, разозлившись:

— Да? Подумаешь! Неужели ты всегда такой будешь? Пусть лучше твои дети с голоду умрут, но ты пальцем не шевельнешь, нет. Ведь она подарила мне комод? Подарила! Ну, значит, он наш, верно? А если твоя сестра будет недовольна, пусть только попробует заикнуться! Плевала я на твою сестру! Вставай-ка, и мы сейчас же снесем вниз те вещи, которые твоя мать отдала нам.

Трепеща, но покоряясь, он встал с постели, и взялся было за брюки, но она остановила его:

— Зачем тебе одеваться, довольно и кальсон; я вот так пойду.

Оба супруга в ночной одежде поднялись на цыпочках по лестнице, осторожно открыли дверь и вошли в комнату, где четыре свечи, зажженные вокруг тарелки с буксовой веткой, одни, казалось, стерегли суровый покой старухи, ибо Розали неподвижно лежала в кресле, вытянув ноги, скрестив руки, склонив голову набок, открыв рот; она спала, слегка похрапывая.

Караван взял часы. Это была одна из тех нелепых вещей, которые производила в изобилии эпоха Империи. Девушка из позолоченной бронзы в венке из разнообразных цветов держала в руках бильбоке, шарик которого служил маятником.

— Дай-ка это мне, — сказала жена, — а ты возьми доску с комода.

Он подчинился и пыхтя взвалил на плечо мраморную доску.

Затем супруги удалились. Проходя в дверь, Караван нагнулся и дрожа стал спускаться по лестнице, а жена пятилась задом, держа под мышкой часы, и освещала ему дорогу.

Когда они снова очутились у себя в спальне, она облегченно вздохнула.

— Ну, главное сделали, — сказала она, — пойдем за остальным.

Однако оказалось, что ящики комода набиты тряпками старухи. Необходимо было куда-нибудь все это деть.

Госпожу Караван осенила блестящая мысль:

— Пойди-ка принеси сосновый сундучок из передней. Он сорока су не стоит, вот и поставим его здесь.

Когда сундучок был принесен, они начали перекладывать в него вещи.

Они вынимали из комода манжетки, воротнички, сорочки, чепчики, все убогие тряпки лежавшей за их спиной старухи, и аккуратно укладывали все в деревянный сундучок, чтобы г-жа Бро, дочь покойницы, которая приедет завтра, ничего не заподозрила.

Когда все было в порядке, они снесли вниз сначала ящики, потом самый комод, поддерживая его с двух сторон, и долго искали, где бы его получше пристроить. Наконец ему нашли место в спальне, против кровати, в простенке между окнами.

Когда комод поставили, г-жа Караван сейчас же уложила в него собственное белье. Часы были водружены на камине в столовой; затем супруги стали любоваться новыми приобретениями. Они были в восторге.

— Правда, очень хорошо? — сказала она.

Он ответил:

— Да, очень хорошо.

И они улеглись. Она задула свечу, и скоро весь дом погрузился в сон.

Караван открыл глаза, когда уже совсем рассвело. Его мысли были еще затуманены; лишь через несколько минут он вспомнил о том, что произошло, и почувствовал как будто удар в грудь; он тут же вскочил с кровати в новом приливе горя.

Торопливо поднялся он в комнату матери, где Розали спала в том же положении, что и накануне, так, видимо, ни разу и не проснувшись. Он отослал ее в кухню, заменил догоравшие свечи новыми и погрузился в созерцание усопшей, перебирая в памяти все те мнимо-глубокомысленные изречения, все те философские и религиозные пошлости, которые осаждают не очень умных людей перед лицом смерти.

Но тут жена позвала его, и он сошел вниз. Она составила список того, что нужно сделать с утра; увидев этот перечень, он ужаснулся.

Он прочел:

1.  Сделать заявление в мэрию.

2.  Вызвать врача для констатации смерти.

3.  Заказать гроб.

4.  Зайти в церковь.

5.  В похоронное бюро.

6.  В типографию — заказать извещения.

7.  К нотариусу.

8.  На телеграф, чтобы сообщить родным.

Затем следовал еще ряд мелких поручений. Караван взял шляпу и вышел.

Тем временем новость успела распространиться, начали приходить соседки, чтобы поглядеть на покойницу.

Парикмахер в нижнем этаже, пока брил клиента, даже поссорился из-за нее с женой.

Жена, вязавшая чулок, пробормотала:

— Еще одна убралась на тот свет, а уж скупа была — я таких и не видела. Не очень-то я любила ее, что говорить, а все-таки пойти взглянуть надо!

Муж заворчал, намыливая подбородок клиента:

— Вот еще выдумала! Только женщины способны на это. Мало вы грызетесь при жизни, вы и после смерти-то не даете друг дружке покоя!

Но супруга, нимало не смущаясь, продолжала:

— Не могу! Сил моих нет, как хочу пойти! С утра меня подмывает. Если я на нее не погляжу — кажется, всю жизнь буду об ней думать. А так — насмотрюсь хорошенько, запомню ее лицо и успокоюсь.

Парикмахер пожал плечами и поделился своим негодованием с господином, которому скреб щеку:

— Ну, скажите, пожалуйста, чем только у них головы набиты, у этих баб проклятых? Подумаешь, удовольствие — глазеть на покойника.

Но жена слышала его замечание и невозмутимо настаивала:

— А я вот пойду! Пойду!

И, положив вязанье на конторку, она поднялась к Караванам.

Там уже оказались две соседки, которым г-жа Караван рассказывала все подробности.

Потом женщины отправились в комнату усопшей. Они вошли на цыпочках одна за другой, попрыскали на простыню соленой водой, преклонили колена, перекрестились, бормоча молитву, затем поднялись на ноги и, выпучив глаза, разинув рот, погрузились в длительное созерцание трупа, а сноха покойницы, прижав к глазам платок, разразилась притворными рыданиями.

Повернувшись, чтобы выйти, она увидела возле двери Мари-Луизу и Филиппа-Огюста; оба были в рубашках и с любопытством наблюдали за происходящим. Тогда, сразу забыв свое показное горе, она бросилась к ним и, замахнувшись, визгливо крикнула:

— Пошли вон отсюда, озорники проклятые!

Когда она минут через десять снова поднялась наверх с гурьбой других соседок и снова попрыскала свекровь водой, помолилась, похныкала — словом, выполнила все, что полагается, то, обернувшись, опять увидела позади себя обоих детей. Она еще раз выставила их для порядка; но затем уже перестала обращать на них внимание, и при каждом появлении новых посетителей ребята входили следом, тоже опускались в уголке на колени и неизменно повторяли все, что проделывала мать.

После полудня приток любопытных стал уменьшаться и вскоре совсем иссяк. Г-жа Караван, вернувшись к себе, занялась приготовлениями для предстоящих похорон; покойница осталась одна.

Окно было открыто. Вместе с клубами пыли в комнату вливался нестерпимый зной; пламя четырех свечей трепетало рядом с неподвижным телом; по простыне, по лицу с закрытыми глазами, по вытянутым рукам ползали, бегали, карабкались, прогуливались и осматривали старуху десятки мелких мушек, ожидая, когда настанет их время хозяйничать.

Мари-Луиза и Филипп-Огюст снова убежали на улицу. Вскоре их окружили другие ребята, особенно девочки, более смышленые, разгадывающие быстрее все тайны жизни. И они расспрашивали, как взрослые:

— У тебя бабушка померла?

— Да, вчера вечером.

Мари-Луиза объясняла, рассказывала про свечи, про ветку букса, про бабушкино лицо. Тогда всеми детьми овладело непреодолимое любопытство, и они тоже попросились наверх, взглянуть на покойницу.

Мари-Луиза сейчас же организовала первую партию из пяти девочек и двух мальчиков — самых больших, самых смелых. Она заставила их снять башмаки, чтобы не было слышно. Дети прокрались в дом, беззвучно и ловко, как мыши, взбежали по лестнице.

Очутившись в комнате, девочка, подражая матери, выполнила весь церемониал. Она торжественно ввела товарищей, встала на колени, перекрестилась, что-то пошептала, поднялась, попрыскала на кровать воды, и, когда дети, со страхом, восхищением и любопытством, приблизились к умершей и стали рассматривать ее лицо и руки, девочка вдруг принялась притворно рыдать, прижимая к глазам детский платочек. Затем, вспомнив о тех, кто еще ждал на улице, она вдруг утешилась и, увлекая детей, пришедших с ней, убежала; скоро она вернулась, ведя за собой следующую партию, потом еще и еще, так как новое развлечение привлекло озорников со всего квартала — даже маленьких нищих в лохмотьях, и она каждый раз начинала сызнова, в совершенстве подражая всему, что делала мать.

Наконец ей это надоело. Другая игра отвлекла ребят в другое место, и старенькая бабушка осталась одна, совсем одна, забытая всеми.

В комнату вошли сумерки, и на сухое, морщинистое лицо умершей мерцающие огоньки свечей отбрасывали трепетные блики.

Около восьми часов Караван поднялся к матери, закрыл окно и переменил свечи. Теперь он входил спокойно, уже привыкнув к этому телу, словно оно лежало здесь месяцы. Он даже отметил, что еще не появилось ни малейших признаков разложения, и сказал об этом жене как раз в ту минуту, когда они садились обедать.

Она ответила:

— Ну да, твоя мать ведь деревянная, целый год пролежит, и то с нею ничего не сделается.

Суп съели в полном молчании. Дети, бегавшие целый день на свободе, с ног валились от усталости и засыпали сидя за столом; никто не говорил ни слова.

Вдруг свет лампы начал меркнуть.

Госпожа Караван сейчас же подкрутила фитиль; но резервуар издал гулкий звук, что-то зашипело, и лампа окончательно погасла. В суматохе забыли купить керосин! Пойти в лавочку — значило затянуть обед; стали искать свечей, но свечей не было, кроме тех, которые горели возле кровати покойницы.

Госпожа Караван, не долго думая, поскорей послала Мари-Луизу наверх взять оттуда две свечи; и все стали ждать ее возвращения.

Отчетливо доносились шаги девочки, поднимавшейся по лестнице. Затем на несколько секунд воцарилась тишина; и вдруг снова раздались шаги — Мари-Луиза торопливо сбегала вниз. Она распахнула дверь, испуганная, ошеломленная еще больше, чем накануне, когда сообщила о катастрофе, и пролепетала, задыхаясь:

— Ой, папочка, бабушка одевается!

Караван вскочил так стремительно, что стул отлетел к стене. Он пробормотал:

— Что? Что ты сказала?

Но Мари-Луиза, заикаясь от волнения, повторила:

— Там ба… ба… бабушка одевается… она… сейчас придет.

Обезумев, он кинулся к лестнице, за ним спешила совершенно оторопевшая жена; но перед дверью матери он остановился, охваченный ужасом, не решаясь войти. Что ждало его там?

Госпожа Караван была храбрее, она повернула ручку и вошла.

В комнате стало как будто темнее, а посредине двигалась высокая худая фигура. Да, старуха была на ногах; она пробудилась от летаргического сна, перевернулась на бок и, приподнявшись на локте, еще в полусознании задула три из четырех свечей, горевших возле ее смертного ложа. Затем она собралась с силами, встала и начала искать свою одежду. Исчезновение комода смутило ее, но постепенно она отыскала свои вещи в деревянном сундучке и спокойно оделась. Она вылила воду из тарелки, снова сунула за зеркало ветку букса, расставила стулья по местам и уже готовилась сойти вниз, когда увидела перед собою сына и невестку.

Караван кинулся к ней, схватил ее руки, поцеловал ее со слезами на глазах, а стоявшая за его спиной жена лицемерно твердила:

— Какое счастье! Ах, какое счастье!

Но старуха отнюдь не была растрогана, она, видимо, даже не понимала, в чем дело, и, стоя перед ними, словно каменная статуя с ледяным взором, только спросила:

— Обед скоро будет?

Он пробормотал, теряя голову:

— Ну да, мама, мы ждем тебя.

И с несвойственной ему предупредительностью он схватил ее под руку, а г-жа Караван-младшая взяла свечу и стала светить им, спускаясь по лестнице задом, со ступеньки на ступеньку, как в прошлую ночь спускалась впереди мужа, тащившего мраморную доску.

Дойдя до второго этажа, она чуть не столкнулась с гостями, поднимавшимися по лестнице. Это приехали из Шарантона г-жа Бро и ее супруг.

Рослая, грузная сестра Каравана, с огромным, как при водянке, животом, отчего она ходила откинувшись назад, в ужасе широко открыла глаза и готова была бежать прочь. Муж, сапожник-социалист, мохнатый коротышка, заросший волосами до самых глаз, совершенная обезьяна, проговорил без всякого волнения:

— Это что же? Воскресла?

Как только г-жа Караван узнала их, она стала делать им знаки, затем воскликнула:

— Кого я вижу!.. Собрались к нам наконец! Какой приятный сюрприз!

Но ошеломленная г-жа Бро ничего не могла понять; она ответила вполголоса:

— Да ведь мы получили от вас телеграмму… мы думали, все кончено.

Муж, стоявший сзади, ущипнул ее, чтобы она замолчала, и добавил, лукаво улыбнувшись в свою густую бороду:

— Вы очень любезны, что пригласили нас. Как видите, мы явились сейчас же… — Он намекал на давнюю вражду между обоими семействами. Затем, поспешив навстречу старухе, которая спустилась уже на последнюю ступеньку, подошел к ней вплотную и, задевая ее щеку волосатой скулой, крикнул ей на ухо, ибо она была глуха:

— Как живем, мамаша? По-прежнему здоровы, а?

Госпожа Бро, которая все еще не могла опомниться, видя, что та, кого она считала мертвой, живехонька как ни в чем не бывало, не решалась даже поцеловать ее и стояла, точно копна, загораживая всем дорогу своим огромным животом.

Старуха, не проронив ни слова, подозрительно и беспокойно оглядывала стоявших перед ней, задерживая то на одном, то на другом жесткий и пытливый взгляд своих маленьких серых глазок, в котором явно можно было прочесть ее мысли и который смущал все семейство.

Наконец Караван, желая как-то объяснить происшедшее, сказал:

— Она тут прихворнула у нас, но теперь поправилась, совсем поправилась, верно, мамаша?

Тогда старуха, снова двинувшись в путь, ответила, словно издалека, надтреснутым голосом:

— Со мной обморок был. Я каждое ваше слово слышала.

Наступило неловкое молчание. Дошли до столовой; все сели за стол и принялись за обед, который кое-как приготовили на скорую руку.

Только Бро не терял привычного апломба. Он гримасничал, отчего еще больше напоминал злую гориллу, и отпускал двусмысленности, от которых всем становилось неловко.

В передней то и дело звякал колокольчик; растерянная Розали прибегала за Караваном, и он выскакивал из-за стола, срывая с себя салфетку. Его свояк даже полюбопытствовал, не приемный ли день у них сегодня. Караван пробормотал:

— Да нет… просто разные дела.

Наконец принесли какой-то пакет. Караван неосмотрительно вскрыл его, и оттуда посыпались заказанные им извещения о смерти с черной каймой. Тогда, вспыхнув до ушей, он снова вложил их в конверт и сунул в карман жилета.

Мать не видела этого; она не сводила глаз с часов на камине, маятник которых в виде позолоченного шарика тихонько покачивался среди леденящего молчания. Общее смущение все росло.

Но вот старуха обратила к дочери сморщенное лицо ведьмы, в ее глазах блеснуло какое-то ехидное лукавство, и она заявила:

— Привезешь ко мне в понедельник свою дочку, хочу повидать ее.

Лицо г-жи Бро просияло, и она торопливо крикнула:

— Хорошо, мамаша.

А г-жа Караван-младшая побелела, ей чуть не стало дурно.

Мужчины понемногу разговорились; из-за какого-то пустяка между ними вспыхнул спор о политике. Бро, сочувствовавший революционным и коммунистическим теориям, яростно кричал, и его глаза пылали на волосатом лице:

— Собственность, милостивый государь, это грабеж, обкрадывание трудящихся; земля принадлежит всем, а разные эти там наследства — позор и подлость!..

Но вдруг он осекся, сконфузившись, как человек, только что сказавший глупость, а затем добавил более миролюбиво:

— Ну, да сейчас не время спорить на этот счет.

Дверь открылась; на пороге появился доктор Шене. На миг он оцепенел, затем быстро овладел собой и развязно подошел к старухе.

— А… а… молодец мамаша! Нынче все в порядке? Да, я так и знал! Поднимаюсь к вам по лестнице и думаю: «Пари держу, что наша старушка уже на ногах». — И, тихонько похлопав ее по спине, добавил: — О… о, она крепкая, как дуб, всех нас переживет, вот увидите.

Он уселся, взял предложенную ему чашку кофе и сейчас же вмешался в разговор обоих мужчин, поддерживая Бро, так как сам был когда-то замешан в деле Коммуны.

Скоро старуха, почувствовав усталость, захотела встать, и Караван бросился помогать ей; тогда она, глядя ему прямо в глаза, проговорила:

— Изволь сейчас же перенести ко мне в комнату мой комод и мои часы, слышишь?

— Сейчас, сейчас, мамаша.

А она, взяв под руку дочь, удалилась.

Супруги Караван застыли на месте, пораженные, онемевшие, словно над ними разразилась ужасная катастрофа, между тем как Бро потирал руки и с наслаждением прихлебывал кофе.

Вдруг г-жа Караван в ярости бросилась на свояка и проревела:

— Вор, негодяй, мошенник!.. В рожу я тебе наплюю… Я тебя… я тебя…

Задыхаясь, она не находила слов, а он, посмеиваясь, продолжал спокойно пить кофе.

Как раз в это время возвратилась его жена; она ринулась на золовку, и обе женщины — одна грузная, с грозно торчащим животом, другая тощая, перекошенная от злости, не своим голосом стали выкрикивать ругательства, выливать друг на друга целые ушаты грязи.

Шене и Бро вмешались, и сапожник, схватив свою половину за плечи, вытолкал ее из комнаты, крича:

— Ступай, ступай, ослица, довольно орать!

И с улицы еще долго доносилась, затихая, их перебранка.

Ушел и Шене.

Супруги Караван остались одни.

Тогда муж рухнул на стул и, обливаясь холодным потом, пролепетал:

— А что ж я теперь начальнику-то скажу?


Читать далее

1 - 1 16.04.13
ГИ ДЕ МОПАССАН 16.04.13
ЖИЗНЬ. Перевод Н. Касаткиной 16.04.13
МИЛЫЙ ДРУГ. Перевод Н. Любимова
Часть первая 16.04.13
Часть вторая 16.04.13
НОВЕЛЛЫ
ПЫШКА. Перевод Е. Гунста 16.04.13
ЗАВЕДЕНИЕ ТЕЛЬЕ. Перевод Н. Жарковой 16.04.13
В СВОЕЙ СЕМЬЕ. Перевод В. Станевич 16.04.13
ИСТОРИЯ ДЕРЕВЕНСКОЙ СЛУЖАНКИ. Перевод И. Татариновой 16.04.13
ПАПА СИМОНА. Перевод А. Ясной 16.04.13
МАДЕМУАЗЕЛЬ ФИФИ. Перевод Н. Касаткиной 16.04.13
ПЛЕТЕЛЬЩИЦА СТУЛЬЕВ. Перевод А. Ясной 16.04.13
ЛУННЫЙ СВЕТ. Перевод Н. Немчиновой 16.04.13
В ПОЛЯХ. Перевод М. Мошенко 16.04.13
ЗАВЕЩАНИЕ. Перевод Е. Брук 16.04.13
В МОРЕ. Перевод А. Чеботаревской 16.04.13
ДВА ПРИЯТЕЛЯ. Перевод Д. Лившиц 16.04.13
ДЯДЮШКА МИЛОН. Перевод Д. Лившиц 16.04.13
МАТЬ УРОДОВ. Перевод А. Федорова 16.04.13
ОН? Перевод М. Казас 16.04.13
ДЯДЯ ЖЮЛЬ. Перевод А. Кулешер 16.04.13
ГАРСОН, КРУЖКУ ПИВА! Перевод А. Поляк 16.04.13
ОЖЕРЕЛЬЕ. Перевод Н. Дарузес 16.04.13
НИЩИЙ. Перевод О. Холмской 16.04.13
ОДИНОЧЕСТВО. Перевод Н. Касаткиной 16.04.13
ВОЗВРАЩЕНИЕ. Перевод А. Модзалевской 16.04.13
МАДЕМУАЗЕЛЬ ПЕРЛЬ. Перевод Н. Коган 16.04.13
БУАТЕЛЬ. Перевод М. Вахтеровой 16.04.13
В ПОРТУ. Перевод М. Салье 16.04.13
ОЛИВКОВАЯ РОЩА. Перевод К. Варшавской 16.04.13
ПРИМЕЧАНИЯ 16.04.13
В СВОЕЙ СЕМЬЕ. Перевод В. Станевич

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть