(Заседание Четырёх Дум, 27 апреля)

Ещё вчера в Белом зале заседали никем не созванные фронтовые делегаты. Но на сегодняшний день Родзянко выговорил себе зал от Совета рабочих депутатов. Скребли и мыли его ночью, первый раз хорошо за два месяца, и ещё сегодня с утра. Завесили белым холстом прозиявшую два месяца раму содранного царского портрета. Воздвигли на прежнее место на вышке исчезавшее объёмистое кресло Родзянки. Возобновила деятельность всеми забытая думская приставская часть, со вчерашнего дня её штурмовали «за билетиками», давали по два билета думцам для членов семейств, а остальное – «политическим организациям». И на хоры, предельно вмещающие тысячу человек, набилось сегодня много больше – чуть не весь Совет рабочих депутатов и совещание фронтовых делегатов. И так, превосходя высотою, численностью и страстями, Пролетариат наблюдал за буржуазным действом.

А внизу – более всего собралось депутатов 4-й Думы – многие были в столице, а кто приехал и из провинции. Много меньше было, но видных, от 1-й, «Думы народных надежд» (она же «Дума народного гнева»), – Винавер, Набоков, Кокошкин, Брамсон, Гредескул, Стахович; от 2-й, уже точно «Думы народного гнева», – Церетели, Зурабов, Гессен, Алексинский, Струве. И уже больше – от «третьиюньской» 3-й. И сквозные по разным Думам Родичев, Маклаков, Шульгин. Не слишком свободные в уже потерянном Екатерининском зале, думцы перед заседанием собирались в проходах тут, в Белом, группами, передавая друг другу кто торжество, кто оптимизм, что страна начинает успокаиваться, раньше и не могло, ведь прошло всего два месяца, кто недоверчивый пессимизм, кто скромную радость встретиться меж этих исторических стен, где сходились когда-то ежедневно.

Рассаживались по депутатским местам в своих прежних секторах – впрочем, и все вместе они занимали сейчас лишь половину скамей, предназначенных для одной Думы. Наиболее полон был центр. На левых скамьях – всего немного, со всех четырёх Дум, вплоть до Чхеидзе и Скобелева. А крайние правые были обнажённо пусты, всех сдула История, – и посмел явиться и сесть один бойкий Пуришкевич, немало же поработавший и для этой революции.

Так бы так, но не было прежней силы у приставской части – и солдаты, привыкшие теперь к этому залу и не найдя места на хорах, стали впираться сюда же, сперва одиночками, потом десятками, – и неприлично рассаживались на сходах амфитеатра, разделяя депутатов и мешая им свободно разговаривать, затем и на пустующих скамьях позади. Этими солдатскими струями думцы были разделены и прижаты в сторону трибуны.

Какое же тоскливое, неуютное, стеснительное создавалось торжество!

А самые передние скамьи заняли министры: они этим хотели показать, что они не столько министры, чтобы садиться в ложу правительства, а скорей депутаты. (Отдельно от них последним, и так был замечен залом, появился Керенский, с правой рукой на чёрной подвязи, раненный в общественной борьбе.) В ложе правительства было несколько товарищей министров, а в остальном её и всю ложу Государственного Совета занимало подлинное правительство – Исполнительный Комитет Совета. Хотя кое-кто и чуть приоделся к сегодняшнему дню, – но вся группа их и лица их придавали думскому заседанию запущенно-будничный вид.

А в дипломатической привозвышенной ложе сверкали послы – сухощавый седой невозмутимый Бьюкенен, крупноголовый вытаращенный Альбер Тома вместо отозванного Палеолога, американский Френсис, итальянский Карлотти и ещё несколько союзников помельче. Ложа печати – так и была печати, знакомые всё лица. А на председательской горе должно было сидеть три председателя – Родзянко, Головин от 2-й Думы и Гучков от 3-й.

Многое изменилось в зале, и было слишком непривычное, и уже заранее угнетало. Многое изменилось, но не сам Родзянко! А вслед за ним должно было восстать и воспрянуть всё прежнее думское величие – и он выступил это показать.

Он взошёл на помост с опозданием в 25 минут от назначенных двух часов пополудни – непомято величественный, как ни в чём не бывало переполненный торжеством, и прежним громовым голосом открыл заседание. Объявил, что Гучков по нездоровью несколько опоздает, под шумные рукоплескания пригласил на председательскую кафедру Головина, потом призвал почтить память первого председателя Муромцева. Объявил порядок, что сперва будут говорить три председателя Дум. Тут же начал и речь. (Читал по тетради, для себя необычно.)

А должна была его речь влить в присутствующих и во всю Россию бодрость, уверенность и боеспособность – и право же, никто не мог прогреметь об этом лучше Родзянки . Сперва, конечно, незабвенная история:

…в этих дорогих всем нам стенах впервые раздалось свободное слово первых избранников… Приветствовать теперь же этих почтенных и незабвенных деятелей…

Но старое отвратительное правительство… Перепомянул три Думы. А 4-я —

сумела сплотиться воедино, стойко и без колебаний решилась на переворот, возглавила революционное движение… В основу переворота была положена идея спасения России…

А дальше и к главному:

Господа, неужели для того пролились потоки русской крови, чтобы получить безславный мир? (Пуришкевич: «Никогда!») Ужели возможен позорный сепаратный мир? (Голоса: «Никогда!») Борьба не может окончиться ничем иным, как победой! (Аплодируют, но не левые.) Мир во имя только прекращения войны, во что бы то ни стало, без достижения указанных мною идеалов правды, чести и добра, мне представляется непостижимым.

Однако гробовое молчание на хорах, молчание левых и аплодисменты центра – не создают грома одобрения. И в этом холодном неприятии, которое начинает Родзянку уже и безпокоить, он кстати читает о германском милитаризме и что германский рабочий класс поддерживает Вильгельма. Но

есть, господа, слухи о разложении в нашей армии, о нежелании будто бы армии драться, наступать. Я не верю этим слухам. Нельзя себе представить, чтобы доблестный русский солдат, которого я привык уважать за его безстрашие и готовность лечь костьми за родину… (Голос солдата с хор: «Дайте дворян в окопы! В нашем полку их один человек!»)

Отвечать? Невозможно прерваться, и со всеми репликами тогда не расхлебаться. И неправда: дворяне щедро платили кровью, а гвардия? Но Родзянко понимает, что – не убедишь, такая теперь обстановка – и в России, и в этом зале, увы. И – со всеми раскатами победы и уверенности:

Россия не может изменить тем доблестным народам, которые рука об руку…

Все думцы встают, поворачиваются к дипломатической ложе и долго аплодируют. Особо выкрикивают Альбера Тома. Все дипломаты кланяются. Это – вполне как раньше, как в прошлом ноябре, и к Родзянке возвращается сила напора. А тут вторая часть речи, не менее важная:

В эту мрачную годину нельзя поддаться страху и сомнению. Тяжёлую ответственность безстрашно взяло на себя призванное к жизни Временное правительство. (Члены Думы приветствуют министров в своём первом ряду.) …Страна обязана добровольно подчиниться велениям единой власти, которую она создала. В распоряжения власти не может быть активного вмешательства.

Стоп, ни шагу дальше, тут край бездны.

И в Учредительном Собрании…

(этот зал увидит скоро всё сам)

…народ установит своим свободным волеизъявлением тот идеал государственного строя…

Центр аплодирует бурно, левые не движут рук, хоры холодны.

Понял ли Родзянко, что успех его не слишком велик? А думцы центра, кто попроницательней, речи его постыдились: всё тот же прежний аляповато-казённый стиль, пафосные взмывы голоса, – как это в сегодняшних условиях и безпомощно, и безнадёжно…

А тем временем слово передано председателю 2-й Думы Головину , а он протирает до святости лик 1-й Думы, затем, скромней, своей 2-й, и будто обе они были поразительно плодотворны в законодательной деятельности (вот уж чем они не занимались обе). И что думали и чувствовали десять лет назад. И вспоминает арест социал-демократов 2-й Думы – тут все депутаты поднимаются с мест, бурно плещут Церетели и его соседям; Керенский, из первого ряда в первый ряд, разумеется, почти бежит к Церетели, одной уцелевшей рукой обнимает его и целует. А тихий князь Львов тоже не бездействует – карабкается по ступеням к трибуне и жмёт руки Головину. Когда всё стихает, Головин ещё в заключение: о сумраке реакции, о путеводной звезде, о семени добром на почве доброй, чьих всходов не мог заглушить Столыпин, и вот мы свидетели их бурного роста, и дай Бог Временному правительству успешно собрать урожай в закрома, а Учредительному Собранию – справедливо распределить.

Теперь по распорядку должен говорить Гучков от 3-й Думы, но, нарушая торжество, он всё ещё не явился. Так удобное место для Родзянки пока приветствовать американского посла:

выразить нашему новому союзнику громкий привет.

Все встают и весьма громко приветствуют. А Гучкова всё нет. Так слово имеет министр-председатель князь Георгий Евгеньевич Львов . Голос его если не елеен, то предельно тёпел, князь безконечно добр и безконечно любит всех собравшихся тут (и на хорах, конечно). И он – уж вот не поскользнётся на арбузной корке, он ступает обдуманно. Как председателю нынешнего правительства ему бы говорить о сегодняшних бедах, – но нет: выявляя историческую перспективу, мы наиболее и высветлим роль сегодняшнего правительства.

Поколение наше попало в наисчастливейший период русской истории. И за нашу жизнь, господа, наше счастье непрерывно росло… Страна навсегда сохранит в своей благодарной памяти…

Но что-то надо же и о сегодняшнем дне.

Великая русская революция поистине чудесна в своём величавом шествии… Душа русского народа оказалась мировой демократической душой… Свобода, я в тебе никогда не усумнюсь.

А теперь по замышленному распорядку должно было выступить шестеро членов той незабываемой славимой 1-й Думы. Эту череду открыл Н а б о к о в. Человек быстрого, точного ума, и каждый день на заседании Временного правительства, – он мог бы сейчас, кажется, многое высказать метко – о сегодняшнем ужасном. Но после ублажения, заданного министром-председателем, – ему ли начинать ковырять кучу? – она и пахнет нехорошо. Себе спокойней ограничиться юбилейным стилем:

Мы отдали все наши силы, чтобы выразить народную волю.

Маклаков сидел во втором дуговом ряду кресел, позади кадетских министров, и делал усилие не покривиться своим гладким, как бы вечно омытым лицом. На все эти праздные славословия 1-й Думе, в которой сам он не состоял и никогда её высоко не ставил, – он мог бы сейчас ответить ошеломительной речью, но – не пришло время, никто ещё тут не способен услышать бы её (да и сам в эти месяцы напряжённо обдумывая прошлое, ещё не всё вывел для себя). А кому-кому, но такому тонкому юристу, как Набоков, стыдно было эти славословия невыразительно повторять. Неврастеническая Дума, зависевшая от улицы, не могла создать в России правовой порядок. Считала себя воплощённой волей народа, а поддавалась маханию платков с набережной. Вела себя так, будто, приняв конституцию, она подчинилась насилию. Но пока закон не изменён – надо ему подчиняться, иначе нет правового порядка, а только новое самодержавие. Легкомысленная, самонадеянная, пристрастная к громким фразам, шумная, эффектная и безплодная, та 1-я Дума и не годилась для дела, на которое была призвана народным доверием. И ещё сегодня они этого все не понимают.

А Набоков:

Здесь мы встретили старую власть, оскалившую зубы…

и всё в этом духе. Но

вот старый строй свергнут, наступила счастливая заря,

скоро Учредительное Собрание. Кажется, и сам устыдясь такой речи, Набоков закончил быстро.

Ну а Винавер вряд ли о чём в мире может говорить, не расплываясь по священной памяти 1-й Думы.

Как изгнанники на родную землю, мы возвращаемся сегодня на эту трибуну… Святость дорогих воспоминаний… 72 дня мы творили государственную работу в этих стенах…

Думает Маклаков: государственная ваша работа была – с первого дня, раньше первого заседания, вместо сотрудничества с властью объявить ей войну. Вместо того чтоб умерить безрассудное революционное нетерпение общества, вы сами его подстрекали. Ни о какой постепенности реформ вы не хотели и слышать. (Ещё нельзя сказать вслух, а уже теперь это видно: историческая власть не имела права капитулировать перед такой неразумной улицей, как ваша гордая Дума.)

Наконец доплыл Винавер и до заслуг 4-й Думы в день 27 февраля, как она

в лице её вождя, председателя, имела мужество взять в свои руки революционную исполнительную власть. (Рукоплескания центра, «браво» и молчание хор.)

Мечтала 1-я Дума об отмене смертной казни навсегда – и вот нынешняя народная власть навсегда её отменила! (Рукоплескания, «Керенский!» – и все приветствуют Керенского. Он встает с раненой рукой и раскланивается.)

Наши заветы переданы в надёжные руки… мы сторицею вознаграждены за всё, нами испытанное… Вы, господа Временное правительство, имейте мужество власти. И знайте, что народ охранит вас от всякого покушения.

А за Винавером зачередили ещё четверо серых перводумцев, уже совсем не таких ораторов, – и накачивалось всё гуще усыпление под тем стеклянным потолком, какого не было над Думой 1-й, а поставили его после обвала крыши над Думой 2-й. Начинали зевать.

Родзянко объявил перерыв.

Перерыв? Могло бы, кажется, и вовсе кончиться, что ли. (Всем кадетам сегодня вечером ещё на митинги, шесть больших митингов в честь 1-й Думы, нашей святыни.) Да и где тут теперь гулять, встречаться, беседовать депутатам? Везде – солдатня, везде уж слишком демократическая публика, а буфет прежний не работает.

Но в одной груди – зреет и жжёт. Что за постыдный и старомодный спектакль? О чём мы тут все, когда Россия разваливается в эти самые минуты? И никто не соберётся со смелостью прорвать удремляющий ритуал? Смелостью – иметь же наконец и мнение, и швырнуть его в переполнении враждебном.

Это – Шульгин. Эти недели под обломками Думы он первый и звал её воскресить. Но то, что устроено сегодня, – не Дума, а насмешка.

Родзянко возобновляет заседание. Теперь – ораторы от фракций 4-й Думы. Он приглашает с крайнего лева – с большевика Муранова, засуженного в войну. Но голос: Муранов отсутствует. И Родзянко решается начать справа: а это и есть Шульгин, да он и член 2-й, 3-й и 4-й Думы.

И всходит на трибуну Шульгин , даже фигурой своей веретенообразной предвещая остроту. Трибуна даёт ему новые силы: отсюда привык он владеть всем переборчивым регистром мыслей, чувств, приёмов. Не сразу остро, сперва на подступах. Но вот:

Я, господа, не скажу, чтобы целиком вся Дума желала революции, нет, среди многих была сильна мысль, что во время переправы лошадей не перепрягают. Но, даже не желая этого, мы революцию творили. И поэтому, господа, нам от этой революции не отречься, мы с ней связались, мы с ней спаялись, и несём за неё моральную ответственность.

Это ясно отчеканено, без двоения мысли. И отсюда – в атаку! Но – со страстью сдержанной: удары, нанесенные холодно, разят сильней.

И вот, с этими мыслями, я должен сказать вам правду. Сегодня два месяца с тех пор, как случился переворот. Большие завоевания получила Россия – но не заработала ли на этих двух месяцах и Германия?

Голос с депутатских скамей: «Очень много». Весь думский центр захвачен: вдруг заговорили прямо от их сердца. Хоры ледяно молчат. А Шульгин – ещё сильней и прямей, дозируя довески правды:

Правительство, которое сейчас занимает скамьи перед нами, взято под подозрение. Оно находится, конечно, не в таком положении, как старая власть в Петропавловской крепости, но как бы сидит под домашним арестом. (Голоса: «Верно!»)

Но вот что: цепочка министров в первом нижнем ряду амфитеатра совсем не благодарна Шульгину за эти слова: они не хотят не только называнья вслух, но даже внутреннего признанья в этом. Может быть, доволен только Милюков. Да Шингарёв. (А Гучкова – всё нет.)

К правительству в некотором роде как бы поставлен часовой, которому сказано: «Видишь, они буржуи. А потому зорко смотри и в случае чего – знай службу!»

И – новый выброс рапиры, теперь дальше, глубже:

Но большой вопрос ко всем социалистическим партиям: правильно ли вы поступаете, когда ставите часового около этого правительства?

Шевелятся, но молчат левые. Недовольные фырканья и шиканья с хор.

Замер центр. А Шульгин – всё дальше, с освобождённой смелостью и с наслаждением швырнуть несогласным:

Приходят на память те роковые слова, которые стали уже историческими: «Что это: глупость или измена?» Когда так спрашивали Штюрмера, то ставили ему в вину, что он хочет рассорить нас с союзниками. А теперь что делается? Это – глупость или измена? (Голос: «Измена!») Нет, по-моему, это глупость. А когда в деревню направляют агитаторов, которые вносят туда анархию и смуту, а последствием будет, что Петроград, Москва, армия и северные губернии останутся без хлеба, – я вас спрашиваю, что это? И думаю, что это всё-таки глупость. Или когда натравливают наших доблестных солдат на своих офицеров, сплошь на всё офицерское сословие, как и натравливают на всю интеллигенцию, – что это: глупость или измена? Господа, это тоже глупость. Но когда все эти три признака собирают вместе – вот это измена! (Рукоплескания. Голоса: «Браво!» С хор: «Кто это на трибуне?» Отклик: «Столыпинец!»)

Церетели гневен: – Кого вы имеете в виду?

Родзянко : – Прошу не прерывать оратора.

Шульгин не потерял самообладания. Но и не решается назвать самое страшное чудище: Исполнительный Комитет! Этого – не снесут, и это уже не будет полезно. Поэтому только:

Господа, я вам отвечу. Пойдите, пожалуйста, на Петербургскую сторону и послушайте, что там говорится, я там живу, и сколько раз своими ушами это слышал. Ленин – это фирма, а вокруг него ютится свора, проповедуют, что им в голову взбредёт. Не забудьте, что наш народ не так уж подготовлен к политической деятельности и с трудом разбирается в этих вещах. И это действует, к сожалению.

Обрадованный и возмущённый зал гудит, тишины нет. Церетели, подняв руку, нетерпеливо просит слова. Но Шульгин ещё находит место для изящно печальной шутки:

Господа, я счастлив, что вы дали мне возможность это сказать. Я вижу, что эта трибуна как была, так и есть – свободна и неподкупна.

(Спустя 60 лет, когда Шульгину уже было 95, я был у него во владимирской полуссылке – и он настойчивее всего возвращался к этой речи, спрашивал, где бы найти её и перечитать.)

Бурные рукоплескания большинства депутатов и части публики.

Восторженно неиствует Струве, вскакивает навстречу Шульгину, сходящему с кафедры, отчаянно хлопает и кричит, неслышное в общем шуме.

Да кажется, всё это и писалось уже в умеренно-разумных газетах? Но тут впервые – сказано вслух. Магия звучащего слова.

А высокий Церетели тоже вскочил, и ещё выше его протянутая рука, в горящем нетерпении. Родзянко даёт ему слово. И, стройный красавец, сорвался с места и почти прыжками, как гонимый олень, взлетает на кафедру – и к неумолкшим овациям Шульгину добавляются ещё бурней рукоплескания к Церетели – с хор, от левых, от солдат в проходах.

Да ведь кажется, Шульгин говорил одну правду, на что так страстно отвечать?

О, у правды много сторон. И такой поединок – есть то самое, для чего существует парламент. Шульгин не назвал Совета прямо, но Церетели принял, куда удар.

Церетели : Я прямо отвечу на все вопросы, которые поставлены здесь депутатом Шульгиным. Раздаются обвинения не только против Петербургской стороны, но против органа, олицетворяющего Российскую революцию, – против Совета рабочих и солдатских депутатов! – могучей демократической организации, которая выражает чаяния широких слоев населения, пролетариата, революционной армии и крестьянства.

Он – верит, он жив этой верой, а красивый голос его, с мягким акцентом, звенит:

Временное правительство не справилось бы со своей обязанностью, если б не было над ним контроля демократических элементов… Все четыре Думы были полностью безпомощны в деле государственного строительства…

Все четыре? Вот тебе раз, о чём же весь праздник?

Но их левая часть умела сочетать классовый интерес пролетариата с общей демократической платформой и под эту общую демократическую платформу звала всю буржуазию.

Но буржуазия раньше не шла, а сейчас,

при блеске русской революции, при солнце, которое взошло над Россией… сумеют ли подняться на эту высоту имущие цензовые элементы? Вы говорите, что сеется смута, дезорганизация в рядах армии? Мы не верим этим слухам. (Рукоплескания.) Если бы, при торжестве демократических принципов во внешней политике, в рядах армии действительно началось разложение, армия оказалась бы менее способной вести войну, чем при старом режиме, – то надо над всей Россией поставить крест. Но это оказалось, к счастью, неправдой. (Рукоплескания.) Не может быть, чтобы в рядах армии началось колебание!

(Никак не может быть! – мы же все это видим…)

Его речь куда рыхлей и длинней шульгинской, и не так стройна, с перескоками, и у Церетели больная грудь, ему трудно выдержать долгую громкую речь, но он мечется назвать все аргументы, а каждый не сам по себе вголе, но обрастает социалистической терминологией, а она неуклюжа, и слова все длинные; да отточенные формулировки и никогда не давались ему. Но всё спаивается его благородным волнением:

Я с величайшим удовольствием слушал речь князя Львова, который иначе формулировал… что во всём мире можно ждать такого же встречного революционного движения. (Рукоплескания.) В этих словах председателя Временного правительства я вижу настроение той части буржуазии, которая пошла на общую демократическую платформу, – и до тех пор положение правительства прочно, и его не расшатают те с Петербургской стороны, о которых говорил господин Шульгин, не расшатают и безответственные круги буржуазии, провоцирующие гражданскую войну! (Рукоплескания.) Именно те лозунги, которые выдвигал здесь депутат Шульгин, явились как бы сигналом к гражданской войне.

Удар! Особенность социалистической терминологии, что нет общенародной государственности и общей родины, а всё разлагается на пролетариат и буржуазию. Все левые аплодируют и весь Исполнительный Комитет из ложи. Удар! – и вслед ему бросает самого Церетели в горячем азарте:

Здесь депутат Шульгин хотел ответственность за недавние тревожные дни взвалить на людей с Петербургской стороны. Он даже назвал Ленина. Я должен сказать: с Лениным, с его агитацией, я не согласен, но Ленин ведёт идейную принципиальную пропаганду. А при таких идеях, как у Шульгина, я бы сказал – в России не осталось никакого пути спасения, кроме отчаянной попытки теперь же объявить диктатуру пролетариата и крестьянства!

Даже и рукоплескания не родились: проскочил дальше, чем кто-либо ждал от него. И отступил смущённо, что, пока Временное правительство будет осуществлять идеалы демократии, демократия всем своим весом будет его поддерживать, и

мы доведём революцию до конца и быть может перекинем её на весь мир!

И поднялись овации, каких ещё сегодня не было: в Белом зале бушевали чужие – а думцы чувствовали себя покинутыми.

Теперь можно было ждать, что возникший поединок – продлится? разгорится? Нет, снова стали задрёмывать (да из правого центра некому больше и ответить остро). И потекли ораторы бледные. Славное эсеровское прошлое… славная думская борьба… великий февральский переворот… что если к Временному правительству и приставлен часовой, то это – русский народ. А левый октябрист Шидловский , которого и так две последних Думы знали как самого занудного оратора, теперь посвящает речь Прогрессивному блоку (так незаметно умершему с февраля на март), что вот о нём сегодня мало говорили, а Блок даёт путеводную звезду всеобщего объединения… И затем известный думский скандалист Дзюбинский , трудовик:

знаменитые столыпинские хутора являются программой насильственного разорения крестьян, —

и всё же это слышано-переслышано под этим самым мутно-стеклянным потолком, и никто ж из этих ораторов не жалеет аудиторийного времени (да и не слушают их). А крупные круглые настенные часы (до сих пор не испорченные революцией) уже показывают близко к семи. Уже вечер. И зачем же так долго? и зачем тут все сидят?

Но тем временем, не всеми замеченный, появился в зале присутуленный, медленный, сильно постаревший – Гучков , военный министр в штатском пиджаке. Он присел ненадолго в первом ряду, среди министров, – и вот Родзянко объявляет его, и при аплодисментах лишь думского центра он тяжело восходит к кафедре, с которой когда-то так дерзко-блистательно бросал обвинения и правительству, и правым, и левым.

Совсем не юбилейный у него вид, и нет сил на витийство, и голос ослабел, и, кажется, на кафедру он прилегает, чтобы легче стоять.

И – заметно волнуется, как был бы это его дебют. И – кажется, он не импровизирует, он читает по листу?

Несколько вводных фраз. Радостно встретиться не только с политическими друзьями, но и с политическими противниками, ибо политическое сотрудничество в широком государственном значении есть и честное идейное расхождение, и открытая парламентская борьба. Народное представительство имело целью возрождение России и благо родины и

сумело духовно подготовить страну к великому спасительному государственному перевороту, без которого страна была бы осуждена на неизбежную гибель. Но, господа, сегодня не только поминальный день…

(он обмолвился? он хотел сказать – юбилейный?) А уже немало он прочёл-сказал, слова текут, а не забирают, нет, это не прежний Гучков:

Всё же мы, пусть обломки, народного представительства…

И только вот когда проступает знакомый Гучков:

Мы лишены права законодательствовать, но не лишены права дать выход голосу общественного мнения и народной совести, и прежде всего тому жуткому, тревожному чувству, которое охватило всю страну. Оглянитесь: не тяжкая ли скорбь, не смертельная ли тревога, граничащая с отчаянием, охватила всех нас?

Его голос выносит страдание – и вносит в этот зал. И как не вздрогнуть: правда, о чём мы здесь говорим уже пять часов? Всё, что безпомощно обминул сладенький премьер, жестоко выговаривает теперь военный министр:

…смертельный недуг подтачивает самую жизнь страны. Разрушение уже коснулось таких основ человеческого общежития, культуры, государственности, без которых общество становится распылённой, безформенной человеческой массой.

Умел Гучков и витийствовать, но сейчас за тем не гонится, а бьют слова как молоты:

Выйдет ли страна из этого болезненного состояния брожения и когда?.. В тех условиях двоевластия, даже многовластия, а потому безвластия, в которые поставлена страна, она жить не может. В небывалой внутренней смуте бьётся наша несчастная родина. Только сильная государственная власть, на народном доверии, может… (Голоса депутатов: «Верно! Правильно!»)

Левые молчат, Церетели нервничает. Хоры ворчат.

Но и Гучков достиг высоты, на которой задыхается. Ему не выскочить из своей прежней жизни. Итак —

…тяжкое наследие от старой власти… ещё одно героическое усилие всей страны, и армии, и тыла, – и враг сломлен. Радостно откликнулась армия и флот на события переворота, как на акт спасения родины. Одно время казалось —

(одно время – это месяц март, а казалось – ему)

что вспыхнет священный энтузиазм, что новая сознательная дисциплина скуёт нашу армию воедино. Что свободная армия, родившаяся в революции, затмит своими подвигами ту старую, подневольную…

Вздохнул (если не покачнулся?):

Господа, этого нет. Наша военная мощь слабеет и разлагается… Тот гибельный лозунг, который внесли к нам какие-то люди, зная, что творят, а может быть и не зная, что творят, этот лозунг «мир на фронте и война в стране», эта проповедь гражданской войны, чего бы она ни стоила, – должен быть заглушён властным окриком великого русского народа: «война на фронте и мир внутри!»

Рукоплескания. И Гучков – с последней горькой улыбкой и не драматическим криком, но вконец ослабевшим голосом:

Вся страна когда-то признала: отечество в опасности. Господа, мы сделали ещё шаг вперёд, время не ждёт: отечество – на краю гибели.

О, далеко не все аплодируют, но уж думский центр – изо всех сил.

Хоры – враждебны, будто не их родина на краю.

А Церетели – вскакивает. Вот когда ему надо отвечать! – а он поспешил отвечать Шульгину. Нельзя второй раз.

Засуетился Скобелев. А по списку – прежде него – тот самый лидер прогрессистов Ефремов (немного дикообразный – и расторченной бородой, и даже выражением глаз, всегда такой, а сейчас особенно):

…После того, что мы только что прослушали… Когда отечество на краю гибели, нам нужно думать только об одном… Эта трибуна, с которой… Эта критика постепенно подтачивала основы, на которых стоял старый строй… Борьба за ответственное министерство дискредитировала в сознании всего общества саму идею монархии. Теперь можно сказать: Россия – самое свободное государство в мире.

Начал с гучковской смертельной тревоги, но отошёл от неё изрядно.

Теперь нельзя больше ссылаться на то, что правительство чего-то не сделало,

это на старое можно было валить.

Теперь на свободных гражданах лежит обязанность поддерживать своё правительство… Критика должна стать осмотрительнее… творчески осуществлять свои идеалы…

А к ужасным словам Гучкова так и не вернулся. Теперь слово – Скобелеву .

Самый расхожий советский оратор за два месяца революции. Во все затычки – Скобелев! (И министр иностранных дел ИК.) Восторженный Скобелев! Всезнайка Скобелев! Самоучка Скобелев! Сейчас он ответит всей этой буржуазной сволочи.

Во-первых, не оттягивайте у нас: победа над самодержавием есть результат нашей революционной тактики.

Только самодеятельность революционного рабочего класса… И теперь, когда русская революция ослепила весь мир своим пленительным блеском, к сожалению в этом зале вновь раздаются утверждения, что революция есть хаос и разрушение. Но тот, кто боится хаоса и разрушения,

слушайте! слушайте!

должен ясно и определённо признать, что все эти явления законны и неизбежны исторически. И когда здесь говорят, что разрушение опережает творчество, то мы не впадаем в тревогу, это бодрит ещё более нас, заставляет мобилизовать все силы революции… во имя достижения великих задач, возложенных на русскую революцию интернациональной конъюнктурой… русская революция зовёт не к единению молчания, не к единению закрывания глаз на действительность, нет. Но единение в смысле подчинения классовых задач имущих – интересам революции. (Рукоплескания крайней левой.)

И кисло: о том, что можно потерпеть и нынешнее правительство, пока оно выполняет волю революционной демократии.

А сегодня – мы пришли сюда для того, чтобы в последний раз встретиться на этой трибуне. У нас теперь трибуна – Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. (Рукоплескания крайней левой.) Государственная Дума выполнила своё дело, мавр сделал своё дело, и, уходя отсюда, мы можем сказать: Государственная Дума умерла, да здравствует Учредительное Собрание! (Рукоплескания крайней левой.)

Для этих-то слов и вся речь построена? Так «поминальное» заседание и кончилось похоронами?

Как будто – и сказано сегодня уже всё возможное? И стрелка – уже за восемь часов.

Но нет! Припасён напоследок единственный тут член всех четырёх Дум, и любимец четырёх, и самый знаменитый их краснобай – Родичев . Под бурные рукоплескания депутатов он, на своём седьмом десятке, даже порывисто идёт на трибуну – вылощенный, высоковатый, всё та же клиновидная малая бородка и чеховское пенсне.

Начинает он всё же опять с воспоминаний о 1-й Думе и как её закрыли (хотя вот уже и последнюю закрывают). Но, великий импровизатор, никогда не готовивший речи, он весь – от настроения, от волнения в груди (и даже от прямой зарядки в буфете, но сейчас буфета нет). Ему если только зацепиться хоть за хвостик удачной фразы:

Граждане, история нас учит: только то движение победно, которое идёт по всему фронту нации.

Фронту?.. – вот и зацепился:

Тот, кто разрушает единство фронта, – уничтожает возможность победы. (Голоса: «Правда! Правильно!»)

Конечно правильно. И – понесло, всё горячей и уверенней:

Те, кто в настоящую минуту свидетельствуют здесь о классовой розни и говорят нам о диктатуре пролетариата…

И вскинул голову и поправил пенсне с иронической снисходительностью:

Я убеждён, слова эти вырвались нечаянно. Подумайте, граждане…

а «граждане» не случайно вместо умильных «господ», тут звучит Великая Французская,

…Граждане, можем ли мы помыслить, что в союзе свободных народов мы, Россия, ослабнем в борьбе? Враг стоит на нашей земле – от Двинска до Ковеля. И на французской земле. И на бельгийской земле. Ещё на днях раздался крик из Бельгии к русской демократии: «Неужели забудете о Бельгии?» Граждане, а неужели Россия забудет судьбу Сербии? Неужели русский народ взял свободу только для того, чтобы…

В раже речи к нему вернулась одна из лучших его привычек: высоко поднимать правую руку и плавными движениями будто сбрасывать, будто сбрасывать с пальцев фразу за фразой:

Граждане! Неужели вы допустите, чтобы ваши потомки сказали: царь говорил – «мир будет заключён, и переговоры о нём начнутся только тогда, когда последний германец уйдёт с русской земли» (рукоплескания центра), а те, которые называли себя русской демократией, проповедывали переговоры с германцами?

Рукоплескания в который раз. Родичев любит их и чуть улыбается им.

Граждане, для того чтобы вести войну, нужны денежные средства. (Голоса с хор и от солдат: «Дайте их, или мы их у вас возьмём!»)

Не думский регламент, и совсем не думские реплики, Родичев этак не привык. Поднимается враждебный гул, шум среди набравшейся публики. Родзянко нетвёрдо зовёт к тишине.

Родичев : Граждане, народы получают свободу и выносят её в ту меру, в какой они умеют удержать её. Если переворот не поведёт к победе – что мы скажем следующему поколению? Я всех зову к единству. Та партия, к которой я принадлежу, всегда стояла выше классовых интересов и не считается с ними в настоящую минуту…

И правду сказать, перебрать кадетских вождей – Петрункевича, братьев Долгоруких, Дмитрия Шаховского, графиню Панину, Шингарёва, Кокошкина, Милюкова и ещё многих, – нет, не денежному мешку они служили, что б ни кидали им социалисты.

И четверть десятого на часах, и передержана, перетомлена аудитория, и внутренним чувством ритора ощущая, что нервы слушателей он перетянул уже за опасный предел, – теперь протуберанцем темперамента, почти крича, и почти у рыдания:

Я последний раз, вероятно, говорю с этой кафедры. Я говорил с неё в разное время, и, быть может, мало кто в 3-й Думе сосредотачивал на себе столько ненависти с этой (оборачивается вправо) стороны. Что бы ни предстояло нашей родине – не прейдёт правда. Она может быть смыта бурной волной… потом отлив… потом волна деспотической власти… Но в дни окончательного торжества не будет забыто имя того правительства, граждане, которое в настоящую минуту несёт огромную власть как тяжкое бремя, как крест и подвиг! Мы можем сказать, обращаясь к Временному правительству: имя ваше да будет благословенно, доколе раздаётся русская речь!..

И замер с завороженной, отданной улыбкой, медленно опускаемой рукой.

Овация! – да не всех. Солдаты внизу – и руками не шевельнули, и ухмылялись недоверчиво. К сходящему Родичеву кинулись думцы с разных скамей, жали руки и целовали его.

А потом его подхватили на руки, и так понесли в Екатерининский, и там ещё качали.

Думу он убедил. Но – Россию?..

А собственно – что он сказал по делу?

Солдаты с хор кричали:

– Мы пойдём не за Родичевым, а за Скобелевым!

Долго ещё в Екатерининском стояли многие группы, и обсуждали, и спорили.

Так Государственная Дума – совсем умерла? Или будет ещё жить?..

* * *

Славили, хвалили – да под гору и свалили

* * *


Читать далее

Двадцать третье – двадцать девятое апреля
92″ 22.02.16
93 22.02.16
94 22.02.16
95 22.02.16
96 22.02.16
97 22.02.16
98 22.02.16
99 22.02.16
100 22.02.16
101 22.02.16
102 22.02.16
103″ 22.02.16
104 22.02.16
105′ 22.02.16
106 22.02.16
107 22.02.16
108 22.02.16
109 22.02.16
110 22.02.16
111 22.02.16
112 22.02.16
113 22.02.16
114 22.02.16
115 22.02.16
116′ 22.02.16
117 22.02.16
118 22.02.16
119″ 22.02.16
120 22.02.16
121 22.02.16
122 22.02.16
123 22.02.16
124 22.02.16
125 22.02.16
126 22.02.16
127 22.02.16
128 22.02.16

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть